Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

- Почему? - упрямо спросил Нурбек.

- А иначе ни в одной конкурсной комиссии тебя не поймут. Ваш язык, конечно, красивый, мелодичный, но... все знаменитые певцы в нашей стране поют по-русски. Понимаешь?

- А я знаю русская песня! - воскликнул Нурбек.

И он, отложив комуз и вытянувшись в струнку, запел глубоким, хотя и немного деревянным, голосом, выстукивая себе ритм ногой:



Красный командир на гражданской войне,
Красный командир на горячем коне,
В бой идёт отряд - командир впереди,
Алый бант горит на груди.[16]



- Вот, - оживилась Марго. - Эту песню ты и должен спеть в школе на смотре самодеятельности. Ну, мне пора...

И она ушла в свой кабинет, а Нурбек и его мама, потоптавшись и пошептавшись о чём-то, тоже ушли - как говорилось в няниных сказках, не солоно хлебавши...

Я сочувствовала Нурбеку, у родителей которого не было денег на то, чтобы учить его музыке. И вообще - почему нельзя исполнять киргизские песни? Они же такие красивые, напевные - а, главное, содержание непонятно, а от этого ведь песня лучше!



Поскольку в обычной школе нам с Лариской дружить запрещали, мы там только и делали, что дрались. Прежде Екатерина Алексеевна сердилась, жаловалась директору и моей маме:

- Вот бандитки! Чудом не утопили друг дружку, когда приятельствовали - так теперь, как раздружились, вообще караул кричи!

Ольга Борисовна не ругалась, а увещевала нас:

- Девочки, вы же будущие девушки! Вы же мальчиков воспитывать должны...

Но ничего не действовало. С показной нарочито обидной бранью, обмениваясь нежными щипками и притворными затрещинами, «милые девочки» постепенно перемещались на задний двор школы, где находились подсобные помещения: котельная, кухня, сараи. Там мы переменки напролёт проводили в полном счастье, валяясь в обнимку на траве, лазая в развалюху-сарай, куда скидывали макулатуру, и выискивая интересные картинки в старых книжках, забираясь на яблони и стряхивая друг другу в подол сочную антоновку или кисловатые, ещё более вкусные дички.

Мы всех перехитрили. Это была наша сладкая и дерзкая двойная жизнь.

12. Мой первый концерт

Приближался областной концерт, в котором участвовали ученики нашей музыкальной школы. Концерт должен был состояться в ДК и в тот же день повториться в другом посёлке - Михайловке. В концертную программу в основном отделении, фортепианном, включили и меня как исполнителя «Сурка» Бетховена и «Этюда» Черни.

Лариска, которая пока играла «Чижика-Пыжика», завидовала мне и дулась. Маргарита Степановна (Марго) поручила Лариске читать стишок: «Она лилась концертным залом, // Как льются воды в водоём...»

«Она» - конечно же, музыка.

Марго была хорошим педагогом, добрым и отзывчивым человеком, но неважной скрипачкой. Виталик говорил, что скрипка в руках Марго «не поёт ангельским голосом, а надсадно ревёт, как бензопила». Ещё Марго была вспыльчива и гневлива.

- Своих учеников я секу розгами, - заявила она на первом же родительском собрании. - Так что от каждой семьи - по возу берёзовых прутьев. Сдавайте заранее, мне их ещё вымачивать.

Разумеется, заведующая шутила. Однако те ученики, которым случалось увидать её в гневе, всячески старались не допустить повтора.

Лариска, получив творческое задание, на радостях вызубрила свой стишок так, что свободно могла переставлять слова в предложениях и слоги в словах. Но всё равно она мне завидовала.

- Ленка Ракитина сказала, что твой «Сурок» - легкотня, - заявила она. - Я уже через пару месяцев смогу его сыграть.

Леночка Ракитина, кагебешника дочь, была постарше нас: она училась в третьем классе музыкалки.

- Ага. Зато «Этюд» Черни - произведение сложное, на мелкую технику, - небрежно заметила я, повторив слова Марго. Чем «мелкая» техника отличается от «крупной», я понятия не имела.

- Все этюды - фигня, - раздражённо сказала Лариска. - Сложные произведения - это симфонии, сонаты... и эти, как их... либретты. По\' няла?

Я пожимала плечами: зачем спорить, расстраивать подружку? Я знала, что хорошо выступлю. Виталик каждый день со мной репетировал. В последнее время он был мною доволен. Говорил, что я не имею права сбиться, как бы меня ни отвлекали.

- Ты должна играть, даже если потолок обваливаться начнёт или здание загорится, - настраивал меня Виталик.

Ближе к концерту начались репетиции - прямо в концертном зале, чтобы мы «прочувствовали его энергетику, его магнитику», как говорила Марго.

На первой репетиции я быстро отыграла свою программу, а Лариска прочла - нет, оттарабанила стишок, - и мы покинули зал.

Главной достопримечательностью обветшалого ДК был просторный чердак. Мы отправились прямиком туда. Поднимались по винтовой лестнице над открытым пролётом, как каскадёры: карабкались вверх, находясь по ту сторону перил, над пропастью!

