Доктор фон Галлер: Меня это не удивляет. Лишь очень наивные проецируют свои пороки на людей, безупречно достойных. Как я уже говорила, если бы психиатрия работала по правилам, то все полицейские были бы психиатрами. Но давайте вернемся к Феликсу.
Я: Его нынешнее появление не означает, что я в некотором роде впадаю в детство?
Доктор фон Галлер: Скорее, это возврат к эмоциям, которые вы испытывали в детстве, а потом, как мне кажется, прочно забыли. Феликс был вашим Другом. Он был любящим Другом – но ввиду ваших личных склонностей Другом он был главным образом вдумчивым и внимательным. Так вот, аспект, который мы именуем Другом, возникает в анализе точно так же, как раньше у нас появлялась Тень. Эти несколько недель дались вам очень нелегко, но работали вы усердно, и я рада сообщить вам добрую весть. Появление Друга в вашей внутренней жизни и в ваших снах является хорошим знаком. Из этого следует, что ваш анализ продвигается хорошо.
Я: Вы совершенно правы. Это зондирование, эти воспоминания были не очень приятны. Я часто испытывал раздражение, а то и отвращение. Были моменты, когда я себя спрашивал, а не сошел ли я в самом деле с ума, добровольно отдавшись в руки человека, который мучает меня и постоянно мне противоречит, как это делали вы.
Доктор фон Галлер: Именно. Я это, конечно, видела. И по мере нашего продвижения я буду казаться вам самыми разными людьми. Моя профессиональная обязанность, понимаете ли, в том, среди прочего, и состоит, чтобы быть объектом ваших проекций. Когда мы анализировали Тень, извлекали на поверхность столько вашего низменного «я», то во мне вы видели именно Тень. Теперь мы, кажется, разбудили в ваших воспоминаниях, в вашей душе образ Друга. Это не научные термины, но я обещала не перегружать вас профессиональным жаргоном… и, пожалуй, теперь я не буду столь невыносимой.
Я: Я доволен. И правда, хотелось бы узнать вас поближе.
Доктор фон Галлер: На самом деле вам нужно узнать поближе самого себя. Должна предупредить, что в образе Друга я пробуду не так уж долго. Да, у меня будет много других ролей, прежде чем мы закончим. И даже Друг не всегда будет благосклонен: иногда преданность друзей как раз и проявляется в том, что они ведут себя, казалось бы, враждебно. Любопытно, что вашим Другом является медведь, – то есть Друзья нередко бывают животными, но хищными животными редко. Ну-ка, минуточку… Значит, мы добрались до смерти вашей матери и до того момента, когда Каролина – из озорства, но, вполне вероятно, не так уж безосновательно – высказала ряд предположений, заставивших вас увидеть себя в новом свете. Очень похоже на конец детства.
5
Это и было концом детства. Я стал юношей. Конечно, я уже прекрасно знал, что детей приносит не аист, но вот физическую сторону дела представлял разве что понаслышке. И это начинало изрядно меня беспокоить. Я сегодня с удивлением вижу некоторые популярные книжки, воспевающие мастурбацию. Никогда не думал, что она меня убьет, и никаких других глупых заблуждений на этот счет я не питал, но все равно держался как мог, потому что… потому что это занятие представлялось мне таким убогим. Наверно, мне просто не хватало воображения.
Оглядываясь назад, я понимаю теперь, что, зная о сексе довольно много, в то же время сохранял удивительную для своего возраста невинность; объяснялось это, вероятно, деньгами моего отца и тем чувством изолированности, которое они давали.
Я уже пересказывал, что говорила Нетти об «англиканском пустозвонстве». Другой ее презрительный термин был «блинное христианство» – перед Великим постом мы ели блины. Она возмущенно фыркала, когда по пятницам в пост мои родители ели салат из омаров, и каждый раз требовала, чтобы ей подавали мясное. Думаю, она так и не простила моих родителей за то, что они оставили благотворное лоно евангелического протестантизма. Церковные вопросы – не хочу называть это религией – играли в моем детстве большую роль. Мы ходили в церковь Святого Симона Зилота, как то подобало богатым. Это была не самая модная в городе англиканская церковь, но со своей особой атмосферой. Модной была, наверно, церковь Святого Павла, но она принадлежала «широкой» церкви. Вы в этих тонкостях разбираетесь? А к «высокой» принадлежала церковь Марии Магдалины, но она была бедной. Святой Симон Зилот был не так «высок», как Мария, и не так богат, как Павел. Приход возглавлял каноник Вудиуисс, талантливый ревнитель интересов богатых; позднее он стал архидиаконом, а в конце концов и епископом. Я говорю это без иронии. Кажется, во все времена бытует представление, что богатые не могут быть благочестивыми и Господь не любит их так, как любит бедных. Есть много христиан, которые не скупятся на сострадание и деньги, когда речь идет о несчастных и отверженных, но считают своим духовным долгом при любом удобном случае щелкнуть богатого по носу. Поэтому для такой церкви, как Симон Зилот, Вудиуисс был настоящей находкой.
Он выжимал из богатых деньги, что было вполне справедливо. Как минимум раз в год он читал свою знаменитую проповедь на тему «
удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому войти в Царство Божие». Он объяснял, что Игольные Уши – это название ворот в Иерусалиме, таких узких, что тяжело груженного верблюда приходилось освобождать от части поклажи, чтобы он мог пройти, а обычай требовал передавать все снятое с верблюда в собственность Храма. Так что богатому, очевидно, следует поделиться своим богатством с церковью, и это будет шаг к спасению. Думаю, с точки зрения истории и теологии, Вудиуисс молол вздор – может, он сам все и выдумал, – но его проповедь имела немедленный эффект. Потому что, как зачитывал он по бумажке, «с Богом нет ничего невозможного». И вот он убеждал состоятельных верблюдов сбросить несколько тюков поклажи и предоставить ему, поднаторевшему в этом деле, вести переговоры насчет игольных ушей.
Вудиуисса я видел редко, хотя о его чудодейственных проповедях был, конечно, наслышан. Судя по всему, красноречием его Бог не обделил, отнюдь. Я же подпал под влияние одного из его помощников – Джерваса Нопвуда.
Отец Нопвуд, как он сам просил называть его, обладал редкой – и на первый взгляд достаточно неожиданной – способностью: умел находить общий язык с мальчиками. Он был англичанин и произношение имел смехотворно аристократическое, а выступающие передние зубы придавали ему вид пожилого школьника. Стар он не был – вероятно, в то время ему едва исполнилось сорок, – но успел почти совсем поседеть, и лицо его избороздили морщины. Веселостью он не отличался, рубаху-парня из себя не строил и спорт не жаловал, хотя был достаточно крепок, чтобы послужить позднее миссионером в западноканадской глухомани. Но все его уважали, и каждый побаивался его как-то по-особому, потому что требования отца Нопвуда были высоки, спуску он никому не давал, а мысли порой высказывал крайне оригинальные – так мне, по крайней мере, казалось.
Начать с того, что он не пустословил, как другие, насчет искусства, которое в нашем тогдашнем обществе имело статус по меньшей мере священный. Выяснилось это как-то раз, когда мы беседовали в одной из задних комнат церкви, куда приходили учиться помогать при богослужении, готовиться к конфирмации и тому подобному. На стене там висела репродукция картины, исполненной совершенно ужасно, кричащими красками; изображала она образцово-показательного бойскаута, воплощение отроческой добродетели, за которым, положив ему руку на плечо, стоит Христос. Я издевался над ней как только мог, ко всеобщему веселью, когда вдруг заметил, что в дверях стоит отец Нопвуд и внимательно меня слушает.
– Тебе она не нравится, Дейви?
– Да кому она может понравиться, святой отец? Только посмотрите, как она написана. А эти жуткие краски. А сентиментальность!
– О сентиментальности, пожалуйста, подробней.
– Ну… это же очевидно. Я хочу сказать, Господь стоит, положив руку на плечо этого парня, и все такое.
– Я, кажется, упустил что-то из того, что видишь ты. Почему ты считаешь сентиментальным, если Христос стоит рядом с кем-то – юношей, девушкой, стариком или кем угодно?
– Да нет, это, конечно, не сентиментально. Но посмотрите, как оно подано. Я хочу сказать, замысел такой прямолинейный.
– Значит, по-твоему, замысел обязательно должен быть изощренным, иначе плохо?
– А… что, разве нет?
– Разве техническое мастерство всегда обязано быть на высшем уровне? Если нужно что-то высказать – то непременно красноречиво и со вкусом?
– Именно этому нас и учат в Художественном клубе. Я хочу сказать, если что-то исполнено плохо, оно же никуда не годится, так?
– Не знаю. Никогда не мог решить для себя этот вопрос. Многие современные художники техническое мастерство ни в грош не ставят. Это одна из великих загадок. Может, зайдешь ко мне после занятий, поговорим, вместе что-нибудь надумаем?..
В итоге я стал часто видеться с отцом Нопвудом. Порой он приглашал меня разделить трапезу в его «апартаментах» – так он называл крохотную квартиру неподалеку от церкви, с газовой плиткой в серванте. Он не был так уж беден, просто считал лишним тратить деньги на себя. Он многому меня научил и задал несколько вопросов, на которые я до сих пор не нашел ответа.
Искусство было его коньком. Он знал толк в искусстве и любил его, но не переставал опасаться, что оно может подменять собой религию. В особенности он возражал против того, что искусство – это вещь в себе; что картина – это всего лишь плоское сочетание контуров и растительного пигмента, а тот факт, что вдобавок она кажется нам «Моной Лизой» или «Браком в Кане Галилейской», не имеет никакого значения. Любая картина, утверждал он, что-то изображает или чему-то посвящена. Он интересно рассказывал о самой современной живописи, а однажды пригласил меня на выставку лучших современных мастеров; в их работе он видел поиск, проявление хаоса и отчаяния, которые художник ощущает в окружающем его мире и не может адекватно выразить каким-либо другим способом.
– Настоящий художник никогда ничего не делает беспричинно или просто для того, чтобы показаться загадочным, – говорил он. – И если мы не понимаем чего-то сейчас, то поймем позднее.
Мистер Пульези в Художественном клубе говорил нам совсем другие вещи. Клубов у нас водилось много и разных, но Художественный был особенным, привлекал самых умных ребят. Туда нельзя было просто поступить – туда выбирали. Мистер Пульези всегда призывал нас не искать скрытые послания и смыслы и призывал сосредоточиться на главном – на картине как таковой, на раскрашенном холсте того или иного метража. Скрытые послания и смыслы всегда разыскивал отец Нопвуд, и поэтому мне приходилось тщательно взвешивать свои слова. Из-за скороспелости суждений он и прицепился ко мне, когда я высмеивал картинку с бойскаутом. Он соглашался, что исполнена картина ужасно, однако полагал, что ее смысл искупает это. Смысл этот поймут тысячи мальчиков, которые в жизни не заметят репродукцию Рафаэля, повесь мы ее на ту же стенку.
Убедить меня в своей правоте ему не удалось, а мысль о том, что не каждому для образования нужно искусство, меня просто ужаснула. Благодаря ему я не стал в этом плане снобом; а еще он ужасно смешно говорил о меняющихся художественных вкусах: по прихоти моды лет тридцать все восхищаются
Тиссо, потом лет на сорок прочно забывают, а затем тихой сапой вновь возносят на пьедестал.
