Я лихорадочно огляделся. На всех лицах лежало одно и то же выражение; нехорошие были лица. Сотник, воины, зеваки, мужчины, женщины, подростки; я поймал себя на том, что готов их понять. Предательство и резня, страшный замок пана Мацапуры – и Юдка во главе карательных отрядов.
Скорей бы!
Быки сделали второй шаг. Натянулись веревки…
Я не видел Юдкиного лица. Немыслимо изогнувшись, казнимый смотрел через плечо, но не на быков, а куда-то в толпу. Призрак, что ли, явился ему? Говорят, так бывает – поглядеть на казнь приходит давно умершая жена, или отец, или…
Толпа заволновалась. Из-за плеча сотника Логина вынырнул некто знакомый, безмятежный, нос картошкой, щеки – как печеные яблоки, шапка до бровей.
– Вйо! А пошли, Рябый, Моругий!
Новый удар бича.
И тут быки встали.
Встали, будто в землю врытые, встали, опустив тяжелые рогатые головы, подергивая спинами в такт ярящемуся бичу.
– Вйо! Вйо-о! Ах, бисовы дети…
Сотник Логин напрягся. К уху его приник бойкий румяный старикашка, и никто не спешил прогонять назойливого деда, оттаскивать прочь, как это принято у приличных телохранителей. Кожа на сотниковом лбу пошла складками, будто тюлевая занавеска, – почему-то я вспомнил, как полощется под ветром легкая белая ткань.
Вот лицо Логина потемнело. Вот он вскинул руку, собираясь оттолкнуть старикашку, но тот, не дожидаясь толчка, отпрянул в толпу.
– Вйо!
Быки рванулись.
И тогда лопнули постромки. Все разом.
Быки качнулись вперед, сделали сразу несколько шагов, неприлично быстрых для такой серьезной скотины. Люди едва успели отпрянуть, падая, давя друг друга, освобождая быкам широкий коридор. Закричали женщины, кто-то заругался в голос, витиевато и оттого непонятно, к скамейке подскочил Есаул, держа наготове обнаженную шаблю:
– Бесовское наваждение! Врешь, не отвертишься! Тащите попа, пусть екзорцизм читает!
– Погоди.
Возможно, голос сотника Логина и потерялся в общем гвалте.
Но не для нас с Юдкой.
Сотник стоял, неожиданно бледный, постаревший, растерянный. Рядом безмятежно усмехался давешний дедуган, как его?..
Ах, да. Рудый Панько!
Чумак Гринь, старший сын вдовы Киричихи
– …Просто и не знаю, панна Ярина, что делать нам!
Сотникова сидела на постели – и прежде жилистая, теперь она была похожа на обтянутый кожей скелет. Луч солнца косо падал на желтое лицо, и оттого круги вокруг глаз казались гуще, темнее; Смерть, подумалось Гриню в испуге. Что там пан Юдка про Смерть говорил?! В лесу… на дороге… на кровавом снегу…
– Просто и не знаю, – снова начал он, прогоняя страшное воспоминание. – Ни бельмеса ведь не понимают. Никто не слыхивал ни о Валках, ни о Полтаве, ни о самом Киеве!
Сотникова молчала. На минуту Гриню показалось, что его не удостоят ответом.
– И по-татарски тоже не понимают, – проговорила сотникова, глядя мимо чумака. – Но ты-то, говорил, силен руками размахивать и рожи корчить? Столковался?
Гринь вспомнил горячие взгляды безмужней травницы. Втянул голову в плечи; к его-то грехам…
И церкви нету, чтобы грехи замолить. И об Оксане не с любовью вспоминается – с ужасом. Чужая свадьба, и жених под потолком на собственном поясе висит…
– Что с тобой, чумак?
– Не знаю, – пробормотал он, отворачиваясь. – Не знаю, что нам делать!..
Ярина глядела теперь прямо на него. Ишь, развесил сопли, – ясно читалось в ее глазах. Не знает он, что делать! Баба, одно слово. Не мужик.
– Я вот что думаю, – холодно, по-деловому заговорила девушка. – Во-первых, хорошо бы коня раздобыть. Во-вторых, подорожную выправить. В-третьих, разузнать, где тут город, – авось отыщем знающих людей, что и на Киев дорогу укажут, и на Полтаву, а то и о сотнике Загаржецком слыхали.
Гринь перевел дыхание. А ведь могла бы и к чорту послать – иди, мол, чумак, на все четыре стороны, а я сама выпутываться буду; нет, как ни верти, а вдвоем лучше. Хоть какой ни иуда, какой ни предатель – а свой.
Замутило. Лес, выстрелы, снег, крики, копыта…
– Да что с тобой, чумак?!