Высота ДК - это, конечно, не высота современного супермаркета. Но её вполне хватило бы для того, чтобы пробить себе череп или сломать позвоночник, упав в пролёт. Однако, как и в случае с горной речкой, это не отпугивало.

Чердак запирался на замок, но «музыканты» давным-давно его разбили, а потом приставили на место, будто он целёхонький. Мы вошли в сырое, сумрачное царство и долго бесились, гоняя голубей. Потом вылезали на крышу, смотрели на посёлок с головокружительной, в целых три этажа, высоты. Оттуда, сверху, было видно, что крыша моего деревянного дома совсем облупилась, и что дворовая клумба, ещё в сентябре остриженная, без единого цветка похожая на ежа, выглядит убого, а Свалка - страшно.

По двору шёл, вернее, полз Генка, волоча почти по земле полную сумку молочных бутылок. Тётя Валя послала его в магазин. А ему неохота, лень, и сумка руку оттягивает...

- Генка-а-а! - крикнула я во всё горло.

Генка остановился, заозирался, задрал голову вверх, туда, где провода - но так и не понял, откуда его зовут. И, покрутившись на месте, побрёл дальше, а мы с Лариской расхохотались. Потом снова вернулись на чердак и топали, прыгали, смеялись. И жирные голуби шугались из-под наших ног.

Тем временем в концертном зале штукатурка с потолка падала на клавиши и слышны были хохот, клёкот и множественное хлопанье крыльев.

Набесившись, мы стали спускаться, так же, как и поднялись - по ту сторону перил. Вдруг дверь зала отворилась, гулко стукнув, в холл пулей вылетела Марго, пересекла пролёт и зачем-то понеслась по ступенькам наверх. Мы быстро перелезли через перила и замерли на месте.

Марго, перескакивая через ступени, приближалась. Я подумала, что бежит она в точности как рогатый жук с тяжёлым панцирем, которого мы с Витькой поймали прошлой весной и «дрессировали», заставляя бегать по ладони. Он был такой огромный, весь словно бронированный - не жук, а космический пришелец. Пытаясь взлететь и удрать от нас, он тяжело разбегался, медленно, но неуклонно набирая скорость. Но тут ладонь заканчивалась, и Витька, подставив палец, гнал его в обратном направлении. Жук бегал, пока не выматывался и не застывал, потускнев, превратившись в камешек или жёлудь.

Марго бежала, как жук: низко наклонив голову, тяжело, но быстро. Я стояла к ней ближе и первая получила тяжелого шлепка, от которого проскакала, как козочка, целый пролёт, держась за задницу. А Марго подлетела к Лариске, и, схватив её за плечи и несколько раз хорошенько тряхнув, тоже спустила с лестницы. Лариска заорала дурным голосом (в то время как я перенесла заслуженное молча).

- Вы мне родинку содрали! - вопила Лариска.

- Так тебе и надо, - успокаиваясь, произнесла Марго. - Потребуется - ещё одну сдеру!

- Вы не имеете права! Я нажалуюсь...

Тут Лариска запнулась: ей, сироте, живущей с бабкой, жаловаться особо и некому. Марго, очевидно, вспомнила об этом.

- Идите в зал, - проговорила она уже более мягко. - Товарищи слушали ваше выступление - вот и вы их послушайте. Вперёд, бандитки, - и, взяв нас за руки повыше локтей, отконвоировала в зал.

- И учтите, - строго предупредила Марго, прежде чем запустить нас внутрь, - если я ещё хоть раз вас увижу до концерта, кроме как на сцене, или услышу от вас хоть какой-то шум, и, тем более, жалобы на вас... Пеняйте на себя. Поняли?

Мы, потупившись, кивнули.

- Что ж, я предупредила, - резюмировала Марго. И мирно добавила:

- За трёпку не серчайте.



Все следующие дни мы готовились к выступлению . Я уже могла сыграть свои пьески с закрытыми глазами, а Лариска - прочитать весь стишок, дублируя каждый нормальный слог паразитическим, состоящим из согласной «с» и предыдущей гласной:

Онаса лисиласась косонцесертнысым засалосом,

Касак льюсютсяся слёсёзысы в восодосоёсём,

Иси тросогасатесельносо расасскасазасаласа,

Касак мысы твосорисим иси касак жисивёсём...

После того, как все отыграли, отчитали, отпели, мы с Лариской спустились во двор. Потихоньку темнело. Окна ДК были ярко освещены. Марго и другие преподаватели, покончив с нами, занимались подготовкой к концерту. В последнее время все они были какие-то дёрганые.

Во дворе упражнялись в стрельбе пацаны, тоже «музыканты». Они стреляли из рогатки, стараясь попасть в круг, нарисованный мелом на стволе огромного дуба. Я, со своим «цыганским счастьем», оказалась на огневом рубеже. И случилось то, чего больше всего боялся Виталик: прямо мне в глаз аккуратно влетел камешек.

