Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Джон Диксон Карр

Дело о непрерывных самоубийствах

1

В этот вечер поезд в девять пятнадцать на Глазго ушел с Юстонского вокзала с получасовым опозданием — через сорок минут после того, как завыли первые сирены воздушной тревоги.

При звуке сирен погасли синие лампы, тускло горевшие вдоль путей. По темному перрону, толкаясь и ругаясь, обдирая друг другу кожу ранцами и чемоданами, почти на ощупь двигались толпы людей, одетых большей частью в мундиры цвета хаки. Голоса не были слышны из-за железного рева локомотивов.

Собственно говоря, особых причин для страха не было. Дело происходило первого сентября, и большие налеты на Лондон еще не начинались. В то время воздушная тревога означала лишь небольшое неудобство, просто где-то гудел одиночный вражеский самолет, а заградительного огня зениток еще не было и в помине.

Молодой профессор истории Алан Кемпбелл, доктор Оксфордского и Гарвардского университетов, работал локтями, с усердием проталкивался сквозь толпу, пытаясь найти свое купе в спальном вагоне поезда. Спальные вагоны первого класса, судя по всему, находились в самом конце длинного состава. Он успел обратить внимание на увешанного багажом носильщика, шагавшего впереди, когда в дверях вагона кто-то зажег спичку, осветив табличку с номерами купе.

Подойдя ближе, он тоже зажег спичку и, убедившись в том, что четвертое купе находится именно здесь, поднялся в вагон. В коридоре едва светились надписи, указывавшие дорогу. Открыв, наконец, дверь своего купе, профессор облегченно вздохнул.

«Неплохая штука — купе первого класса», — подумал он. Это была комнатка из металла с выкрашенными в зеленый цвет стенами, постелью, никелированным Умывальником и высоким зеркалом на двери в соседнее купе. Светомаскировочная штора полностью закрывала окно. Было душновато, но над постелью он заметил прикрытое металлической решеткой вентиляционное отверстие.

Алан сунул чемодан под сиденье и сел, чтобы отдышаться. Он захватил с собой в дорогу какой-то роман и воскресную газету, но едва развернул ее, желчно воскликнул:

— Чтоб ему вечно гореть в аду! Чтоб его… — адресуя свои слова тому, кто был его единственным врагом.

Однако ой тут же успокоился, вспомнив, что у него самого есть все причины для хорошего настроения. В конце концов, ему предстоит недельный отпуск, и хотя с определенной точки зрения его поездку нельзя назвать увеселительной, все же это будут каникулы.

Алан Кемпбелл был из тех шотландцев, которые отродясь не ступали на землю Шотландии. За исключением года, проведенного в американском университете, да короткого визита в Европу, он не выезжал за пределы Англии. Это был 35-летний довольно красивый, хотя чуть полноватый мужчина, любитель книг, серьезный, но не лишенный чувства юмора. Его представления о Шотландии были почерпнуты из романов Вальтера Скотта и книг Джона Бьюкена. К ним надо добавить смутную картину гранитных скал и зарослей вереска да еще несколько легкомысленных шотландских анекдотов, так что шотландцем его можно было считать с большой натяжкой.

Александр Куприн

Раздался стук, и в дверях показалась голова проводника.

Попрыгунья-стрекоза

— Мистер Кемпбелл? — осведомился он, бросив взгляд на прикрепленную к двери табличку.

— Доктор Кемпбелл, — не без достоинства поправил Алан. Он был еще достаточно молод, чтобы чувствовать волнение, называя свой титул.

— В котором часу разбудить вас, сэр?

— Когда мы прибываем в Глазго?

Мы жили тогда в Рязанской губернии, в ста двадцати верстах от ближайшей станции железной дороги и в двадцати пяти верстах от большого торгового села Тумы. «Тума железная, а люди в ней каменные», – так местные жители сами про себя говорили. Жили мы в старом, заброшенном имении, где в 1812 году был построен пленными французами огромный деревянный дом с колоннами и ими же был разбит громадный липовый парк в подражание Версалю.

— В шесть тридцать, сэр. По расписанию.

— Тогда в шесть часов.