– Это всего лишь незрелость разума – полагать, что твой дед непременно был глупцом, а потом вдруг хлопать себя по лбу: «Да ведь старый джентльмен ничем мне не уступал!» – сказал как-то он.
Для меня это было важно, потому что дома на передний план выходило иное искусство. Каролина, которую с раннего детства обучали игре на фортепьяно, стала демонстрировать неплохие способности. Мы оба имели определенную музыкальную подготовку и по субботам посещали утренние классы миссис Таттерсол, где пели, стучали в барабаны и не без удовольствия обучались азам музыки. Но я, в отличие от Каролины, никаких музыкальных способностей не проявил. К двенадцати годам она успела проделать массу неблагодарной работы, осваивая тот чрезвычайно трудный инструмент, на котором, по убеждению, кажется, всех немузыкальных родителей, должны играть их дети, и выходило у нее довольно неплохо. Первоклассной пианисткой она так и не стала, но среднего любителя превосходит на голову.
Впрочем, когда ей было двенадцать, она не сомневалась, что станет новой
Майрой Гесс, и трудилась, не жалея сил. Играла она музыкально, что большая редкость даже для людей, которые получают за исполнение большие деньги. Как и отца Нопвуда, ее интересовало и содержание, и техника, а я никак не мог понять, откуда что взялось, ведь обстановка дома к этому отнюдь не располагала. Она исполняла то, с чего начинают все пианисты, – «Вещую птицу» и «Детские сцены» Шумана и, конечно, много Баха, Скарлатти, Бетховена. «Карнавал» Шумана она могла сыграть необычайно уверенно для девочки двенадцати-тринадцати лет. Маленькая интриганка, казалось, исчезала, а ее место занимал кто-то гораздо более значительный. Мне, пожалуй, нравилось, когда она играла что-нибудь попроще, из того, что выучила давно и хорошо усвоила. Есть, например, один пустячок – вряд ли у него большая музыкальная ценность – сочинение
Стефана Геллера, по-английски называется «Курьезная история», что вводит в заблуждение относительно истинного смысла оригинального «Kuriose Geschichte». Ей и в самом деле удавалось играть это так, что мороз продирал по коже, но делала она это не нарочито, а утонченно, а-ля Ганс Андерсен. Я любил слушать, как она играет, и, хотя в другое время она могла мучительски мучить меня, мы, казалось, достигали взаимопонимания, когда она играла, а я слушал и поблизости не было Нетти.
Каролина была рада видеть меня по выходным, потому что после смерти матери наш дом стал еще мрачнее. Он не был заброшенным, слуги оставались, хотя их число и уменьшилось, и они полировали и натирали все то, что никогда не выглядело захватанным или грязным, потому что к этим вещам никогда никто не прикасался. Но жизнь ушла из дома; она и прежде не была счастливой, но это была хоть какая-то жизнь. Каролина жила здесь, как считалось, под присмотром Нетти, а раз в неделю наведывалась секретарша отца, крайне деловая дама из «Альфы Корпорейшн» – поглядеть, все ли в порядке. Но секретарша относилась к этим своим обязанностям формально, и я не виню ее. Каролина жила дома, а училась в школе имени епископа Кэрнкросса, поэтому все ее друзья и общественная жизнь были там, как у меня – в Колборнском колледже.
Мы редко приглашали гостей, а наша первая попытка освоиться в доме полноправными хозяевами вскоре сошла на нет. Отец время от времени присылал письма, и я знаю, он просил Данстана Рамзи присматривать за нами, но в те военные годы Рамзи был по горло занят в школе и не слишком нам досаждал. Я бы даже сказал, что он недолюбливал Карол, а потому ограничил свой присмотр тем, что время от времени справлялся у меня в школе о наших домашних делах.
Если вы думаете, что нас нужно пожалеть, то ошибаетесь: по выходным нам даже нравилось одиночество. Мы в любой момент могли развеять его, отправившись к друзьям, а на всякие мероприятия нас приглашали охотно. Правда, во время войны вечеринки устраивались довольно скромно. Впрочем, я предпочитал оставаться дома, потому что денег у меня не было и я не хотел попадать в неудобные ситуации. Сколько было возможно, я брал в долг у Карол, но не хотел полностью оказаться у нее под каблуком.
Больше всего мы оба любили субботние вечера, когда оставались вдвоем, поскольку у Нетти вошло в привычку посвящать это время своему несносному братцу Мейтланду и его достойнейшей молодой семейке. Карол играла на пианино, а я листал альбомы по искусству, которые мне удавалось взять в школьной библиотеке. Альбомы я приносил обязательно, потому что не хотел, чтобы она думала, будто у меня нет собственных художественных интересов, но, разглядывая репродукции и читая к ним тексты, я на самом деле слушал ее. Лишь в это время в гостиной был какой-то намек на жизнь, но большой холодный камин (секретарша и Нетти решили, что негоже его растапливать во время войны, когда всё, даже топливная древесина, должно служить военным нуждам) напоминал, что жизнь в этой комнате всего лишь теплится, а как только мы уйдем спать, сюда вернется дух запустения.
Помню, однажды Рамзи таки заглянул к нам и рассмеялся.
– Музыка и живопись, – произнес он, – типичные забавы богачей в третьем поколении. Будем надеяться, вы оба станете меценатами со вкусом. Большая, кстати, редкость.
Нам это не понравилось, а Карол особенно обидело его предположение, что как музыкант она ничего не добьется. Но время доказало, что он был прав, как это часто случается с неприятными людьми. Карол и Бисти – щедрые покровители музыкантов, а я собираю картины. Для нас обоих, как и опасался того отец Нопвуд, это стало единственным проявлением духовной жизни, к тому же не очень удовлетворительным, когда жизнь так тяжела.
Нопвуд готовил меня к конфирмации, и подготовка эта, как мне кажется, имела куда большее значение, чем обычно. Как правило, священник пробегает с вами по
Катехизису и приглашает задавать вопросы, если вы чего-то не поняли. Большинство людей, конечно, не понимают ни слова, но предпочитают не будить спящую собаку. Как правило, священник в довольно туманных выражениях сообщает вам, что вы должны блюсти чистоту; впрочем, он на это не очень рассчитывает.
Нопвуд был не таким. Он ярко растолковал Символ веры, сделав это совсем в манере
К. С. Льюиса. В его изложении христианство было серьезным и требовательным и стоило любых хлопот. Господь здесь, и Христос сейчас. Такова была его линия. А когда речь зашла о чистоте, он сразу взял быка за рога – ему это удавалось как никому другому.
Он не рассчитывал, что вы добьетесь стопроцентного результата, но предполагал, что вы хотя бы попытаетесь; он ожидал от вас понимания того, что вы совершаете, и почему это грех. Если вы поймете, то будете лучше вооружены в следующий раз. Это находило у меня отклик. Церковная догма нравилась мне по той же причине, по какой со временем стала нравиться юриспруденция. Она была понятна, сообщала почву под ногами и была испытана многовековыми прецедентами.
Он очень хорошо объяснял про секс. Да, секс – наслаждение. Да, секс может быть и долгом. Но он неотрывен от остальной жизни, он сродни дружбе и вашему долгу перед другими членами социума. Развратник и разбойник являются плохими людьми по одинаковым причинам. Соблазнитель и форточник – люди одного склада. Секс – не игрушка. Великий грех – вполне возможно, грех против Святого Духа – относиться к себе или к кому-то другому с презрением, как к средству для достижения цели. Я ощущал внутреннюю логику этого и соглашался.
Были и проблемы. Не каждый подходил под все правила. Если вы оказывались в такой ситуации, то должны были делать все, что в ваших силах, помня при этом, что грех против Святого Духа не будет вам прощен и возмездие настигнет вас в этом мире.
Наиболее сообразительные из нас уже догадывались, что он имеет в виду. Было совершенно ясно, что Нопвуд гомосексуалист и понимает это, а работа с мальчиками для него что-то вроде подвижничества. Но он никогда не заводил любимчиков, дружбу предлагал крепкую, чисто мужскую, а если приглашал вас к себе домой, то за этим не крылось никаких сомнительных штучек. Думаю, сотни человек вроде меня вспоминают о Нопвуде с непреходящей любовью, а знакомство с ним считают одним из важнейших событий своей жизни. Он был рядом, когда развивался мой первый роман, и оказал мне поддержку – незабываемую, в буквальном смысле неоценимую. Жаль, что мы не остались друзьями.
6
Над первой любовью принято посмеиваться, и у людей нелепых она в самом деле нелепа. Но я видел, как жарко пылает огонь любви в людях страстных и какой самозабвенной бывает любовь у тех, кто склонен к идеализму. Она не требует воздаяния, она может быть силой там, где надежд явно никаких. Самая беспощадная драка, какую мне доводилось видеть в школе, возникла, когда один из ребят сказал что-то пренебрежительное о
Лоретте Янг. Другой парень, с ума сходивший по этой актрисе, которую видел только в кино, заехал первому в челюсть; никто и глазом не успел моргнуть, а они уже катались по земле – кавалер пытался убить обидчика. Наш преподаватель физкультуры разнял их и настоял, чтобы они выяснили отношения на ринге. Но все без толку: поклонник Лоретты не соблюдал никаких правил, пинался и кусался, словно одержимый бесом. Конечно, никто не мог объяснить толком преподавателю, в чем причина ссоры, но все мы полагали, что это драка из-за любви. Теперь-то я знаю, что дело, скорее, в чести и идеализме – доктор фон Галлер сказала бы «проекция» – и что это было необходимым этапом духовного развития влюбленного. Возможно, драка что-то дала и тому, кто позволил себе непочтительно высказаться о мисс Янг.
Я влюбился с треском и с первого взгляда. Это случилось вечером в пятницу в начале декабря 1944 года. Я и раньше влюблялся, но то были пустяки. Думаю, многие мальчики влюбляются чуть ли не с пеленок, и я тоже лелеял тайные фантазии и одерживал победы, из которых Жаба Уилсон далеко не лучший пример. Это все были детские увлечения, плод примитивного тщеславия. Но в свои шестнадцать я был серьезным и одиноким юношей, и за какие-то три часа Джудит Вольф заняла в моей жизни центральное место, поглотила мое внимание без остатка.
Школа Каролины была названа в честь епископа Кэрнкросса (видного, по масштабам нашей провинции, деятеля девятнадцатого века) и славилась своими театральными постановками, а также музыкальными классами. Кроме хорошего преподавания каждая школа должна выделяться чем-то еще, и кэрнкросская специализировалась на рождественских пьесах. В год, когда мне исполнилось шестнадцать, тамошним организаторам пришло в голову соединить музыку и драму – в итоге остановились на «Перекрестках»
Уолтера Деламара. Каролина мне все уши прожужжала разговорами об этой постановке, потому что там было много музыки и четыре песни и Каролине предстояло аккомпанировать за сценой. Она репетировала дома и говорила о предстоящей премьере так, словно это будет величайшее музыкальное событие с того времени, когда Верди написал «Аиду» для
хедива Египта.