Повезло: сработал инстинкт, и я вовремя успела зажмуриться. Всё равно боль была ожогу подобна. Лариска бросилась ко мне. Она отнимала от лица мою ладошку, пыталась насильно открыть глаз, вокруг которого расцветал пухлый красноватый ободок, и бормотала:

- Покажь, покажь... Холодное, приложь холодное...

Сдёрнув с шеи шнурок, на котором болтался ключ от дома, Лариска приложила его к раненому месту. Ключ приятно холодил, усмиряя боль. Мальчишки, опустив рогатки, сконфуженно топтались на безопасном расстоянии.

- Это не я... А кто - не знаю, не видел... - забубнил мой бывший одногруппник, конопатый Славка. Когда-то он отлупил моего жениха Владика, и с тех пор отношения у нас были натянутые. Теперь Славка, драчливый мальчик, когда-то учивший меня завязывать шнурки, играл на скрипке, даже был «первой скрипкой» в самопальном оркестре Марго.

И другие мальчишки, сгрудившись возле Славки, загалдели:

- И не я... И не я... Это кто-то нечаянно...

- За нечаянно бьют отчаянно! - злобно заорала я, поворачиваясь к ним. - А за рогатку - руки выдирают!

Мальчишки испуганно попятились.

- Щас сгоняем до почты, принесём доски с гвоздями и об вас поломаем, - поддержала меня Лариска.

Тут во дворе появился знакомый рабочий, у которого была необычная и красивая фамилия: Нефоростов.



Когда мне было четыре года, я допрашивала маму:

- Мама, а вы с Виталиком - начальники?

- Да, доченька, - чуть улыбнувшись, отвечала мама. - Мы большие начальники. Особенно Виталик.

- А папа Леночки Ракитиной - начальник? - не унималась я.

- Да, начальник. Самый главный на Пристани.

- А дядя Яша - начальник?

- И дядя Яша - начальник.

- А Нефоростов?

- Нет, доченька, - покачала головой мама. - Он простой рабочий.

И я представила, как Нефоростов работает: таскает какие-то ящики, покачивается под их тяжестью, пыхтит от натуги. А мама, Виталик, дядя Яша и папа Леночки Ракитиной, сидя на длинной скамье, отдают ему команды: «Давай тащи... ставь сюда... отнеси туда...»

Мне стало так жалко Нефоростова, что я расплакалась.

- Значит, вы все - начальники, а он один работает? Как же он, бедненький, справляется? - всхлипывая, спрашивала я у мамы, удивлённой такой неожиданной реакцией. - Ему совсем никто не помогает, да?

И мама, расчувствовавшаяся, гладила меня по голове и мягко говорила:

- Ну что ты, Танечка! Помогают, конечно. И потом, знаешь, какая у него высокая зарплата. Он ведь слесарь высшего разряда.

Действительно, Нефоростов был рукастым, умелым. Нам с Генкой он смастерил чугунные санки с удобным деревянным сидением.

Я успокоилась только тогда, когда мама пообещала, что они с Виталиком, дядей Яшей и Леночкиным папой наберут других рабочих, а Нефоростова сделают тоже каким-нибудь начальником. Ведь он уже старенький - пускай сам покомандует!



Наверное, мама рассказала Нефоростову тот эпизод, потому что он сходу яростно вступился за меня: отнял рогатки и отлупил моих обидчиков, так что нам с Лариской не потребовались доски с гвоздями.

Рабочий ушёл. Пацаны, сидя на траве, ревели, размазывали грязь с соплями и угрожали, что «всё расскажут».

- Кто первый расскажет - ещё поглядим! - звонко крикнула Лариска.

Обгоняя друг друга, мы ринулись в ДК, топоча по лестнице, поднялись на третий этаж и ворвались в кабинет Марго. Там, помимо заведующей, находился молодой длинноволосый преподаватель хорового пения, появившийся в школе недавно.

- Дети должны разучить «Помни, как гремели орудий раскаты», -повелительным тоном говорила Марго.

- Может, «Мечтал смычок скрипичный в концертах выступать»? -возражал длинноволосый. - Такая добрая детская песенка. А «Помни...» мы лучше на девятое мая разучим.

Марго только открыла рот, как заметила на пороге нас. Её прищуренные глаза, пробежав по всей группе, остановились на мне. Брови приподнялись домиком. Со страхом я наблюдала, как крыша домика ломается, и между бровей заведующей ложится суровая складка.

- Каткова, - накалённым тоном обратилась ко мне Марго. - Я же тебя предупреждала: если ещё раз увижу тебя или услышу...

- Я ничего не делала! - заорала я. - И никого не трогала! А они - из рогатки, в глаз!

- И мы никого не трогали, - вразнобой затрубили мальчишки. - За что нас побили?

- Они Таньке из рогатки в глаз пульнули, - вмешалась Лариска. - Я свидетель!

- Ха! У нас нет рогаток! - злорадно произнёс Славка. И развел руками, и вывернул карманы школьных брюк, показывая: нету!

Конечно, ведь Нефоростов отобрал у них рогатки.

Однако и улик теперь у меня не было никаких!

- Она сама себе глаз подбила, - ныли мальчишки.