Гринь сглотнул слюну:
– Так ведь… денег нет у нас, панна Ярина. Кожух я уже продал…
Сотникова сжала зубы. Совсем по-мужски заходили на скулах желваки:
– Еще чего-нибудь продай! Не скупись. Батько мой потом отблагодарит, – девушка не сдержала себя и усмехнулась, да так презрительно, что у Гриня свело челюсти:
– Не надо мне… его благодарности.
Помолчали. Сотникова опять глядела в сторону.
– Панна Ярина… а ведь пан Станислав где-то рядом!
Жесткие глаза сверкнули, как со дна глубокой ямы:
– Он не пан Станислав!
– Не поминать же всякий раз… лукавого! Как-то звать ведь его надо.
– Не надо звать, – панночка овладела собой. – Нам с ним… не сладить, – она потупилась, будто уязвленная собственным признанием. – Батьку надо искать; домой возвращаться. Чует мое сердце, что далеко мы от дома забрались, круто этот чорт завернул… Да не крестись ты! Нет его рядом, он пришел, куда хотел, и ведьма эта черная с ним. След давно простыл…
– И братик мой, – сказал Гринь тихо.
Ярина кивнула:
– Видать, чумак, и правда с братцем твоим нечисто! Пусть себе идут. А нам бы домой…
Гринь не нашел сил ответить. Поднялся и вышел.
* * *
…Зрадник! Иуда!
«Съезди, Григорий, туда-то и туда-то и сделай то-то и то-то, и завтра же девка будет твоей. Завтра, чуешь? Свадьбу сыграем».
Как пеленой глаза затянуло. Как песком засыпало; поскакал, разыскал, донес, что велено, слово в слово.
«Ну, спасибо тебе, Гринь! От меня – и от тех людей, кого ты от смерти спас!..»
Пан Юдка сердюков взял да и Гриня с собой прихватил. И Гринь поехал – все в той же пелене.
Сели в засаду. Ждали кого-то. Сперва песня послышалась, потом показался отряд – валковские черкасы, с ними сотникова со своим татарином да пан Рио с подельщиками.
– Пали!
Выстрелы на мгновение разорвали пелену. Так прут, ударив, рассекает жирную пленку на воде. А потом пленка смыкается снова. Гринь, помнится, зачем-то кинулся к надворному сотнику, что-то спросить хотел… Как же, пан Юдка? Как же?!
И все. Ничего больше не помнит, боль ударила, навалилась чернота…
Долго ли он валялся, раненный? Скоро ли встал? Помнится, багрово отсвечивала лысина сурового сотника Логина, и думалось, что петли не миновать, а то и чего похуже…
И хотелось петли. Пали хотелось; предательская пелена повисла клочьями, давая Гриню в полной мере разглядеть дело рук своих – и сожженный Гонтов Яр, и убитых из засады черкасов, и Ярину Логиновну, живьем отданную в руки кровавому Дикому Пану…
А что, если он и вправду – чорт?!
Пекло тебе будет, Гринь-чумак. Руки на себя наложить – новый грех, да не тяжелее прочих. Семь бед – один ответ, все в пекле гореть, в огне неугасимом…
Гринь остановился.
Почти полностью смерклось. Болел бок. Над верхушками неподвижных деревьев висела луна, лысая, как сотник Логин. В отдалении мычала корова – мерно, через равные промежутки. Прямо перед Гринем стояло кряжистое, в бугристой коре, дерево, и с протянутой в сторону ветки свисала веревка с петлей на конце.
Шибеница? Сам себе петлю сплел, в беспамятстве? Или…
Гринь протер глаза. Все так же светила луна, и веревка висела – старые качели, он сам когда-то мастерил такие. Гой-да, гой-да…
Блеснула поверхность воды. Прямо у Гриневых ног начинался крутой спуск к пруду; трава здесь стояла нетоптанная, видно, ребятишки давно забыли про гойдалку. Обходят стороной.
Он попытался вспомнить Оксану – и не смог. Вспоминалось только яблоко в чистой тряпице. Наливное, будто из воска, желто-розовое яблоко в пятнышках веснушек. «У вас дичка, а это яблоко из панского сада…»
За черные брови, за карие очи, за белое тело Оксанино – продался чорту. За то и кара – не вспомнить лица.
Гринь зачем-то потрогал веревку. Э-э-э, сгнила совсем, даром что просмоленная. На такой веревке вешаться – только себя позорить.
И шагнул вперед. Не особенно задумываясь, двинулся по склону вниз; вот ноги по щиколотку провалились в тину. Вот по колено поднялась холодная вода; прими мою грешную душу, Господи! Не отринь. Зрадник я, зраду смертью искупаю…
В пруду плеснуло – будто в ответ.