Я прочел выданный Каролине сценарий и был довольно среднего мнения о пьесе, написанной отнюдь не «ясным стилем»; я же в то время находился под влиянием Рамзи, который горячо пропагандировал прозу безо всяких украшательств. Пьеса была не из тех, что ставят на Бродвее, и я даже не уверен, что это хорошая пьеса, но то, что автор ее – поэт, сомнений не вызывало; и я был самым очарованным из всех зрителей, которые – каждый по-своему, в меру возраста, умственного развития и родственных связей с актерами – демонстрировали восторг.
Пьеса эта о детях, которые получили наследство и предоставлены сами себе. У них есть тетушка со своими педагогическими теориями, которая убеждена, что без ее неусыпного присмотра дети будут попадать в жуткие переделки. Однако вместо переделок на их долю выпадают славные приключения с интересными незнакомцами, включая сказочных персонажей. Старшую из детей зовут Салли, и это была Джудит Вольф.
Салли – типичная деламаровская героиня, и, пожалуй, я всегда видел Джудит исключительно глазами Деламара. Занавес поднялся (точнее, был раздвинут с проволочным шелестом), и я увидел ее за пианино – точно такой, какой поэт описывает Салли в ремарках к первой сцене: стройная, черноволосая, с живым лицом, голос низкий, чистый, словно размышляет вслух. И почти сразу она должна была петь. Имитация того, будто на пианино она играет сама, получилась так себе – звук явно шел из-за сцены, где сидела Каролина, – да и притворялась Джудит не слишком убедительно. Но все недостатки с лихвой покрывал ее голос. Наверное, просто милый девичий голосок, но я этого уже никогда не узнаю. Мне показалось тогда, что другого такого голоса в мире нет. Любовь нахлынула, поглотила меня с головой, и, думаю, я так до сих пор и влюблен в Джудит. Но не в ту, какой она стала теперь. Изредка я случайно сталкиваюсь с ней. Женщина моих лет, степенная, по-прежнему красивая. Но теперь она миссис Джулиус Мейер, супруга известного профессора-химика. И я знаю, что у нее трое умниц-детей и она входит в попечительский совет еврейской больницы. Миссис Джулиус Мейер для меня не Джудит Вольф, а ее призрак, и когда я вижу ее, то стараюсь поскорее откланяться. Тот Дэвид Стонтон, который влюбился в нее, все еще живет во мне, но Джудит Вольф – героиня пьесы Деламара – живет только в моих воспоминаниях.
В «Перекрестках» Джудит исполняла две песни. Играла она, как и пела, – с ненавязчивым природным обаянием и была неизмеримо, просто неизмеримо талантливее прочих юных актрис.
Не все разделяли мое мнение. Как обычно в таких случаях, находились люди, полагавшие, что самое смешное – это когда девочки исполняют мужские роли. Наверно, это было действительно забавно – когда они отворачивали от нас свои тщательно загримированные личики с приклеенными баками и мы видели их девичьи попки, – если вы любитель такого рода забав. Шквал аплодисментов снискала миниатюрная блондинка, исполнявшая роль королевы фей. Игра ее была приторной, и, на мой взгляд, она нещадно пережимала. Очень красиво смотрелся танец фей с маленькими фонариками на фоне бутафорских сугробов; а в зале сидело много родительских пар, и взгляды каждой были прикованы к одной-единственной фее. Что же до меня, то я видел только Джудит, и нужно отдать справедливость публике, которая в большинстве своем полагала, что Джудит (конечно, после собственного чада) – лучшая. Когда опустился занавес, под аплодисменты вышел кланяться весь актерский состав; также имел место неизбежный шутовской парад дамочек, тем или иным образом способствовавших постановке, и казалось немыслимым, что они, такие большие и неуклюжие, могут иметь что-то общее с творением эфемерной иллюзии. Джудит стояла в середине первого ряда, и мне казалось, что она осознает свой успех и смущается.
Я аплодировал со всем неистовством и заметил, что некоторые родители одобрительно на меня поглядывают. Наверное, они думали, что я как любящий брат аплодирую Каролине. Каролина, разумеется, тоже была на сцене и держала в руках ноты, чтобы все знали о ее роли, но я на нее даже не смотрел. Потом была вечеринка для труппы и друзей (школьный кофе и школьная выпечка), а по пути домой я пытался вызнать у Каролины что-нибудь о Джудит Вольф. После спектакля ее окружали какие-то люди иностранного вида – наверно, родители и их друзья, – и мне так и не удалось хорошенько ее разглядеть. Но Каролина, как всегда, была поглощена лишь собой и требовала все новых уверений в том, что музыка была хорошо слышна и в то же время не оглушала, поддерживала слабоголосых певцов, но не подавляла их; что балетная часть состоялась исключительно благодаря аккомпанементу, поскольку у этих малявок чувства ритма не больше, чем у осла; и что ее рояль звучал как целый оркестр. Словом, эгоистичная чушь, но я вынужден был поддакивать, чтобы вывести разговор на интересующую меня тему.
Разве им не повезло, что на роль Салли они нашли такую хорошую девушку? Кстати, кто она такая?
А, Джуди Вольф. Приятный голос, но слишком глубокий. Она чересчур напрягает заднюю часть гортани. Несколько уроков вокала ей не помешали бы.
Возможно. Но для этой роли она вполне подходит.
Может быть. Правда, на репетициях она все время тормозила, корова коровой. Ее нелегко раскачать.
Я подумал, не прибить ли Каролину и не оставить ли ее изувеченное тело на лужайке перед одним из домов, мимо которых мы проходили.
Каролина уверена, что сам бы я этого никогда не заметил, такие тонкости доступны лишь избранным – но, исполняя во втором акте «Колыбельную», на строчке «Прыгай, лиса, ухай, сова, пой сладко, птичка» Джуди расползлась по всей октаве, а поскольку у Каролины в этом месте была очень сложная последовательность хроматических аккордов, она никак не смогла вернуть Джуди в рамки, и теперь оставалось лишь надеяться, что завтра «Колыбельная» выйдет у нее лучше.
Имея такую сестру, как Каролина, волей-неволей наберешься у нее хитростей. Я спросил, можно ли мне каким-нибудь образом попасть на представление еще раз, в субботу.
– Чтобы ты снова пялился на Джуди? – отозвалась она.
В другую эпоху Каролину сожгли бы на костре как ведьму – она нюхом чуяла, что у вас на уме, в особенности когда вы хотели это скрыть. Мне хотелось сжечь ее, не сходя с места, но осуществление этого славного плана я отложил до лучших времен.
– Какая такая Джуди? А, ты об этой Салли? Не говори ерунды. Просто я подумал, что постановка неплоха и не мешает увидеть ее еще раз. И мне кажется, ты не получила того признания, какое заслужила сегодня. Если бы я пришел завтра, то мог бы послать тебе букет, чтобы его торжественно вручили в конце над огнями рампы, и тогда все узнают, чего ты заслуживаешь.
– Неплохая идея, но где ты возьмешь деньги на букет? Ты же без гроша.
– Я подумал, может, ты сможешь как-нибудь дать мне немного взаймы. Все равно же это для тебя.
– С какой стати? Так я и сама себе могу букет послать. Без всяких посредников.
– Это же просто смешно, неприлично, глупость и дешевка, ни в какие ворота, и если об этом узнает Нетти – а я ей обязательно скажу, – она тебе устроит веселую жизнь. Если же букет будет от меня, то никому ничего не нужно будет знать, а если кто и узнает, то скажет, какой я замечательный брат. Или могу пришпилить записку крупными буквами: «С благоговейным трепетом перед Вашими умелыми пальчиками. Ваш Артуро Тосканини».
Каролина поддалась. Я думал купить ей дешевый букет за доллар, но недооценил ее тщеславие, и она вручила мне полновесную купюру в пять долларов как дань трепетного самоуважения. Это было превосходно, потому что в мои хитроумные планы входило удержать некоторую долю из того, что получу от Каролины, и воспользоваться этими деньгами, чтобы купить еще один букет – для Джуди Вольф. На пять долларов можно было неплохо развернуться.
Цветочники оказались более корыстными, чем я предполагал, но, побродив по магазинам в субботу, я приобрел довольно броский букет для Каролины – хризантемы, оттененные большим количеством папоротника, за доллар семьдесят пять центов. Оставшиеся три доллара двадцать пять центов, к которым были добавлены пятьдесят центов, выуженные у Нетти под предлогом, что мне нужно купить пару специальных карандашей для контурных карт, я потратил на розы для Джуди. Это были не лучшие розы – на лучшие у меня не хватило денег, – но все же самые настоящие розы.
Я играл в опасную игру. Понимал это, но ничего не мог с собой поделать. Каролина, чувствовал я, дознается об этих двух букетах и выцарапает из меня денежки каким-нибудь жутким способом, потому что она невыносимая скряга. Но я готов был пойти на любой риск ради того, чтобы Джуди Вольф получила заслуженное признание. Субботний день прошел весь на нервах, но меня поддерживали мысли о предстоящем вечере.
Получилось же все так, как я и предвидеть не мог. Во-первых, на «Перекрестки» решила пойти Нетти, и предполагалось, что сопровождать ее должен я. Есть какое-то особое отчаяние на грани бешенства, охватывающее молодого человека, который весь погружен в свою любовь к идеальной девушке, но вдруг вынужден составить компанию противной безликой женщине средних лет. Доктор фон Галлер познакомила меня с понятием Тени. Какая часть моей Тени – моего нетерпения, высокомерия, неблагодарности – легла в тот вечер на бедную Нетти! Быть вынужденным сидеть рядом с ней, и отвечать на ее нелепые вопросы, и выслушивать ее непроходимо глупые реплики, и вдыхать запах ее горячей плоти и стирального крахмала, и стыдиться одежды, так и кричащей о ее социальном положении, – ее шуба из стриженого мутона среди норковых мамаш была для меня пыткой. Будь я Ромео, а она – нянька, я мог бы возвыситься над ней с аристократической непринужденностью, и все вокруг знали бы, что она из моей челяди. Но я был Дейви, а она – Нетти, которая мыла у меня под крайней плотью и грозила запороть до смерти, если я буду плохо себя вести, а самое главное – я был готов провалиться сквозь землю при мысли о том, что окружающая публика может счесть ее моей матерью! Но Нетти ничего этого не чувствовала. Она упивалась происходящим. Сейчас она станет свидетелем триумфа ее обожаемой Каролины. Я был всего лишь ее сопровождающим, а она снисходила до меня и пыталась развлечь своим варварским остроумием. Ну как я мог, имея при себе эдакую фурию, оскорбить после спектакля своим вторжением нездешний мир Джудит Вольф?
По этим причинам пьеса доставила мне куда меньшее удовольствие, чем я рассчитывал. Я слышал все огрехи, о которых Каролина нудила почти целый день, и хотя мое преклонение перед Джуди было еще мучительней, чем прежде, волны раздражения и досады раскачивали его. И все это время я не переставал страшиться момента, когда будут вручать букеты.
И здесь я опять не принял в расчет судьбу, которая была расположена избавить меня от последствий моей глупости. Когда в конце актеры вышли кланяться и принимать аплодисменты, девушки-билетеры, нагруженные букетами,
ринулись к сцене, как деревья Бирнамского леса на Дунсинан. Джуди получила мои розы и еще один гораздо более изящный букет от другой билетерши. Каролине вручили жалкий пучок хризантем, но к нему прекрасный букет желтых роз – ее любимых. Она изобразила крайнее удивление, прочла карточку и подпрыгнула от радости! Когда аплодисменты стихли и почти каждая девушка на сцене получила цветы в том или ином виде, я вывалился из зала, как смертник, спасенный от расстрела в последнюю минуту.