Представьте себе наше комическое положение: в нашем распоряжении двадцать три комнаты, но из них отапливается только одна, да и то так плохо, что в ней к утру замерзает вода и створки дверей покрываются инеем. Почта приходит то раз в неделю, то раз в два месяца, и привозит ее случайный мужичонка за пазухой своего зипуна, мокрого от снега, с размазанными адресами и со следами любознательности почтового чиновника. Вокруг нас столетний бор, где водятся медведи и откуда среди бела дня голодные волки забегают в окрестные села таскать зазевавшихся собачонок. Местное население говорит не понятным для нас певучим, цокающим и гокающим языком и смотрит на нас исподлобья, пристально, угрюмо и бесцеремонно. Оно убеждено твердо, что лес принадлежит богу и мужику, а управляющий имением немец-менонит из Сарепты, опустившийся и разленившийся от бездействия, только и знает, что ходит каждый день в лес отнимать топоры у мужиков-лесокрадов. К нашим услугам прекрасная французская библиотека XVIII столетия, но весь ее чудесный эльзевир обглодан мышами. А старинная портретная галерея в двухсветной зале, погибшая от сырости, плесени и дыма, скоробилась, почернела и потрескалась.

Проводник кашлянул. Правильно поняв намек, Алан уточнил:

— В общем, за полчаса до прибытия.

Представьте себе соседнюю деревню, всю занесенную снегом, представьте себе еще неизбежного в русской деревне дурачка Сережу, который ходит зимой почти голым, попа, который под праздник не играет в преферанс и пишет доносы, деревенского старосту – глупого, хитрого человека, дипломата и попрошайку, говорящего на ужасном «столичном» языке. Если вы все это себе представите, то вы, конечно, поймете, что мы дошли до скуки, до одурения. Нас уже больше не увлекали ни облавы на медведей, ни охота с гончими на зайцев, ни стрельба из пистолетов в цель, через три комнаты, на расстоянии двадцати пяти шагов, ни писание по вечерам совместных юмористических стихов. Признаться, мы перессорились между собою.

— Слушаюсь, сэр. Прикажете подать утром чай и сухарики?

Да и то сказать: если бы нас спросили каждого поочередно, зачем мы приехали сюда, то, кажется, ни один не ответил бы на этот вопрос. Я в то время занимался живописью. Валериан Александрович писал символические стихи, а Васька увлекался Вагнером и играл призыв Тристана к Изольде на старых, разбитых, с пожелтевшими клавишами, клавикордах.

— А полный завтрак здесь можно получить?

К Рождеству деревня вдруг оживилась. На Тристенке, в Бородине, в Брылине, Шустове, Никифоровском, в Козлах мужики начали варить пиво, то самое густое, тяжелое пиво, от которого чугунеет лицо и руки делаются как лубки. Между крестьянами, несмотря на преддверие праздника, было настолько много пьяных, что в Дягилеве сын проломил своему отцу голову, вырвав с этой целью стяг из забора, а в Круглицах опился до смерти какой-то древний старик. Рождество невольно увлекло нас. Первый визит мы сделали на Попиху: к попу и псаломщику, потом забрели ни с того, ни с сего к церковному сторожу Андрею, потом к двум сельским учительницам, а потом все пошло очень легко: от учительниц мы попали к доктору в Туму, потом к волостному писарю, где нас ожидал целый банкет, затем к уряднику, к хромоногому фельдшеру, потом к местному кулаку, Василию Егорову, который скупал со всей окрестности шкуры, холст, зерно, лес, кнуты, лукошки и веретена. И пошло и поехало!..

— Нет, сэр. Только чай и сухарики.

Хорошее настроение Алана начало улетучиваться. Он так спешил упаковать вещи, что не поужинал и сейчас чувствовал, что его внутренности напоминают сжатую гармошку.

Нужно признаться, что мы чувствовали себя немного неловко. Мы никак не могли войти в темп этой жизни, которая устоялась в течение множества лет. Несмотря на нашу внешнюю развязность, мы все-таки были людьми с другой планеты. Выходило так, что мы наших соседей рассматривали в микроскоп, а они нас – в телескоп. Правда, мы делали попытки притвориться своими людьми, – этакими веселыми малыми в русском стиле. Когда у псаломщика девица сорока лет, Анна Игнатьевна, с мозолистыми руками, которыми она обыкновенно сама запрягала шоколадного мерина и возила на салазках бадью с водой, которую сама же вытягивала обледенелой веревкой из вонючего колодца, – когда она вдруг на вечеринке делала стыдливый вид, потупляла глаза, разводила руки и пела:

— На вашем месте, сэр, я бы сходил в буфет и перекусил, — посоветовал проводник.

Ондрей Николаевич,Доступаем, доступаем мы до вас,Беспокоить хочем вас, хочем вас.Беспокой прошу, покорно приношу, —Кого любишь, того выбери,За собою поведи, поведи,Молодой назови, назови —

— Но ведь поезд уходит через пять минут!

тогда мы храбро целовали ее в самые губы, несмотря на ее притворное сопротивление и кокетливый визг, что, конечно, полагалось по обычаю. После этих насильственных поцелуйчиков мы все становились в круг: четверо отпускных семинаристов, псаломщик, экономка из соседнего имения, две сельские учительницы, урядник в штатской форме, дьякон, местный фельдшер и мы – три эстета, искавшие в то время аристократической, изысканной красоты в звуках, словах и красках. Стараясь держать себя возможно лучше, мы кружились в общем хороводе налево и направо при общем реве и топоте, в то время как герой, распорядитель танцев и местный лев семинарист Воздвиженский носился по всей комнате, выделывая балетные па и щелкая над головой пальцами.

— Не беспокойтесь, сэр. По-моему, так быстро он не отправится.

Как во городе королевна, королевна,По-загороду королевич, королевич,Молодой сын-короличек гуляе,Он гуляе,Он невесту себе выглядае, выглядае, —Не моя ли расхорошая гуляе, там гуляе,Золотой перстень воссияе, воссияе.

Решив, что это самое разумное, Алан вышел из вагона. Проталкиваясь в темноте сквозь гудящую толпу на перроне, он попал на огороженную площадку в конце путей. Стоя у буфета с чашкой жидкого чая и парой сендвичей с тонкими, как бумага, ломтиками высохшей ветчины, он вновь бросил взгляд на воскресную газету, и настроение его снова испортилось.

Потом вдруг хоровод останавливался, и все начинали петь уже несколько в другом, торжественном тоне:

Мы уже сказали, что на всем белом свете у Алана Кемпбелла был один единственный враг. Правду говоря, за исключением одной школьной потасовки, закончившейся синяками и разбитыми носами (тот парень стал впоследствии его лучшим другом), он не мог припомнить случая, когда бы испытывал к кому-либо особую неприязнь.

Растворились королевские ворота,Король королевне поклонился,Королевна ему еще ниже.

Врага, о котором идет речь, тоже звали Кемпбелл, хотя, как надеялся Алан, между ними не было никакого родства. Тот, другой Кемпбелл, жил в какой-то глухой дыре — Харпендене, графстве Хертфордшир. Алан никогда не встречался с ним и не знал его, но ненавидел от всего сердца.

И тут фельдшер и псаломщица выступали друг против друга и низко кланялись друг другу, а хор продолжал:

Беллок заметил как-то, что нет более жаркого, ожесточенного и забавного для постороннего зрителя спора, чем спор между двумя учеными мужами о каком-нибудь частном вопросе, никого, кроме них самих, не интересующем.

Ты подвинься, сударчик, поближе,Прижмись ко груди потеснее,Поцелуй, поцелуй понежнее.

Каждому из нас случалось с улыбкой наблюдать подобные диспуты. Кто-нибудь напишет в почтенной газете или литературном еженедельнике, что Ганнибал, переходя Альпы, проходил мимо деревни, именовавшейся Вигинум. В ответ другой ученый читатель пишет, что деревня эта называлась не Вигинум, а Бигинум. Через неделю первый вежливо, но довольно ядовито выражает сожаление по поводу невежества автора письма и просит разрешения представить доказательства своей правоты. Тогда второй отвечает, что сожалеет о том, что господин NN забыл о хороших манерах, но, несмотря на это, он считает своим долгом добавить… И так далее. Иногда перебранка тянется два-три месяца.

Нечто подобное случилось и с Аланом Кемпбеллом, смутив его покой.

Наконец мы попали в министерскую тумскую школу. Этого нельзя было избежать: раньше там было около пятнадцати репетиций, на которых детей дрессировали, как ученых собак, и, кажется, особенно имели при этом в виду нас, петербургских гостей. Мы пошли. Елка сразу разожглась благодаря пороховому шнуру. Что касается программы, то я знал ее заранее наизусть… «Я из лесу вышел, был сильный мороз. Гляжу, поднимается медленно в гору лошадка, везущая хворосту воз. – А кой те годочек? – Шестой миновал». Хотя надо сказать, что крошечный шестилетний мужичонка в огромной шапке из собачьего меха и в отцовских кожаных рукавицах об одном пальце – настоящий прирожденный артист – был очарователен со своей важной серьезностью и сиплым баском.

Остальное, нужно сказать, было очень гнусно сделано. В таком ложном народном духе.

Алан Кемпбелл был доброй душой, никому не желавшей зла, но по временам он писал рецензии на книги по истории в одной уважаемой воскресной газете. В середине июня редакция прислала ему толстый труд под названием «Последние дни Карла Второго», посвященный политическим событиям периода 1680–1685 годов и подписанный К. И. Кемпбелл. Рецензия Алана появилась через неделю и содержала, между прочим, следующие слова:


«Нельзя сказать, что книга мистера Кемпбелла проливает новый свет на рассматриваемый вопрос, к тому же она не свободна от мелких неточностей. Вряд ли сам мистер Кемпбелл верит, что лорд Вильям Рассел не был осведомлен о заговоре в Рай Хаузе. Барбара Вильерс, леди Кастлмен, стала герцогиней Кливлендской в 1670 году, а не в 1680-м, как можно прочесть в книге. Не ясно, на чем основано поразительное утверждение мистера Кемпбелла о том, что указанная дама была невысокой женщиной с каштановыми волосами?»


Мне давно знакомы эти обычные номера: «Демьянова уха» в лицах, почему-то малорусские песни с исковерканным донельзя произношением, какие-то стишки слащавого дамского рукоделия, которые были исполнены хором: «Вот рождественская елка, днесь сегодня собрались, вот Петрушка, вот лошадка, вот и целый паровоз». Учитель, маленький, чахоточный человек, в длинном сюртуке и крахмаленном белье, одетом, очевидно, только на этот случай, то играл на скрипке, то дирижировал смычком, то задавал тон до-ми-соль-ми и время от времени стукал смычком по головам мальчишек.

Местный попечитель училища, нотариус из заштатного городка, от умиления жевал губами и высовывал толстый, точно у попугая, короткий язык, потому что вся эта дрессировка была сделана в его честь.

В пятницу Алан вернул книгу в редакцию и забыл о ней, но ровно через девять дней в газете появилось адресованное ему ответное письмо из Харпендена, Хертфордшир. Оно заканчивалось так:


«Разрешите заметить, что утверждение, которое Ваш рецензент находит столь «поразительным», можно найти у биографа упомянутой дамы Штейнмана. Если Ваш рецензент не знаком с этой работой, ему наверняка стоило бы потрудиться заглянуть в Британский музей».


Наконец учитель подошел к самому лучшему номеру своей программы. До сих пор мы смеялись, но тут нам пришлось почти заплакать. Вышла вперед маленькая девочка, лет двенадцати-тринадцати, дочь стражника, кстати, очень похожая на него лошадиным профилем и, конечно, первая ученица в училище, и начала:

Это уже вывело Алана из равновесия.

Попрыгунья-стрекоза лето красное пропела,Оглянуться не успела, как зима катит в глаза.

«Кумушка, мне странно это, – рассудительно заговорил шершавый мальчишка в отцовских валенках, так лет семи. – А работала ль ты в лето?»