Далеко, в самом центре отблескивающей глади, черной чашей прогибалась воронка. Водяник, подумал Гринь равнодушно. Ему уже случалось однажды видеть водяного, а рыбача, он всякий раз ублажал хозяина подарками. Все равно, пусть хоть водяник душу заберет…
Харя, поднявшаяся над водой в лунном свете, меньше всего походила на бородатого хозяина глубин. Голая, усеянная мутными бусинками глаз, похожих на бородавки. Опоясанная, будто кушаком, черной растянутой пастью. Безбородая и безобразная харя; страшные рожи, с помощью которых местные жители пытались предупредить Гриня об опасности, не шли с этой харей ни в какое сравнение.
Он успел порадоваться, что чудище так далеко от берега, – когда в прибрежной тине закипело вдруг движение, и вокруг щиколотки обвилась ледяная мускулистая лапа.
Рывок! В бескостной руке чудища остались лохмотья кожи; рывок! Зашуршало в траве, будто ринулось снизу вверх семейство огромных змей. Взлетела в воздух подброшенная лягушка – Гринь на мгновение увидел ее прямо перед своим лицом, мелькнуло в полутьме светлое лягушачье брюхо…
Он опомнился только на околице. Нога горела огнем, и сердце выпрыгивало, словно надеясь выскочить наконец из горла и затрепыхаться в пыли.
Нет, не можно человеку так умирать! В предательстве и скверне, без исповеди, без покаяния, не исполнив материной посмертной просьбы: «Ай, Гринюшка, убереги!..»
Гринь всхлипнул по-детски – и вдруг разинул рот.
Издалека, с полей, с дорог прилетел вместе с ветром обрывок знакомого запаха.
Пахло колыбелью.
Чортов ублюдок, младший сын вдовы Киричихи
У дядьки лицо плохое. Он дает свою цацку. Цацка плохая.
Я заболел. Подушка плохая. Лошадь плохая. Небо плохое.
Надо мной пленочка. За ней еще одна. Пленочка разноцветная. Она хорошая. Она красивая. За пленочкой хорошо. Там плавают красивые смыслы. Там водичка. Я хочу пить.
Я хочу пописать!
У тетки руки плохие.
Я хочу потрогать пленочку. Она мягкая.
Я хочу спать.
Чумак Гринь, старший сын вдовы Киричихи
Теточка-травница хлопотала по хозяйству. Увидев постояльца, заулыбалась. Вот ведь чутье у бабы – сразу догадалась, что сотникова чумаку не любовь, и ей, вдовице, не соперница. И еще, наверное, много о чем догадывалась, только кто их, местных, разберет?
Гринь, сам того не желая, ответил на теточкину улыбку. Да, травница постарше его будет, – но руки у нее золотые. И полынный запах, и расплетенные черные косы без единого седого волоска. Нет, хороша травница по-своему, и ведь добрая, по глазам видно, не то что валковские молодицы… да хоть бы и Оксанина мать!
Дом у нее большой. Ремесло свое налажено – местные со всякой хворью к ней идут. Корова, две свинки, куры. И земля есть – по здешним меркам немного, зато в Гонтовом Яре за такую полоску насмерть дрались бы. Эх, Гонтов Яр, забыть бы!..
Травница как обычно чутко угадала Гриневу тоску. Подошла, положила руки на плечи – не то жена, не то мамка. Спокойная, надежная, травкой пахнет. И груди покачиваются, как тяжелые колокола.
Ну, хлопец, попался ты! Вот уже сердце мотается, как собачий хвост. И жаром обсыпало с головы до пят, и никуда не хочется ехать, ничего не хочется делать – мужик ты или не мужик? В своем доме хозяин, на своей пашне работник, здоровой бабе любящий муж.
Двор усыпан был свежей соломой. Золотой. Колючей. Душистой.
Гринь барахтался будто в меду. В сладком золоте. В мучительных теплых волнах…
Проснулся от собственного стона.
Ночь. Тесная комнатка. Сотникова на своей лежанке, не спит.
– Ты чего, чумак? Приснилось что?
Выпростал руку из-под одеяла. Перекрестился.
Господи, Господи, грехи наши тяжкие!..
* * *
…Разумно ли с места трогаться, когда у одного раненый бок болит, а у другой сухожилие не срослось еще?
Неразумно.
Да Гриню и не хотелось никуда ехать. Спокойная жизнь да крестьянская работа, да благосклонная вдова – чего еще надо?! А главное – ни одна душа в округе никогда не попрекнула бы зрадой. Уважаемый хозяин был бы, по-здешнему говорить выучился… О прошлом – не вспоминать. На пепелище – не возвращаться.
А сотникова между тем маялась, хоть и думала, что никто ее маеты не видит. При Грине-то молодцом держалась, так и хотелось «паном сотником» назвать ее. Но бравая да храбрая девка все одно девкой остается – по ночам всхлипывала, подушкой всхлипы душила, надеялась, верно, что не услышит никто.
А по вечерам – иногда – ветер приносил с околиц знакомый дух. Будто глумился ветер. Колыбелью пах.
В конце концов – не выдержали оба.
И тронулись в путь.
