– Нелепый способ раздобыть бутылку шнапса.
– А какую услугу ты оказала? – Непозволительная наглость с моей стороны. Наверняка что-нибудь противозаконное.
– Я свела ее с одним человеком, который сделал ей аборт.
Паула пристально смотрела на меня, ожидая моей реакции. Официально аборты считались диверсией против будущего германской расы. Врачи получали пятнадцать лет тюрьмы.
– Полагаю, если женщина хочет сделать аборт, у нее есть на то серьезные причины.
– Ее изнасиловали. Эсэсовский офицер. Поэтому, конечно, бедняжку заставили бы сохранить ребенка. Я ненавижу болтовню об улучшении породы и чистоте расы. Меня от нее тошнит.
– Я тоже ненавижу.
– Именно поэтому и распался мой брак, – сказала Паула. Она уже говорила, что разошлась с мужем. Разводы становились обычным делом. Число разводов стремительно увеличилось, как только законы стали менее суровыми.
– Вообще-то я хотела детей, пока материнство не объявили обязанностью каждой женщины, – сказала Паула. – Но почему-то… не знаю даже… все, к чему они прикасаются, становится грязным. На меня все эти трескучие фразы о материнстве произвели ровно обратный эффект. А Карл страшно хотел детей: он мечтал сделать карьеру и говорил, что это ему поможет. Это тоже меня злило. Поэтому я отказалась рожать.
– Отказалась? – Мне никогда не приходило в голову, что женщина может отказаться рожать.
– Не открыто, конечно. Бог знает, что бы Карл сотворил со мной. Он и так частенько пускал в ход кулаки.
– Он тебя бил?!
– Бывало. Я просто решила, что не забеременею и все тут. Я хочу сказать, больше тебе ничего не остается, если мужчина категорически не желает пользоваться известными средствами, правда ведь?
Она посмотрела на меня. Я прятала глаза. Да, я понимала, о чем она говорит. Я понимала ровно столько, чтобы понимать, что очень многого не знаю. Сознавая, что в моем возрасте подобное невежество даже неприлично, я сначала смутилась, а потом внутренне ощетинилась.
– Эй, в чем дело? – спросила Паула. – Я зашла на минное поле?
– Да нет, все в порядке.
– Я тебя чем-то обидела?
– Нет. Просто я не привыкла разговаривать на такие темы.
Она испытующе посмотрела на меня, а потом сказала:
– На самом деле ты… недостаточно много знаешь о мужчинах, верно?
Я была готова сквозь землю провалиться.
– Ну, ты не много потеряла, – беспечно сказала она.
Не мне одной не хватало общения. Паула снимала здесь квартиру уже почти год и за все время подружилась с единственным человеком в нашем квартале – с одинокой матерью двух маленьких детей, жившей на соседней улице.
Бомбардировки и лишения сплотили людей, но некая мощная и коварная сила подрывала взаимное доверие. На каждой улице и в каждом доме жили соглядатаи. На вас могли донести практически за любую мелочь. Например, за то, что вы сказали, что война проиграна. Люди все время говорили это, но подобные высказывания приравнивались к государственной измене. Вас могли расстрелять за анекдот о Гитлере. Люди все время рассказывали такие анекдоты, особенно в Берлине, где юмор отличался особой едкостью. Но регулярно ходили слухи, что еще одного человека забрали за лишнюю болтливость. И расстреляли.
Приходилось соблюдать осторожность. И все соблюдали. Как следствие, дружба в Рейхе ценилась на вес золота.
Мне ни разу не пришло в голову усомниться в Пауле. Через пару недель я взяла за обыкновение заглядывать к ней каждый вечер. Я стучала в дверь, чтобы просто поздороваться и перекинуться парой слов, хотя чаще всего заходила. Мы разговаривали о наших семьях, о школьных годах, о юношеских мечтах, о моих отношениях с отцом, о ее браке, об Эрнсте.
От рассказов об Эрнсте я естественным образом переходила к рассказам о моей работе на министерство. Разумеется, я не имела права обсуждать подобные темы. К тому времени даже члены одной семьи не могли рассказывать за ужином о своих делах на работе, пусть они работали всего лишь на обувной фабрике.
Я рассказывала обо всем без утайки. Я не могла скрывать от Паулы эту часть моей жизни, поскольку она была самой важной и поскольку, стоило мне начать умалчивать о ней, я бы уже не знала, что можно говорить, а что нет. Но главной причиной моей откровенности было отвращение, которое я испытывала к государственной машине, использовавшей меня. Я твердо решила сделать все возможное, чтобы освободиться из-под ее власти, и самым действенным способом казалось разглашение государственных тайн. Оно носило чисто символический характер. Я не владела никакими важными государственными тайнами, если не считать информации о «комете», а «комет» пока представлял ценность скорее для противника, неуклонно сокращая численность германских летчиков. Тем не менее разговоры о нем приносили мне облегчение.