В школьной столовой было многолюднее и веселее, чем в предыдущий вечер, хотя угощение осталось тем же. Народу было столько, что стоять приходилось группами, а не поодиночке. Нетти ринулась к Каролине и потребовала объяснений – откуда взялись цветы. Каролина же направо и налево демонстрировала розы и вложенную в букет карточку, на которой жирными буквами было написано: «От преданного почитателя, желающего остаться неизвестным». Хризантемы и никудышную карточку, на которой я нацарапал «Поздравляю и желаю удачи», она вручила Нетти. Пребывая на вершине блаженства, любя все человечество, она схватила меня за руку, подтащила к Джуди Вольф и завопила: «Джуди, познакомься с моим грудным братиком. Он считает, что ты – высший класс», чем поставила меня в совершенно дурацкое положение. Она тут же продемонстрировала свои розы Джуди и стала распинаться о том, какая это для нее неразрешимая загадка – происхождение букета. Джуди, подобно любой другой девушке, столкнувшейся с явным обожателем, принялась, не обращая на меня внимания, болтать с Каролиной; она пыталась поведать ей о тайне собственных роз. Моих роз. Безнадежно. Сбить Каролину с мысли было абсолютно нереально. Однако наконец она все же убралась, я остался с Джуди и открыл рот, чтобы произнести тщательно подобранные слова: «Ты пела просто великолепно. У тебя, наверно, отличный преподаватель». (А может быть, это слишком смело? Не решит ли она, что я нахальный приставала? Не решит ли она, что эти же слова я говорю всем своим знакомым девушкам, умеющим петь? Не решит ли она, что я пытаюсь завладеть ею наскоком, как какой-нибудь крутой спортсмен, дабы – Нопвуд упаси! – воспользоваться ею как вещью?) Но рядом с ней были все те же улыбчивые смуглые носатые люди, которых я видел день назад, и они меня окружили, а Джуди (какие манеры, какая уверенность в себе; нет, определенно иностранка) представила меня как брата Каролины. Познакомьтесь – мой отец, доктор Льюис Вольф. Моя мать. Моя тетя Эсфирь. Мой дядя, профессор Бруно Шварц.
Они были добры ко мне, но их глаза словно просвечивали меня рентгеном или какими-то экстрасенсорными лучами, потому что, ни о чем не спрашивая, они поняли, что второй букет роз Джуди послал я. И я был совершенно сбит с панталыку. На тебе, объявился влюбленный – роль, к которой я абсолютно не был готов; а ведь за букетом роз явно предполагалось продолжение, и на том же уровне. Но самое странное: они воспринимали как само собой разумеющееся то, что я восхищаюсь Джуди и шлю ей розы, – как повод познакомиться. Я сообразил, что мое родство с Каролиной для них достаточная рекомендация. Как мало знали они Каролину! Они поняли. Они выражали симпатию. Конечно, ничего такого они не говорили, но по их отношению ко мне и по их разговору было ясно: они считают, что я хочу быть принятым как друг, и ничуть против этого не возражают. Я не знал, что делать. Наперекор всем правилам истинная любовь пошла по ровному пути, а я не был к этому готов.
Мои школьные приятели были влюблены в девушек, чьи родители неизменно оказывались смехотворными занудами, жаждущими облить Купидона смолой, обвалять в перьях и выставить идиотом. Или же они были язвительно ироничны, имели вид людей, позабывших о любви все, кроме того, что это какая-то щенячья или телячья радость. Вольфы восприняли меня серьезно – как человеческое существо. Я рассчитывал на тайный роман, о котором будет известно во всем мире лишь нам двоим. А тут миссис Вольф сообщала, что по воскресеньям они всегда дома между четырьмя и шестью и, если мне захочется заглянуть, они будут рады меня видеть. Я спросил, не будет ли это слишком скоро, если я приду завтра. Да нет же, это будет замечательно. Конечно-конечно. Они надеются, мы будем часто встречаться.
Джуди при всем этом почти ничего не говорила, а когда я пожал ей на прощание руку – какая мучительная борьба: принято это или не принято, жмут ли руки девушкам? – она опустила глаза.
Раньше я не видел, чтобы девушки так делали. Подружки Каролины всегда смотрели тебе прямо в глаза, в особенности если собирались сказать что-нибудь неприятное. Этот опущенный взгляд просто убил меня своей скромной красотой.
Но все это на глазах других людей! Неужели мои чувства были так очевидны? По дороге домой даже Нетти сказала, что меня явно покорила эта черноволосая девочка, а когда я высокомерно спросил ее, о чем это она, Нетти ответила, что, слава богу, глаза у нее не хуже, чем у других, а я уж так расфуфырился, даже слепой заметил бы.
Нетти была в шутливом настроении. На «Перекрестки» пригласили и Данстана Рамзи, вероятно как директора соседней школы. Немало внимания в этот вечер он уделил Нетти. Очень в духе Уховертки. Он никого не пропускал и, казалось, умел заставить себя быть галантным с женщинами, которых никто другой на дух не выносил. Он представил Нетти директрисе Епископа Кэрнкросса мисс Гостлинг и сказал, что, когда моему отцу приходится уезжать по делам, весь дом держится на Нетти. Мисс Гостлинг вела себя как истинная леди – не стала заноситься. Но хорошо, что это была школа, а не гостиница, потому что кофе у них – только собак травить.
Перед сном Каролина заглянула ко мне поблагодарить за цветы.
– Ну ты дал, – сказала она, – высокий класс. Наверно, немало пришлось побегать, чтобы найти желтые розы за пять долларов. Я знаю, сколько стоят такие вещи. Точно такой букет Уховертка послал Костлявой Гостлинг, и могу поспорить, что ему это обошлось в восемь долларов, ни центом меньше.
Настроение у меня было боевое.
– А кто тебе послал другой букет?
– Скотленд-Ярд подозревает Тигра Макгрегора, – ответила она. – Последние пару месяцев он все ходит кругами. Дешевка. Больше чем на доллар семьдесят пять не потянет, – при этих словах ее ростовщические глаза сверкнули, – а он небось рассчитывает теперь позвать меня на танцы в Колборн. Хотя, может быть, я и пойду… Кстати, нас с тобой пригласили к Джуди Вольф завтра. Это я для тебя устроила, так что можешь вымыться и сказать мне спасибо.
Значит, это Уховертка послал розы и таким образом избавил меня от бог знает каких унижений и рабства у Карол! Мог ли он что-нибудь знать? Вряд ли. Просто он делал, что полагалось по отношению к дочери старого друга, а с карточкой не удержался от шутки. Но он в любом случае друг, даже если этого не знает. Или он больше чем друг?.. Черт бы побрал эту Карол!
На следующий день мы отправились на чай к Вольфам. Подобного рода мероприятие было для меня внове, и я не находил себе места. Но в квартире у Вольфов было полно людей, в том числе и Тигр Макгрегор, который избавил меня от Каролины. Я перекинулся несколькими словами с Джуди, и она дала мне тарелку с сэндвичами, чтобы я раздал собравшимся. Значит, она явно доверяла мне и не считала меня человеком, который хочет воспользоваться ею как вещью. Родители ее были обаятельны и добры, и если с добротой я уже сталкивался, то обаяние было мне в новинку, а потому я сразу же – в соответственно уважительной мере – полюбил всех Вольфов и Шварцев и ощутил, что внезапно оказался в совершенно ином мире.
Так началась любовь, питавшая мою жизнь и укреплявшая мой дух в течение года, а потом уничтоженная актом доброты, который на самом деле был актом убийственной жестокости.
Стоит ли вдаваться в подробности насчет того, что я говорил Джуди? Я не поэт, и, вероятно, то, что я говорил, мало отличалось от того, что говорят все, и хотя я помню, как она произносила прекрасные слова, ни одно из них не задержалось в памяти. Чтобы слушать любовь и смотреть на нее без смущения, ее следует обратить в искусство, но я не знаю, как это сделать, и в Цюрих я приехал именно для того, чтобы узнать.
Доктор фон Галлер: Полагаю, нам все же следует остановиться на этом немного подробнее. Вы сказали ей, что влюблены?
Я: В первый день нового года. Я сказал, что буду любить ее вечно, и был совершенно искренен. Она сказала, что еще не уверена, любит ли меня. И не скажет, что любит, если не будет в этом уверена, – в смысле, любовь до гроба. Но уж если она будет уверена, то определенно скажет об этом, а пока с моей стороны было бы крайне великодушно, если бы я не давил на нее.
Доктор фон Галлер: А вы давили?
Я: Да, и довольно часто. Она ни разу не была со мной груба и всегда отвечала одно и то же.
Доктор фон Галлер: Какая она была? Я имею в виду физически? В ее облике была какая-нибудь характерная женская черта? Развитая грудь? Она была опрятна?
Я: Темноволосая. Кожа смуглая – как иногда говорят, «оливковая», – но с удивительным румянцем на щеках, когда она смущалась. Волосы темно-каштановые. Не высокая, но и не коротышка. Она посмеивалась над собой, говоря, что толстая, но толстой она, конечно, не была. Фигуристая. Школьная форма, которую в те времена заставляли носить в подобных заведениях, была удивительно откровенной. Если у девушки уже была грудь, форменную блузку буквально распирало, а кое у кого почти прямо под подбородком торчало такое!.. А что говорить об этих нелепых юбчонках синего цвета, оставлявших открытыми целую милю ноги от коленки и выше. Считалось, что это скромная одежда, в которой они выглядят как дети, но хорошенькая девушка в такой форме – необыкновенное, трогательное чудо. Замарашки и толстушки были просто страшненькие, но, конечно, к Джуди это не относилось.
Доктор фон Галлер: Значит, вы испытывали к ней физическое влечение?
Я: Еще бы не испытывал! Временами я просто с ума сходил! Но я никогда не забывал о том, что говорил Нопвуд. Конечно, я беседовал об этом с Нопвудом, и он проявил себя просто великолепно. Он сказал, что это замечательное чувство, но поскольку я – мужчина, на мне лежит большая ответственность. А поэтому – ничего такого, что может повредить Джуди. Он еще рассказал мне кое-что об еврейских девушках. Сказал, что их воспитывают в скромности и что ее родители, будучи выходцами из Вены, вероятно, очень строги. Поэтому – никаких канадских легкомысленностей, чтобы не восстановить против меня ее родителей.
Доктор фон Галлер: Вам снились эротические сны о ней?
Я: О ней – нет. Бывали совершенно дикие сны с участием незнакомых женщин, или меня терзали до изнеможения какие-нибудь старые ведьмы. Нетти стала косо поглядывать и намекать насчет моей пижамы. И конечно, она не могла не припомнить очередную дептфордскую байку. Мол, когда она была маленькой, в Дептфорде жила какая-то женщина, которая была «на этом деле» просто помешана и которую как-то раз застукали «за этим делом» в песочном карьере с каким-то бродягой. Конечно же, эта женщина совсем лишилась рассудка, и пришлось ее запирать в доме, держать на привязи. Но вообще-то, я думаю, эта история отпора похоти должна была послужить уроком для Каролины, потому что Тигр Макгрегор смыкал, так сказать, круги, а она глупела на глазах. Я сам поговорил с ней об этом, а она
ответила какой-то цитатой о лжепастыре, который кажет тернистый путь на небеса, а сам тем временем совершенно потерял голову из-за Джуди Вольф. Но я все равно продолжал за ней приглядывать.