Гринь продал все, что мог. Свитка на нем хорошая была, сапоги почти новые; местные селяне долго дивились, щупали, нюхали, чуть не языком лизали обновки, видимо, у них никто не делал таких вещей. Еще крестик медный, нательный сторговать хотели – да только Гринь не дался.
А деньги у них были под стать селу. Квадратные, темные и тяжелые – неужто серебро?! Гринь долго разглядывал значки и надписи, ничегошеньки не разобрал – зато торговать научился быстро. Даже поймал одного ловкача, когда тот надуть его хотел, за целую свитку заплатил, как за чарку в шинке!
И шинок тут был, вот только вместо горелки наливали какого-то пойла, хмельного, но Гриневой душе противного. Да и глазели на чужака как на диковинку – хуже, чем те хлопцы в Копинцах. Один раз Гринь в шинок заглянул и больше не показывался. Тоска!
Сотниковой раздобыл одежу простую, но добротную. Теточка-травница и тут подсобила – полотна дала на плахту. Панна Ярина долго носом вертела – подавай, мол, шаровары навроде турецких, а то как я на коня сяду?! Да только не досталось им никакого коня, больно дороги в этих краях кони; Гринь купил два колеса от телеги да двуколку соорудил, два деревца срезал на оглобли, старый мешок соломой набил – пожалуйте, панна сотникова, готова карета для вашей мосци!
Сам между оглобель встал, перекрестился; теточка-травница слезу утерла. До околицы провожала, рукой махала – а Гринь шагал себе между оглоблей, шел, не оглядываясь, вперед, туда, где солнце всходит.
Так ему здешний выборный велел – идти туда, где солнце. Вместо подорожной дал писульку без герба и без печати – и так, мол, сойдет. Больше Гринь ничего от него не добился – выборный надувал щеки, раскачивался и махал руками, изображая дерево, а потому выкатывал глаза и строил рожи. Не понравились Гриню эти предупреждения – напомнили того, что в пруду сидит. Что же, в здешних краях страшил, выходит, без счета? Да еще таких, про которых даже среди чумаков, всюду хожалых и всего повидавших, никто и слыхом не слыхивал?!
Странные края. Это хорошо, что панночка надеется вскорости домой вернуться – надежда и греет, и насыщает. Да только ошибается панночка. Не скоро здесь найдется человек, который укажет дорогу на Полтаву…
Так думал Гринь, налегая на оглобли. Колеса пришлись ровно по колее, пока дорога сухая, тянуть не трудно; да и нельзя спешить слишком – панночке раны растрясет.
– Всяких коней запрягала, – сказала за его спиной Ярина Логиновна. – Чумаков не запрягала еще!
Голос у панночки был излишне веселый – сотникова пыталась скрыть неловкость. Не так ей виделось это путешествие, совсем не так…
– Как, панна Ярина, не сильно трясет?
– Ничего… Скоро сама пойду.
Скоро!
Гринь усмехнулся – благо, сотникова не видела его лица. Храбрись, храбрись, Ярина Логиновна, храбрость нам понадобится!..
Будто услышав его мысли, панночка вдруг спросила нарочито грубо:
– Слышь, чумак… Ты зачем со мной вожжаешься? Бросил бы – да и валялся со своей вдовой по сеновалам! Думаешь, я ничего не видела?
Гринь закусил ус. Девка сама не знает, что говорит. Жалит вслепую – но как точно!..
Панночка не унималась:
– Или надеешься у батьки прощение вымолить?
Он сильнее налег на оглобли.
Ярина Логиновна насмехалась, забыв о собственном беспомощном положении. А вот разобиделся бы Гринь, кинул двуколку да ушел бы – что тогда?
А ведь иуда и зрадник так и сделал бы. Среди чиста поля, зверью на забаву. Девка слабая, хромая…
Гринь вздохнул. Пусть говорит сотникова. Она в своем праве.
…Всем смертям не бывать, одной не миновать. Сто раз повторял вслед за дядькой Пацюком, а когда понял, наконец, сердцем – легче стало. Смерть – она все равно придет, все дело в том – какая. Гадкая, как харя из пруда, или лютая и позорная, перед толпой на пале, или легкая и бесшабашная, как у того Нестеренки, что на штурме замка застрелили… Сотниковой вон выжить удалось, хотя от пана Станислава обычно не уходят. То вышнее дело, кому какую смерть послать, а его, Гриня, забота – панночку сохранить, да еще братика отыскать бы…
Тяжко заныло в боку. Гринь остановился.
– Ты чего, чумак?
– Далеко твой батька, сотникова, – сказал Гринь, глядя, как колышутся под ветром стебли колючего, незнакомого злака. – А вон… едут какие-то. Они близко.
* * *
Всадников было четверо. У Гриня на мгновение потемнело в глазах – вспомнились вечер и снег, четыре силуэта, холодные лица и разномастные кони. Пан Рио, а с ним Крамольник и Хвостик, и еще черная ведьма по кличке Сало.