Я не рассказала Пауле о России. Пару раз я совсем уже собиралась, но в последний момент шла на попятный. Достаточно того, что это воспоминание неотвязно преследовало меня: я не хотела делить с Паулой свои муки.
Наши отношения стремительно развивались. Я чувствовала уверенность в своих силах и готовность пройти долгий путь. В скором времени все наши разговоры слились в один. В один разговор, который мы возобновляли и продолжали при каждой нашей встрече и который продолжался у меня в уме, когда мы расставались. Этот разговор стал неотъемлемой частью моей жизни. Вскоре я уже не представляла свою жизнь без него.
Однажды вечером я внимательно рассматривала фотографию ее родителей в золоченой рамке. Он – крепко сбитый мужчина с бакенбардами, в выходном костюме респектабельного буржуа, но с мятежным блеском в глазах – стоял, положив руку на спинку кресла, где сидела жена. Высокая стройная женщина с печальным лицом, обрамленным темными кудрями. Я знала, что мать Паулы умерла два года назад. Она была очень красива. Я сказала это.
– Да, – сказала Паула. – Здесь она снята еще до того, как родила семерых детей. Но лицо у нее всегда оставалось красивым. – Она взяла другой снимок. – А вот мой дедушка, отец матери.
Дедушка выглядел экстравагантно. Фотография была сделана в тропиках. На заднем плане – пальмы и экзотического вида хижина. Дедушка, в тропическом походном обмундировании, небрежно держал в руке винтовку и смотрел вдаль пристальным взглядом отважного первооткрывателя. Он также малость смахивал на пирата.
– Снято в Африке, – сказала Паула. – Он хотел стать колонистом, но у него не получилось. На самом деле у него мало что получалось в жизни, разве только тратить деньги.
– Ты его знала?
– Немного. Он умер, когда мне было шесть лет. Я его обожала. Очевидно, многие женщины тоже.
– А твоя бабушка?
– Она умерла еще до моего рождения. У нее было слабое здоровье. А он таскал ее с собой по всему миру. Она умерла в Багдаде. Дедушка хотел только одного: путешествовать. После него остались сундуки барахла, не представляющего никакой ценности, – типа вон тех безделушек. – Она указала на собрание предметов на каминной полке. – Я помню, как сундуки привезли на телеге и возчик с отцом затащили их в кухню. Они заняли все помещение. У моих родителей вышел скандал. Мы жили в крохотном домике. Я помню, мама сказала: «Это все, что от него осталось, и этим вещам место здесь». Она была его единственной наследницей. У дедушки был еще сын, мой дядя, но он погиб при Пашендале. Мой отец не имел обыкновения поднимать шум по мелочам: он был очень покладистым человеком. Но времена были тяжелые – надо полагать, период инфляции. Отец работал столяром-краснодеревщиком; предприятие разорилось. Он сказал по поводу сундуков: «Мало того, что этот бесполезный хлам загромождал его жизнь, так теперь еще будет загромождать нашу!» Но в конце концов он согласился держать сундуки дома, и их задвинули под кровати и распихали по разным углам. Один постоянно стоял на лестничной площадке, загораживая проход. Он был коммунистом, мой отец.
До меня дошло не сразу.
– Коммунистом?
– Да. – Паула рассмеялась при виде моего испуга. – У них нет рогов и копыт, знаешь ли. Или, по-твоему, есть?
Меня с детства приучили думать именно так. Потом однажды, единственно из желания посмотреть, что за дьявольщина там содержится, я взяла экземпляр «Коммунистического манифеста» с полки книжного магазина, бегло просмотрела и обнаружила там странную смесь скучного, непонятного и на удивление верного, но ничего дьявольского. Это было еще до того, как подобные книги стали сжигать. Когда же нацисты пришли к власти и чем громче они говорили о порочной природе коммунизма, тем яснее я сознавала необоснованность таких обвинений. Мне вспомнилось, как я видела уличные бои между штурмовиками и отрядами Красного фронта и думала, что между ними нет никакой разницы. И все же во мне что-то осталось от детских впечатлений: не страх перед коммунизмом, но тень страха.
– Что с ним случилось? – спросила я.
– Его забрали в концлагерь при облаве после пожара Рейхстага.
Нацисты утверждали, что пожар Рейхстага 1933 года устроен коммунистическими заговорщиками. Если заговор и был, то донельзя глупый: в результате по Германии прокатилась волна жесточайших гонений на коммунистов.