Доктор фон Галлер: Да? Расскажите, пожалуйста, чуть поподробнее.
Я: Я не очень горжусь этой частью своей жизни. Когда Тигр приходил к нам в дом, я то и дело подглядывал в щелку, не происходит ли там чего-нибудь неподобающего.
Доктор фон Галлер: И происходило?
Я: Да. Они подолгу целовались, а однажды я застал их на диване, когда юбка у Каролины была задрана чуть ли не до головы, а Тигр пыхтел и фыркал. Нетти точно назвала бы это скандалом.
Доктор фон Галлер: И вы вмешались?
Я: Нет, не вмешался, но я был дьявольски зол, пошел наверх и громко топал у них над головой, а когда заглянул в щелку в следующий раз, они сидели как истуканы.
Доктор фон Галлер: Вы ревновали свою сестру?
Я: Она была всего лишь ребенком. Могла и не понимать, что к чему. А Тигру, как я чувствовал, нельзя было доверять: вряд ли он знал, что на нем лежит бо́льшая, чем на ней, ответственность. Ну а Карол все равно была горяча, как печка зимой.
Доктор фон Галлер: И что вы сказали Тигру?
Я: Вот это-то и есть самая постыдная часть истории. Я ему ничего не сказал. Я был довольно силен. Еще годам к двенадцати все эти разговоры о моей хрупкости остались позади. Но Тигр был настоящий спортсмен и запросто мог меня убить.
Доктор фон Галлер: Разве вы не были готовы отстаивать принципы отца Нопвуда?
Я: Нопвуд готовил к конфирмации и Карол. Она знала его принципы не хуже, чем я. Но посмеивалась над ним и за глаза называла его «духовником». А у Тигра не было никаких принципов и до сих пор нет. Венцом его карьеры стала должность ответственного за рекламу в одной из компаний отца.
Доктор фон Галлер: Значит, то, что для вас и Джуди было абсолютно нормально, для Тигра и Карол было недопустимо?
Я: Но я-то Джуди любил.
Доктор фон Галлер: И у вас не было сцен на диване?
Я: Были, но редко. Понимаете, Вольфы жили в квартире, и, хотя там было довольно много комнат, все время кто-нибудь мелькал.
Доктор фон Галлер: То есть они держали дочь на коротком поводке?
Я: Да, но выяснилось это не сразу. Они были очень обаятельными людьми. Я с такими прежде не сталкивался. Доктор Вольф работал хирургом, но, разговаривая с ним, догадаться об этом было невозможно. Главными его интересами были живопись, музыка и театр. И политика. До него я не встречал людей, которые интересовались бы политикой, не принадлежа ни к каким партиям. А его даже сионизм не волновал. Он в целом неплохо отзывался о Маккензи Кинге. Восхищался политическим чутьем Кинга. Военные новости он анализировал как никто другой из тех, кого я знал, и даже когда союзники в конце войны терпели поражения, он ни секунды не сомневался, что конец близок. Он и его шурин, профессор Шварц, были достаточно проницательны и уехали из Австрии в 1932 году. В этом доме царил дух изысканности, который не переставал меня удивлять. И это было не что-то внешнее, а идущее изнутри.
Доктор фон Галлер: Но они держали дочь на коротком поводке?
Я: Да, наверно. Но я этого поводка никогда не чувствовал.
Доктор фон Галлер: И между вами были страстные сцены?
Я: Когда для этого предоставлялась возможность.
Доктор фон Галлер: И она шла на это, не будучи уверена, что любит вас?
Я: Но я любил ее. Она хорошо ко мне относилась, потому что я любил ее.
Доктор фон Галлер: А разве Карол не хорошо относилась к Тигру?
Я: Карол хорошо относилась к самой себе.
Доктор фон Галлер: А Джуди к себе разве плохо относилась?
Я: Вы меня не убедите, что разницы тут не было.
Доктор фон Галлер: А что бы сказал Его Честь мистер Стонтон, если бы две эти молодые пары предстали перед ним в зале суда? Сказал бы он, что это разные случаи? А если бы в качестве свидетеля был вызван отец Нопвуд, то он бы тоже сказал, что случаи разные?
Я: Нопвуд был добрая душа.
Доктор фон Галлер: А вы таковой не являетесь? Не отвечайте сейчас. Милосердие – это последнее, чему мы выучиваемся. Именно поэтому столько милосердия проявляется уже задним числом. Подумайте – и мы вернемся к этой теме позднее. Расскажите мне еще о вашем замечательном годе.
Он был замечательным, потому что война подходила к концу. Замечательным, потому что у отца появилась возможность изредка приезжать домой на выходные. Замечательным, потому что я нашел мою профессию. Замечательным, потому что отец стал давать мне больше карманных денег – из-за Джуди.
Началось это плохо. Как-то раз он сказал Каролине, что хочет увидеть ее в своем кабинете. Она решила, что речь пойдет о Тигре, и ее прошиб холодный пот при мысли, что это Нетти нажаловалась. В кабинете отца рассматривались дела только чрезвычайной важности. Но, оказывается, он всего лишь хотел узнать, на что она тратит так много денег. Мисс Макманавей, секретарша отца, без вопросов давала Каролине столько денег, сколько та просила, но, конечно, вела записи. Каролина ссужала деньги мне, а я их тратил на то, чтобы иногда пригласить Джуди в кино, на концерт, на спектакль, на ланч. Видно, Каролина полагала, что в таком случае я не стану болтать по поводу Тигра, и, в общем-то, была права. Но когда отец пожелал узнать, как она тратила по двадцать пять долларов в неделю, не считая денег на одежду и всякую всячину, она потеряла самообладание и сказала, что давала деньги мне. Зачем? «Он ухаживает за девушкой, а ты же знаешь, каким он бывает, если пойти ему поперек». Карол предупредила меня, что грядет буря.
Но бурю пронесло. Отец, попугав меня несколько минут, рассмеялся. Ему нравилось, что у меня есть девушка. Он увеличил мои карманные деньги до семи долларов пятидесяти центов в неделю, что было целым состоянием после того, как я столько лет получал в неделю по доллару. Сказал, что не заметил, как я вырос и у меня появились определенные потребности.
Я испытал такое облегчение и благодарность и так подпал под его обаяние (потому что он и вправду был самым обаятельным из всех, с кем мне доводилось встречаться в этой жизни; он был обаятелен и оставался веселым и открытым, тогда как обаяние Вольфов было сложным и вычурным), что рассказал ему о Джуди. Как это ни странно, он следом за Нопвудом предупредил меня о характере еврейских девушек. Очень твердо и откровенно предостерег меня от людей вроде Вольфов. Почему бы мне не поискать себе девушку попроще? Этого я не мог понять. Зачем мне искать другую девушку, когда не только Джуди, но и вся ее семья столь незаурядны? Я ведь знал, что отец любит незаурядных людей. Но он на это не ответил.
Итак, жизнь моя стала полегче, и я выскользнул из финансовой петли, которую держала на моей шее Карол.
7
Наступило лето, а в Европе 7 мая уже закончилась война.
Я в последний раз отправился в лагерь. Каждое лето нас с Каролиной отправляли в отличные лагеря, и мой мне нравился – небольшой, и программа в нем проводилась довольно разумная, без всякой этой фальшивой индейской дребедени, к тому же нам предоставлялась сравнительная свобода. Я там подружился со многими ребятами, но встречал их только во время летних каникул, не чаще, поскольку мало кто из них учился в Колборнском колледже.
Один из этих парней меня особенно интересовал, потому что почти ни в чем не был похож на меня. Он, казалось, был исполнен необыкновенной решительности. Никогда не загадывал наперед и никогда не задумывался о цене. Звали его Билл Ансуорт.
В лагерь я поехал довольно охотно, потому что родители Джуди увозили ее в Калифорнию. Туда направлялся профессор Шварц, читать какие-то специальные лекции в Кал-Техе и других университетах, а Вольфы решили составить ему компанию. Миссис Вольф сказала, что пора Джуди хоть немного мир посмотреть, прежде чем поедет учиться в Европу. Смысл сказанного я тогда в полной мере не осознал, но подумал, что это должно быть как-то связано с концом войны.
Лагерь – дело, конечно, хорошее, но я его уже почти перерос, а Билл Ансуорт даже не почти, хотя и был помладше меня. Когда смена в лагере закончилась – примерно в середине августа, – то перед отъездом в Торонто Билл на несколько дней пригласил меня и двух других ребят в летний домик, принадлежавший его родителям и расположенный неподалеку от лагеря. Там было очень мило, но за лето мы накупались и на лодках накатались – дальше некуда и теперь томились скукой. Билл сказал, что хорошо бы немного развлечься.
Никто из нас не догадывался, что у него на уме, но он был уверен, что нам понравится, и напускал на себя таинственность. Мы проехали сколько-то – миль, наверно, двадцать – по проселку, затем Билл остановил машину и сказал, что дальше пойдем пешком.
Местность оказалась сильно пересеченная – в
Маскоке повсюду скалы и сплошной кустарник, густой и цепкий. Наверно, через полчаса мы вышли к симпатичному домику на берегу озерца. Домик так и блестел чистотой, вокруг него располагался маленький сад камней (с настоящими садами в Маскоке плоховато), а многочисленная садовая мебель имела самый безукоризненный, только что не вылизанный вид.
– А кто здесь живет? – спросил Джерри Вуд.
– Не знаю, как их зовут, – ответил Билл, – но точно знаю, что сейчас их здесь нет. Уехали к морю. Я слышал об этом в магазине.
– И что они сказали, мы можем зайти?
– Нет, они не сказали, что мы можем зайти.
– Здесь заперто, – сказал Дон Маккуили, четвертый из нашей компании.
– Открыть этот замок – раз плюнуть, – произнес Билл Ансуорт.
– Ты собираешься взломать дверь?
– Да, Донни, я собираюсь взломать дверь.
– Но зачем?
– Чтобы попасть внутрь. Зачем же еще?
– Постой. А зачем тебе внутрь?
– Посмотреть, что у них там есть, и расколошматить, – сказал Билл.
– Но для чего?
– Потому что мне так хочется. Тебе что, никогда не хотелось разнести какой-нибудь дом к чертям собачьим?
– Мой дедушка – судья, – сказал Маккуили. – Мне нельзя нарываться.
– Что-то я не вижу здесь твоего дедушки, – сказал Билл, приложив ладонь ко лбу и обведя местность орлиным взором.