Вероятно, сотниковой вспомнилось то же самое.
Всадники подъехали ближе, и наваждение развеялось. Точно, наряжены всадники были точно так же, как и явившиеся в Гонтов Яр заброды, – но на этом сходство заканчивалось. Впереди всех восседал на кровном жеребце незнакомый коренастый господин. Его спутники держались позади, но не уступали предводителю ни богатством разукрашенных ножен, ни привычной спесью во взглядах.
Гринь стоял, не выпуская оглобель. Сражаться с такими, да еще голыми руками – дурное дело. Подорожная – вот она, за пазухой; авось не станут обижать мирных путников, авось не для этого по дорогам шастают.
А вдруг чорт Мацапура пронюхал – и этих послал?!
Эх, нельзя перед такими бледнеть. Объясняй потом, что вины нет на тебе. Что, если и служил в сердюках – так далеко отсюда, по ту сторону!
Ась? Что это так странно подумалось? По какую?..
Предводитель что-то спросил – властно, но вроде бы беззлобно; Гринь захлопал глазами.
Предводитель обернулся к своим, указал на Гриня, усмехнулся; заскорузлые Гриневы ладони сильнее сжались на тонких оглоблях.
Просто так потешается – или с умыслом? Вот перекинет через седло и отвезет пану Станиславу… ну, с Яриной – понятно как. А с ним, Гринем? Ведь он и перед Мацапурой зрадник – все рассказал сотнику Логину, а сотник…
Всадники окружили двуколку. Гринь вертел головой, пытаясь уследить сразу за всеми, – кто первый вытащит аркан. И сотникова вертелась. Подобралась вся, недобро сузила глаза: с виду некрасивая сельская девка, плосконосая, злая к тому же и нездоровая.
Всадники откровенно ее разглядывали. Один из спутников, франт и хлыщ, ткнул пальцем в Ярину Логиновну и что-то сказал своим; те с сомнением покачали головами, брезгливо наморщили носы, а другой хлыщ, молодой парень с голубыми навыкате глазами, свистнул сквозь зубы и протараторил нечто такое, отчего всадники зашлись дурным хохотом. Предводитель что-то проговорил в ответ – голубоглазый заговорил снова, и хохот сделался громче, а голубоглазый, насмешничая, распластал пальцем собственный нос и прокрякал уткой. Так, хохоча, паны поехали себе дальше.
Все случилось в мгновение ока.
Камень был не большой, но и не маленький; Гринь схватил его с обочины, размахнулся, кинул вслед.
Не добросил. Силы не те. Всадники даже не заметили – камень бессильно скатился в колею, и за стуком копыт никто не услышал удара. Минута – и черные силуэты скрылись за стенами колючего злака, только пыль долго не желала оседать, желтая вонючая пыль.
Гринь закашлялся.
– Пистолю бы, – сказала сотникова не обычным своим, а по-девчоночьи тонким голосом. – Пистолю бы, пистолю… Где мои пистоли?!
И, не удержавшись, разревелась белугой.
* * *
Ему, Гриню, проще. Был селюком – стал чумаком, был чумаком – стал сердюком. Ничего, и здесь вывернется, языка не понимая, руками столкуется, заработает, проживет.
А Ярина Логиновна сотню уже имела под своим началом. По-другому росла, по-другому жила, и представить не можно было, чтобы какие-то паны над ней посреди дороги потешались!
Просто потешались. Зла не делали, обиды никакой – хотя и могли. Все могли – а ведь только посмеялись, добрые паны, не то что пан Мацапура.
Вот так. Из боевого сотника превратилась Ярина Логиновна в простую некрасивую девку, и никому теперь не докажешь, чья она дочь и какое право имеет. Бродяга, да еще и хромая; вот как случайная встреча все перевернула, будто специально Ярину Логиновну плоским ее носом ткнула: знай свое место!..
– …А ты заметил – ни рушниц тут нету, ни пистолей? Что ж они, пороха не знают?
Держится. Из последних сил лицо держит, будто и не ревела перед Гринем, будто и не он, враг, иуда, слезы ей вытирал. Теперь рассуждает по-деловому, сухо, спокойно; как будто не все равно теперь, знают тут порох или нет.
– Как, Ярина Логиновна, раны не слишком?..
– Не слишком! Через пару дней плясать буду!
Голос дрогнул. Видно, как раз сейчас и спросила себя сотникова: батюшки, а ходить-то когда-нибудь смогу, не хромая?!
– Отчего ж не сплясать, Ярина Логиновна? – пробормотал Гринь, думая о своем. – Спляшем, спляшем…
Все сильнее сосало под ложечкой – сил нет, хорошо бы остановиться да припасенную краюху доесть, но скоро вечер, а, памятуя страшные рожи, которые выборный корчил, в поле ночевать не больно-то хочется. Кто знает, откуда они берутся, страшилы здешние?