- Как унтер-офицерская вдова - сама себя высекла? - развеселился длинноволосый преподаватель.

- Нет! Это они! - крикнула я и возмущённо топнула ногой.

- Баста! - завопила вдруг Марго, вскакивая с места.

Подлетев ко мне вплотную, она остановилась - малорослая, мне вровень, - и тоже топнула ногой.

- Каткова! - взревела Марго. - Каткова-а!

Александр Иванович Куприн

Её лицо, казалось, вот-вот лопнет, точно спелый помидор.

Миллионер

- Ты снята с концерта! - выкрикивала Марго, смешно подпрыгивая и гримасничая, багровая от шеи до бровей. - Допрыгалась! Я ведь предупреждала! И уйди с моих глаз, уйди немедленно, не то меня хватит инфаркт!

* * *

Мы попятились, покинули кабинет Марго и, стараясь не топать, тихо спустились по лестнице. Все были подавлены, ребята уходили поспешно, опасаясь, что Марго может передумать и наказать их тоже, за компанию.



На третий день рождества, вечером, у холостого журналиста почтовой конторы Ракитина собралось несколько гостей. Это происходило в крошечном пограничном местечке Красилове, очень грязном и очень скучном, населенном тысячами тремя евреев и крестьян-мазуров, среди которых выделялась небольшая кучка, составляв­шая так называемое «общество». В «общество» входили почтовые чиновники, лица, заведующие пропуском товаров за границу через «переходный пункт», местная по­лиция, духовенство и учитель со своим помощником. Все они в обыденное время редко посещали друг друга во избежание лишних расходов, но на Рождество и Пасху непременно обменивались церемонными визитами и устраивали поочередно «балки», на которых танцевали до света под гармонию или скрипку и угощались отвратительной местной картофельной водкой и незатейливыми изделиями хозяйской кухни.

Когда Лариска утешала и жалела меня, я лишь отмахивалась с показным равнодушием. Видали мы этот концерт! Да не концерт-то и был...

Стол был накрыт в той из двух маленьких комнат ракитинской квартиры, которая носила громкое название гостиной, в отличие от другой, называвшейся спальней. На первом месте сидел начальник почтовой конторы Шмидт, бледный, толстый, отекший человек, весь как будто бы налитый водою, вялый и равнодушный ко всему в мире, кроме штоса и «дьябелка». По бокам Шмидта и друг против друга помещались: отец дьякон Василий и хозяин дома, маленький энергичный брюнет с темно-желтым лицом и желтыми белками глаз и с хитро подобострастным взглядом. Следующие места занимали: помощник пристава Павлов, бывший казачий офицер, весельчак, запевала и скандалист, и напротив его учитель Мусорин, мрачный мужчина монашеского типа, весь обросший длинными черными волосами и называвший сам себя «апостолом тихого пьянства». Наконец, на самом конце стола приютился Аггей Фомич Малыгин, тоже – почтовый чиновник, всегда по своей робости и скромности занимавший последние места.

Но начинался новый день, и Виталик принимался со мною репетировать. Звуки пьес, отточенных, отыгранных до автоматизма, раздавались в нашей общежитской гостиной. И во дворе их было слышно. И, боюсь, даже в ДК...

Я не рассказала дома о случившемся. Даже не знаю, в чём страшнее было бы признаться Виталику: что меня сняли с концерта или что мне чуть не выбили глаз.

Аггей Фомич вообще избегал, по возможности, ходить в гости, потому что это налагало на него своего рода обязательство – принимать у себя. Он был самым бедным чиновником во всей конторе, к тому же еще обязанным накормить и одеть жену, старуху тещу и пятерых детей, на содержание которых никогда не хватало двадцатидвухрублевого ежемесячного жалованья. Каждый, устроенный им по необходимости «балок» производил в домашней экономии страшные бреши, требовавшие для своего исправления сверхъестественного сокращения обыденных расходов. Приходилось надолго отказываться всей семье от мяса в борще, от утреннего чая, от лишнего полена дров. Начальство, приезжавшее изредка на ревизии почтовой конторы, всегда недружелюбно косилось на старый мундир Аггея Фомича, позеленевший, расползшийся по швам, заплатанный, с лоснящимися локтями и воротником. И если оно не смещало Аггея Фомича за небрежность и неприличный вид, то это можно было только объяснить жалостью, которую невольно внушала всякому его длинная, тощая фигура с бледным веснушчатым лицом, украшенным рыжими, очень редкими и короткими усами и бородой, с ласковой и виноватой улыбкой малокровных губ и выцветших светлых глаз.

Было понятно, что скоро всё раскроется и меня неизбежно накажут. Мама и Виталик так радовались, так ждали моего концерта - они даже с работы заранее отпросились! И этой радости вскоре предстояло смениться жестоким разочарованием - из-за такой сволочи, как я...