Мы заспорили. Маккуили не хотел проникать в дом, а Джерри Вуд считал, что было бы интересно забраться туда и устроить небольшой кавардак. Я, по своему обыкновению, пребывал в нерешительности. Лагерная дисциплина меня утомила, но по природе своей я был законопослушен. В то время я часто задавался вопросом: а что, интересно, чувствует человек, разрушая? С другой стороны, я был уверен, что, если сделаю что-нибудь плохое, меня непременно поймают. Но мальчишки не любят терять лицо в глазах лидера, а Билл Ансуорт был среди нас именно что лидером, в своем роде. Язвительная усмешка, державшаяся на его лице, пока мы препирались, с лихвой перевешивала сотню словесных аргументов. В конечном счете мы решили действовать, а я утешал себя тем, что могу сыграть отбой в любую минуту.
Взломать дверь оказалось вовсе не раз плюнуть, но Билл захватил с собой кое-какие инструменты, что нас удивило и даже потрясло. Через несколько минут мы проникли внутрь. Внутри дом был еще более вылизанным, чем снаружи. Сюда приезжали на выходные, но все свидетельствовало о том, что дом принадлежит пожилым людям.
– Первое дело в таком предприятии, – сказал Билл, – посмотреть, нет ли тут выпивки.
Выпивки тут не было, а потому хозяева в глазах Билла немедленно превратились во врагов. Наверно, выпивку они спрятали, что было подло и взывало к отмщению. Он начал вытряхивать все из шкафов и кладовок прямо на пол. Мы не хотели выглядеть малодушными и тоже худо-бедно напакостили, но с прохладцей. Недостаток усердия разозлил заводилу.
– Меня от вас тошнит! – крикнул он и сорвал со стены зеркало. Зеркало было круглым, в такой гипсовой рамке с лепными цветочками. Он поднял его высоко над головой и обрушил на спинку стула. По всей комнате разлетелись осколки стекла.
– Эй, осторожнее! – крикнул Джерри. – Убьешь кого-нибудь.
– Я вас всех поубиваю, – завопил Билл.
Минуты три-четыре он костерил нас на чем свет стоит, обзывая за трусость самыми грязными словами, какие приходили ему в голову. Когда говорят о «задатках лидера», я часто вспоминаю Билла Ансуорта. У него они, безусловно, были. И подобно многим, кто наделен этими задатками, он мог из вас веревки вить. Нам было перед ним стыдно. Вот он – отважный искатель приключений, со всей щедростью души принявший нас, робких бедолаг, в свою компанию, дабы совершить отважный, опасный и в высшей степени противозаконный подвиг, а нас беспокоит только одно – как бы не поцарапать себе пальчик! Мы собрались с духом – и засквернословили, и стали крушить все, что попадалось под руку.
Аппетит к разрушению рос по мере, так сказать, еды. Начал я робко – скидывая книги с полки, – но вскоре усеял пол выдранными страницами. Джерри взял нож и принялся кромсать матрасы. Потом стал потрошить диванные подушки и раскидывать по комнате перья. Маккуили, в котором проснулись темные шотландские инстинкты, отыскал лом и разнес в щепы мебель. А Билл просто как с цепи сорвался – крушил, переворачивал, рвал все подряд. Но я заметил, что кое-какие вещи он откладывал на обеденный стол – и запретил нам их трогать. Это оказались фотографии.
Вероятно, у стариков-хозяев была большая семья: повсюду виднелись фотографии молодых людей, свадебных торжеств и, несомненно, внуков. Когда наконец мы разломали все, что смогли, на столе образовалась довольно большая груда фотографий.
– А теперь последний штрих, – сказал Билл. – Мой, личный.
Он запрыгнул на стол, приспустил брюки и на корточках устроился над фотографиями. Совершенно очевидно, он вознамерился на них испражниться – но по заказу такие вещи не делаются, так что мы долго стояли и смотрели, как он гримасничает и тужится. Наконец ему удалось сделать то, что хотел, – прямо на семейные фотографии.
Не могу сказать, сколько прошло времени, но это были критические мгновения в моей жизни. Потому что, пока он кряхтел и ругался, пучил глаза и багровел, пока выдавливал из откляченной задницы длинную колбасину, я пришел в чувство и спросил себя не «Что я здесь делаю?», а – «Почему он это делает? Все разрушение было лишь прелюдией. К этому акту протеста – грязному, животному. Но против чего он протестует? Ведь он даже не знает этих людей. Добро бы еще злился на тех, кто причинил ему какой-нибудь вред. Он что, таким образом протестует против общественного порядка, частной собственности, права на личную жизнь? Нет. Рассудочное начало тут ни при чем, никаким таким принципам он не следует – даже принципам анархии. Насколько я могу судить, – и не будем забывать, что я его сообщник во всем, кроме этого заключительного свинства, – он просто дает выход своей злой природе, в той мере, в какой это позволяют его сильная воля и ущербное воображение. Он одержим, и бес, вселившийся в него, зовется Злом».
От этих размышлений меня оторвал крик Билла, который требовал, чтобы ему дали чем подтереться.
– Подотрись своей рубашкой, свинья вонючая, – сказал Маккуили. – Это в твоем духе.
В комнате завоняло, и мы сразу же вышли, последним – Билл Ансуорт, похожий на шарик, из которого выпустили воздух. Он казался меньше и отвратительнее, но раскаяния в нем не чувствовалось.
Назад к машине мы шли мрачнее тучи. По дороге к дому Ансуортов никто не проронил ни слова, а на следующий день Вуд, Маккуили и я сели на поезд до Торонто. О том, что сделали, мы ни разу больше не вспоминали. И словом не обмолвились.
На долгом обратном пути из Маскоки в Торонто у меня было время поразмышлять, и тогда я принял решение стать юристом. Я был против людей вроде Билла Ансуорта или одержимых подобно ему, против того, чем он был одержим, – что бы это ни было. И я решил, что закон – это наилучший способ бороться с тем, против чего я возражаю.
8
Я был удивлен – и не скажу, что приятно, – когда обнаружил, что влюбился в доктора фон Галлер.
Много недель я встречался с ней по понедельникам, средам и пятницам и всегда отдавал себе отчет в том, как изменяется мое отношение к ней. Вначале – безразличие. Она была моим врачом, и, хотя у меня хватало ума понимать, что без моего сотрудничества помочь мне она не сможет, я полагал, что сотрудничество это будет иметь определенные пределы. Да, я буду отвечать на вопросы и предоставлять ей всю информацию, какую только смогу, – но (безотчетно полагал я) сумею все же о чем-то умолчать. Требование фиксировать мои сны я воспринял не очень серьезно, хотя и старался делать все, о чем она просила, и даже дошел до того, что, просыпаясь среди ночи, конспектировал увиденный сон, прежде чем уснуть снова. Но мысль о том, что в моем или чьем-нибудь еще случае сны могут скрывать ключ к чему-то серьезному, по-прежнему казалась мне странной и, полагаю, нежелательной. Нетти сны ни в грош не ставила, а если в вашей жизни была такая Нетти, от ее влияния вы избавитесь не скоро.
Со временем у меня накопилась довольно большая коллекция снов, подшитая доктором в папку. Копии оставались мне. Я нашел себе в Цюрихе пансион – маленькую, с окнами во двор, квартирку, которая меня вполне устраивала. Питаться я мог за table d’hot
[15], куда подавали и вино, и по прошествии некоторого времени обнаружил, что вина мне вполне хватает. Правда, перед сном я все же пропускал стопочку виски, чтобы не забыть его вкус. Занят я был с утра до ночи, потому что доктор давала мне большое домашнее задание. Составление заметок для очередного сеанса занимало у меня куда больше времени, чем я предполагал вначале, – не меньше, чем подготовка какого-нибудь дела к суду, – потому что я с трудом находил верный тон. Споря с Иоганной фон Галлер, я стремился не к победе, а к истине. Это была трудная работа, и после ланча я ложился прикорнуть, чего никогда раньше не делал. Я ходил на прогулки и со временем хорошо узнал Цюрих – по крайней мере, достаточно, чтобы понимать: мои знания так и остаются знаниями приезжего, постороннего. Я стал посещать музеи. Больше того, я начал посещать церкви, а иногда довольно долго просиживал в
Гроссмюнстере, разглядывая его великолепные современные окна. И все это время я думал, вспоминал, восстанавливал в памяти. То, чем я занимался с доктором фон Галлер (полагаю, это называется психоанализом, хотя в корне отличается от моих представлений о нем), захватило меня полностью.
До какой степени следует мне признавать свое поражение, спрашивал я себя и, спрашивая, прекрасно понимал, что время повернуть назад упущено и выбора у меня уже нет. Я даже перестал комплексовать по поводу своих снов и нес на сеанс хороший сон, как мальчишка, радующийся тому, что выучил урок.
(Протоколировал свои сны я в другой записной книжке, а здесь лишь иногда цитирую из нее. Не подумайте, будто я желаю что-то утаить. Когда человек проходит курс лечения, подобный моему, то сны исчисляются десятками, сотнями, и в такой большой массе поиск значения идет крайне медленно, поскольку сны обретают смысл по частям, как многосерийный фильм, и крайне редко откровение является в одном отдельно взятом сне. Толкование такой массы снов можно сравнить с чтением деловой корреспонденции при подготовке судебного иска – монотонная промывка тысяч фунтов песка, дабы найти малую крупицу золота.)
Потом безразличие перешло в неприязнь. Доктор казалась мне заурядной личностью, и за внешностью своей она следила совсем не так тщательно, как я думал вначале, а иногда я подозревал ее даже в скрытой антипатии по отношению ко мне. Реплики, вроде бы безобидные, по некотором размышлении представлялись весьма ядовитыми. Я начал спрашивать себя, уж не принадлежит ли она к довольно многочисленной категории известных мне людей, которые никогда не смогут простить мне того, что я богат и пользуюсь привилегиями, недоступными другим. Зависть к богатым вполне понятна в людях, небо над которыми вечно омрачено финансовыми заботами и нуждой. Они считают, что такие, как я, свободны от единственного и неповторимого обстоятельства, что определяет их жизнь, их любовь и судьбу их семей, – от нужды в деньгах. Они могут сколько угодно твердить, что не завидуют богатым, у которых, мол, много своих забот. На самом же деле – ну как им избежать чувства зависти? Особенно мучительна их зависть, когда они видят, как богатые выставляют себя дураками, швыряют деньги на ветер. Они думают: того, что этот парень потратил на покупку яхты, мне бы хватило на всю жизнь. И не понимают, что глупость – это в большой степени вопрос случая, а дураки, богатые или бедные, всегда выставляют себя дураками в полную меру своих сил. Но разве деньги могут изменить суть человека? Завидовали мне сплошь и рядом, но я понимаю, что многие из тех, кто завидует моему богатству, на самом деле (правда, не подозревая об этом) завидуют моим мозгам, работоспособности, той твердости характера, которую нельзя купить за все золото мира.
Завидует ли мне доктор фон Галлер, которая весь день просиживает у себя в кабинете, выслушивая чужие проблемы? А может быть, вдобавок я ей неприятен? Я чувствовал, что это вполне возможно.
По прошествии некоторого времени наши отношения улучшились. Мне показалось, что доктор стала приветливее, что она куда реже отпускает реплики, таящие в себе, по размышлении, скрытую критику. Женщины мне всегда нравились, несмотря на довольно необычную историю моих взаимоотношений с прекрасным полом. У меня есть друзья-женщины, у меня было много клиентов-женщин, и я горжусь тем, что умел понять их позицию и с успехом отстаивал ее в суде.
В этой новой атмосфере дружбы я раскрылся как никогда прежде. Я забыл об осторожности. Чувствовал, что могу говорить вещи, которые выставляют меня в дурном свете, и не опасаться никакой кары. Впервые в жизни с того дня, когда утратил Нопвуда, я ощутил потребность исповедоваться. Хорошо понимаю, сколь тяжкое бремя неисповеданного несет каждый, – порой оно кажется невыразимым. И речь вовсе не обязательно о чем-нибудь позорном или криминальном, это может быть всего лишь ощущение, что ты повел себя не лучшим образом, или сделал что-то, что может повредить ближнему, или взял и хапнул, когда порядочному человеку следовало бы проявить терпение, или ускорил шаг, оставив кого-то в трудной ситуации, или пообещал сделать что-то первосортное, хотя намеревался – второсортное, или недотянул до планки, которую сам же для себя установил… Как юрист, я выслушивал много таких исповедей. Большое число деяний, квалифицируемых как преступные, начиналось именно с подобных мелочей. Но сам я не исповедовался ни перед кем. Потому что перед кем я мог бы исповедоваться? Как уголовный адвокат (смешное выражение, но вполне подходит для человека, тратящего, как я, значительную часть своего времени на защиту людей, которые являются – или могут являться – преступниками), я хорошо понимал, чем чревата исповедь. Священник, врач, юрист – мы все знаем, что на их устах – печать, взломать которую бессильна любая пытка. Но почему тогда столько тайн делаются достоянием гласности? Никому ничего не говори, и даже о том, что не говоришь, помалкивай – таков был мой лозунг последние двадцать лет из моих сорока. Тем не менее разве не острая потребность исповедоваться привела меня в Цюрих? И вот я здесь, уверенный, что могу исповедоваться перед швейцарским доктором, и полагаю это редкой роскошью.
Что происходило затем с моими признаниями? Что я вообще знал о докторе Иоганне фон Галлер? Где она проводила время, когда не сидела передо мной в этой комнате, которую я успел очень хорошо изучить? Откуда она узнавала новости, на которые любила ссылаться? Я начал читать «Нойе цюрхер цайтунг», чтобы не ударить в грязь лицом, и поначалу мне казалось, что такой необычной газеты я в жизни не видел, – но чем дальше, тем я понимал больше, и немецкий мой стал лучше, и наконец я решил, что действительно никогда прежде не видел такой необычной газеты, но теперь вкладывал в эти слова самый похвальный смысл.
Посещала ли она концерты? Бывала ли в театре? В кино? Я туда ходил, чтобы отвлечься, нужно ведь было как-то занять вечера. Друзей новых я не завел и не стремился заводить – это лишь помешало бы ходу анализа, к тому же мне нравился мой холостяцкий досуг. Появляться в театре я стал пораньше – разглядывал публику, надеясь увидеть доктора. Пешие прогулки начали приводить меня к ее жилью – может, думал я, сумею встретить ее на пути домой или из дома. Есть ли у нее семья? С кем она дружит? Есть ли у нее знакомые мужчины? Нет ли у нее где-нибудь мужа? А может, она лесбиянка? Эти интеллектуалки… Но нет, что-то говорило мне – это маловероятно. По служебной линии я нередко сталкивался с парочками «пальчик – наперсток», но Иоганна не была похожа ни на пальчик, ни на наперсток.
Мало-помалу я стал ловить себя на том, что зацикливаюсь на ней. Я не то чтобы шпионил, не отслеживал каждый ее шаг – скорее ходил кругами в смутной надежде… на что? Означать это могло только одно, и я никак не верил, что способен на такое. Влюбиться в психоаналитика? Что за нелепость! Но почему нелепость? Разве я слишком стар для любви? Нет, мне шел сорок первый год, и наивностью я не страдал. Она зрелая женщина. И выглядит довольно моложаво. Я бы дал ей лет тридцать восемь, но точнее узнать не мог. Кроме наших профессиональных взаимоотношений, никаких препятствий к сближению не существовало. Да и что, в конце концов, с того, что она меня лечит? Разве доктора и пациенты не влюбляются друг в друга? Вся моя практика недвусмысленно свидетельствовала: влюбляются.
Мое разумное начало пребывало в смятении. Что может выйти из такой любви? Жениться я не хотел, интрижки тоже не хотел. Но я хотел сказать Иоганне фон Галлер, что люблю ее. Не сказать этого было нельзя. «Ни любовь, ни чих не замолчишь», как говорила Нетти, когда мне было семнадцать.
К следующему сеансу я оделся с особым тщанием и, прежде чем начать, предупредил Иоганну, что должен сообщить ей что-то важное. И сообщил. Мои слова поразили ее в гораздо меньшей степени, чем я того ожидал, но, с другой стороны, она ведь не юная девушка.
– И что теперь делать? – спросил я.
– Полагаю, продолжать, как раньше, – сказала она. Но при этом очень мило улыбнулась. – Не думайте только, что я неблагодарная или что мне безразлично. Напротив, это мне льстит. Но вы должны верить, что я откровенна с вами, а потому сразу скажу, что я не удивлена… Нет-нет, своих чувств вы никак не проявили, до сегодняшнего дня я ничего не замечала. Буду совершенно искренней: понимаете, это часть курса анализа. Очень приятная часть. Но не выходящая за профессиональные рамки.
– Вы хотите сказать, что я и на обед вас не могу пригласить?
– Пригласить, конечно, можете, но я должна буду отказаться.
– Вы хотите сказать, что это плановый этап лечения – влюбиться в вас?
– Такое время от времени случается, если аналитик – женщина. Но будь на моем месте какой-нибудь седовласый старец, вроде нашего великого доктора Юнга, вы бы вряд ли влюбились, правда? Произошло бы нечто абсолютно иное. Вы бы почувствовали себя… ну, как истовый неофит перед мудрым наставником. Так или иначе, наступает период, когда пациент ощущает особое единение с доктором. Это ваше чувство (которое, поверьте, я понимаю и уважаю) возникло в значительной степени потому, что мы много говорили о Джуди Вольф.
– Вы ничуть не похожи на Джуди Вольф.
– Конечно нет, но только с одной стороны. Но с другой стороны… давайте посмотрим. У вас были какие-нибудь сны со дня нашей последней встречи?
– Сегодня мне снились вы.
– Расскажите.
– Это был цветной сон. Я оказался в каком-то подземном переходе, но слабый свет туда все же попадал, потому что на стенах я видел росписи в позднеримском стиле. Вся атмосфера сна была римская, но Рима периода упадка. Не знаю, как я это понял, но ощущение было четкое. А одежда на мне – современная. Я уже собирался двинуться вперед, но тут мое внимание привлекла первая роспись с левой стороны. Большие такие росписи, почти в человеческий рост, а краски теплые, но неживые, как на римских фресках. Так вот, первая роспись – другие были мне не видны – изображала вас в сивиллином одеянии: белая мантия, синяя накидка. Вы улыбались. На цепи вы держали льва, который в упор смотрел на меня. У льва было мужское лицо. Мое лицо.
– Еще какие-нибудь детали?
– Хвост льва заканчивался каким-то зубцом, колючкой.
– Да это же мантикора!
– Кто?
– Мантикора – сказочный зверь с телом льва, человеческим лицом и жалом на хвосте.
– Никогда о таком не слышал.
– Да, это довольно редкое существо, даже в мифах.
– Как мне могло присниться то, о чем я никогда не слышал?
– Это весьма сложный вопрос, и, скорее, из второй части нашего курса. Хороший знак, что в ваших снах начал проявляться материал такого рода. Людям очень часто снится то, о чем они не знают. Например, минотавры – даже тем, кто никогда о Минотавре не слышал. Весьма почтенные дамы, которые отнюдь не в курсе, кто такая
Пасифая, видят себя королевой, наслаждающейся соитием с быком. Это объясняется тем, что великие мифы не вымысел, а объективация образов и ситуаций, коренящихся глубоко в человеческом сознании. Творчески перевоплотив миф, поэт может создать выдающееся произведение, но люди в массе своей знают, что миф – это духовная истина, и потому так дорожат его поэмой. Знаете, эти мифы очень широко распространены. Мы нередко слышим их еще детьми, они спрятаны под красивыми греческими одеяниями, но на самом деле родились они в Африке, на Востоке, среди американских индейцев…
– С этим я готов поспорить.
– Да, знаю. Но давайте сократим путь. Что, по-вашему, может значить этот сон?
– Что я – ваш раб, у вас в подчинении, на коротком поводке.
– Почему вы так уверены, что женщина в мантии прорицательницы – это я?
– А кто еще-то? Она была похожа на вас. Вы прорицательница. Я люблю вас. И подчиняюсь вам.
– Уж поверьте: единственное лицо в ваших снах, которое вы можете опознавать наверняка – это вы сами. Возможно, та женщина действительно была я – из-за того, что вы чувствуете по отношению ко мне; вернее – простите, но я все же уточню, – из-за того, что, вам сейчас кажется, чувствуете по отношению ко мне. Почему же тогда я не появилась в собственном обличье, в этой современной одежде, в этой юбке, которая, я уверена, уже примелькалась вам?
– Потому что сны причудливы. Они рядятся в причудливые одежды.
– Уверяю вас, сны вовсе не причудливы. Они всегда говорят именно то, о чем хотят сказать, – только не на языке повседневности. Поэтому им требуется толкование, и мы не всегда можем быть уверены, правильно ли истолковали данный сон и сколь исчерпывающе. Но можно попытаться. В этом сне появляетесь вы. Причем в двух ипостасях – самим собой и этим существом с вашим лицом. Что вы об этом думаете?
– Наверное, я наблюдаю за ситуацией, в которой оказался. Я ведь кое-что узнал от вас о толковании снов. А ситуация моя заключается в том, что я в вашей власти. Добровольно.
– До недавнего времени женщины не играли в ваших снах заметной роли и не фигурировали в лестном свете. Но у этой прорицательницы лицо кого-то, кого вы любите. Как вы думаете, та, чье это лицо, тоже любит вас?
– Да. Во всяком случае, я ей не безразличен. Она меня явно направляла. Улыбка ее была необыкновенно, безмятежно прекрасна. Кто же это мог быть, если не вы?
– Но почему вы – мантикора?
– Понятия не имею. А поскольку я никогда прежде не слышал о мантикоре, то и ассоциаций никаких она у меня не вызывает.
– Но в ваших снах уже встречались животные. Кем был Феликс?
– Мы пришли к выводу, что Феликс символизировал, ну, доброту и изумление, которые я был не вполне готов признать своими. Мы назвали его Другом.
– Да. Друг-Животное. И поскольку он животное, то связан с неразвитой, инстинктивной стороной вашей натуры. Он был одним из персонажей вашей внутренней жизни. Как и Тень. А дальше, как говаривала ваша сестра Каролина, все элементарно, Ватсон. Помните, когда только возникли Тень и Друг, они были особо яркими. Я чувствовала эту яркость, на меня проецировались качества Тени и Друга. Ничего необычного – такова моя профессия. Я же говорила, что буду появляться в разных ролях. Этот ваш последний сон ярок, несомненно, прост и, очевидно, важен. Что вы думаете о мантикоре?