Сотниковой Гринь ничего не рассказывал. Ни про того, что в пруду сидел, ни про других, о которых выборный предупреждал. Хватит с нее и глумливых панов.
Чортов ублюдок, младший сын вдовы Киричихи
Плохая дверь! Не открывается! Я хочу открыть дверь!
Пленочки красиво переливаются. Красным, синим, желтым. Я протягиваю руку и достаю гриб… Он червивый. Я бросаю гриб на пол и наступаю ногой. Гриб разлепечивается. Я протягиваю руку за пленочку. Там кто-то сидит. Я быстро забираю руку, чтобы он меня не схватил.
Я хочу открыть дверь!
Пол загрязнючился. Я не хочу эту дверь. Она быстро сламывается.
За дверью дядька и тетка ругаются. Дядька хороший, тетка плохая. Они злятся. Дядька говорит тетке, что убьет ее. Тетка говорит дядьке, что он сам убьется. Вокруг тетки трясутся пленочки. У дядьки во рту ядовитые закорлючки, он может сказать ими в тетку. Я хочу, чтобы он сказал ими. Тетка плохая.
Тетка меня увидела. У нее тоже закорлючки во рту. Она хочет сделать мне больно. Она злая.
Я кричу.
Чумак Гринь, старший сын вдовы Киричихи
Не заладилось с Яриной Логиновной. Ненадолго хватило у девки гонору. По дорогам таскаться безродной калекой – не шаблей рубиться и не сотней командовать.
Сотникова то молчала днями, так что Гринь из нее слова не мог вытащить. То впадала в гнев, требовала, чтобы Гринь во что бы то ни стало раздобыл ей коня и зброю. Где черкасы местные? Где войско? Неужто никто про сотника Логина не слыхал?!
Потом Ярина Логиновна спохватывалась. Сжимала губы, стискивала зубы, ровным голосом говорила Гриню, чтобы справился насчет большого города. В тысячный раз говорила, и Гринь ей в тысячный раз обещал, что все будет в порядке, недолго бродить осталось.
Трудно пришлось с Яриной. Но не легче втолковать здешним нехристям, чего хочешь от них. Намашется Гринь руками, силясь рассказать, кто такие они с сотниковой и откуда идут, и куда дорогу спрашивают; столкуется с грехом пополам – а на другом хуторе все сначала. Выбегут на улицу бабы и ребятишки, глаза пялят да языками щелкают, ровно на невидаль; в такие минуты Гринь спиной чуял, как напрягалась сотникова. Как глазищами сверкала, ноздри раздувала, гонор свой показывала. А народ на такое чуток – вот уже и мужики переглядываются, зубоскалят… Хорошо, когда беззлобно. Непуганый народ, и зброи настоящей Гринь ни у кого не заметил – видать, те страшилы, что по лесам да прудам сидят, к честным людям в гости не захаживают…
По ту сторону… чего?!
– Не к антиподам же мы попали, – говорила Ярина с нервным смешком. – Не провалились же сквозь землю в тридесятое царство!..
А может, и провалились, думал Гринь, но вслух говорить не спешил. Слишком слаба еще сотникова, чтобы понапрасну тревожить.
Места тянулись малолюдные. Хутора редко попадались, все больше пустыри да рощи; Гринь вспоминал, как в родном его селе судились за землю. Брат с братом судился, сын с матерью; вот отрежут тебе не полоску даже, а ленточку узенькую, будто девке в венок, и поди прокорми на ней семь душ ребятишек… А тут гуляет земля. И добро бы пески какие – а то ведь жирная, плодородная, только вспаши!
Поставить бы хату. Народ тут добрый… а что оружные паны по дорогам скитаются – так где их нет, панов-то?
Гринь замедлил шаг. Поднял голову, потянул носом, как пес. Ветер с поля… мерещится ему, что ли?! Колыбелью пахнет ветер. Братиком. Материной хатой…
И гарью. Не сытым дымом людского жилья, а горьким смрадом пожарища.
Подоспели не в добрый час.
Селяне работали споро, передавали ведра по цепочке – но не надеясь потушить, а только затем, чтобы огонь не перекинулся на соседние строения. Где-то голосила баба. Погорельцы, видать, прежде жили хорошо – дом был добротный, наполовину каменный, наполовину из тяжелых бревен… был. Теперь камни закоптились, а бревна прогорели, и балки не держали больше того, что осталось от крыши. Кто-то, накрывшись мокрой рогожей, вскочил внутрь – Гринь поневоле разинул рот, но смельчак успел выскочить за мгновение до того, как крыша рухнула, и сотникова за Гриневой спиной закашлялась, прикрывая лицо.
Ну, теперь тушить и вовсе нечего. Что могло гореть – все сгорело. Видать, хороший был огонек, хотя бы и пана Мацапуру на таком!