Аггей Фомич и теперь пришел только вследствие настоятельной необходимости. Его жена, болезненная женщина, всегда ходившая с подвязанными зубами, должна была на днях родить; кроме того, у старшего сына отвалились подошвы на сапогах; и то и другое требовало денег, которых в доме не было ни копейки. Положение стало до такой степени критическим, что Аггей Фомич, победив свою робость, решился во что бы то ни стало на вечере у Ракитина взять у кого-нибудь взаймы несколько рублей. И он сидел теперь за столом взволнованный, бледнее обыкновенного, с замирающим от робости сердцем, нервно потирая руки и ожидая удобного момента, чтобы заговорить о своем деле. Он с сконфуженной поспешностью отказывался от каждого предлагаемого ему куска, из боязни, понятной только беднякам, ввести в лишний расход хозяина.

- Внимание! - провозгласила мама за вечерним чаепитием. - Стихи, посвящённые юной пианистке!..

И, торжественно вытащив из тумбочки - не стихи, а целую поэму, занявшую аж тетрадку, даже с собственными цветными иллюстрациями, - мама принялась декламировать:

Гости пили и закусывали. Между ними давно уже шел длинный, неторопливый и скучный разговор о помещике, о начальнике почтового округа, о местном архиерее, о будущем урожае, разговор, до такой степени часто и однообразно повторявшийся, что каждый наперед знал, какой именно анекдот расскажет его собеседник. Раза три или четыре Аггею Фомичу казалось, что удобный момент наступил. Ему казалось удобным под общий разговор незаметно наклониться к помощнику пристава или к учителю и попросить денег. И он уже перегибался в их сторону, готовый тихонько притронуться к их рукаву, чтобы обратить на себя внимание и затем попросить. Но каждый раз невыразимая робость, почти страх, сковывала его движение. Разговор понемногу перешел на то, как теперь стало трудно жить, как все дорого и как редко выслуживаются и попадают в люди мелкие чиновники. Это направление разговора было для всех очень близким и общим, и каждый выразил мнение, что «как там ни говори, а самое главное в жизни все-таки деньги и деньги: при них не нужно быть ни умным, ни красивым, ни тружеником – все равно люди будут всегда преклоняться перед золотым тельцом».



Мой друг! Коль сел ты за фо-но[17],
Не нужно пялиться в окно,
Вздыхать и ёрзать, и чесаться,
На каждый шорох откликаться.
И не сиди с таким лицом,
Как будто все виновны в том,
Что ты - несчастный раб в цепях -
У пианино здесь зачах...



– А ведь я раз чуть не сделался богачом,– сказал задыхающимся голосом Шмидт. – Был я как-то на свадьбе у помещика Порчинского, у того самого, что на Головчине… Собралось там человек двадцать польских панов, и, понятно, после ужина сейчас же штос. У меня было в кармане, не помню, двадцать или тридцать пять рублей. Конечно, где же тут садиться, когда они играют по тысяче рублей. Я стою рядом и смотрю. Только вдруг какой-то помещик, с такими длинными усами, он все понтировал по четвертной, семпелями, говорит мне: «Отчего же вы ничего не поставите?» Я ему отвечаю, что у меня не так много денег, чтобы играть. «Пустяки, говорит, ставьте». Ну, я поставил десять – проиграл, еще десять с какой-то мелочью – тоже проиграл. Меня тогда зло взяло. Был у меня серебряный екатерининский рубль, так, для памяти я его держал. Дай, думаю, по­ставлю и его. Поставил. Представьте себе – дали. Я на пе – дали. Еще раз на пе, и еще, и еще. Минут в пять сорвал весь банк. Банкомет говорит: «Закладывайте теперь вы». Ну, я, конечно, сел. Мечу. Ну, понимаете, чуть кто крупную карту поставит, я сейчас лусь и убью. Набралось у меня тысяч до пятнадцати. Я уже думаю встать, да все как-то жаль: а ну, как я свое счастье упущу? В это время подходит к столу сам Порчинский, тот самый, который женился-то. «А ну-ка,– говорит мне,– вам в любви везет, так в карты не должно везти. Дайте-ка я заложу». Я говорю ему на это: «Извините, я уже мечу». А он говорит: «Вы? Очень хорошо. Ва-банк!» Все так и рты разинули. Ну, делать нечего, тасую я карты, а он даже и снимать не хочет, и даже не моргнет, каналья. И представьте себе, на второй карте взял все деньги, положил в карман и отошел прочь. «Я, говорит, теперь и метать больше не хочу».

Мы с Виталиком захихикали. Стихи были смешные, и они нисколько не возвеличивали меня - напротив, подтрунивали, обыгрывая мою лень и изначальную неумелость. Но ведь это когда было. Сто лет прошло... вернее, целый учебный год! Как бы блистательно я сыграла сейчас!.. Если бы... если...

Все слушали рассказ Шмидта с горящими глазами: точно они сами видели эти пятнадцать тысяч и слышали их запах и шелест.



Соседей в страхе чтоб держать,
Тебе лишь стоит заиграть:
Услышав звуки ля-минор,
Они с тоски бегут в кино, -
Продолжала тем временем «закручивать» мама.
Твою заслышав сонатину,
Мычит от ужаса скотина!
Звучит несчастный полонез,
Как будто вместо рук - протез!



– А вот тоже есть счастливцы, которые выигрывают на билеты,– сказал, вздыхая, отец дьякон (всем было известно, что у него есть билет внутреннего займа). – На днях я читал, ростовщик какой-то двести тысяч цапнул. И хоть бы бедному человеку досталось, а то ведь у этого и без того денег куры не клюют. Истинно неисповедимы пути божий.

– Н-да,– протянул задумчиво и басом учитель,– бывает. А вот, говорят, что если который билет один раз выиграл, то уж в другой непременно выиграет. Правда это или нет?

Тут Виталик расхохотался - и я тоже засмеялась, живо представив скотину, напуганную моей игрой... Стихи мне очень понравились. И даже несущественные огрехи (такие, как «протез» в единственном числе «вместо рук» - во множественном) впечатления не портили.

– Да, говорят,– ответил помощник пристава,– только я не знаю, верно ли… А у нас вот в З. с одним копиистом такой был случай. Служил он в губернском правлении и кое-как сколотил себе билетишко. Как-то раз приходит он в правление, а столоначальник его спрашивает: «Какой номер вашего билета, Сергей Иванович?»

– «Какой, говорит, не помню уже какой, ну, хоть, положим, тысяча сто двадцать третий».– «Поздравляю вас, вы выиграли пятьдесят тысяч». Справились в газетах: точно – тысяча сто двадцать третий – пятьдесят тысяч. Ну, тот прямо обезумел от радости! Обед закатил с шампанским, все его поздравляют, речи говорят. А на другой день в той же газете напечатано, что, мол, по ошибке, вместо тысяча сто двадцать четвертого, напечатан тысяча сто двадцать третий. Так с этим копиистом нервная горячка сделалась.



С портрета смотрит Иоганн Бах.
Немой укор в его глазах.
Бетховен, Моцарт и другие
Заткнули уши, как живые.
И только мама верит свято,
Что эта крепость будет взята!
Настанет день - прорвёшься ты
К вершинам маминой мечты! -



И один за другим потекли эти избитые, всему миру известные рассказы, похожие один на другой, как две капли воды: о Ротшильде, пришедшем в Париж пешком и продававшем сначала спички на улицах, а потом имевшем сто миллионов годового дохода, о Вандербильте, о подземных находках, о карточных выигрышах, о биржевой спекуляции, о неожиданных американских миллионерах-дядях.

Аггей Фомич, хотя сам и не говорил ничего, но всей душой принимал в этих разговорах участие. Несмотря на свою бесцветную внешность, он, как это часто бывает, обладал удивительно пылким воображением и все, что при нем рассказывалось, представлял необычайно ярко. Разговоры о долгах, о неожиданных богатствах, об этих диковинных, могущественных существах, называемых миллионерами и не знающих отказа ни в одной своей прихоти, взволновали его до лихорадочной дрожи, взволновали тем более, что ему именно в эти минуты были до зарезу необходимы несколько жалких рублей на акушерку и на сапоги мальчику.

Звонко и прочувствованно закончила мама.

– Некоторые тоже находят деньги на улице,– выпалил вдруг неожиданно для самого себя Аггей Фомич.

Все поглядели на него с удивлением,– он до сих пор еще ни слова не сказал во весь вечер. Аггей Фомич сконфузился и потупил глаза в скатерть.

И мы зааплодировали - Виталик в восторге, а я в ужасе. Только теперь до меня дошло, наконец, что я натворила.

– Как же, находят и на улицах, только… в чужих карманах,– сострил помощник пристава.

Все засмеялись, больше над опрокинутым лицом Аггея Фомича, чем от остроты помощника пристава, и тотчас же каждый рассказал несколько случаев крупных, дерзких, оставшихся неразгаданными краж. И опять перед глазами Аггея Фомича завертелись десятки и сотни тысяч рублей, громадные пачки пестрых ассигнаций, волшебные имена богачей, не знающих счета деньгам. И он слушал с таким же чувством, с каким голодный глядит в окно гастрономического магазина.



Старые, хриплые стенные часы пробили час. Отец дьякон поднялся и, завернув правый рукав рясы, стал прощаться, за ним встали и другие, исключая Аггея Фомича. Он все время, пока Ракитин со свечкой провожал гостей до выходной двери, сидел неподвижно на том же месте, в волнении катая дрожащею рукой хлебные шарики. «Вот сейчас Ракитин вернется,– думал Аггей Фомич,– и я попрошу. Нужно только быть смелее. И ведь в самом деле, не съест же он меня за просьбу?»

В эти дни мы с Лариской опять оказались на задворках школы, только на этот раз с Витькой. Он проспал первый урок и неспешно шёл в школу ко второму, - а тут мы, снова освобождённые от физкультуры. И больше никого, только мы - и гора никому не нужной бумаги.

Наконец Ракитин вернулся и сел рядом со своим гостем, удивляясь тому, что он не ушел со всеми, но Аггей Фомич, вместо того чтобы сразу попросить денег, затянул длинный и скучный разговор о службе и о жалованье. Ракитин глядел на него слипающимися глазами, делая из вежливости вид, что слушает, и зевая с судорожно закрытым ртом. Так прошло с полчаса. Наконец Ракитин не выдержал и с громким протяжным зевком потянулся.

У Витьки были спички, и он быстро развёл костерок между несколькими крупными камнями. Первая спичка сломалась, но уже вторая весело пыхнула и, не погаснув в первые три секунды, передала нетерпеливый огонёк пригоршне сухих веточек и груде макулатуры.

Потом мы сидели вокруг огня и грели руки. Даже Лариска робко протянула вперёд свои узкие, перемазанные землёю ладошки.

– Ах, какое свинство! – сказал он сонным голосом.– Завтра мое дежурство…

Аггей Фомич поспешно встал и начал извиняться. В сенях, взявшись уже за ручку двери, он вдруг, преодолев нерешимость, обернулся к Ракитину.

Рядом с Витькой всегда было спокойно. Витька был не мальчик, а мужичок: деловитый, надёжный. Главное же - он ничего не знал о моих проблемах, поскольку в музыкалке не учился, а мне сейчас меньше всего хотелось говорить и думать о предстоящем концерте, о сцене, на которой меня не будет...

– Послушай, – произнес он сдавленным голосом и не поднимая глаз,– у меня того… есть к тебе маленькая… то… просьба.

– Что такое? – спросил Ракитин беспокойно.

Я чувствовала, что Лариска, сидевшая рядом со мной, тоже расслабляется, пригревается.

– Понимаешь, я бы… то… я бы не стал тебя беспокоить… Жена вот должна родить… Ты знаешь, понимаешь, необходимо… А я бы, ей-богу, отдал двадцатого… рублей…– он хотел сказать: десять, но испугался сам такой суммы,– рублей хоть пять одолжи…

- Надо бы большой костегок летом запалить, - произнёс вдруг Витька.

– Ей-богу, ни копейки,– ответил Ракитин, прижимая убедительно обе руки к груди,– ну, понимаешь, во всем доме – ни копейки.

Было что-то уютное и домашнее в Витькиной картавости. И в груди потеплело, сладко заныло от предвкушения. А что - и устроим ведь!

По чересчур искреннему тону Ракитина Аггей Фомич отлично понял, что у него есть деньги и что он боится дать их взаймы. Пробормотав что-то вроде извинения, Аггей Фомич вышел на улицу.

- А где? - тихонько спросила Лариска.

- Напгимег, на пигсе. Где ялы гниют без пгисмотга, - несколько секунд подумав, ответил Витька. - Там тгава сухая, гогит хогошо, а тушить легко - озего гядом...

Ночь была лунная, тихая и морозная. Широкие, заваленные снегом улицы, низенькие домики с их белыми снежными шапками, деревья, осыпанные снегом, точно ватой,– все это казалось мертвым. Снег гулко скрипел под ногами. Аггею Фомичу приходилось идти довольно далеко. Мысль о деньгах не покидала его. Он с ужасом думал о том, как сейчас придет в свою квартиру, низкую, холодную, с зелеными окнами, стекла которых по диагонали склеены замазкой, с вечным запахом нищеты и детских пеленок. Что он скажет жене, когда она своим надорванным, больным голосом спросит о деньгах? Вот он сейчас пил водку и пиво, ел поросенка жареного, а ведь там легли спать впроголодь, с одной надеждой на отца, который непременно достанет денег.

- Точно, - воскликнула я. - Витька, какой ты молодец!

«Господи боже мой,– думал с горечью Аггей Фомич,– отчего другим ты посылаешь и счастье, и довольство, и сытую жизнь? Отчего же ты меня позабыл? Другие находят же, например, деньги, которые им, может быть, и не нужны даже. Что, если бы мне хоть раз, ну, один только разочек в жизни найти… ну, хоть десять, нет, двадцать рублей! И акушерке будет чем заплатить, и сапоги Васютке, и теплое пальтишко Леле… Сейчас, например, ну почему бы мне не найти бумажника на дороге? Ведь бывают же иногда такие случаи, даже и часто бывают; мало ли об этом пишут и говорят?..»

- Возьмём Генку, - размышлял вслух Витька. - И Тишку... Или стгусит, как ты думаешь?

И, по свойству своего мечтательного ума, Аггей Фомич начал с наслаждением представлять себе, как он находит на улице толстый кожаный бумажник, как он раскрывает его и находит там целую пачку сторублевых бумажек и выигрышных билетов, как он перебирается в большую, теплую и светлую квартиру, заводит мебель, шьет семье теплые красивые платья, и… мало ли чего хорошего можно сделать на большие деньги?..

- Конечно, струсит, - кивнула я. - Но всё равно - возьмём Тишку. А ещё - Ярека! Его привезут на следующее лето... Возьмем Ярека, а, Витька? - спрашивала я, с тревогой заглядывая в конопатое лицо приятеля: вдруг он против?