– Ну, поскольку она – животное, то, думаю, символизирует сравнительно низменную часть моего «я». Но раз тело львиное, то, наверно, все же не самую низменную. И лицо человеческое, мое лицо, – значит речь не о стопроцентно животном начале. Хотя, должен признать, выражение лица было свирепым и не вызывало доверия. А больше идей никаких.
– Какую часть вашей природы мы называли недостаточно развитой?
– Способность чувствовать. Хотя должен еще раз повторить, что чувств у меня о-го-го сколько, даже если я их не очень понимаю и плоховато использую.
– А не могла она, ваша неразвитая способность чувствовать, принять во сне облик существа благородного, но в то же время опасного и не вполне человеческого?
– Опять фантазии, домыслы… Эта часть нашей работы по-прежнему вызывает у меня протест.
– Мы уже согласились, не правда ли, что все, что делает человека великим существом – в отличие от существа просто разумного, – является, с точки зрения здравого смысла, фантастическим? Что здравый смысл нередко сводится к устаревшим представлениям, и только? Что любое великое открытие начиналось как фантастический домысел? Что фантазия – это мать не только искусства, но и науки? Я уверена: когда самые первые примитивные существа начали считать себя личностями, а не частичкой стада, целиком подчиняющейся стадным законам, то своим низколобым волосатым собратьям они казались фантазерами, хотя эти волосатые и низколобые понятия не имели еще, что такое фантазия.
– Понял. Вы думаете, это юриспруденция сделала меня ущербным. Но я всегда жил, подчиняясь разуму, а то, что говорите вы, неразумно.
– Ничего подобного я не думаю. Скорее, вы просто не понимаете юриспруденцию. Насколько нам известно, уже первые человекообразные обезьяны жили по тем или иным законам, хоть бы и крайне бесхитростным. Дикари придерживаются законов необычайной сложности. Откуда эти законы взялись? Если они были выработаны для того, чтобы жить в рамках племени, то без фантазии не обошлось. Если же они просто с самого начала знали, что им нужно делать, то это был инстинкт, как инстинкт вить гнезда у птиц.
– Допустим. Если я соглашусь, что лев символизирует мои недоразвитые чувства, то что с того?
– Не лев – мантикора. Не забывайте про хвост с жалом. Неразвитые чувства обидчивы, чуть что – и в позу. Мантикора может быть чрезвычайно опасна. Иногда даже сообщают, что она мечет колючки, как это прежде думали о дикобразе. Похоже на вас в суде, как вы думаете? Человеческий разум, львиная отвага, ядовитое жало наготове – к такому близко не подходи. Но притом не вполне человек и не вполне лев, и не просто желчный оппонент. Мантикора. Бессознательное выбирает себе символику с такой художественной виртуозностью, что дух захватывает.
– Ну хорошо. Допустим, я – мантикора. Но почему тогда вы – сивилла?
– Потому что мы подошли к тому этапу анализа, когда в ваших снах, с большой долей вероятности, должна возникать женщина или целый ряд женщин, и все с вами в особых отношениях. Цепь вы рассмотрели?
– Я все рассмотрел и прекрасно запомнил. Это была красивая золотая цепочка.
– Хорошо. Гораздо лучше, чем если бы цепь была железная или, упаси господи, с шипами. Итак, что мы имеем: картинка с левой стороны, а это означает, что она порождена Бессознательным.
– Я до сих пор, вообще-то, не свыкся с идеей Бессознательного…
– Конечно. Очень хорошо понимаю. «Фантазия… фантастический…» – эти презрительные слова вырываются у вас всякий раз, стоит лишь поднять данную тему. Но теперь вы должны через это пройти, ведь именно здесь обитает прорицательница в синей накидке. Она явилась из Бессознательного и может оказать вам огромную помощь. Но если вы изгоните ее, то с таким же успехом можете сейчас прекратить всю работу и отправляться домой.
– Вы никогда не говорили таких угрожающих слов прежде.
– Наступает момент, когда с рационалистами нужно построже, иначе они что угодно смелют в пыль, если оно им не понравится или будет угрожать их глубоко скрытому негативизму. Я, конечно, имею в виду рационалистов вроде вас, которые на всю вселенную переносят свой маленький провинциальный мирок, считая его кладезем знаний.
– Маленький. Провинциальный мирок… Понимаю. Итак, как зовут ту даму, с которой мне предстоит встретиться?
– Ого! Ирония! В зале суда должно звучать неотразимо. Имя этой дамы – Анима.
– По-латыни – Душа. Я оставил эту идею много лет назад. Итак?
– Это один из психологических аспектов вашей натуры, как Тень и Друг, с которыми вы уже познакомились и, можно сказать, даже свыклись. Конечно, она не душа в христианском смысле. Она – женская часть вашей природы; она – все, что вы можете увидеть и прочувствовать в женщине. Она не ваша мать и ни одна из тех женщин, которых вы любили. Но во всех них вам виделась она, по крайней мере частично. Если вы любите женщину, то проецируете на нее этот образ, хотя бы вначале, а если терпеть не можете, то это снова Анима постаралась, потому что есть у нее очень неприятная сторона, совсем не похожая на вашу улыбающуюся прорицательницу в синей накидке. Аниме обязаны рождением некоторые величайшие произведения литературы и искусства. Она – Клеопатра, чаровница; она – верная
Гризельда, терпеливая и стойкая; она – дантовская Беатриче; она – Нимью, которая удерживает в колючем кустарнике
Мерлина. Она – Девушка, чьей любви домогаются, она – Жена, вынашивающая сыновей, а еще она Карга, которая укладывает мужчину на смертный одр. Она – ангел, но она же может быть и ведьмой. Она – Женщина, какой видится каждому мужчине, и каждому мужчине она видится разной, хотя в главном и неизменной.
– Неплохо подготовленная речь. Но что женщины делают с этим сказочным существом?
– Ну, у женщин есть свой глубоко сокрытый образ – Мужчины, Любовника, Воина, Колдуна и Ребенка, который может быть и грудным младенцем, полностью от них зависящим, и девяностолетним младенцем, полностью от них зависящим. Нести на себе проекцию Воина или Колдуна, накладываемую какой-нибудь женщиной, которая им не очень нравится, мужчинам порой довольно затруднительно. Конечно, женщинам приходится мириться с проекцией Анимы, и хотя она в той или иной степени нравится всем женщинам, лишь незрелые женщины могут обходиться одной ею.
– Отлично. Если эта Анима и есть мой основной образ, или примерная женщина, почему она похожа на вас? Разве это не доказывает, что я вас люблю?
– Ни в коей мере. Анима должна быть на кого-то похожа. Вы рассказывали об ужасных старухах, которые терзали вас в эротических снах в юношестве. И они тоже – Анима. Потому что ваша сестра и Нетти видели, что вы влюблены – ведь это, насколько я понимаю, было абсолютно очевидно, – вы проецировали ведьмовской аспект Анимы на их вполне заурядные образы. Но в чистом, незамутненном виде Анима просто не существует, такой ипостаси у нее нет. Вы всегда будете видеть ее в образе чего-то или кого-то. Вот сейчас вы видите ее в моем образе.
– Неубедительно.
– Тогда подумайте вот о чем. Думать вы умеете. Ведь я же вам не нравилась, когда перед вами медленно, постепенно, моими стараниями возникала Тень. Вы что думаете, я не заметила, с каким снисходительным выражением вы оценивали мои довольно небрежные попытки одеться по-модному; думаете, не слышала в вашем голосе критические, а то и презрительные нотки?.. А вот переживать и стыдиться не надо. Это одна из моих профессиональных обязанностей – играть подобные роли. Без таких проекций лечение будет неэффективным, а я для этой цели подхожу наиболее удачно. Потом, когда мы перешли к Другу, вы, конечно, стали видеть во мне ту же озадаченную доброжелательность – по-медвежьи, по-феликсовски уютную. Теперь мы добрались до Анимы, и я – это она. Для данной роли я подхожу ничуть не менее, чем подходила для Тени или Друга. Но уверяю вас, в этом нет ничего личного… А теперь наш час закончился. В следующий раз мы продолжим разговор о Джуди Вольф, и, думаю, нас ждет немало приятных сюрпризов.
– Хотя вы и представляетесь мне прорицательницей, доктор фон Галлер, но, боюсь, в данном случае вас ждет разочарование.
9
Первая послевоенная осень была великолепна. Казалось, мир снова начал дышать, закрученные гайки ослабли. Женские одежды, которые во время войны отличались строгостью, стали вытесняться другими, более ласкающими взор. Когда Джуди не была в «кэрнкроссовской» форме, она выглядела просто чудесно в хорошеньких блузочках и юбочках клеш. Пожалуй, в ту осень безмозглые законодатели мод в последний раз позволили женщинам носить то, что было им бессовестно к лицу. Я был счастлив, потому что получил все: у меня была Джуди, начинался мой последний год в Колборнском колледже, я был старостой.
Как мне описать наши с Джуди отношения и при этом не выставить себя дураком или ребенком? За последние годы все так резко переменилось, и мое идеализирование всего, что окружало ее, показалось бы нынешним семнадцатилетним абсурдным. Или нет? Не знаю. Но теперь, когда я вижу девочек, устраивающих демонстрацию с требованием легализовать аборты, и мальчиков, отстаивающих свободу совокупляться в любое время и любым способом, и когда я читаю книги, где женщинам сообщают, что анальное сношение – это приятная забава (при соблюдении всех гигиенических мер), то задаюсь вопросом: что случилось с теми дэвидами и джуди, неужели типаж вымер? Думаю, нет. Просто он ждет другого времени, отличного от нашей божественной осени, но и непохожего на сегодняшнее. И, оглядываясь, я не жалею о том, что у нас не было больше свободы, чем мы имели; большая свобода – это всего лишь иная форма рабства. Физическое насыщение удовлетворяет аппетит, но обостряет ли оно восприятие? Наш сексуальный опыт был ограничен, зато любовь, по моим воспоминаниям, кажется, не знала границ. Джуди, конечно же, держали на коротком поводке, но бегающая где заблагорассудится особь не всегда рекордсмен породы.
В ту осень в стенах Епископа Кэрнкросса правили бал безудержные амбиции. «Перекрестки» имели такой оглушительный успех, что преподаватели музыки и все музыкальные девочки вроде Каролины и Джуди помешались на постановке настоящей оперы. Мисс Гостлинг, помучившись обычными директорскими сомнениями – не повредит ли такая постановка учебе, – дала разрешение, и поползли слухи, что на постановку отведена небывалая сумма, что-то около пяти сотен долларов, а для школы это было все равно что бюджет Метрополитен-опера.
Какую оперу ставить? Кто-то был без ума от Моцарта. Соперничающая группа, ненавистная Каролине, полагала, что более подходит Пуччини, – а раз есть пятьсот долларов, какие тут могут быть сомнения: нужно ставить «Турандот»! Решение, конечно, принимали учителя, и преподавательница музыки извлекла откуда-то «Сына и чужого» Мендельсона. Скажем прямо, это была отнюдь не лучшая опера всех времен и народов. Она содержала диалоги – что, с точки зрения ревнителей чистоты жанра, делало ее вовсе не оперой. Но было одно немаловажное достоинство: худо-бедно, а поставить ее в школе все-таки представлялось возможным. Так была выбрана опера «Сын и чужой», которая, когда ею занялись вплотную, оказалась довольно крепким орешком.