Гринь оборвал собственную мысль. Хлебнул дыма и сам закашлялся до слез; показалось на мгновение, что стоит перед тлеющими развалинами материной хаты, а там, под упавшими балками, остались и мать, и Оксана, и непутевый Гринев братик.
Чернолицый от копоти человек прошел было мимо – но вернулся. Высокий, жилистый, с деревянным зубастым обручем на коротко стриженной голове. Оглядел двуколку, кинул быстрый взгляд на сотникову, уставился Гриню в глаза и о чем-то отрывисто, сурово спросил.
Гринь развел руками.
Выборный – а это именно он, завернувшись в рогожу, входил в горящий дом – нахмурился. Медленно повторил свой вопрос – Гриню показалось, что он различает отдельные слова. Пожить бы тут немножко, так сам выучился бы так лопотать, язык не сложнее татарского.
Гриню отчего-то сделалось страшно. Хоть там, где он вырос, сгоревшая соседская хата не считалась такой уж печалью, хоть здешние погорельцы не приходились Гриню даже соседями, хоть на странной земле не случалось еще такого, чтобы молодых заброд встретили злом, – но Гринь молчал, боясь раскрыть рот и выдать себя. Лучше уж немым сказаться, что ли…
Не выдержала сотникова.
– Мы нездешние, – сказала она надменно, как будто не в убогой двуколке сидела, а глядела сверху вниз из черкасского седла. – В город идем. Я – Ярина Загаржецка, дочь…
Выборный оскалился по-волчьи. Ткнул пальцем, указывая на пожарище; рядом с ним как-то сразу оказались трое лютых, перепачканных сажей мужиков. Гриня взяли за плечи, завернули руки назад, обыскали.
Злобной кошкой зашипела сотникова. Видимо, и с ней не церемонились – а Ярина Логиновна панночка своенравная, вольностей не потерпит.
Гринь выждал момент и вывернулся – пошла впрок наука дядьки Пацюка. Правда, дядька не учил, что делать, когда дубиной по голове огреют…
Очнулся в темнице. Не то подвал без окон, не то глухая ночь. И голова гудит.
– Есть тут кто?
– Есть. Оклемался, чумак?
– Да что мне сделается, Ярина Логиновна?
Смешок. Вишь, гордая сотникова – и не хочется смеяться, а хихикает.
– За что нас повязали, а, чумак?
Гринь пожал плечами. Руки оказались связаны, но не за спиной, а перед грудью. И на том спасибо.
Постанывал в углу сверчок. Тихонько так, по-домашнему.
– Слышь, чумак… Ты не молчи.
– А о чем говорить, Ярина Логиновна? Молиться разве что…
– Ну, помолись.
И Гринь принялся читать молитвы, все, которые знал; сперва душе сделалось легче, но потом окончательно сел и без того охрипший голос, и некстати вспомнился отец Гервасий – как он творит «экзорцизмы» над малым невинным ребенком…
– Что замолчал?
– Сейчас… горло прочищу.
Снова смешок.
– Чумак… а ты много по свету ходил? И что видел?
По голосу казалось, что сотникова сейчас заплачет. Гринь проглотил слюну.
Думал, вернется из чумаков в родное село – ребятишки проходу не дадут. Все будут выспрашивать; ан, по-другому сложилось. Ребятишки от Гриня, как от нечистой силы, зато Ярина Логиновна, гляди ж ты, интересуется.
Тошно сотниковой. Все уже понимает – но вслух сказать боится. Страшно.
– …А степь, панна Ярина, она как тарелочка круглая. День идешь, два идешь… Иногда татарская шапка над травой замаячит – тогда зброю наготовишь и ждешь, а сердце – как заяц. Но татары не трогали ни разу. Разбойнички – было, а татары…
– А у меня Агметка был, – сказала сотникова ни с того ни с сего. – Берег меня, как дочку. Сам вот лег, а меня уберег… зачем?!
Гриню сделалось душно. Помнил он этого татарина; тогда, в лесу, в засаде… И не в упрек сотникова об Агметке вспомнила – а Гриня словно каленым железом прижгли. Из-за него, предателя!..
– Из-за меня, – шепотом отозвалась сотникова. – Возомнила я, девка, себя великим полководцем!
Постанывал сверчок.
– Я вот что думаю, чумак, – сказала Ярина другим, обычным своим насмешливым голосом. – Пан Мацапура… прости Господи… здесь перед нами был. Оттого они взбеленились, как речь нашу услышали. Решили, что мы тоже, ну… колдуны!
Колдуны?!
Гринь вспомнил залу в страшном замке, куда привела его, поддерживая под локоть, мертвая мать. Кору на стенах и кровь на полу. Ясно, что колдун, чернокнижник, чортов прихвостень, вот только как же?..
– Панна Ярина, – голос дрогнул. – То, может быть, мы…
– …в пекле?