«От всего сердца благодаря мистера Кемпбелла, — писал он, — за то, что тот обратил мое внимание на книгу, и без того, впрочем, мне известную, и сожалея, что приходится напоминать столь тривиальные вещи, я полагаю все же, что экскурсия в Британский музей была бы менее полезной, чем посещение Национальной картинной галереи. Там мистер Кемпбелл сможет увидеть портрет одной маленькой гарпии работы Лели. На портрете изображена весьма полная дама с волосами цвета воронова крыла. Можно, конечно, предполагать, что художник хотел польстить своей модели, но вряд ли можно поверить, что он изобразил блондинку темноволосой или что придворная дама хотела быть нарисованной более полной, чем была на самом деле».


«До того ль, голубчик, было в мягких муравах у нас…» – ответила дочка стражника.

Алан полагал, что ответ ему удался, более того, был просто сокрушительным.

И вот тут-то и сказалось прославленное русское гостеприимство.

Однако змея из Харпендена нанесла удар ниже пояса. Новое письмо после разбора ряда известных портретов заканчивалось так:

Стрекоза отвечает: «Я все пела».


«Между прочим, Ваш рецензент был так галантен, что назвал даму «гарпией». На каком основании? Похоже, только потому, что она была женщиной темпераментной и любила швырять деньгами. Если мужчину до такой степени поражает наличие у женщины этих качеств, позволительно спросить — был ли он когда-нибудь женат?»


И тут учитель Капитоныч взмахнул одновременно скрипкой и смычком, – о, это был эффект, давно подготовленный! – и вдруг таинственным полушепотом весь хор начал петь:

Дочитав письмо, Алан подпрыгнул от ярости. Задело не сомнение в его исторических познаниях, а скрытый намек на то, что он не разбирается в женщинах — как оно и было на самом деле.

Ты все пела, это – дело,Так поди же попляши,Так поди же, так поди же,Так поди же попляши.

«К. И. Кемпбелл неправ, — думал Алан, — и отлично понимает это, а потому, как водится, пытается затуманить главный вопрос второстепенными подробностями».

Мне вовсе не трудно сознаться в том, что в это время у меня волосы стали дыбом, как стеклянные трубки, и мне казалось, что глаза этой детворы и глаза всех набившихся битком в школу мужиков и баб устремлены только на меня, и даже больше, – что глаза полутораста миллионов глядят на меня, точно повторяя эту проклятую фразу: «Ты все пела, это – дело, так поди же попляши. Так поди же попляши».

В довершение всего в диспут ввязались многочисленные читатели. Письма сыпались градом. Какой-то полковник писал, что его семье уже много поколений принадлежит портрет, изображающий якобы герцогиню Кливлендскую, и там у нее волосы шатенки — не то чтобы светлые, но и не слишком темные. Какой-то ученый требовал, чтобы они точно сформулировали, что понимают под словом «полный», и было ли тело герцогини таковым по современным понятиям.

Не знаю, как долго тянулось это монотонное, журчащее и в то же время какое-то зловещее и язвительное причитание. Но помню ясно, что в те минуты тяжелая, печальная и страшная мысль точно разверзлась в моем уме. «Вот, – думал я, – стоим мы, малая кучка интеллигентов, лицом к лицу с неисчислимым, самым загадочным, великим и угнетенным народом на свете. Что связывает нас с ним? Ничто. Ни язык, ни вера, ни труд, ни искусство. Наша поэзия – смешна ему, нелепа и непонятна, как ребенку. Наша утонченная живопись – для него бесполезная и неразборчивая пачкотня. Наше богоискательство и богостроительство – сплошная блажь для него, верующего одинаково свято и в Параскеву-Пятницу и в лешего с баешником, который водится в бане. Наша музыка кажется ему скучным шумом. Наша наука недостаточна ему. Наш сложный труд смешон и жалок ему, так мудро, терпеливо и просто оплодотворяющему жесткое лоно природы. Да. В страшный день ответа что мы скажем этому ребенку и зверю, мудрецу и животному, этому многомиллионному великану? Ничего. Скажем с тоской: „Я все пела“. И он ответит нам с коварной мужицкой улыбкой: „Так поди же попляши“…

— У нас давно не было такого отличного материала, — сказал редактор газеты. — Только бы они проделали.

Я не знаю также, как это поняли мои товарищи, но из министерского училища мы вышли молча, не обменявшись впечатлениями.

Диспут тянулся весь июль и август. Несчастная возлюбленная Карла Второго вновь стала почти такой же известной, как при жизни, и ее анатомия обсуждалась во всех подробностях. В диспут вмешался еще один ученый, доктор Гидеон Фелл, находивший, казалось, удовольствие в том, чтобы окончательно все запутать и сбить с толку обоих Кемпбеллов.

Через три дня мы разъехались, и до сих пор между нами холодные отношения. Вышло так, как будто бы невинными устами этих сопливых мальчишек и девчонок нам произнесли самый тяжелый, бесповоротный смертный приговор. И когда я ехал обратно от стоешника Ивана Александровича Караулова до Горели и от Горели до Козлов и от Козлов до Зиньтабров и дальше по железной дороге, меня все время преследовал этот иронический, как будто бы злой, напев: «Так поди же попляши».

Наконец и сам главный редактор затрубил отбой. Во-первых, потому что увлечение анатомическими деталями стало граничить с пошлостью, во-вторых, стороны настолько запутались в споре, что никто уже толком не знал, кто кого обругал и за что.

Только один бог знает судьбы русского народа… Ну, что же, если нужно будет, попляшем!

К концу диспута Алан чувствовал, что с наслаждением изжарил бы К. И. Кемпбелла в кипящем масле. Дело в том, что каждую неделю К. И. Кемпбелл безжалостно преследовал Алана на страницах газеты, и тот медленно, но верно приобретал репутацию человека, способного нагрубить дамам, оклеветать давно умершую женщину и, вполне возможно, возвести напраслину на любую свою знакомую. В последнем письме К. И. Кемпбелла на это намекалось достаточно прозрачно. Коллеги по кафедре подшучивали над ним, а студенты, надо полагать, уже сочиняли анекдоты. Одно из прозвищ, которое ему приклеили, было «живодер».

Я ехал целую ночь до станции.

На голых, обледенелых ветвях березы сидели звезды, как будто бы сам бог внимательной рукой украсил деревья. Я думал о том, что это красиво, но уже никак не мог, как и теперь не могу, отделаться от мысли: «Так поди же попляши»…

Когда диспуту пришел конец, Алан с облегчением прочел молитву, но и сейчас, в дымном вокзальном буфете, прихлебывая бледный чаек с высохшими сендвичами и глядя в воскресную газету, мысль о том, что ему на глаза может попасться имя герцогини Кливлендской и что К. И. Кемпбеллу, возможно, вновь удалось проникнуть на газетные столбцы, приводила его в дрожь.

Нет. Ничего. Хорошее предзнаменование для его поездки.

Часы возле буфета показывали без двадцати десять. Алан вдруг вспомнил о поезде. Он большими глотками допил чай (а когда спешишь, кружка всегда кажется больше и горячее) и пошел назад по темному перрону. Проходя барьер, он потратил несколько минут, чтобы найти билет, — пришлось обшарить все карманы, а в результате билет оказался именно в том, с которого он начал. Протискиваясь между людьми и багажными тележками, Алан не без труда обнаружил свой вагон как раз в тот момент, когда начали захлопываться двери вагонов, и прозвучал гудок. Поезд плавно тронулся.

Быть может, он был на пути к большому приключению. Немного успокоившись, Алан остановился в полутемном коридоре и отдышался. Ему вспомнились слова полученного из Шотландии письма: «Замок Шайра возле Инверари, на берегу Лох Файна». Это звучало, как волшебная музыка. «Замок Шайра возле Инверари, на берегу Лох Фаина», — повторял Алан, подходя к своему купе. Он открыл дверь — и остановился как вкопанный.

На койке лежал открытый чемодан, но это был не его чемодан. Он был полон каких-то предметов женского туалета, и над ним наклонилась темноволосая девушка лет двадцати восьми — двадцати девяти. Распахнувшись, дверь толкнула ее, и теперь она, выпрямившись, с недоумением смотрела на Алана.

— Ну и ну! — подумал Алан.

Его первой мыслью было, что он ошибся вагоном, но быстрый взгляд на дверь убедил его в обратном. На табличке стояло: «Кемпбелл».

— Прошу прощения, — сказал он. — Мне кажется, тут какое-то… э-э-э… недоразумение.

— Не думаю, — холодно ответила девушка, потирая ушибленную руку.