– Он был глупцом, – бесстрастным голосом сказала Паула. – Он никогда не скрывал своих политических убеждений, ему и в голову не приходило переметнуться. На мой взгляд, отец не был таким уж смельчаком, а просто жутким упрямцем. Он не мог заставить себя делать то, что делают тысячи других, когда, как он выражался, у руля государства стоят головорезы. И не принимал всерьез все речи об искоренении большевизма и уничтожении евреев. Он считал это пустой болтовней.
Я смотрела на языки пламени, пляшущие в камине.
– Мама пыталась образумить его, – продолжала Паула. – Она не разбиралась в политике и старалась не спорить на политические темы; они ее жутко расстраивали. Но она хорошо понимала, что происходит. Она понимала, что это не пустая болтовня. А отец, со своим многолетним членством в коммунистической партии Германии, со своей диалектикой и исторической необходимостью… бедный отец ничегошеньки не понимал. Когда за ним пришли, он так… – Она улыбнулась. – Так возмутился!
– Ты присутствовала при аресте?
– Да, присутствовала. Тогда я снимала комнату и готовилась к экзаменам… – (Она училась на художника по тканям.) – Но в тот вечер зашла к родителям. Впоследствии я была очень рада, что случайно оказалась там. Правда, попрощаться мы все равно не успели. Они выломали дверь, повалили отца на пол, а потом принялись скидывать на пол книги с полок – он держал дома всю классику марксизма, ну и глупец! – и пинками расшвыривать их по комнате. Потом они устали и увели отца. И забрали все книги, которые нашли.
Я попыталась представить, чем занималась я в то время. Вероятно, сидела в кабине планера, уверенная, что все происходящее меня не касается. Я вспомнила о своем отце и подумала, что, несмотря на всю разницу, у наших отцов есть нечто общее.
Отблески пламени и зыбкие тени дрожали на лице Паулы.
– Все в порядке. Я пережила это. Он умер, конечно.
Она сидела на корточках у камина, высоко подняв голову, и смотрела прямо перед собой. Лицо у нее хранило спокойное и задумчивое выражение. Ее тонкий профиль сейчас казался по-детски беззащитным. Я хотела положить руку Пауле на плечо, чтобы утешить, но меня остановила отчужденность ее печали. Поэтому я просто сидела и смотрела на нее. Я видела маленький, почти как у эльфа, чуть вздернутый носик и безупречной формы ушную раковину; я видела настороженно вскинутую темноволосую кудрявую голову и волнующе нежную линию горла. Я изучала ее профиль, поначалу не сознавая, каким пристальным взглядом смотрю.
Она повернула ко мне голову, и я словно ухнула в бездну. Я резко откинулась на спинку кресла, прочь от беззащитного взгляда темных глаз. Что со мной? У меня бешено колотилось сердце. Она увидела смятение на моем лице и мгновенно очнулась от раздумий.
– В чем дело?
Я помотала головой и пробормотала:
– Ни в чем.
Паула положила руку мне на колено и сказала:
– Думаю, нам нужно выпить кофе. – Она пошла на кухню варить кофе, а я пошла за ней, поскольку не могла отпустить ее от себя ни на шаг.
Можно ли знать что-то и одновременно не знать? Конечно.
Теперь я думаю, что просто не хотела знать; что ответ, который я получила бы, если бы тогда прямо спросила себя о своих чувствах, испугал бы меня. Но на самом деле я ничего толком не помню. В моей памяти запечатлелись отдельные яркие картины. Но все остальное смешалось в неразбериху дней и недель, когда я по утрам пружинящим шагом шла на станцию скорой помощи, а вечерами возвращалась домой и на миг замирала у двери Паулы с поднятой рукой, не в силах постучать, поскольку меня переполняло счастье; когда мы с ней до поздней ночи разговаривали у камина, словно во власти неких колдовских чар, не позволявших мне уйти, а ей – отослать меня; и совершали совместные походы по магазинам, увлекательные, как в детстве; или сидели в темном бомбоубежище, где я с трепетом и восторгом держала ее за руку. Я не помню последовательности событий, помню только, что они происходили; но я до боли ясно помню один субботний вечер, когда мы шли на концерт и неподалеку от нас взорвалась газовая труба или что-то вроде, и ударной волной меня отбросило к стене, а Паулу прямо в мои объятия – наконец.
И тогда я наконец осознала все свои чувства – все чувства, мощной волной захлестнувшие в тот миг мою душу.
У меня никогда толком не получалось делать то, что от меня требовалось. Иногда мне удавалось использовать такую свою особенность в своих интересах; фактически я превратила ее в профессию. Но это была совсем другая история. Ничто, ничто на свете не позволяло мне влюбляться в женщину. Все говорило мне о том, что это ненормально, невозможно и недопустимо.
Это походило на зарю весеннего дня.
Я пыталась анализировать происходящее, рассуждать трезво. Бесполезно. Мои мысли текли по кругу. Все мои попытки держаться с Паулой более отчужденно проваливались через полминуты общения. Я не хотела держаться отчужденно. Я не хотела рассуждать трезво. Я любила ее.
Но какие чувства испытывала она ко мне? Этот вопрос, жизненно важный, я откладывала, поскольку так было надо; но когда я наконец задумалась над ним, у меня упало сердце.
Я подошла к зеркалу. Меня оперировал один из лучших пластических хирургов в стране. Теперь, когда все мои лицевые кости окончательно срослись, я видела, какую блестящую работу он проделал. У меня осталось лишь два тонких белых шрама: один над правой бровью, а другой на левом виске.
При виде этого лица вам бы и в голову не пришло, что недавно оно было обезображено. Или все-таки пришло бы, подумала я, и одна я ничего не замечаю?
И неужели я всерьез полагаю, что проблема только в моем лице?
Я должна поговорить с ней. Другого выхода нет.
Самыми простыми кажутся поступки, которые вы не в силах совершить.
Я лежала без сна почти всю ночь, глядя на отраженный свет пожаров на потолке.
Вечером следующего дня я остановилась перед дверью Паулы. Колени у меня тряслись, в горле стоял ком. Это было страшнее «комета».
Я постучала.
Паула стояла спиной ко мне, когда я произнесла первые слова, заикаясь от ужаса.
– Мне нужно поговорить с тобой.
Она задвигала шторы на окне, за которым темнело пасмурное небо. Над крышами соседних домов скользил белый луч поискового прожектора. Ветер швырял в стекла струи дождя.
Паула на мгновение замерла, перегнувшись через стол и забрав в горсть плотную ткань. Потом резким движением задернула шторы, и комната мгновенно погрузилась в темноту, рассеивали которую лишь огонь газового камина да тонкая полоска света под дверью. Она повернулась ко мне, и я почувствовала взгляд ее глаз, хотя не видела их в полумраке.
Как у нас хватает смелости на такие шаги?
Она прошла мимо (так близко, что у меня вдруг мучительно сжалось сердце) и включила бра в нише. Слабый свет залил комнату.
– О чем? – спросила она. Ровным, настороженным голосом.
– Я тебя люблю.
Последовала пауза, которая тянулась и тянулась, словно бесконечная ковровая дорожка.
– Но… – Она издала легкий смешок, почти не нарушивший тишину, а потом умолкла.
– Я отдаю себе отчет в своих чувствах, – сказала я.
Паула вышла из-за моего кресла; я всегда сидела в кривоногом мягком кресле с высокой спинкой, в котором, подумала я тогда, мне уже едва ли придется сидеть когда-нибудь. Она прошлась по комнате, а потом присела на край стола.
– И когда ты это поняла?
– Не знаю.
– Тем вечером, когда мы шли на концерт?
– Раньше.
– Понятно.
Как бесстрастно она держалась. Мне казалось, что я в приемной у врача.
– Я все время думаю о тебе, – сказала я. – Со мной такое впервые. Большую часть времени я просто не соображаю, что делаю.
Она не ответила. Дождь барабанил по окну. Я совсем поникла духом.
Потом она сказала:
– И что ты собираешься делать?
Сердце прыгнуло у меня в груди и бешено забилось, исполненное ужаса, волнения и, наконец, отчаяния. Я молча смотрела на нее.
– Наверное, нам следует прекратить общение.
– Паула, пожалуйста!
– Хорошо, – сказала она с еле заметной, почти неуловимой улыбкой. – Но мне лучше не видеться с тобой несколько дней.
Я сказала себе, что несколько дней ничего не значат.
– Ты несколько ошарашила меня. Мне нужно время, чтобы подумать.
– Прости.
– Не извиняйся.
Я поставила на столик свою чашку кофе и встала.
– Тогда я пойду.
– Да. Увидимся в пятницу, Фредди.
Был понедельник.
Я пошла вверх по лестнице, ликуя от сознания, что поставила на карту все, и цепенея от сознания, что могу все потерять.
Вторник, среда и четверг прошли. Я жила без мыслей, без чувств – как заводная кукла. В пятницу я приготовилась к худшему.
Я постучала. Казалось, прошла вечность, прежде чем Паула открыла дверь. Она улыбалась, немножко нервно.
– Входи, – сказала она.
Я снова села в мягкое кресло с высокой спинкой.
Она встала за ним и положила ладони мне на лоб. Время остановилось.
Я поняла, что счастье – это состояние полного покоя. Никаких тебе исканий, никакой потребности занять свое время. Мгновения бесконечны, дни подобны безбрежным океанам. Комната, в которой ты сидишь со своей возлюбленной, становится вселенной.
И я поняла, что об этом не говорят вслух. Просто нет такой необходимости. И у вас нет слов. Вы в силах произносить лишь одну фразу. И на самом деле должны повторять снова и снова. Ее от вас требуют, она рвется из вас. И всякий раз выливается в торжествующий крик, в нежность, потрясающую вас до глубины души, в акт полного подчинения. Вы должны повторять ее снова и снова. Но слова обжигают.
Состояние покоя? Я поняла, что любовь – ураган. Любовь – такая мука, что непонятно, как рассудок выдерживает. Это дыба, это бездна. Я говорю о любви взаимной.
Так где же покой? В самом сердце любви. И порой вы пребываете в самом сердце любви, а иногда вас подхватывает ураган.
Глава двадцать третья
Мы находимся недалеко от Любека – над крохотной территорией Рейха, до сих пор удерживаемой войсками Дёница, – когда мотор «бюкера» снова начинает кашлять.
Стрелка топливного расходомера стоит на нуле. Причем уже довольно давно.
Я сбрасываю скорость и опускаю закрылки. Двигатель глохнет на высоте трех метров. Самолет тряско прыгает по земле.
Мы совершили посадку на небольшой вересковой пустоши. Я помогаю генералу выбраться из кабины и иду заглянуть в топливный бак. Там пусто, дальше некуда.
– Что ж, – говорит генерал, – полагаю, нам придется добираться пешком.
– Вы можете идти?
– Я не могу остаться здесь.
– Там дорога, – говорю я. – Метрах в пятистах отсюда.
– Да, вижу. В Любеке размещается региональный штаб военно-воздушных сил. Если мы доберемся дотуда, нам помогут с транспортом до Плена.
Он явно исполнен решимости увидеться с Дёницем во что бы то ни стало.
Я направляюсь в сторону дороги, но потом резко останавливаюсь, когда краем глаза вижу, как он вынимает из кобуры пистолет.
Он щелкает предохранителем и целится в двигатель «бюкера».
– Нет! – выкрикиваю я.
Он опускает пистолет и удивленно смотрит на меня.
– Пожалуйста, не надо!
– Я буду делать то, что считаю нужным. Это собственность военно-воздушных сил.
– Он так далеко завез нас. – Я сознаю, насколько нелепо звучат мои слова в свете последних событий. Но я ненавижу всякое бессмысленное разрушение. И я ненавижу неблагодарность. – Он вывез нас из Берлина.
– Сентиментальная чушь. Я не собираюсь оставлять самолет врагу.
– Но это же не стратегический бомбардировщик.
– Неважно. Это боевая техника.
– Генерал, война закончилась.
– Фельдмаршал. И возможно, она закончилась для вас, – говорит он.
– Вчера вы тоже считали войну законченной. Вы говорили, что не имеет смысла покидать бункер.
Ох и злится же он на меня. Потом что-то переключается у него в мозгу, как часто случалось на моих глазах последние пять дней: словно некий центр тяжести перемещается из одной части сознания в другую; он снова поднимает пистолет и дважды стреляет по шинам «бюкера». Компромисс, приемлемый для нас обоих.
Мы направляемся к дороге. Далеко впереди мы видим дым, который висит над Любеком после последнего налета британской авиации.
Мы идем по пустоши молча. Генералу, с трудом передвигающемуся на костылях, не до разговоров. Что ж, я ничего не имею против молчания.
– Я получила еще одно письмо из муниципалитета, – однажды утром сказала Паула.
Я не хотела разговаривать о письмах из муниципалитета. Оставалось еще полчаса до завтрака и ухода на работу. Бесценные полчаса. Я зарылась лицом в ее волосы.
– И что пишут? – наконец спросила я.
– Сегодня вечером ко мне придет представитель жилищного комитета.
– Скажи, что в твоей спальне постоянно ночует второй постоялец.
– Это не шутки, Фредди.
– Послушай, – сказала я, – если тебя обязывают впустить жильца в квартиру, почему бы тебе просто не перебраться ко мне?
Она держала мою руку в своей.
– Ты сумасшедшая, – тихо проговорила она в подушку.
– Вовсе нет. Я буду больше видеться с тобой.
– Мы и так практически живем вместе.
– Ты от меня устала?
– Нет, – сказала она. Я приподнялась на локте и посмотрела на нее.
Господи, какая она красивая! Иногда счастье казалось почти невыносимым, обретало такую мучительную остроту, что я не знала, как жить дальше.
– Я до сих пор не могу поверить в это, – сказала я, когда почти получасом позже мы все еще лежали в постели.
– Ты думала, что в твоей жизни не может быть ничего, кроме самолетов, да?
– Вот именно.
– Ты скучаешь по своим самолетам? – Она провела пальцем по моей щеке и подбородку. Я посмотрела ей в глаза.
– Немножко.
– Наверное, с самолетами меньше риска.
– Несомненно.
С минуту мы молчали.
Потом я спросила:
– Как по-твоему, мы ничем не рискуем?
– У меня был друг, – сказала Паула. – Бармен. Однажды он просто исчез. Будь мы мужчинами, мы бы уже гнили в концлагере.
– Неужели им нет дела до женщин?
– Конечно есть. Мы племенные кобылы. Просто им удобнее не замечать трибадизма. Несомненно, у них есть свои причины.
– Наше спасение в том, – сказала я, – что этой страной управляют люди, абсолютно непоследовательные в своих действиях.
– Высказывание не в твоем духе.
– Это не я. Это Вольфганг. – Я уже рассказывала Пауле о Вольфганге. – Думаю, он сам… такой же. До меня только сейчас дошло. Вот почему он так и не вернулся в страну.
– Значит, ему повезло. Жить в безопасности.
– Да. И нам тоже повезло. Я никогда не лезла из кожи вон, чтобы заслужить особую благосклонность окружающих, но и чтобы меня утопили в болоте, тоже не хочу.
– Не обманывайся, – сказала Паула.
– В смысле?
– Им не нравится это. Они возьмут тебя за что-нибудь другое, если захотят.
– Например?
– Ох, ну за симпатии к левым или еще что-нибудь в таком роде.
После этих слов она лежала совершенно неподвижно. Я тоже.
– Я приготовлю кофе, – сказала я. И сразу же пожалела о своих словах, поскольку хотела лишь одного: держать Паулу в своих объятиях.
Представитель жилищного комитета пришел вечером и заявил, что Паула должна взять не одного постояльца, а целую семью.
– Значит, вопрос решен, – сказала я. – Ты должна перебраться ко мне.
– Но что же мне делать со всеми моими вещами?
– Перетащить все наверх. Ну, не мебель, разумеется. Но ты можешь составить опись и приглядывать за квартирой, верно ведь? Ты можешь объяснить жильцам, что переезжаешь для их удобства, но хочешь иметь свободный доступ в свою квартиру.
– Я переезжаю не для их удобства, а для своего! Или для твоего? – Она упрямо выдвинула нижнюю челюсть. – Знаешь что, Фредди, я вообще не собираюсь никуда переезжать!
У нас вышла шумная ссора. Страшно тягостная. Но мы помирились. Через несколько дней мы перетащили Паулины вещи – в сумках и чемоданах – в мою квартиру. Фотографии и открытки, страусовое перо, книги и треснувший заварочный чайник («это мамин чайник, я люблю его!»), несколько платьев и пар обуви, два-три горшка с цветами и зеленые рюмочки для шнапса.
Я поставила последнюю сумку на кровать, подошла к Пауле и обняла ее сзади. Она вытирала пыль с полок и повернула голову, прижавшись к моему лицу с нежностью, но одновременно с легким нетерпением.
– Я хочу, чтобы ты была счастлива здесь, – сказала я.
– Я буду счастлива здесь. Когда ты в последний раз вытирала пыль?
Мы оставили внизу всю мебель, за исключением одного предмета, с которым Паула не пожелала расставаться: детского секретера с откидной крышкой и встроенным сиденьем. Обшарпанный, покрытый чернильными пятнами, с расшатанным сиденьем. Он стоял в углу ее комнаты, и на нем всегда была ваза с цветами. Родители купили Пауле секретер, когда она училась в школе. Ее отец свято верил в равные возможности образования для мальчиков и для девочек.
– И если учесть, что отец не мог позволить себе такие траты и что у нас в доме не било места для секретера, сейчас я не вправе оставить его чужим людям.
– Ты очень любила отца, верно?
– Да.
Паула извлекла из секретера все содержимое – письма, книгу, набор красок, – заперла это в выдвижной ящик буфета, и мы перетащили секретер наверх.
На следующий день заявились Карги.
Герр Карг был приземистым мужчиной лет пятидесяти с напомаженными каштановыми волосами, щетинистыми усами и бледно-голубыми глазами навыкате. Он был в костюме, в коричневых туфлях, все еще не утративших первозданный блеск, и в мягкой фетровой шляпе, прямо посаженной на голову.
У фрау Карг было худое, бледное, словно иссушенное лицо с носом, напоминающим акулий плавник. Ее неопределенного цвета волосы были туго-натуго заплетены в косичку, и несколько выбившихся из прически прядей постоянно падали ей на лоб. Она все время убирала их пальцем. Она настороженно шныряла по сторонам холодными маленькими глазками, подмечая каждую мелочь, словно недостаточная осведомленность об условиях проживания представляла серьезную опасность для жизни. Она говорила пронзительным настойчивым голосом, в котором постоянно слышались нотки недовольства, но с другой стороны, она действительно беспрестанно выражала недовольство.
Хильдегарда, двенадцатилетняя дочь Каргов, унаследовала от родителей непреходящее чувство обиды на весь мир. Последнее сочеталось в ней с пылом преданного члена Германской лиги девочек, в форме которой она была, когда все семейство заявилось к нам.
Герр Карг втащил в дверь картонный чемодан, поставил на ковер, быстро осмотрелся по сторонам и сказал:
– Да, это не то, что нам обещали.
– Убогая обстановка, – прокомментировала его супруга, окинув взглядом гостиную, и направилась на кухню проверить, есть ли ножи и вилки в буфете.
Дочь подошла к окну, с тоской в глазах выглянула на улицу и медленно нарисовала свои инициалы на запотевшем стекле.
– Здесь нет заварочного чайника, – объявила фрау Карг. – Я не собираюсь покупать чайник.
Герр Карг одной рукой проверял упругость кроватных пружин. Он вышел из спальни с удрученным видом.
Дочь сказала:
– Как я буду добираться отсюда до клуба лиги? Тащиться в такую даль.
– Тебе придется выходить раньше, – сказал герр Карг.
– Я не могу!
– И молочника нет, – сообщила фрау Карг.
Мы с Паулой поднялись наверх и заперли дверь.
Очевидно, Карги рассчитывали получить квартиру с отдельной комнатой для себя, спальней для дочери и раздельными местами общего пользования. То обстоятельство, что они получили в свое распоряжение целую квартиру, не примиряло их с фактом, что Хильдегарде придется спать на диване. Или с фактом отсутствия заварочного чайника и молочника.
Паула рвала и метала.
. – Мерзкие, мелочные людишки! Как можно так себя вести? Они ведь жили в палатке! Тебе не кажется, что они должны радоваться?
– Такие уж они люди, – сказала я. – Представляешь, что они говорили о палатке?
– У меня от этого Карга мурашки по коже! Ты заметила, что у него ботинки начищены до блеска? Ну какой человек, живущий в палаточном лагере, станет чистить ботинки? Он какой-нибудь жалкий чиновник, не иначе. Бьюсь об заклад, он член партии. Вот почему их так быстро переселили.
– С чего ты взяла, что их переселили быстро?
– Да это же очевидно. Ты можешь представить, чтобы люди, прожившие в лагере больше нескольких дней, вот так возмущались из-за каждой мелочи?
– Паула, дорогая, ты рассуждаешь не очень здраво.
Она подошла и положила голову мне на плечо.
– А ты хочешь, чтобы я рассуждала здраво?
– Нет.
Я погладила Паулу по голове – теплой, тяжелой и полной несуразных мыслей, о которых я не имела ни малейшего понятия.
– Они знают, кто ты такая, – сказала она.
– Нет, не знают.
– Да, знают. Я видела, как фрау Карг смотрела на тебя. Она не дура. И держу пари, что у нее прекрасная память на прочитанное в газетах.
– Если и так, какое нам дело? – сказала я.
– Да никакого, наверное. – Паула вздохнула. – Если бы только туда въехали другие люди. У меня такое чувство, что они оскверняют квартиру.
– Тебе станет легче, если мы перенесем сюда еще какие-нибудь твои вещи? – спросила я.
– А какие?
Мы перенесли кривоногое мягкое кресло. Каргам оно явно не было нужно. Мы с трудом волокли его по ступенькам. Герр Карг недовольно наблюдал за нами. Его жена стояла подбоченившись, с горьким видом человека, утвердившегося в худших своих подозрениях.
– Дай им волю, они вынесут отсюда все, – сказала она.
– Знаете, вы не имеете права забирать кресло, – сказал герр Карг. – Все предметы обстановки по закону принадлежат нам.
Он грозно помахал в воздухе какой-то бумажкой.
– В квартире есть еще одно кресло и диван, – сказала Паула.
– Оно должно остаться здесь. Это предмет обстановки. Вы нарушаете правила.
– Вот именно, – поддакнула фрау Карг. – Они нарушают правила.
– Послушайте, – сказала я, с трудом подавляя гнев. – В вашем распоряжении остается то, на что вы не имеете права, а именно целая квартира. Вам этого мало?
– Это совсем другое дело, – сказала фрау Карг. – Квартиросъемщик должен проживать на своей жилплощади. Иначе мы окажемся в крайне неловком положении. Почему она не желает жить здесь? Вот что мне интересно знать.
– Я не хочу делить с вами свою квартиру! – раздраженно бросила Паула.
– Мы недостаточно хороши для вас, да? – сказал герр Карг.
Маленькая Хильдегарда, стоявшая за ним, сморщила нос и самодовольно ухмыльнулась.
– Вам довольно трудно угодить, не так ли? – спросила я.
Мы уже затащили кресло на десятую ступеньку; у меня возникло острое желание сбросить его на них.
– Я настаиваю на соблюдении должного порядка, – заявил герр Карг. – Я всегда этого требовал и намерен требовать впредь. Я сообщу, куда следует.
– И что же именно вы сообщите? Что получили в свое распоряжение больше площади, чем полагается?
Фрау Карг бросила быстрый взгляд на мужа, который тяжелой поступью удалился обратно в квартиру. Потом опять посмотрела на нас. Она переводила глаза с меня на Паулу, с Паулы на меня.
Единственное, что можно было сделать с Каргами, это забыть о них; и мы постарались поступить именно так. Я поднималась по лестнице мимо их двери, стараясь не слышать доносящиеся из квартиры голоса, обычно возмущенные или раздраженные, и надеясь, что дверь не распахнется вдруг и мне не придется столкнуться с ними нос к носу. Помню, я не раз стояла перед этой дверью и ненавидела Картов, оскверняющих мои воспоминания. Я ненавидела их за глубинный инстинкт разрушения и за жадность. Но я старалась не думать о Каргах, покуда не находилась в непосредственной близости от них: я не собиралась давать им такой власти над собой.
Раз в неделю Паула спускалась к ним за квартирной платой. Сумма, которую они выплачивали, была точно определена жилищным комитетом: пятьдесят пять процентов от общей суммы. За газ и электричество надлежало платить сообща «по договоренности». Они явно не бедствовали. Но всякий раз возмущались, отсчитывая деньги. Похоже, они думали (или делали такой вид), что Паула лжет относительно истинных размеров квартплаты. Она предъявила Каргам расчетную книжку, но они скептически качали головами и платили – поскольку ничего не могли поделать, – изнемогая от жалости к себе.
Потом возникла проблема с газовым счетчиком. Карги заявили, что Паула что-то с ним сделала и теперь они вынуждены платить за газ больше, чем следует; мол, она вытаскивает оттуда деньги, стоит только им отвернуться. Тщетно она объясняла, что у нее нет ключа от счетчика, и наконец вызвала служащего газовой компании, который подтвердил, что счетчик никто не вскрывал. Карги ничего не желали слушать. Потом они обнаружили свои истинные помыслы. Она должна сама опускать деньги в счетчик. В составленном ими письме говорилось, что выплаты за газ и электричество должны производиться раздельно. Но за газ она должна платить вперед. В конце концов именно в ее квартире поддерживается нормальный температурный режим, верно ведь?
– Они просто чокнутые, – сказала я.
– Возможно, но от этого мне не легче.
После очередной перебранки, в ходе которой фрау Карг чуть не набросилась на Паулу с кулаками, я стала ходить на встречи с Каргами вместе с ней.
Временами все происходящее казалось кошмарным сном, набегающим волной на периферию нашей жизни и отступающим прочь. Но только на периферию. Это случалось раз в неделю. Все остальное время нам не приходилось думать о Каргах, мы жили вдвоем в своем волшебном замке.
О большем и мечтать нельзя, думала я и дивилась неугомонности рода человеческого и страстному желанию полетать на всех когда-либо созданных самолетах, прежде владевшему мной. Поистине, раньше я жила только для одной себя.
– Не бросай меня, – сказала я.
– Не брошу.
Время от времени я пыталась думать о будущем. Сейчас я работала сменным водителем на санитарной машине. Так не могло продолжаться вечно, и министерство не собиралось давать мне отпуск по болезни до скончания времен. Но, с другой стороны, война подходила к концу. Американцы и англичане уже заняли Италию и штурмовали Монте-Касино; советские войска медленно, с кровопролитными боями оттесняли наши дивизии на исходные позиции. Никто не сомневался, что по вступлении в Германию они начнут вершить самую страшную месть. Однако к тому времени мы с Паулой будем уже далеко отсюда. Где именно, я не знала, но я твердо решила покинуть страну. Возможно, на самолете. Или при содействии Вольфганга. Некогда Вольфганг взял с меня слово, что я свяжусь с ним, когда мне потребуется помощь. Я уже написала ему длинное письмо, почти полностью посвященное Пауле, которую я представила как свою близкую подругу, живущую вместе со мной. Мне казалось, Вольфганг все поймет. Если и нет, неважно. Он мне пока не ответил. Я собиралась написать еще раз, когда он ответит, и спросить, помнит ли он об обещании, которое взял с меня во время нашего совместного ужина в ресторане на Ронских планерных соревнованиях.