Однако Витька благодушно кивнул:

И мало-помалу,– может быть, под влиянием нескольких рюмок выпитой водки, может быть, вследствие самовнушения, – в душе Аггея Фомича начала возрастать чудовищно нелепая, но неотразимая уверенность, что он сегодня, даже именно сейчас, должен найти на улице чудесный бумажник. Почему это должно было случиться – он не знал, да и не думал об этом. Он просто был уверен и шел, опустив голову и внимательно глядя себе под ноги.

- Ягека так Ягека.

- И меня, - тихонько попросила Лариска. И уткнулась подбородком в острые коленки.

– Вот сейчас… сейчас,– шептал он, точно в бреду,– другие же находят… еще несколько шагов… сейчас… сейчас…

- А ты не стгусишь, не забоишься? - строго спросил Витька.

И вдруг – это вовсе не было иллюзией в разгоряченном воображении – он ясно увидел на снегу дороги черный небольшой предмет правильной четырехугольной формы. Задыхаясь от безумного восторга, с волосами, стоявшими дыбом, Аггей Фомич оглянулся, как вор, по сторонам и кинулся на лежащий предмет…

- Не-а, - Лариска покачала головой, - честное октябрятское!

В руках его оказался толстый кожаный бумажник… Сначала удивительное совпадение грез с действительностью ошеломило на несколько секунд Аггея Фомича, но, убедившись, что в руках его настоящий, не фантастический бумажник, он судорожно притиснул его к груди и стремительно побежал домой…

Витька снисходительно кивнул:

Ему пришлось бежать с полверсты. Он чувствовал, как от непривычки к быстрому движению у него кололо под ложечкой, как в горле расширялся какой-то сухой и колючий клубок, как кровь напряженно билась в его голове. Но остановиться он не мог, ему казалось, что, в случае минутного промедления, кто-нибудь нагонит его и отымет у него найденное сокровище. Во время бега у него упала с головы шапка. Он хотел было нагнуться поднять ее, но тотчас же махнул рукой и помчался дальше. «Тысячу шапок заведем!» – прошептал он в восторге…

- Ладно... Уговогила!



На его бешеный стук в дверь отворила проснувшаяся и испуганная жена, со свечой в руках. Дети также проснулись и с изумлением и с ужасом смотрели на отца из своих постелей. Аггей Фомич тяжело опустился в кресло, бледный, весь в поту, с блуждающими и блестящими глазами…

В ДК репетировал хор. Дети разучивали песенку о том, как «мечтал смычок скрипичный в концертах выступать...» Хористы завершат концерт.

– Анечка! Дети! – прохрипел он, потрясая бумажником. – Вот здесь… в бумажнике… деньги… Сто тысяч… нанимай квартиру. Аня… шампанского… четыреста тысяч… понимаете? Урра-а!

Самое обидное то, что песенка мне нравилась. Но меня, как наказанную, в хор не включили. Зато Лариска пела «второе сопрано», горделиво стоя в первом ряду. Как будто это не она собиралась отколотить обидчиков досками с гвоздями, не она подстрекала жаловаться Марго...

………………………………………………………………………………….

Я слонялась по ДК, чувствуя себя так, как мог бы чувствовать приговорённый к смертной казни головорез. Стал бы он просить о пощаде? Вот и я не попрошу!

В настоящее время Аггей Фомич так богат, что перед его миллионами все сокровища и Голконды и Калифорнии – ничто. Он держит на конюшне шестьдесят тысяч лошадей и три миллиона пятьсот тысяч карет. Он директор всех железных дорог в мире и даже новой, вновь проложенной с земли на Юпитер. Он необыкновенно щедр и каждому бедняку-просителю охотно дарит по миллиону и по два. Он добр, тих, ласков и только одного не переносит – это если кто-нибудь осмеливается дотронуться до его драгоценного кожаного бумажника, заключающего засаленную трехрублевую бумажку, багажную квитанцию и газетное объявление. Тогда он впадает в странное бешенство и швыряет в окружающих всем, что ему попадется под руку. Жена и дети очень любят его и оказывают ему самое нежное внимание. Он платит им тем же…

В холле появились двое рабочих. За ними деловито семенила Марго.

И, наконец, почему мы знаем? – может быть, безумцы иногда безмерно счастливее нас, здоровых людей?

Они поднялись по винтовой лестнице и скрылись наверху.

Судя по звукам, которые доносились с верхотуры, рабочие вешали на чердачную дверь новый замок, а Марго руководила. Потом она спустилась и наткнулась на меня.

- Ну что, Каткова, - произнесла Марго мирно, хотя не без злорадства, - чердак-то закрыли! Как вы с Коровиной будете голубей гонять?

Я пожала плечами. Мелькнула надежда: может, отменит наказание? Нет, никогда. Все уже перепланировано, переобустроено. И «Сурка» поручили играть другой девочке...



- ...Как же так, сразу двое заболели, - сокрушалась Марго через два дня (я отиралась поблизости, за колонной). - У нас и так мальчишек мало...

Дальше - приглушённое «бу-бу-бу»: длинноволосый хорист говорил что-то, понизив голос.

- Вы думаете? - переспросила Марго. - Что ж... другого выхода, похоже, нет.

И она на весь холл рявкнула:

- Каткова!