Слово было сказано; некоторое время стояла тишина, и сверчок примолк, только на голове у Гриня ворочались, поднимаясь торчком, отросшие волосы.
– Нет, панна Ярина. Нет! Я-то понятно, меня, зрадника, пекло так и ждет… А вас-то за что? И всех этих людишек, разве они такие уж грешники?
Вздох.
– Книжка есть такая. Мне Хведир рассказывал… – она запнулась, но овладела собой. – Так вот, там как раз про пекло. И сказано, что перед самым пеклом – ну, перед воротами… Есть местность, где честные нехристи живут. Ну, не грешники они – но не крещеные. В рай не возьмешь – но и в котел не за что. Понимаешь?
Гринь закрыл глаза – все равно разницы никакой. Темень – она и есть темень. Девка-то какая башковитая оказалась. Все сходится – и даже страшилы эти, про которых сотникова, по счастью, не знает.
– А пан Мацапура… – выдохнул Гринь.
– … А он как раз чорт и есть! Едет в самое пекло, ведьму с собой тащит и…
– А братика-то за что?! Дите невинное!
– А я почем знаю? Может, он братика-то отдал уже на воспитание где-нибудь на хуторе, потому как чортов сын, но нагрешить не успел еще. Понимаешь?
– Нет, – сказал Гринь после паузы. – С ним братик. Чую я его. Мы все время разными дорогами ехали, но в одну сторону. Чую.
– Значит, мы тоже в самое пекло едем, – упавшим голосом сказала сотникова.
Помолчали.
– Чумак… а что они с нами эти… делать-то будут? Если мы и так вроде как померли?
Гринь вздохнул:
– У мертвых, панна Ярина, голова не болит и раны не ноют. Живые мы.
Темень понемногу переставала быть густой и непроглядной – обозначились какие-то щели, дыры, а под потолком, похоже, даже оконце.
– Что же нам делать-то, чумак? – Видно, Ярина Логиновна долго колебалась, прежде чем так спросить. И совсем уж решилась было молчать – но в последний момент слово вырвалось.
* * *
Допрашивал выборный. И начал с того, что бросил перед собой на стол тяжеленный кожаный кнут – и в пекле, видать, батоги в чести!
Гринь долго объяснял, что для разговора ему надо развязать руки. Развязали, но с опаской – видать, пан Мацапура со спутницей изрядно здесь накуролесили. Затекшие руки сперва не слушались; выборный хмурился и готов был взяться за батог. Наконец Гринь совладел с собой и начал «разговор». Наблюдавшая из угла сотникова то и дело заходилась нервным сдавленным смехом.
Пальцы, приставленные к голове наподобие рогов, означали для допросчика корову, а никак не чорта, зато рожу в кружочках-»окулярах» и выборный, и его подручные узнали сразу. Половина их слов была, вероятно, ругательствами, но одно, повторенное несколько раз, Гринь запомнил и постарался выговорить сам.
Выборный склонил голову к плечу. Довольно кивнул; ободренный Гринь принялся изображать черную ведьму Сало и качать на руках несуществующее дитя. Еще одно слово выучил, означающее, по-видимому, младеня, ребенка.
Выборный глядел недоверчиво. Гринь размахивал руками, повторял непривычные языку слова «злодей» и «ребенок», тыкал пальцем себе в грудь, доказывая, что дитя принадлежит ему, а Мацапура его украл. Выборный, размышляя, указал на сотникову и о чем-то спросил; вероятно, он полагал Ярину Логиновну матерью чортового дитяти, а Гриня – отцом. Сотникова покачала головой и этим все запутала; выборный нахмурился, поднес руки к лицу и пальцами растянул собственные глаза: вот, мол, как выглядел ребенок. Из вас, мол, ни один не похож!
– Объясни ему, что мы не колдуны, – устало попросила Ярина Логиновна.
Легко сказать!
Гринь перевел дыхание. Посмотрел выборному в глаза; скрутил пальцы колечками, изображая «окуляры», несколько раз повторил – «злодей», «злодей». Указал на сотникову; взмахнул воображаемой шаблей, так, что девушка даже отшатнулась. Взмахнул снова; подошел к Ярине и указал выборному на плечо ее, бедро и щиколотку.
– Это ты зачем? – Сотникова нахмурилась.
Выборный заинтересовался. Приблизился к девушке – сотникова отстранилась и по-кошачьи блеснула глазами. Выборный, не оборачиваясь, дал знак подручным – те придерживали взвившуюся Ярину, пока выборный без стеснения, но и без излишнего нахальства осматривал зарубцевавшиеся раны.
– Ой-ой-ой, – проговорил он наконец, и прозвучало это совсем по-родному, привычно. – Злодей, злодей!
Подумал, наклоняя голову то к правому плечу, то к левому. Большим пальцем ткнул себя в грудь: