Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Карл-Йоганн Вальгрен



ЯСНОВИДЕЦ

История удивительной любви



…фрекен Ф. от родственника,

куда более близкого,

чем она предполагает.

Вест Тисбери

Марта Вайнъярд, Массачусетс, США

15 июля 1994 года



Дорогая фрекен Фогель, Прежде всего мне хочется поблагодарить вас за визит, оставивший так много прекрасных воспоминаний. Надеюсь, мне удалось ответить на некоторые из волновавших вас вопросов. Наука о происхождении имен, как, впрочем, и многие другие отрасли науки, лежит за пределами моих горизонтов, но в нашем случае трудно не сделать тот же вывод, что и вы — ваша фамилия унаследована по матери.

Как и первый из Бэйрфутов, я достиг весьма солидного возраста, но за это приходится платить одиночеством. Если ваша догадка правильна, вы моя ближайшая живая родственница по отцовской линии.

В Чилмарке, нашей маленькой общине, я — единственный, кто его помнит. Он умер от осложнения свинки в 1914 году, незадолго до начала Первой мировой войны.

К тому времени он достиг почтенного возраста — сто один год. Мне в том же году исполнилось восемь. Это было задолго до того, как массовый туризм превратил Марта Вайнъярд в своего рода музей на открытом воздухе, вы наверняка заметили это во время вашего чересчур, к сожалению, краткого пребывания на острове… Я называл его дедушкой, хотя это не совсем верно — он пережил всех своих детей и, по сути, приходился мне прадедушкой.

Прилагаемые мною заметки основаны, с одной стороны, на его рассказах, главным образом моим старшим сестрам, хотя и мне тоже, а с другой стороны, на моих изысканиях о его жизни, предпринятых более чем полвека спустя. Все, что мне удалось раскопать в немецких архивах, разумеется, в полном вашем распоряжении. Особенно интересны выписки из кенигсбергских архивов; оригиналы к сожалению, погибли в пламени войны.

Пока он был жив, я был слишком мал, чтобы понять детали его рассказов: он запомнился мне, как крошечный приветливый старичок с лицом, закрытым полотняной маской, специалист по грамматике языка жестов. Как-то раз я зашел к нему, и он, не шевеля губами, но совершенно ясным голосом, прошептал так, что я услышал этот шепот у себя в голове: Лучше промолчать и быть принятым за глупца, чем говорить и тем самым устранить все сомнения на этот счет. Цитата, как я позднее понял, принадлежит Линкольну, с которым он когда-то встречался.

Первые глухие приехали в Марта Винъярд в девяностых годах восемнадцатого века. В зависимости от того, кто на ком женился, этот врожденный дефект передавался из поколения в поколение и распространился по всему острову. К моменту моего рождения уже в каждой семье были глухие. В деревнях Чилмарк и Тисбери глухотой страдала третья часть населения, а кое-где глухота была поголовной, поэтому языком жестов владели все жители нашего острова без исключения. Мы, с нормальным слухом, росли в двуязычной среде. Я, например, выучил язык жестов еще до того, как овладел английским, поскольку и мать, и отец были глухими. Глухота, можно сказать, была так распространена, что даже не существовало такого понятия. Мы никогда не смотрели на глухих, как на глухих. Мы жили среди них; именно так, а не наоборот. Культура острова создавалась глухими: их мир был нашим миром.

Этот рецессивный ген исчез где-то в середине пятидесятых, но мы, пожилые люди, сохранили язык жестов. Не для того, чтобы рассказывать непристойные анекдоты (хотя это случается), и не для того, чтобы наши частные беседы не стали достоянием посетителей и туристов (хотя и это тоже бывает, как вы заметили), но по одной простой причине: язык жестов — островной Лингва Франка.[1] Им пользуются не реже, чем английским, к тому же жест сплошь и рядом гораздо выразительнее, чем слово. Недавно я прочитал в Национальной географической энциклопедии об острове Провидения в Вест-Индии, где население, говоря между собой, употребляет старый язык жестов народа майя. Я мог бы послать вам копию этой статьи, возможно, она вам пригодится.

По вполне понятным причинам мне ближе американский период жизни Бэйрфута, хотя мои заметки касаются в основном первой, европейской, половины его жизни. Если верить семейному преданию, он оплакивал вашу прабабушку всю жизнь, до такой степени, что так никогда и не полюбил другую девушку, хотя у него и было четверо детей от двух местных женщин. Я и мои сестры в нашем роду были первыми, кто родился с нормальным слухом.

Вы когда-нибудь задавали себе вопрос, фрекен Фогель, — что же такое звук? Это интересно по многим причинам, и в первую очередь тем, что понятие это указывает на темные пятна в наших отношениях с подсознанием.

Звук — это вибрация, приводящая в движение молекулы воздуха. Человек с нормальным слухом воспринимает звук в диапазоне частот от двадцати до двадцати тысяч герц. Звуковые волны с частотой колебаний меньше, чем двадцать в секунду, называются, как известно, инфразвуком; те же, что превышают двадцать тысяч, получили название ультразвука. Летучие мыши живут в мире ультразвука, в чисто клиническом смысле они не слышат, они, скорее, пользуются эхолотом. В мире инфразвука живут киты, аллигаторы, страусы и казуары. В этом случае «слух» — тоже бессмысленное понятие, поскольку эти животные, строго говоря, не слышат. У аллигаторов, к примеру, даже нет ушей. Они слушают всем телом, можно сказать, воспринимают колебания внешнего мира подкожными нервами на животе.

Вы как-то спросили меня, в каком мире жил Бэйрфут. Могу выдвинуть гипотезу, что он жил в мире не известных нам частот, он «слышал» другим, еще не изученным наукой способом.

Вскрытие, произведенное сразу после его смерти, выявило множество удивительных физиологических и анатомических парадоксов. Сердце, например, было очень большим, вдвое больше, чем у обычного человека, хотя он был карликом. Когда я наткнулся на эту курьезную деталь в протоколе вскрытия, я истолковал это символически: вся его жизнь, как и жизнь вашей прародительницы, была непрерывным повествованием о любви. Врач написал также, что он «жил вопреки всем прогнозам», его сердце должно было остановиться еще в раннем детстве, у него была только одна почка, сильно недоразвитые легкие, а в брюшной полости обнаружилась раковая опухоль, которой, по оценкам тогдашних специалистов, было не менее пятидесяти лет. Но самые удивительные находки были сделаны в его органах слуха: вестибулярный аппарат, центр равновесия, как у нормального человека, отсутствовал полностью. Строго говоря, он вообще не должен был быть в состоянии передвигаться, не говоря уже о том, чтобы ходить.

Через месяц после смерти было произведено еще одно, более подробное патологоанатомическое исследование в тератологической[2] клинике в Бостоне. Врач, специалист по врожденным уродствам, утверждал, что внутреннее ухо справа, за исключением небольшого обызвествления молоточка, было в раннем детстве совершенно нормальным, согласно его предположению, примерно до двухлетнего возраста. Это противоречило результатам первого вскрытия. То есть в младенческом возрасте он должен был слышать, хотя, скорее всего, в очень ограниченных пределах.

Эта находка в какой-то степени может объяснить его музыкальную одаренность — едва ли не самую большую загадку в его биографии. Как может совершенно глухой человек понимать и воспроизводить музыку? Может быть, несмотря ни на что, в первые годы жизни он получил, если верить результатам второго вскрытия, какое-то представление о звуках и нотах?

Для человека с нормальным слухом невероятно трудно представить себе, как живут глухие. Надо вообразить себе мир, где не существует звуков, нет ни шума ветра, ни голосов, ни смеха любимой, не существует даже представления, что такое звук. Рожденный глухим никогда не говорит о тишине или о том, что ему не хватает звуков, так же как не жалуется на то, что он глух. И слепой от рождения не жалуется на нехватку визуальной информации, поскольку он не представляет себе, что это значит — видеть. Так же и вам, фрекен Фогель, вряд ли будет не хватать чего-то, что вы никогда не видели и не знали — человека, о существовании которого вы не имеете ни малейшего представления, места, где вы никогда не были. Все это — глухота, слепота — в лучшем случае метафоры.

Слова умирают, рождая мысль, пишет известный дефектолог Ли Выготский, то есть, по его мнению, слова и мысли не могут существовать одновременно. Это вполне совпадает с утверждением Шопенгауэра — «мысль умирает в тот миг, когда она примеряет одежды слова». Слова — всего лишь ссылка на наш опыт, и целью беседы является пробудить у собеседника родственные ассоциации. Но, может быть, есть и другие способы достичь того же результата. Картинка говорит больше, чем тысячи слов, это общеизвестно. Или, скажем, музыка. Ведь музыка — это способ передавать чувства непосредственно от создателя к слушателю.

Одно, во всяком случае, сомнению не подлежит — если глухой не смог выучить ни одного языка вообще, жизнь его превращается в ад. Люди и предметы не имеют названий, надо всем властвует хаос, хронология отсутствует. Вопросы и ответы бессмысленны, абстракции не существуют, развитие остановлено на уровне двухлетнего ребенка. Поскольку только с помощью языка ребенка вводят в сферу прошлого и будущего, только с помощью языка ребенок учится делать выводы и классифицировать явления.

Мои родители говорили на языке гораздо более богатом, чем английский, — языке жестов. В отличие от «говорящих» языков язык жестов четырехмерен, он существует одновременно во времени и во всех трех измерениях пространства. Благодаря этому он способен передавать огромное количество информации в очень короткое время. Хорошо известен феномен — ребенок может научиться жесту в трехмесячном возрасте, задолго до того, как он попытается в один прекрасный день прекратить бессмысленно гулить и выразить чувства словами. Первым моим «словом» был знак, обозначающий молоко. Родители говорили, что мне тогда было четыре месяца, то есть я был в возрасте, когда нормальный ребенок в нормальной семье выражает голод только криком. Мои первые сны были знаковыми, мне снились жестикулирующие руки, слова без звуков, слова, как зрительная информация, немые движения губ, подвижные символы. И сейчас иногда я вижу сны в жестах.

Мой дядя, Генри Рассел-Прайс, был одним из крупнейших поэтов Америки, хотя вне довольно узкого круга знатоков его никто не знал. Он писал стихи на языке жестов. Я помню с детства, как он начинал вздрагивать всем телом и непроизвольно жестикулировать, когда к нему внезапно приходило вдохновение. Он был поэт Божьей милостью, старики на острове говорят о нем и сейчас, и я встречал людей из кругов говорящих на языке жестов, кто может часами «цитировать» его стихи, не уставая.

Людям слышащим очень и очень мало известно о культуре глухих. Они ничего не знают о юморе и иронии, выражаемых в жесте, о хорах, где поют жестами, о том, как замечательно войти в ресторан, где все посетители глухи, об этом чудесном состоянии духа, о руках, с невероятной скоростью летающих над столами, о странной тишине, то и дело прерываемой взрывами смеха, если кто-то удачно пошутил. Или о вопиющем нарушении этикета, заключающемся в том, что кто-то встал между собеседниками, разговаривающими на языке жестов, или как постыдно подслушивать чужой разговор, следя за руками собеседников.

Я вырос в этой культуре, для меня она совершенно естественна, но когда я пытаюсь описать ее непосвященному, то вынужден прибегать к сравнениям и уподоблениям. Так же и с Бэйрфутом: рассказывая о его удивительном даре и его жизни, приходится облекать рассказ в слова.

Сознание, как утверждают многие невропатологи, не совсем синхронно с действительностью: мы воспринимаем окружающий мир с небольшой задержкой, с опозданием на короткий миг, необходимый мозгу, чтобы отсеять все ненужные в данный момент ощущения. И, может быть, именно это дает ключ к пониманию дара нашего предка? Что его сознание, в отличие от тех, кого он встречал, всегда находилось в той же фазе, что и реальность, что он не тратил время на фильтрацию и, таким образом, располагал не только неизмеримо большим количеством информации, но и мыслил так быстро, что иногда казалось, что он в состоянии предугадывать мысли.

Это, конечно, всего-навсего рассуждения, и доказать их справедливость невозможно. Наше «Я» — всего лишь карта, схема нашего сознания, гораздо более крупного, чем это «Я», точно так же, как язык — всего лишь карта некоего ландшафта, и его ни в коем случае не следует путать с самим ландшафтом.

Как вы, наверное, заметили, фрекен Фогель, мне с большим трудом удается очертить область вашего интереса, все время приходится прибегать к описаниям, сравнениям и примерам. Но что абсолютно точно, так это то, что поразительные способности Бэйрфута заменяли ему дефекты органов чувств.

Каждый человек воспринимает и понимает окружающий мир по-своему, можно сказать, уникально. При утрате какого-то из органов чувств он компенсируется другим. Глухие слышат зрением и разговаривают жестами. Хелен Келлер, применив метод Тадомы, разработала способ войти в контакт даже со слепоглухонемыми — с помощью осязания. Положив пальцы на губы и гортань говорящего, слепоглухонемой может «чувствовать» речь другого человека, с ним можно объясниться, рисуя на его ладони буквы и знаки.

Наш общий предок родился в Европе в то время, когда глухих все еще считали за идиотов, когда язык жестов был еще в колыбели, задолго до того, как Александр Грэм Белл и Хелен Келлер сумели изменить взгляд на этот недостаток. Природа возместила Бэйрфуту отсутствие слуха, причем настолько радикальным способом, что его до сих пор невозможно объяснить средствами науки. Именно поэтому в этих заметках я так часто прибегаю к сравнениям, мне хочется постичь самое ядро в нашей загадке.

Давайте не будем ханжами, фрекен Фогель — я совершенно сознательно употребил слово «наша». Уже при нашей первой встрече я понял, что вы принадлежите к нам, к немногим посвященным. И вас интересует в первую очередь не наш предок, а вы сами и ваш дар — он пугает вас, поскольку вы не в состоянии объяснить его рационально. Во время вашего визита вы заметили, что я понял это, и стараетесь теперь защититься.

Я думаю, что моменты, когда человек слышит помимо слуха, у вас встречаются гораздо чаще, чем у меня; вы просто-напросто в большей степени унаследовали его дар. Со мной это случается довольно редко и нерегулярно, чаще всего в те минуты, когда я меньше всего этого ожидаю, и с годами это перестало меня пугать. (Только что, пока я писал эти последние строки, служанка направлялась в мой кабинет, чтобы посмотреть на единственные исправные часы. Я «слышал», как она мысленно формулирует свое желание задолго до того, как она подошла к двери, и, чтобы она мне не мешала, крикнул: «Скоро четыре». «Спасибо!» — крикнула она из-за двери. Она служит у меня скоро двадцать лет и перестала чему-либо удивляться.)

Когда Бэйрфут впервые рассказал мне о своих непонятных способностях, он был примерно в том же возрасте, что я сейчас. Я не знаю, обладал ли мой отец таким же даром, во всяком случае, насколько я знаю, он никогда не проявлялся, но у одной из его сестер он был, и она пыталась скрывать это до самой смерти.

Моя длинная и богатая событиями жизнь подходит к концу, но эстафета должна быть передана, и лучше выбора, чем вы, фрекен Фогель, придумать невозможно. Я расскажу вам все о Бэйрфуте — кто поймет меня лучше? Оба мы — поздние плоды любви монстра, и вы — теперь моя единственная родственница по отцу, хотя и живете в далекой северной стране по другую сторону Атлантического океана.

И, что самое главное, — у вас есть Дар. Поэтому ваш долг сохранить эту историю



Тисбери,

пятнадцатое июля 1994

Джонатан Бэйрфут

I

Февральским вечером 1813 года доктор Гётц наводил порядок в аптечном шкафу в своей приемной. Он расставлял бутылки и склянки, и вдруг обнаружил простое серебряное колечко с янтарем — подарок жены четырнадцать лет тому назад. Он получил его, когда открыл практику в Кенигсберге после окончания знаменитого Альбертина-университета, еще до того, как появились дети, две служанки, до того, как заметно выросло его состояние, до того, как канул в прошлое несколько унизительный титул фельдшера. Кончики его пальцев, натренированные постоянной пальпацией, нащупали колечко в щели на полке для мазей и слабительных, рядом с канистрой с застывшей ртутной мазью, попавшей по случаю вовсе не на то место, где она должна была находиться.

Он остановился у окна. За стеклами вот уже сорок восемь часов бушевала вьюга. Он не мог вспомнить, когда в последний раз видел это кольцо. Должно быть, оно исчезло во время одной из ритуальных перестановок в старом купеческом доме, когда приемная перемещалась из маленьких комнат в комнаты побольше — клиентура росла.

Он зажег керосиновую лампу над кушеткой для пациентов и поднес кольцо к свету. В застывшей смоле янтаря виднелся жучок из семейства, называемого скарабеидами, родственник священного в Древнем Египте навозного жука-скарабея.

Он достал из шкафчика для инструментов лупу. Смерть, констатировал он с врачебным хладнокровием, застигла насекомое сразу после того, как оно вылупилось из кокона — иначе нельзя было объяснить это уродство. Голова была вдвое больше туловища, из трех пар конечностей успела развиться только одна, отсутствовали челюсти и антенны. Когда он попал в стеклянный плен застывающей смолы, жизнь его была уже кончена.

Доктор надел кольцо на палец и с удовлетворением отметил, что оно по-прежнему впору, несмотря на то, что пухлая его физиономия вполне отражала хорошую, сытую жизнь. Я счастливый человек, подумал он, у меня есть жена, она смотрит на меня все с тем же пылом, что и четырнадцать лет назад, у меня две прекрасно сложенные дочери, у них все ноги и челюсти на месте, моя практика процветает настолько, что я могу позволить себя радоваться вьюге, дающей мне возможность передохнуть, меня уважают даже немногочисленные враги, а исследования в области химии Лавуазье сделали мое имя известным даже за пределами Восточной Пруссии.

С верхнего этажа, как подтверждение семейного счастья, слышался детский смех и голос жены — она уговаривала детей вести себя потише, и голос ее был исполнен всеобъемлющей материнской любви.

Гётц поставил на место последние баночки с мазью и запер шкаф. На лабораторном столе, рядом с вольтовой батареей штабельного типа, что он недавно выписал для лечения мигрени у жен кенигсбергских буржуа, стоял приобретенный еще в студенческие годы микроскоп. Повинуясь внезапному импульсу, он поместил кольцо под линзу и направил рефлектор. Мир в миниатюре открылся перед ним — пылинки, песчинки, микроскопические пузырьки воздуха, червячок, настолько крошечный, что простым глазом он его и не заметил. За столько лет, подумал он, за столько тысячелетий, пролетевших с того момента, как смола давно сгнившего дерева, расплавленная немилосердным солнцем неолита, стекая по стволу, увлекла с собой в будущее частичку древности, этого жучка, заложника давно прошедших времен — за столько лет стремление природы к гармонии ни капли не изменилось. Взволнованный красотой янтаря, доктор погрузился в мечты, населенные грозными ладьями викингов, всадниками-крестоносцами и ганзейскими трехмачтовыми торговыми кораблями, плывущими вверх по течению Прегеля, чтобы торговать янтарем с дикими пруссами. Это моя колыбель, думал он, я родился именно в этом закоулке мира, потомок купцов и врачей, наследник в нисходящей линии эстов, пруссов (или боруссов, не удержался от комментария засевший в нем латинист); потомок собирателей янтаря, крещенных в последние минуты Средневековья Адальбертом из Праги, Бруно фон Кверфуртом, Германном фон Сальса или кем-то еще из этих легендарных меченосцев. Мои предки, думал с еретической дрожью доктор, обожествляли зверей и духов прародителей, преклоняли колена перед деревянными идолами в священных рощах, пели в экстазе у тел приносимых в жертву рабов, тел, повешенных на поросли, вполне возможно, того самого дерева, чья смола, обрамленная серебром, лежит сейчас на моем предметном стекле. Они приносили в жертву также и уродов, слепых, глухих и с заячьей губой, и младших близнецов, если рождалось двое мальчиков.

Доктор, сам этого не заметив, улыбнулся, услышав, как его жена с помощью служанки нежно уговаривает девочек идти спать. «Помезания, Галинден, Натанген», — мысленно продолжил он свое путешествие; его пращуры были собирателями янтаря в этих сказочных землях, всадниками и охотниками; с ужасом упомянуты они в Галлюс Анонимус, с любовью — Ибрагимом ибн Якобом, посетившим славянские земли по заданию испанских моров и влюбившимся в одну из большегрудых женщин, подаренных ему местными дикарями, с уважением — в магдебургских анналах, с мистическим восхищением — в хрониках Титмара фон Мерсебурга и, наконец, с присущим крестоносцам военным холодком в уставе ордена Петера фон Дуйсбурга. Доктор мысленно поразился подробности промелькнувших перед его внутренним взором исторических видений, но, когда он вернулся к реальности, вновь увидел в своем оптическом приборе жучка — отсутствующие челюсти, огромная голова, увеличенное в двадцать раз насекомое-урод, и зрелище это заставило его вздрогнуть по непонятной ему самому причине.

Он оторвался от микроскопа и прикрыл глаза, дожидаясь, пока последние видения покинут его. С улицы перед домом послышался топот копыт, а затем скрип саней. Только что-то очень важное, подумал Гётц, может выгнать кого-то из дому в такую вьюгу.



Женщину, пренебрегшую непогодой в этот вечер, впустила в дом Франческа Байер, служанка в семье Гётц, выполняющая также обязанности няньки с момента рождения младшей дочери Элизабет семь лет назад. Как она потом вспоминала, она сразу, несмотря на ослепивший ее арктический ветер, родившийся в Ботническом море и с волчьим воем несшийся по улицам старого Кенигсберга, разглядела, что перед ней совсем юная девушка, к тому же весьма сомнительных занятий. Она была одета так, как будто на улице май — желтые сафьяновые туфельки, шляпа с петушьим пером и наброшенный на плечи венецианский плащ.

— Я должна поговорить с доктором Гётцем, — сказала она, дрожа от холода. — Это очень срочно, речь идет о жизни и смерти.

Тонкие одежды девушки и ее мертвенно-белое лицо пробудили в служанке сострадание, и она впустила ее в прихожую в облаке мускусных духов и мыла с амброй, успев заметить, что под распахнувшимся на секунду плащом она, если не считать украшенного кружевами корсета, было совершенно голой.

— Сядьте, Бога ради, — сказала служанка и показала на табуретку. — Я сейчас позову доктора и принесу вам чаю, чтобы вы немного согрелись.

Через две минуты, когда она вернулась, ведя за собой не только доктора, но и его жену фрау Катерину Гётц, чьи органы чувств никогда не пропускали малейшего события в доме, девушка в слезах сидела на полу. Они все вместе помогли ей подняться, но не успели посадить на стул, как она закричала:

— Со мной все в порядке! Это не я, это полька умирает в родах, и еще фрейлейн Фогель, она тоже рожает, и мадам Шалль попросила меня взять санки и поехать к доктору, вы же давно знакомы, и все знают, что доктор спасает жизни и богатым, и бедным и не отдает никому предпочтения.

Истерика посетительницы спасла доктора от немедленного допроса о тех временах его юности, от которых он, как ему казалось, отгородился навсегда щитом семейной любви. Жена сказала, чтобы он скорее захватил свой саквояж, покуда она с помощью служанки попытается успокоить несчастное существо.

Гётц в два прыжка преодолел лестницу в приемную, схватил саквояж для выездов, висевший там, где ему и положено было висеть — на массивном латунном крюке за дверью, и, поскольку предстояло принять роды, положил туда два ланцета, акушерские щипцы, кровоостанавливающие мази, дюжину бинтов и только что купленную, еще и не начатую склянку с настойкой опиума.

Среди всей этой суматохи он обнаружил, что так и не снял колечко с пальца, и вдруг на него нахлынула волна постыдного возбуждения, напомнившего ему о тех временах, когда он каждый конец недели проводил в заведении мадам Шалль в Сакхайме, в «доме исполнения желаний», как его тогда называли.

Это было в годы его учения в Альбертина, еще до того, как он встретил Катерину Мальсдорф на балу кёнигсбергского кавалерийского полка, до тайного поцелуя за камчовыми шторами казарменного кафе, раз и навсегда отбившего у него охоту платить за любовь.

Он помнил маркитанток шести национальностей, нанявшихся в межвоенный период в заведение мадам Шалль и позволявших своим дочерям вольно бегать по огромному дому до тех пор, пока они не достигали соответствующего возраста и их не продавали тому, кто предложит больше. Он помнил негритянку из французских колоний, с кожей цвета какао и волосами, как моток стальной проволоки, говорили, что она принцесса племени юруба, впрочем, по другой версии, она была продана в рабство русской царице и потом бежала с голландским авантюристом, а тот, в конце концов, проиграл ее мадам Шалль в кости. Он с отвращением вспоминал аукцион, когда на продажу была выставлена девятилетняя плачущая девочка, чья невинность в конце концов досталась какому-то матросу, и со стыдным возбуждением припомнилась ему огромная седая русская по имени Аграфена Нехлюдова — она принимала своих клиентов, многие из которых годились ей в дети, если не во внуки, совершенно голой, с громким кряхтением, лежа на диване в окружении несчетного количества духов, мыл, одеколонов и ароматических солей, в лесу цветочных ваз, украшений, заколок, зеркал, неприличных литографий и любовных писем, написанных на ванильной бумаге ее экстатическими поклонниками разного возраста и общественного класса. Доктор однажды и сам взял на абордаж ее любовный корабль, равно возбужденный бутылкой мальвазии и исходившим от нее запахом гаванского нюхательного табака и порока, околдованный бордовой розой за ее ухом и святой улыбкой, как бы обещающей ему вечную жизнь после их соития. Говорили, что она не покидала своего ложа более двух десятилетий, и у Гётца никогда не было повода усомниться в этом мифе, поскольку ни в один из вечеров, что он провел в заведении один или с исчезнувшими приятелями его веселых лет, он не видел ее вне этого дивана, где она в промежутках между страстными встречами писала гусиным пером ответы на любовные письма или мирно колдовала над табакеркой с нюхательным табаком. Она была, наряду с гонореей, наиболее постоянным элементом в жизни дома мадам Шалль, где девушки появлялись и исчезали, как перелетные птицы.

Доктору, чтобы вновь обрести свое профессиональное хладнокровие, потребовалось немного подождать, пока не испарятся последние воспоминания, и, когда он пришел в себя, обнаружил, что кольца на пальце уже нет, он, оказывается, отложил его, сам не помня, куда и когда. Он покинул свой дом со странным чувством, что никогда этого кольца уже не найдет и что неисповедимыми нитями судьбы он как-то связан с этими родами, что ему предстояло принять в самом веселом из веселых домов Кенигсберга.



В прихожей Катерина Гётц с помощью служанки заставила девушку выпить стакан липового чая. Они завернули ее в шерстяную шаль. К ней начал понемногу возвращаться цвет лица. Она сидела, скорчившись на табуретке, сжимая в ладонях стакан с чаем, взгляд ее был сосредоточен на чем-то; может быть, это было пятнышко на ковре, а может быть, какая-то видимая только ей точка на внутреннем ее горизонте. Катерина Гётц отвела мужа в сторону, подала ему шубу, перчатки на лисьем меху, сапоги с невероятно сложными застежками, и, протягивая ему палку с серебряным наконечником, прошептала:

— Все это насчет заведения Шалль ты объяснишь мне, когда вернешься, Иоганн. Я и не знала, что у нас есть какие-то тайны друг от друга, новые или старые.

Гётц заметил слезинку в уголке ее глаза и хотел стереть, но она отвела его руку.

— Девица легкого поведения! — сказала она, тоном, задуманным как презрительный, но, по сути, не скрывающим ее врожденной любви к обделенным судьбою людям. — Слава богу, дети уже спят.

И, не переводя духа, добавила:

— Если бы ты не давал клятву Гиппократа, я бы тебя не отпустила.

Гётц подождал, пока она застегнет шубу до самого воротника и наденет на него шапку и мягкий льняной шарф, взял саквояж и повернулся к девушке.

— Поспешим, — сказал он, — иначе на нашей совести будет еще и жизнь кучера, не говоря уж о прочих несчастьях…

То, что, приходя в себя от озноба, говорили ему немногочисленные пациенты на утреннем приеме, оказалось совершенной правдой: такой вьюги никто и не мог припомнить, это было даже хуже той сибирской пурги, что разразилась над Данцигской бухтой на пороге столетия. Снежинки величиной с грецкий орех неслись со стороны Балтийского моря. Кучер был закутан в шубу так, что только кончик носа выглядывал из кожаного капюшона. Лошади, как заметил Гётц, полностью потеряли способность ориентироваться, и только инстинкт не давал им врезаться в ближайшую стену. Девушка сидела напротив под горой пледов, волосы ее были совершенно белыми от снега.

— Теперь рассказывай, — сказал он поощрительно. — Что там происходит?

И, пока сани скользили по засыпанным снегом переулкам Кенигсберга, доктор узнал причину, выгнавшую ее из дому в такую непогоду.

У одной из девушек схватки начались уже сорок часов назад, и теперь силы ее были на исходе. Гётц из описания понял, что схватки прекратились, но ему так и не удалось внести ясность в вопрос, идет ли речь о переношенной беременности. «Слишком большая голова, — повторяла девушка таким голосом, как будто сама не верила в то, что говорит, — слишком большая голова, я сама видела!» Гётц с трудом представлял себе, чтобы родовая деятельность зашла так далеко и вдруг прекратилась. Скорее всего, размышлял он, у роженицы были сильные боли по причине узкого таза. Первые роды, как ему удалось выяснить. В то же время, говорила ему девушка, наклоняясь к нему вплотную и стараясь перекричать вой ветра, в соседней комнате рожает еще одна девушка. То есть речь идет о двух родах, нормальных и осложненных. Было совершенно ясно, что заведение не готово к такому повороту событий. Гётц смутно помнил, что в его время в доме была пожилая женщина, исполнявшая обязанности повивальной бабки, она же тайно рассовывала куда-то появившихся детей, но он мог и ошибаться. Все-таки память о тех временах, о пятнадцатилетней давности холостяцких проделках, была давно похоронена, и у него не было никакого желания копаться в ней больше, чем ему уже пришлось в этот вечер.

— Когда отошли воды? — спросил он.

На этот вопрос девушка ничего внятного ответить не могла. «Слишком большая голова», — повторяла она раз за разом, словно эхо; этот факт, очевидно, поразил ее настолько, что она не могла больше ни о чем думать.

Насколько доктор мог ориентироваться, они ехали на юг вдоль Ланггассе. Снегопад чуточку поубавил, но ветер дул с той же свирепой силой. На Дворцовой улице фонарщик героически пытался зажечь уличный фонарь, с острова Кнайпхоф доносился перезвон колоколов. Доктор удивился, по какому поводу звонят колокола в десять часов вечера в такую бурю. Это так заинтересовало его, что он наклонился вперед и спросил кучера.

— А разве господин не слышал? — проревел тот, превозмогая вой ветра, — Ландтаг решил идти походом на Бонапарта. Будет еще одна мясорубка, можете мне поверить.

Гётц снова опустился на сиденье. На какое-то мгновенье сознание его отвлеклось от профессионального долга и девицы, хнычущей по поводу горькой судьбы ее сестры по несчастью. До Гётца уже целую неделю доходили подобные слухи, но он не придавал им значения, поскольку слухи были единственным наследием проигранной войны; и вот теперь, вдохновленная успехами русской армии, прусская знать решила восстать против французского порядка.

Доктора бросило в дрожь при воспоминаниях о трех походах, в которых он по долгу службы принял участие и чудом остался в живых, и худшим из всех была битва при Ауэрштадте, когда прусские гренадеры были наголову разбиты дивизиями маршала Даву. Кошмары этого побоища преследовали его еще и сейчас — жуткие рваные раны от французских снарядов, колотые штыковые раны, проткнутые легкие и кишки, оторванные руки и ноги, ожоги, от которых взрослые мужчины плакали, как новорожденные дети; скорчившись в позе плода, они звали мать, сосали палец и умирали. В палатке для перевязок они оперировали сутки напролет, топчась в неописуемой каше из крови, испражнений и отрезанных конечностей, в невыносимой атмосфере страха смерти и бессмысленных молитв, от которой мог упасть в обморок самый черствый и бесчувственный человек. Но правдой было и то, что сказал позже ближайший начальник Гётца за стаканом портвейна в офицерском клубе в Берлине: если бы они не побывали в этом царстве смерти, они не смогли бы впоследствии спасти многих из своих больных.

Они стали виртуозами по части остановки кровотечений, по сшиванию резаных ран, по отделению изуродованных конечностей, которые они сбрасывали в кучу, они делали ампутации во сне почти без обезболивания, с помощью стакана самогона и тихой молитвы, но ценою — и Гётц это прекрасно понимал, пытаясь истолковать свои сверхъестественные кошмары, — ценою за все это был страх, и страх этот не оставит их до тех пор, пока не придет их черед расставаться с жизнью, ибо этот страх, страх после всех войн, как тень, остался с ними навсегда.

И теперь, думал он, сидя в санях по дороге в гнездо любви своей безоблачной юности и прислушиваясь к звону колоколов, и теперь они опять готовы воевать, дабы прославить поруганную прусскую честь. Поэтому и звонят они в эту дикую пургу, граф Йорк, Александр цу Дона-Шобиттен и барон Харденберг, чтобы вдохнуть мужество в короля, прячущегося со своим двором в Мемеле.

Они ехали в облаке снежной пыли по Принсенштрассе. Доктор выиграл дуэль с жуткими воспоминаниями о полевой хирургии, прибегнув к хитрости — он начал думать об Иммануиле Канте, жившем в годы его учения в доме на этой улице. Привычки профессора были выверены поминутно, так что жители ставили по нему часы. Ровно без четверти пять, каждый день, его будил хромой слуга; ходили слухи, что у того был строжайший приказ ни в коем случае не потакать хозяину, если тому захочется еще поспать или просто поваляться минут десять. Еще говорили, что по вечерам тот же слуга с большим искусством заворачивал его в четыре лоскутных одеяла, так, что он лежал упакованный, как живая мумия, чтобы провести ночь совершенно недвижимо — профессор утверждал, что это стимулирует фантазию и обогащает сны. Ровно в девять гасили свет.

Размышляя об этой хрономании, Гётц вытащил свои серебряные часы-луковицу и удостоверился, что сейчас десять минут одиннадцатого. Если веселый дом находился там же, где он был во время последнего его посещения, через пятнадцать минут они должны быть на месте.

Он смахнул с лица снежные хлопья и поглядел на темные фасады домов, за которыми городские богатеи подсчитывали дневную выручку — люди, посещавшие мадам Шалль тогда же, когда и он, и чьи сыновья, вполне возможно, были отцами детей, готовых сейчас с его помощью появиться на свет. Какая-то связь, подумал он, существует какая-то связь между предметами и событиями: янтарь с замурованным жучком, восстание против Бонапарта и дети, готовые вот-вот появиться на свет в доме вожделений.

Мадам Шалль приняла его, даже не подав вида, что они знакомы; профессиональная скромность, догадался доктор, выработанная за тридцать лет службы — сначала девушка для развлечений, потом старшая в салоне и, наконец, после многих лет строжайшей экономии и бесчисленных интриг, — владелица всего заведения, включая обстановку и полдюжины девушек, задолжавших ей до конца жизни. Она постарела сильнее, чем он ожидал. В его время это была элегантная дама, ей можно было дать с равным успехом и тридцать, и пятьдесят, в платье с турнюром, постоянно занятая счетами и выбиванием долгов с тех, кто посещал ее заведение в кредит; сейчас перед ним была старушка без возраста.

— Спасибо, что доктор смог приехать, — сказала она. — Дела у девочки плохи. Надеюсь, доктор не будет обижаться, мы уже послали за священником.

Гётц смущенно кивнул.

— Покажите мне дорогу, — сказал он. — Наука не может дожидаться последнего помазания.

Они прошли через зал, где время остановилось после его последнего визита. На стенах были те же помпейские сюжеты, изображающие свальный грех, на окнах висели те же шторы белого атласа, долженствующие создавать атмосферу богатства и чистоты. Но все было как-то мрачнее. На рубеже столетий бордель был Меккой истосковавшихся по пирушкам холостяков, смех во всех регистрах музыкальной гаммы прокатывался эхом по комнатам, гости кричали, перебивая друг друга, на дюжине разных языков, в дверях своих спален стояли, улыбаясь, полуголые женщины и шептали что-то гостям на вечном языке любви, показывая неприличными жестами, что они готовы удовлетворить их самые тайные желания, утолить грызущий их голод и соленую жажду, раздевали их взглядом и, как маленькие дети, срывали с них шляпы, чтобы подразнить. А летними вечерами мадам Шалль устраивала маскарады в саду; на фруктовых деревьях висели китайские фонарики, тоже украшенью непристойными картинками. Взрослые мужчины играли в прятки в темноте, гонялись голыми по траве за девушками, всеми владело радостное, почти безумное возбуждение, как будто бы они вдруг осознали, что жизнь — не что иное, как сплошные страдания, и что игра в прятки нагишом — последнее утешение страдающего человечества. Теперь же здесь царило уныние, или, может быть, доктор изменился сам и обрел ясность зрения, как будто надел очки — грязный пол, видавшая лучшие времена мебель, замызганные скатерти; когда-то на них гордо красовался изысканный мейсенский фарфор, теперь же, похоже, в складках нашли убежище многочисленные насекомые.



В пристройке на верхнем этаже его провели в одну из спален; обстановка ее запечатлелась в его памяти с одного взгляда и на всю жизнь: сафьяновая шкатулка с дешевыми украшениями на ночном столике, эмалированный таз, кувшин с водой и сложенные салфетки из дамаста, непременная собственность каждой девушки в борделе.

В чаше около постели лежали кондомы из промасленного шелка, не для предотвращения беременности — в этих целях девушки предпочитали, угадывая наступающее семяизвержение, в последнюю секунду вырываться из-под партнера, а также пользовались мазями на травах, изготовляемыми старухами-литовками на рынке; нет, кондомы использовались для защиты от заразных болезней, среди которых были и вообще неизлечимые, а также и такие, что имели последствиями не только медленное гниение всего тела, но и постоянный зуд, распространяющийся до самого мозга, так что жертва умирала в аду неописуемой чесотки в городском сумасшедшем доме.

В платяном шкафу виднелись ночные рубашки в высшей степени греховного покроя, выдвинутый ящик комода переполняло батистовое нижнее белье всех цветов радуги. На туалетном столике стояла батарея мыл, духов, масел и помад, а в самой середине комнаты лежала смертельно бледная девушка. Чресла ее были прикрыты шелковой простыней.

Она чуть старше двадцати, определил Гётц, хотя глубокий обморок придавал ей черты ангела без всякого возраста. Она была блондинкой славянского типа, с рыжеватыми прядями в полураспущенных волосах. Он поставил саквояж и пощупал пульс. Признаки жизни были очень слабыми, дыхание то и дело прерывалось, лоб был раскаленным от жара.

В другом конце комнаты Гётц заметил какое-то движение: там стоял священник.

— Приготовьтесь к шоку, доктор, — сказал тот. — Я никогда не видел ничего подобного. Но, как бы то ни было, оно, слава Господу, долго не проживет.

Гётц отметил, что у священника был точно такой же саквояж, как и у него; наверное, предположил он, там тоже инструменты, облегчающие роды, только не тела, а души: слова Писания, облатки, склянки с миро для последнего помазания. Доктора раздражало присутствие этого человека, не потому, что он чувствовал себя защитником острова Науки в штормовом, как он любил выражаться, море предрассудков, суеверий и метафизики, и даже не потому, что тот олицетворял собою полную противоположность разумному атеизму, втайне исповедуемому доктором, чтобы не перепугать Катерину Гётц и не вносить сумятицу в головы находящихся еще в нежном и чувствительном возрасте детей, а главным образом потому, что этот человек в черном посвятил свою жизнь проводам на небо тех, кого Гётц охотно сохранил бы на земле.

Он приподнял простыню и инстинктивно отшатнулся. Зрелище, которое он увидел, будет преследовать его во всех своих чудовищных деталях до того момента, когда он полстолетия спустя испустит дух.

Дитя, каким-то чудом уже наполовину появившееся на свет, было не чем иным, как воплощением всех возможных врожденных человеческих уродств. Голова, торчавшая из промежности, была так гротескно велика, что у женщины разошелся таз. Лицо младенца было повернуто к Гётцу, но он, онемев от ужаса, едва мог заставить себя глядеть. Волчья пасть была настолько чудовищной, что не было ни носа, ни даже ноздрей, прямо посередине зияло темно-красное углубление, чаша, ее верхний зазубренный край приходился на уровне глаз. На безволосой голове были какие-то странные выросты, напоминающие окаменевших улиток. Язык раздвоен, как у змеи. Узлы и шишки деформировали темя, кожа была вся в трещинах и чешуйчатая, как у ящерицы. Это был законченный урод.

Гётц должен был на секунду закрыть глаза, чтобы не потерять равновесия. Девушку, похоже, спасти уже было нельзя. Если судить по простыне, она потеряла несколько литров крови. Ее обморок был настолько глубок, что граничил с комой. Мышцы таза и живота уже не сокращались — это означало, что завершить роды естественным путем невозможно. У Гётца мелькнула мысль попробовать разрешить роды хирургическим путем, но он тут же отказался от нее — девушка была слишком ослаблена, она не выдержала бы и малейшего вмешательства.

Он вынул ланцет и ножницы и продезинфицировал инструменты. Сердечная деятельность была настолько слаба, что риск кровотечения можно было исключить. Обливаясь потом, Гётц рассек промежность, одержимый мыслью спасти жизнь хотя бы этому созданию, которому удалось своими силами высунуть свою уродливую голову в этот мир. Это чудо, думал он, что роды могли зайти так далеко, что такая голова могла покинуть матку, не убив мать на месте. Ее пульс становился все слабее, но отверстие теперь было достаточно широким, чтобы он мог ухватить ребенка даже без помощи щипцов. Откуда-то доносилось бормотанье священника — он уже читал молитву за упокой души легкомысленной девицы. Ни священник, ни доктор не знали о ней ровным счетом ничего, но они, как и остальные в этой комнате, понимали, что спасти ее нельзя.

Медленно, сантиметр за сантиметром, вытягивал он ребенка. Лицо его, вернее, то, что должно было представлять лицо, было багрово-синим — пуповина несколько раз обвилась вокруг шеи, как будто природа в последний момент решилась из милосердия лишить его жизни. Он отрезал пуповину и продолжал тянуть. Роженица почти не дышала. По мере того как доктор вытаскивал тельце, становились очевидными все новые и новые уродства. Ушные раковины полностью отсутствовали, наружные слуховые проходы были закрыты странными перфорированными кожными складками. Создание было явно лишено слуха.

Доктору пришло в голову, что ребенок, может быть, уже мертв, во всяком случае, он пока не видел никаких признаков жизни; закрытые веки были неподвижны, не слышалось ни звука. Наконец, ему удалось выпростать туловище. Где-то высоко на плечах сидело что-то, что должно было бы быть руками, но скорее напоминало разбухшие корешки какого-то небольшого растения. Гётц механически выполнял привычную работу, в то время как в голове его вихрем неслись мысли, с одной стороны, помогающие ему преодолевать отвращение, но, с другой стороны, искушающие его врачебную мораль: не совершить ли сознательную ошибку? Почему бы нет? Что будет за жизнь у этого создания, кому она нужна, какое будущее ждет его, если он все же выживет? И вообще, есть ли у него будущее, сколько он может прожить и ценою каких страданий?

Его руки касались того, чему отказывалось верить сознание: выросты, узлы, изуродованная грудная клетка, свидетельствующая о недоразвитии легких. Спина, отметил он машинально, покрыта густыми черными волосами, даже шерстью, густой, как у козленка. Это скорее животное, чем человек, подумал доктор.

Туловище уже полностью освободилось, уже видно было, что это мальчик. Половые органы были совершенно обычными, без каких либо уродств, единственная нормальная часть тела, и это казалось ненормальным. Кто-то за его спиной говорил о девушке: она сирота, принадлежала, бедняжка, к какому-то славянскому национальному меньшинству, теперь, после разделения Польши, уже и не разобраться, к какому: Шалль нашла ее в Данциге, побирающейся на улице, и сжалилась над ней. Она уже три года работала в борделе, даже скопила немного деньжат, все хотела вернуться в свою деревню. А отец? Кто знает. Офицер какой-нибудь, им нравилась ее покорность. Но Гётц ничего этого не слышал, не заметил даже, что они говорят о девушке в прошедшем времени — он работал, как в лихорадке.

Ноги, констатировал он с облегчением, развиты лучше, чем руки, ноги карлика, но, если он выживет, он сможет на них ходить. Он поднял ребенка и похлопал его по покрытому шерстью задику, в надежде, что тот закричит, что хоть какой-то звук вырвется из этого жуткого отверстия, служившего одновременно носом, ртом, глоткой и гортанью, отверстия, видение которого будет преследовать доктора всю жизнь с постоянством, свидетельствующем о глубоком его символическом смысле. Новорожденный как будто бы начал дышать, но не издавал ни звука, ни бульканья, ни крика.

Только сейчас обратил он внимание на бормотание собравшихся в комнате девушек. Он положил ребенка рядом с матерью, приложил ухо к ее рту и вслушался. Она не дышала. Он осторожно приложил пальцы к сонной артерии. Ничего. Он повернулся и чуть не наткнулся на стоящего рядом священника.

— Слишком поздно, — сказал тот. — Будем надеяться, что Господь примет ее в свое лоно.

— Почему не послали за мной раньше?

Доктор сам удивился прозвучавшей в его голосе злости, вызванной, как он тут же мысленно оправдался, тем, что человек всегда опаздывает к самым важным событиям, что жизнь сознательно рассылает пригласительные билеты на судьбоносные мгновения с некоторой задержкой. Если бы ему сообщили хотя бы на десять часов раньше, девушка могла бы остаться в живых.

Священник с нескрываемым отвращением рассматривал младенца.

— Я не могу читать молитву над ней, — сказал он. — И я не могу крестить это… не знаю, как назвать.

— Почему нет?

— Вы сами видите, о чем здесь идет речь. Господь Бог не мог так подшутить над своим созданием.

Гётц посмотрел на мальчика; заросшая шерстью спина, невероятно большая голова, не меньше, чем все остальное тело. Он дышал, но глаза были по-прежнему закрыты, словно бы он страшился увидеть ожидающий его мир.

— То, что вы видите, доктор, не что иное, как дьяволово отродье. Это создание не могло быть зачато человеком. Это вообще не человеческое дитя.

Священник взял свой саквояж и пошел к дверям.

— Поверьте мне, — добавил он. — Это уже не в первый раз. Месяц назад в Лемберге родился мальчик — наполовину волк, наполовину человек. Он прожил всего четыре минуты. По моему мнению, на четыре минуты больше, чем следовало.

Священник вышел из комнаты. В повисшей тишине доктор повернулся к мадам Шалль.

— А где вторая девушка? Мне говорили о двух родах.

Вторые роды протекали нормально в комнате через две двери по коридору, как раз в той самой комнате, что когда-то занимала огромная Аграфена Нехлюдова. Семь лет назад при совершенно загадочных обстоятельствах она вдруг поднялась со своего ложа и бесследно исчезла, но об этой истории доктор ничего не знал. Когда Гётц переступил порог, ребенок уже был у груди матери, его уже обмыли, и завернули в чистое льняное полотенце. Это была хорошо сложенная девочка с ореховыми глазками и редкими, мягкими, как шелк, волосиками. Он спросил, как чувствует себя родительница, и та вместо ответа разрыдалась, оплакивая судьбу своей подруги по несчастью, и ему пришлось утешать ее, и только тогда он обратил внимание, что колокола в соборе все еще звонят, что они не переставали звонить с той минуты, когда он сюда приехал.

— Девчушка, по крайней мере, весьма торжественно явилась в этот мир, — сказал он, пытаясь шуткой смягчить настроение, — даже колокола звонят в ее честь.

Он, следуя порядку, осмотрел новорожденную. Ему казалось несправедливым, что судьба рассыпает свои дары столь легкомысленно, что вот эта крошечная девочка так прекрасно сложена, а в десяти метрах от нее, в тот же вечер, в том же доме, от такой же женщины рождается мальчик, которому провидение отказало даже в элементарной анатомической гармонии. Он спросил себя, кто же будет заботиться о несчастном уродце-сироте то короткое время, что ему предстоит провести на этом свете. Возьмет на себя кто-нибудь обязанность дать ему грудь? Он сомневался. Они наверняка отнесут его к одной из тех женщин, что помогают матерям избавиться от незаконных детей, подумал он, и эта мысль принесла ему облегчение, совершенно лишенное угрызений совести, поскольку такой конец освободил бы несчастного от полного мучений существования.

Он посвятил родительнице еще несколько минут, удостоверился, что кровотечений нет, пропальпировал ее живот и объяснил, как мыть ребенка и давать ему грудь. Потом он вернулся в комнату, где был мальчик.

Мадам Шалль держала его на руках, он тяжело дышал, но глаза были по-прежнему закрыты. Тело несчастной уже обмыли и сейчас несколько девушек заворачивали ее в чистые простыни. Окно было открыто, чтобы проветрить комнату от явного, легко узнаваемого запаха смерти.

— Что будет с мальчиком? — спросил он.

— Мы оставим его, доктор, — сказала мадам Шалль, укачивая младенца, — сколько проживет, столько проживет.

Только сейчас Гётц впервые осознал, какому существу судьба определила его в помощники в появлении на свет. Он помнил анатомический театр в Альбертине, где профессора хранили уродцев в стеклянных сосудах со спиртом; мертворожденные на седьмом месяце сиамские близнецы, девочка с водянкой головы и огромным родимым пятном на спине, напоминавшем очертаниями дракона, мальчик со сросшимися челюстями, еще один с пятью рядами зубов и обнажившимся вследствие неверного развития родничка мозгом. В его памяти остались все эти уродства, это собрание гротескных шуток бессердечной природы, тщательно пронумерованное и расставленное на полки поверх схематических изображений сердечнососудистой системы, мышц, скелета и внутренностей. Там были монголоиды и альбиносы, несколько экспонатов, напоминающих, скорее, случайный комок костей и мяса, жизнь, милосердно прерванная на самых ранних ее проявлениях; были там представлены и уродства в животном мире — двухголовый теленок, поросенок с какими-то совершенно неописуемыми изменениями, ягненок с головой на животе… но то, что он сейчас видел перед собой — огромная голова с узлами, напоминающими каменные друзы, расщепление лицевого черепа, покрытое шерстью тело, циничные отростки вместо рук — казалось ему более жестоким, чем все, что он когда-либо видел, поскольку существо это все еще жило, и не было никаких шансов, что оно сумеет защитить себя от ужасов жизни.

— А доктор не может что-нибудь сделать? — спросила Шалль.

— Нет, — сказал он. — Расщепление лицевого черепа настолько значительное, что операция невозможна.

Он достал из саквояжа склянку с опиумом.

— Несколько капель при болях, — сказал он. — Остается только надеяться, что вы недолго будете этим пользоваться.

Он подождал, пока девушки отмыли дитя от крови и слизи. У него было странное чувство, что он что-то пропустил, и теперь он понял, что — он пока еще не видел глаз ребенка.

Он взял младенца на руки.

Осторожно, кончиками пальцев, он приоткрыл веки, удивляясь, что у ребенка отсутствует этот рефлекс. Глаза были серые и мутные, инфекция или врожденная катаракта, машинально отметил он. Внезапно ребенок перестал пыхтеть и посмотрел на доктора долгим немигающим взглядом. Взгляд этот был настолько тверд, что, казалось, мог удержать падающую стену.

Доктору впоследствии никогда не удавалось найти объяснение тому, что произошло в тот вечер, покуда выла вьюга и колокольный звон эхом отдавался над Кенигсбергом. Младенец смотрел на него, упрямо и неотрывно, и вдруг доктор почувствовал, что тот находится уже внутри него, в центре его сознания.

Он не мог бы объяснить, как, но каким-то образом ребенок смотрел прямо в него, вернее, он как бы внедрился в него, как паразит незаметно внедряется в человеческий организм. Он уже был в нем; без слов, еще не осознавая свое собственное существование, он проник в сознание доктора вопреки всей научной логике, и самое худшее было, что он свободно читал самые его тайные мысли.

Гётц уже знал, что мальчик смотрит прямо в то ускользающее, частично загнанное в подсознание нечто, что и было его «я». Он видел смятение его чувств именно в это, казалось, вечно длящееся мгновение, он проследил забытые душевные бури раннего детства доктора, неутоляемую жажду материнского молока и телесного тепла, бессловесное отчаяние и тоску по смерти, задушенное желание отомстить жестокому миру, подростковую стыдную похоть, и ту огненно-красную страсть, еще не нашедшую своей цели, ту страсть, что заставит доктора через двадцать лет оставить свою жену ради женщины из низшего сословия. Мальчик видел его запретную страсть к младшей дочери, пахнущую перестоявшими цветами, его безумную мечту о путешествии через Атлантику в Новый Свет, отброшенную давным-давно здравым смыслом, но которая, как оказалось, к его удивлению, все еще жила в нем с неубывающей силой.

Мальчик видел его желание бежать из этой комнаты и в то же время остаться, желание, чтобы он поскорее умер и в то же время остался жить, мальчик подслушал его мысли в эту секунду, частично уже оформленные в слова, частично еще не сформулированные, наброски, грубо вырубленные из мрамора подсознания, и хотя ребенок, скорее всего, и не понимал всего этого, он же только что родился, но доктор знал, что он знает, потому что он находился в его сознании, в самом центре того, что составляло его личность.

Дрожа всем телом, он вернул ребенка мадам Шалль.

— Священник прав, — пробормотал он. — Это не человек, это отродье дьявола.



* * *

Колокольный звон над Кенигсбергом в эту ночь возвестил новую эру. Все несчастья десятилетия были похоронены под Лейпцигом и Ватерлоо, и город на Прегеле вновь обрел утраченное величие. Мадам Шалль тоже извлекала пользу из нового процветания — спрос возрос на все, в том числе и на покупную любовь. Шесть дней в неделю, кроме воскресений — воскресенье было ненарушаемым днем отдыха, — дом был полон гостей. Во дворе теснились дрожки, фаэтоны и ландо, и смеха было гораздо больше, чем плача, хотя в последнем тоже не было ничего необычного.

Мадам Шалль положила немало сил, чтобы привлечь в свое заведение вновь разбогатевших буржуа — провинциальных депутатов ландтага, специализирующихся на прусской земельной реформе, влиятельных асессоров, камерных музыкантов и переписчиков нот, молодых городских снобов, отдававших предпочтение фон Кляйсту перед Гёте и Гофману перед Жан-Полем, а также их папаш, масонов, которых привлекало любое закрытое общество, и, конечно, юнкеров в увольнительной, настолько же потерянных в мирное время, насколько бравых в военное, безутешно оплакивающих убитых на войне лошадей и однополчан.

Капитаны уланского полка и кирасиры в парадной форме соревновались в блеске своих мундиров под вновь приобретенными хрустальными люстрами, пока их не раздевали и они не становились такими, какими их сотворил Создатель, и девушки восхищались их загадочными шрамами и фантастическими швами, оставленными пьяными в стельку фельдшерами на волосок от смерти на полумистическом поле боя, или вскрикивали от ужаса, когда кто-нибудь из них извлекал свой фарфоровый глаз и размахивал им, как будто это был военный трофей. Особенно постаралась мадам Шалль привлечь телеграфистов с вновь открытого семафорного телеграфа, в тайной надежде, что слух о ее заведении облетит весь мир мерцающими в ночи световыми сигналами.

Экономика процветала. Многие девушки заработали достаточно, чтобы вернуться в свои родные места, и за несколько лет сменились почти все, появились новые, совсем юные, почти девочки, кое-кто даже из Берлина, где мадам Шалль помещала объявления в скромном приложении к некоему еженедельнику. Повсюду царило легкомыслие, как и в годы ее молодости, когда мир, казалось, только что родился, хотя моряки привозили из далеких краев все новые болезни, и никто не знал, как их лечить. Шалль решила взимать специальный взнос с тех, кто отказывался пользоваться бесплатно предлагаемыми домом превентивными средствами, и взнос этот был настолько велик, что только самые богатые купцы могли себе позволить игнорировать эти попытки воспрепятствовать распространению сифилиса — попытки, опередившие свое время лет этак на сто.

Вновь рекрутированные девицы были, как на подбор, хорошенькие и одевались согласно последней моде, и Шалль, выросшая с гувернантками в разорившейся впоследствии баварской купеческой семье, заставляла их брать уроки декламации и игры на фортепиано, что еще более повышало статус ее заведения.

Возобновилась традиция устраивать маскарады в летние вечера, а по субботам, когда дождь за окном разыгрывал минорные свои сонаты, проводились состязания поэтов во славу любви. Множество знаменитостей побывало в стенах дома за последние десять лет, оставив после себя память в виде забавных историй или наградив кого-то из девушек ребенком — мадам Шалль направляла таких девушек к мудрой старухе, выписанной ею аж из самого Киева и соблазненной обещанием заботиться о ней в старости. Например, иллюминатор из Пфальца Юнг-Штиллинг, очаровавший всех своим магическим искусством в комнате для тайных заседаний, или сын Гёте, бедный Август, как-то со скандалом покинувший заведение среди бела дня в открытом ландо, совершенно голым, за исключением окровавленного пластыря на лбу, после того как он откусил сосок у новенькой, а та, защищаясь, воткнула ему между глаз заколку для волос. Или Александр фон Гумбольдт, только что вернувшийся из путешествия в никому не известную страну, многие, впрочем, так и не переставали сомневаться, существует ли вообще такая страна; но существовала она или нет, только он привез оттуда целый букет болезней, за которые одна из случайных дам его сердца чуть не заплатила жизнью, заразив при этом неисповедимыми путями любви еще четверых.

Мадам Шалль была весьма терпима, когда речь шла о редкостных прихотях ее гостей; у нее было чувство справедливости, как у третейского арбитра. «Все имеют право быть счастливыми по-своему, — говорила она, стоя за своей конторкой на втором этаже и ведя подробный учет всем услугам дома, — но девушки сами устанавливают цену на счастье».

Она частенько хвасталась, что нет в мире такого желания, которое ее девушки не смогли бы удовлетворить, а в серьезные моменты могла и намекнуть, что не существует более полезного для общества заведения, чем бордель; и в пример приводила несколько попыток самоубийства, предотвращенных ее воспитанницами с помощью их несравненного искусства обольщения. А все те, кто появлялся в заведении к шести часам вечера, совершенно разбитыми непредвиденными обстоятельствами жизни, с жалкими остатками проигранного состояния и с обремененной тяжкими муками душой! Они покидали бордель в полночь, с прямой спиной, удовлетворенные до мозга костей, и готовы были, смеясь, встретить лицом к лицу все нелегкие испытания завтрашнего дня. Приводила она в доказательство своих рассуждений и супружества, спасенные на краю пропасти, поскольку, по крайней мере в ее фантазиях, было немало мужчин, нашедших истинное, перевернувшее их судьбу освобождение в объятиях ее девушек, и школа любви, пройденная ими, позволила им вдохнуть новую жизнь в супружескую постель, до этого такую же мертвую, как дерево, из которого она сделана, и изумить жен, разлюбивших своих мужей четверть века назад.

Леонов Николай

Она любила повторять, что нет таких потерпевших кораблекрушение несчастных, кто не нашел бы спасительной гавани в ее заведении, и единственное, что бесило ее, что она не могла открыть такое же заведение для городских дам, где их могли бы утешать юные красавцы, угадывающие их желания и утоляющие сердечные муки, — она сознавала, что время для таких экспериментов придет не ранее, чем век спустя.



Крестный путь России. 1991 - 2000

В такой своеобразной среде рос мальчик. В ту ночь, когда он родился под аккомпанемент воя пурги и церковных колоколов, мало кто верил, что он переживет рассвет, но надеждам тех, кто желал ему смерти из сострадания, не суждено было оправдаться — мальчик упрямо не желал сдаваться смерти. Никто не знал точно, хотя многие догадывались, что некоторые люди рождаются с такой могучей волей к жизни, что она может побеждать законы природы. Мальчик пережил не только рассвет, он пережил и следующий день, и следующую неделю, и месяц, пока все не поняли, что он проживет если не все свои детские годы, то, по крайней мере, год-два. Но жизнь его состояла из таких страданий, что они могли бы смягчить сердце самого закоренелого преступника.

Книга о десятилетии предательства и позора России, десятилетии подлости и мракобесия...

Лихорадка не отпускала его с первого дня. Его крошечное уродливое тельце сотрясалось от болей, причиняемых неправильно расположенными органами, пока он не терял сознание, что было для него облегчением. На третьем месяце тело его, ослабленное постоянной борьбой со смертью, покрылось гнойными нарывами, которые, вскрывшись, оставили после себя шрамы, изуродовавшие и те несколько квадратных сантиметров его тела, пощаженных врожденными аномалиями. Он противостоял смерти в длящихся неделями сражениях, вооруженный только волей к жизни, и, когда боли отступали, он улыбался так, что у девушек наворачивались слезы на глаза.

Николай Сергеевич ЛЕОНОВ - генерал-лейтенант, доктор исторических наук. Проработал в разведке 33 года, из которых 15 лет за рубежом, 12 лет на посту руководителя информационно-аналитического управления. В 1984-91 гг. был заместителем начальника разведки, ответственным за работу на американском континенте. Ушел в отставку в 1991 г. с поста начальника Аналитического управления КГБ СССР.

Он боролся с воспалением мозговых оболочек четыре недели и победил — температура, наконец, начала падать, после того как несколько дней держалась на отметке сорок два градуса. Он цеплялся за жизнь, как потерпевший крушение моряк цепляется за обломок доски, без компаса, без карты, движимый только одной целью — выжить любой ценой. Боли в изуродованных руках были невыносимы, огромная голова непонятно как удерживалась на ослабленных шейных позвонках, грозя вот-вот их сломать, аномальные части скелета, вырастая, грозили буквально проткнуть его изнутри. Но он не сдавался. Открытая рана на лице постепенно зажила после кровавой гражданской войны между легионами бактерий; только, когда ему исполнился год, это чудовищное отверстие перестало гноиться и издавать запах жженой резины, от которого даже у трупа перехватило бы дыхание. Но окружающие тогда еще не понимали, что это была последняя битва, и смерть, к своему собственному удивлению, отступила, подняла белый флаг и поплыла к иным берегам, опустошив все свои арсеналы в бою с соперником, оказавшимся куда упрямее, чем кто-либо мог ожидать.

В 1994-2000 гг. работал профессором кафедры дипломатии Московского государственного института международных отношений МИД РФ.

Через две недели после этого решающего сражения его, наконец, надумали крестить. Церемония была чрезвычайно непритязательной, крестил его польский ксендз в той самой комнате, где он впервые увидел свет. Уже никто не мог вспомнить славянское имя его матери, и вряд ли она выражала какие-то особые пожелания по поводу того, как назвать ребенка, если это будет мальчик, но мадам Шалль, испытывающая слабость к античным героическим мифам, захотела дать ему имя Геркулес, правда, на французский манер — Эркюль, а поскольку все понимали, что в будущем, учитывая состояние его рук, ему придется все делать ногами, решили присвоить ему обязывающую фамилию Барфусс.[3] После импровизированного таинства его зарегистрировали под этим по-гомеровски звучащим именем, как прусского обывателя, сироту, католического вероисповедования. Опекуном записали мадам Шалль. С этого момента он был официально признан жизнью.

С 1996 г. бессменный политический обозреватель телепрограммы и журнала \"Русский Дом\".

Никто даже предположить не мог, что Эркюль Барфусс будет умственно развиваться совершенно нормально. Девушки были твердо уверены, что при таких уродствах он не может не быть умственно отсталым. К тому же он, по всем признакам, был глухонемой, потому что в первый годы жизни не реагировал ни на звуки, ни на голоса. Делались робкие попытки с так называемыми палочками Бюхнера — длинными слуховыми трубками, их приставляли к его почти полностью заросшим слуховым проходам, чтобы таким образом усилить звук, но никто и никогда не замечал, чтобы он как-то отвечал на эти попытки, или издал какой-нибудь еще звук, кроме тихого хныканья, когда его мучили боли. Но и этим опасениям не суждено было оправдаться, так же как и опасениям за его жизнь. За нелепым фасадом скрывался вполне ясный ум.

Профессиональный историк и журналист рассказывает о событиях самого трагического периода русской истории - \"эпохе Ельцина\", ставшей вторым, ухудшенным \"изданием\" Смутного времени.

Когда он стал постарше, оказалось, что он понимает все, что ему говорят, что вначале воспринималось как чудо, но потом этому нашли объяснение в том, что его органы слуха, несмотря на отсутствие ушных раковин, все же поражены не полностью.

Опираясь на свой богатый жизненный опыт аналитика общественно-политических явлений, автор вскрывает подоплеку многих событий, покрытых мифами и пропагандистской шелухой, показывает подлинное лицо активных фигурантов российской национальной трагедии.

Другого объяснения не было. Когда его просили посидеть спокойно, он, не моргнув, подчинялся, если ему говорили, что пора ложиться спать, он тут же закрывал глаза, а если ему задавали вопрос, он кивал либо отрицательно качал головой. Девушки обсуждали между собой, не читает ли он по губам, или, может быть, вибрация их голосов каким-то образом складывается во фразы в его голове, поскольку почти никто из них даже и предположить не мог, что он читает их мысли.

Автор - живой свидетель описываемых событий и участник многих из них, дает им свою интерпретацию, окрашенную глубоким патриотизмом и болью о судьбе Отечества.

Позже, когда он смог толковать жесты, позаимствованные частично из книги, написанной известным учителем глухонемых Вильгельмом Кёргером, а постепенно научился и читать, и писать — не только по-немецки, но и по-французски, под наблюдением гувернера, нанятого мадам Шалль в припадке сентиментальности по поводу собственных детских воспоминаний, — уже не возникало никаких трудностей. Если мальчику надо было сообщить им что-то важное, он писал на бумаге, и то, что он никогда ничего не говорил, уже как бы не замечалось.

СДАЛ - ПРИНЯЛ!!!

Так же, как и свою истинную или условную глухоту, он преодолел и другие врожденные дефекты. Не имея возможности пользоваться совершенно недоразвитыми руками, он научился все делать ногами, и его феноменальное искусство полностью оправдывало его выдуманную фамилию. Со временем он стал своего рода ортопедическим чудом — все то, что обычный человек мог сделать только руками, он выполнял своими послушными и чувствительными пальчиками ног.

7 мая 2000 года. Ослепительное солнечное утро. Пронизывающий холодный северный ветер. Большой Кремлевский дворец набит российской элитой, охраной и челядью. Большой сбор сыгран по случаю вступления в должность нового президента России Владимира Владимировича Путина. Основная часть должностных лиц, перед которыми должен присягать глава государства, почетные гости находятся в Георгиевском зале дворца и могут видеть только на мониторах саму церемонию, которая происходит в скромном по размерам Андреевском зале, куда допущены наиболее близкие и самые незаменимые лица. На центральном возвышении рядом с рыхлым телом, увенчанным тестообразным лицом с заплывшими глазами, принадлежащими бывшему президенту страны Борису Николаевичу Ельцину, едва видна маленькая фигурка В. В. Путина. Оба заметно волнуются, - это видно по той скованности и зажатости, которые нельзя скрыть. После обязательных протокольных выступлений председателя Центральной избирательной комиссии и председателя Конституционного суда, фиксирующих факт вступления в должность нового главы государства, слово берет Б. Н. Ельцин. Ему по закону вовсе не обязательно было присутствовать на этом торжественном акте. Он еще в канун новогодних праздников, т. е. четыре с лишним месяца назад, сложил свои президентские полномочия и, выговорив себе гарантии неподсудности и немыслимые в демократическом государстве привилегии, удалился на покой на положении осыпанного милостями пенсионера. Когда-то на популярный частушечный мотив \"Семеновны\" наши мужики в деревне пели: \"Самолет летит, колеса стерлися, мы не ждали вас, а вы приперлися\". Примерно по этому рецепту действовал и Б. Ельцин. Ему не хотелось терять, может быть, последней возможности дать самому себе оценку и принародно, вероятно, в остатний раз дать \"ценные указания\" своему преемнику. Ельцин заговорил о своих заслугах в деле утверждения демократии и свободы в России, о том, как ему удалось сохранить величие и достоинство государства. Как великое достижение подавалась свершавшаяся \"впервые в истории\" мирная передача власти. И лишь чуть-чуть Ельцин корил себя за то, что ему как первопроходцу приходилось идти в деле преобразования России методом проб и ошибок. Говорил тяжело, с долгими паузами, едва преодолевая одышку. Его слова о том, что он берег Россию как зеницу ока и завещает своему сменщику хранить Родину-мать, были уже явным перебором по части бесстыдства.

В год он научился ходить. В три года — пользоваться столовым прибором. В четыре — окреп настолько, что мог открывать двери. В шесть лет он мог открыть любой замок, в семь — научился писать. Потом он научится играть на органе своими волшебными ногами, но тут мы забегаем далеко вперед в нашем повествовании.

Никакого покаяния за содеянное перед людьми не прозвучало в словах этой \"резиновой куклы\", которая прощалась с народом. Она на это не способна.



Иными оценками проводили Ельцина на покой граждане России. \"Слава Богу!\" крестился по всем уголкам страны народ. \"Наконец-то убрался, ирод проклятый!\" - не стесняясь гремели работяги во время перекуров. \"Хуже не будет, потому что некуда!\" - заключали люди в галстуках. В западных газетах теперь уже открыто писали о бездарном правлении Ельцина, о том, что новому руководителю придется поднимать страну, \"измученную десятилетием упадка, коррупции и преступности\".

Женщину, ухаживающую за Эркюлем до двенадцатилетнего возраста, звали Магдалена Хольт, она была родом с датского острова Борнхольм в Балтийском море. К моменту рождения Эркюля нужда заставила ее отдать своего семимесячного сына в приют и наняться в заведение мадам Шалль, чтобы не умереть с голоду. Она заботилась о нем как о собственном ребенке, перенеся всю свою нерастраченную материнскую любовь на это, мягко говоря, странное создание. Она плакала вместе с ним, когда у него что-то болело, она покрывалась потом, когда лихорадка сводила судорогами его тельце, она боролась вместе с ним с неутомимостью, свидетельствующей о чем-то ангельском в ее характере. Она кормила его, не грудью, а, учитывая необычную анатомию его рта, сцеживала молоко в бутылочку; она перевязывала его раны, облегчала боли, укачивала его; она же была первой, кто угадал его необычные способности.

Этот сверхъестественный дар, если мы решимся его так назвать, несмотря на то, он имеет корни во вполне естественном, чувственном мире, проявлялся не всегда, и в первые годы жизни Эркюль был слишком мал, чтобы осознать самого себя. Когда он с годами станет мудрее, он научится не только пользоваться этим даром, но, что не менее важно, умело скрывать его, повинуясь инстинкту самосохранения.

За десять лет в огромной степени по вине Б. Ельцина произошла самая крупная геополитическая катастрофа века, эпицентром которой оказались историческая Россия, Москва, Кремль. В результате исчезла великая держава с тысячелетней историей, уникальной культурой, религией. Грубыми сапогами властолюбия и корысти был растоптан и, по всей видимости, навсегда погашен неповторимый очаг мировой цивилизации. Причиной этого всемирного катаклизма было не внешнее нашествие, не стихийное бедствие, которое когда-то погубило Атлантиду, не было ни внутреннего взрыва общества, способного привести к взаимному самоистреблению граждан, ни повального мора, ни истребительного голода, ни эпидемии самоубийств. Во главе очень дисциплинированного общества, отличающегося редкостным трудолюбием, доверчивостью и природной добротой, оказались в результате неестественной системы отбора люди с качествами, противопоказанными для роли лидеров. Б. Ельцин был одним из них, может быть, самым ярким антилидером, который так и не понял, что нельзя называть \"заботой о России\" свои усилия по уничтожению страны, что величия и достоинства государства не достичь, загоняя его на одно из последних мест в мире по экономическим показателям, а половину населения России опуская ниже уровня нищеты, ведущей человека к полной деградации. Ельцину до сих пор невдомек, что и демократия, и свобода несовместимы с назначением своего собственного преемника, что нелепо говорить о мирной передаче власти, когда речь идет о простой смене физического лица на высшем государственном посту при сохранении власти в руках тех же политических и экономических сил. И уж совсем бессовестно признаваться, что Россию пытались лечить \"методом проб и ошибок\" те самые люди, которые своим личным здоровьем действительно дорожили как зеницей ока, не жалея ни средств, ни совести.

Первый раз Магдалена Хольт испытала на себе его способность проникать в человеческое нутро, когда ему было около года. Время было послеобеденное, она сидела с мальчиком на руках в комнате горничной. Она только что наполнила бутылочку молоком до краев из своих неисчерпаемых резервуаров и кормила его. Вдруг он перестал сосать и уставился на нее. Магдалена Хольт с удивлением встретила этот взгляд; это был взгляд не ребенка, это был взгляд судьбы; и с тем же чувством головокружения, что испытал когда-то доктор Гётц, она поняла, что мальчик видит ее насквозь.

В том же зале, в той же толпе, замеченные только пронырливыми журналистами, тоскливо жались к стенам другие главные действующие лица этой жуткой эпохи. Гости старались не замечать бывшего Генерального секретаря ЦК КПСС, потом первого президента СССР Михаила Сергеевича Горбачева. Он давно уже никто и ничто. Его натужно время от времени вытаскивают на публику под любым предлогом, даже по случаю болезни и смерти жены, лишь бы не дать свершиться при его жизни естественному историческому приговору - полному забвению этого квазилидера.

Как будто бы он вошел в нее, вспоминала она позднее, и показал ей всю ее полузабытую тоску, словно бы прочитал не только сознательные, но и подсознательные мысли ее и желания, и, прочитав их, заставил ее заглянуть в зеркало своей души. Сначала это был просто взрыв неясных чувств, странный бесцветный туман, постепенно начинающий принимать формы картин, даже не картин, а некоего рассказа в последовательно сменяющих друг друга картинах. На этой внутренней палитре она, к своему удивлению, обнаружила маленькую рыбацкую хижину на своем родном острове, с соломенной крышей и побеленными стенами, где она шла по двору рука об руку с мужчиной; она знала его, это был их родственник. Она поняла вдруг, и сердце ее сжалось мучительно, что она любила этого человека всю жизнь, хотя никогда не решалась признаться в этом даже самой себе, она поняла также, что настанет миг, когда она вернется и выйдет за него замуж, заберет своего сына из приюта, что все, о чем она мечтала и что в сердце своем, с глубоко скрытым томлением, почитала за счастье, все это ждет ее в будущем. Видение было настолько ярким, что она, как ей показалось, на какую-то секунду потеряла сознание. Она никогда и не думала об этом человеке — всего лишь один из родственников, тощий, заикающийся, в юности служил матросом на английском линейном корабле, чуть косоглазый и с веснушками. И все равно, поняла она с внезапной, переполнившей ее чуть не до взрыва ясностью, она любила его еще маленькой девочкой, но, понимая запретность этой любви, она вытеснила ее куда-то в один из подвальных углов подсознания, попыталась уничтожить ее, и уже считала, что победила, она даже смеялась, если вдруг слышала в себе тихий голос этой любви. И хотя в тиши, в тайне души ее любовь все же жила, и сила ее не убывала, несмотря на это, она завела ребенка с другим мужчиной, пьяницей и проходимцем, бросившим ее в несчастье. И это правда, поняла она с дрожью, что все это, что она увидела с помощью годовалого мальчика, что приняло форму галлюцинации, составленной из фрагментов ее самых заветных желаний, все это правда, и что внезапно обретенное знание сулит ей не только радость, но и муку. И вдруг мальчик мгновенно исчез из ее души, с того места, где она совершенно ясно ощущала его присутствие, там его уже не было, и когда опустила на него глаза, он уже мирно спал в ее объятиях.

В другом углу щелкоперы и бумагомаратели проклятые увидели сухонького, болезненного вида старичка, с трудом поднимавшегося со стула, когда начинали играть так называемый \"гимн\" России, оказавшийся на поверку вариантом польского гимна, случайно попавшим в папку бумаг М. И. Глинки и взятым на вооружение скорыми на руку \"демократами\". Щелкоперы опознали в нем бывшего председателя Комитета государственной безопасности, пытавшегося в августе 1991 года спасти великую державу путем так называемого августовского путча.

Магдалена Хольт несколько лет спустя, понимая совершенно ясно, что то, что она пережила этим зимним днем, есть не что иное, как дистиллят её самых сокровенных стремлений, понимая это, она предпримет попытку превратить эти мечты в реальность — и добьется успеха. Она никогда никому не рассказывала о своем откровении, но с того дня и до самого своего отъезда она смотрела на мальчика совершенно иными глазами, и осталась благодарной ему на всю жизнь.

В этот день - 7 мая 2000 года - началась новая полоса в истории нашего государства. Закончилась эпоха, хотя и длившаяся всего 10 лет, но вполне заслужившая название эпохи, ибо она подобна геологическому разлому в судьбе страны и народа. А начиналось это так...

Она почему-то решила, что существует прямая связь между ее переживанием и аппетитом ребенка, и с тех пор, давая ему бутылочку, была особенно внимательной. Она пыталась привлечь его взгляд, покачивая пальцем у него перед глазами. Чаще всего в такие моменты он обращал к ней свое изуродованное лицо, но ничего особенного не происходило. Она стала объектом приложения его необычного дара еще всего только три раза, причем последний был связан с катастрофой.

АВГУСТ 1991 г. \"ПУТЧ\"

Второй раз это произошло тоже в момент кормления, все было почти так же, как и в первый. Вдруг он посмотрел на нее взглядом, древним, как горы, и опять она ощутила, что он находится в ней, осторожно касается ее мыслей, и, что было самым удивительным, она услышала внутри себя, как он гулит, и поняла, что это рождается его язык. И снова с илистого дна подсознания поднялись самые ее тайные стремления, сначала еле различимые, потом все яснее и яснее, пока не обрели силу провидения.

Она увидела себя склоненной над толстым фолиантом с увеличительным стеклом в руке, а на столе лежало гусиное перо и рожок с чернилами, приготовленными ею самой из камфары и порошка чернильных орешков. Это тоже была старинная ее мечта, потесненная реальностью — искать Бога, и так оно и сбудется, на склоне лет своих примет она крещение странствующего меннонита и посвятит вдовство свое чтению Священного Писания, хотя сейчас мысль эта казалась ей смехотворной — сердце ее уже много лет было закрыто для веры.

К лету 1991 года вся тогда еще огромная страна под названием Советский Союз бурно разогревалась на костре политических страстей и готова была закипеть со дня на день. Невыносимая усталость от шестилетней пустой болтовни М. Горбачева, его невразумительных и для собственного окружения, и для общества шараханий из одной крайности в другую, неспособности сформулировать внятную политическую линию, раздражала его мелкая провинциальная изворотливость, ловкачество, интриганство с единственной целью сохранить власть в своих руках - все это привело к тому, что ресурс доверия к нему со стороны общества был исчерпан окончательно. За годы своего пребывания на высших постах государства он полностью растратил полученный в наследство от прежних времен политический капитал, выпустил из рук все основные рычаги управления страной, и прежде всего средства массовой информации, и теперь беспомощно барахтался в потоке событий, увлекавшем его в гибельный водоворот. Экономика страны шла резко под откос, объемы производства сократились на 20% по сравнению с доперестроечным 1985 годом, цены неуклонно ползли вверх, появилась безработица. Социальное напряжение росло, забастовки, особенно среди шахтеров, стали будничным явлением. Никакого вразумительного плана действий М. Горбачев предложить не мог, а дееспособной партийно-государственной команды у него уже давно не было. Сознавая ограниченность своих лидерских способностей, он с первых дней пребывания на макушке власти сделал ставку на формирование Политбюро из непримиримых по своим взглядам людей. Так, Е. Лигачев оказался полной противоположностью Б. Ельцину, А. Яковлев - антитезой В. Крючкову, Э. Шеварднадзе вел свою игру. До самого конца своей политической карьеры М. Горбачев не смог собрать вокруг себя коллектив единомышленников, что всегда было показателем истинно большого масштаба руководителя. Люди, поработав рядом с ним, рано или поздно уходили. Кто молча, кто с чувством нескрываемой горечи, кто с открытой неприязнью. М. Горбачев не был ни интеллектуальным магнитом, ни политическим вождем, не обладал и личной харизмой, т. е. особой индивидуальной привлекательностью.

Третий случай был вполне банальным, но она никогда его не забывала, поскольку именно тогда мальчик впервые не просто проник в нее, а заговорил в ее сознании; к этому времени он только что научился ходить. Это было весной, воскресным вечером, когда у девушек был выходной, и никто не заметил, как мальчик подошел к пруду с кувшинками и фонтанами в виде нимф — мадам Шалль благодаря растущим доходам могла себе теперь позволить такую роскошь. Магдалена увидела его в последний момент, когда он стоял на самом краю, восторженно взмахивая своими руками-обрубками, околдованный зрелищем китайских золотых рыбок, то и дело подплывающих к поверхности пруда, чтобы глотнуть воздуха. Он знаками подзывал Генриетту Фогель, девочку, родившуюся в ту же ночь, что и он — он был к ней очень привязан и старался все время быть с ней рядом. Магдалена Хольт перепугалась, что он упадет в пруд, подбежала и схватила его на руки. Испуганный мальчик заплакал.

Появление такого человека на политическом Олимпе было бы невозможно, если бы действовали нормальные правила естественного отбора лидеров. Лишь крайняя ограниченность круга лиц (Политбюро ЦК КПСС), их физическая изношенность, забота о своих личных интересах могли вынести на вершину власти заурядного, серого партийного функционера.

Она держала его на руках и укачивала, стараясь успокоить, она чувствовала, как шерсть на спине встала дыбом от страха, тельце дрожало, слезы лились на ее грудь; она гладила огромную голову, качающуюся на тонкой шейке — ей всегда было страшно, что он как-нибудь удушит сам себя. И тогда это случилось опять — на этот раз он даже не глядел на нее, он просто как бы рассек поток ее тревожных мыслей и сказал, очень внятно, каким-то загробным голосом:

Истины ради следует сказать, что к этому времени интеллектуально и нравственно деградировала и большая часть верхушки партийно-государственного руководства. Воспитанная в духе беспрекословной дисциплины и подчинения Центру, она утратила бойцовские качества прежних революционеров, способность к честному беспристрастному анализу обстановки и, что самое страшное, стала нецелесообразной. Это особенно наглядно проявилось во время работы последнего Пленума ЦК КПСС, состоявшегося 24-25 апреля 1991 года, на котором решался вопрос о выборе пути развития страны. Среди вариантов был предложен и так называемый \"китайский\" образец перехода к управлению посредством экономических и рыночных инструментов, но с сохранением сильной государственной власти, в рамках закона и законными методами. На М. Горбачева обрушились потоки жесткой критики, \"партократы\" уже чувствовали запах приближающегося к ним пожарища, дали волю своему раздражению... Но когда вконец измотанный М. Горбачев поставил вопрос о своей отставке с поста Генерального секретаря, члены ЦК дрогнули, испугались своей \"смелости\" и стали даже просить Горбачева остаться на капитанском мостике. Именно на этом Пленуме была потеряна последняя возможность сбросить с ног изношенные вконец горбачевские лапти и попробовать пойти, как встарь, босыми ногами по росистой траве. Но сил уже не было... Мало кто заметил, что на Пленуме забыли, что собрались для того, чтобы наметить пути развития страны. Наступал маразм.

Опусти меня на землю!

Что она и сделала, хотя больше от неожиданности, чем повинуясь его команде, и словно по внезапному вдохновению спросила его, тоже мысленно:

На этом фоне в стране сформировался и быстро рос центр оппозиционных сил, возглавляемых Борисом Николаевичем Ельциным, который с 12 июня 1991 г. был уже конституционно избранным президентом РСФСР. На его стороне концентрировались высшие партийные сановники, которые демонстративно вышли из КПСС, - вроде А. Н. Яковлева и Э. А. Шеварднадзе, они со все более крепнущим убеждением критиковали партию, в которой десятилетиями кропотливо делали свою карьеру. Плечом к плечу с Ельциным стояли выдвинувшиеся в годы перестройки молодые политики типа А. Собчака, Г. Попова (первый избранный мэр Москвы), Г. Старовойтовой и др. Усилиями А. Н. Яковлева почти все средства массовой информации к лету 1991 г. оказались в руках оппозиции. Социальной и материальной опорой оппозиционного блока стала новая, родившаяся в годы перестройки российская буржуазия. Б. Ельцин пользовался широкой популярностью и поддержкой в кругах массовой интеллигенции - врачей, учителей, сотрудников научно-исследовательских учреждений, работников культуры и т. д., которые чувствовали явное несоответствие между своей ролью в обществе и приниженным социальным положением, полунищенским существованием. Оппозиционный блок был достаточно разношерстным, но его прочно объединяло неприятие таких \"ценностей\" советского строя, как отсутствие демократических свобод, цензура, ограничение прав личности. Подавляющее большинство людей, симпатизировавших оппозиционному блоку, плохо представляло себе, что означало понятие \"рыночные отношения\", но им опостылела постоянная нехватка продуктов питания и предметов первой необходимости, очереди, талоны, пайки. Б. Ельцин строил свою политическую борьбу на резкой критике существовавшего строя, на отрицании всего и вся. Демонизация социалистической системы носила тотальный характер, и это находило эмоциональный отклик в душах людей.

Что ты сказал?

И опять, не шевеля губами, не глядя на нее, поскольку внимание его вновь привлекли золотые рыбки, он произнес, она услышала эти слова в себе:

Ты испугала меня! Оставь меня в покое!

Никакой позитивной программы оппозиция не предлагала, боясь вызвать на себя огонь критики. В общем, работа велась в соответствии со словами из \"Интернационала\": \"Весь мир насилья мы разрушим до основанья, а затем мы наш, мы новый мир построим...\" и т. д.

Много лет спустя она припомнила, что мальчик обратился к ней на датском языке, но она была не настолько глупа, чтобы сообразить, что он, скорее всего, не пользовался никаким языком — то, что она воспринимала как слова, было на самом деле не словами, а мыслью; он умудрялся быть понятым далеко за пределами ограниченных горизонтов любого языка планеты. И все же это был его голос, она поняла, что голос принадлежит ему, и никому другому, может быть, чуточку монотонней, чуточку бесцветней, чем если бы он говорил на самом деле, словно акустика в ее голове была похуже.

Но несмотря на все ее неудачные попытки найти сравнение для пережитого ею чуда, она поняла важность происходящего: ребенок не только читал ее мысли, сознательные и бессознательные, он вдруг начал говорить внутри нее, как будто бы проще в мире ничего не было.

Четвертый и последний эпизод произошел много лет спустя, как раз перед тем, как она навсегда покинула Кенигсберг в рыбачьей шхуне под датским флагом, полная решимости порвать с прошлым и с надеждами на иное будущее. То, что она лишилась одной груди, уже было свершившимся фактом, и мальчик пришел к ней утешить ее, потому что в то время она плакала почти беспрерывно. Ее мучили боли, и она целиком ушла в себя, как улитка уходит в раковину. Ей хотелось, чтобы он оставил ее в покое, но, не успев вымолвить ни слова, она услышала внутри себя пение, тот же самый чуть монотонный, как у привидения, голос, простую колыбельную песню, ту самую, что она пела ему когда-то, надеясь, что несчастный по крайней мере может хоть как-то воспринять вибрацию ее голоса. Она слышала его голос в себе совершенно ясно, как он обращался к ней, она слышала слова утешения, полные любви и невинного детского сострадания.

Личное противостояние Б. Ельцина и М. Горбачева привнесло во внутриполитическую борьбу бездну византийского коварства, лжи и лицемерия. Оба были озабочены в первую очередь своим личным местом в политической табели о рангах в России, в их действиях не просматривается искренняя озабоченность о судьбах страны и народа. Начали они свою публичную свалку под публичные заявления о том, что хотят раскрыть с большей эффективностью преимущества социалистического строя. Каждый доказывал, что он хочет и умеет сделать это лучше других. Ельцин пошел на разрыв с Горбачевым в 1987 г., заявив, что он стремится к ускорению перестройки. Это уже потом политическая стихия понесла его по пути мимикрии в \"демократическое\", а потом и в открыто антикоммунистическое поле, где травы оказались и гуще и сочнее для амбиций и карманов. М. Горбачев продержался на своих симпатиях к \"социалистическому выбору\" ровно до тех пор, пока эта позиция давала ему личные карьерные преимущества. Как только \"социализм\" оказался не кошельком в кармане, а камнем на шее, М. Горбачев сразу же отказался от него, а потом потихонечку, бочком-бочком пробрался в те же антикоммунистические пампасы, где и щиплет травку по сей день. Оба закончили свою карьеру как отъявленные антикоммунисты. Субъективно они руководствовались карьерными соображениями, а объективно стояли во главе противостоящих социальных и политических сил. Б. Ельцин поднял знамя реставрации буржуазных порядков в России, а М. Горбачев вяло размахивал флагом сохранения социализма в реформированном виде.

Не печалься, сказал он, все будет хорошо… скоро ты уедешь отсюда…

И через много лет она будет вспоминать его с почти религиозным чувством. Незадолго до своей смерти она напишет подруге в Оденсе: «От него ничего нельзя было скрыть, и это было таким же облегчением, как последнее причастие».



Невиданное доселе ослабление центральной власти в Москве не могло не породить возникновения мощного сепаратистского движения в национальных республиках, входивших в состав СССР. Руководители союзных республик довольно быстро сменили свои костюмы коммунистов-интернационалистов на националистические свитки, халаты, бешметы. Каждому хотелось, по старой поговорке, стать Иваном Ивановичем в своей деревне, чем оставаться Ванькой в городе. Давно известно, что проще всего можно зажарить для себя яичницу, разводя огонь межнациональных конфликтов. История наций всегда хранит столько пожароопасного хлама, что стоит поднести к нему спичку, как заполыхает с таким трудом выстроенный дом. Бывший премьер-министр СССР В. Павлов вспоминал, что в 1989 г. руководители всех союзных республик, входивших в СССР, представили в правительство расчеты, \"неопровержимо\" свидетельствовавшие о том, что национальный доход, произведенный на их территории, вывозился в другие республики. Ни одна республика не получала помощь и поддержку, а все только ее кому-то оказывали. Грузия, например, насчитала, что каждый год превышение вывоза с ее территории в Россию над ввозом составляло 4 млрд. рублей (тогда рубль был почти равен доллару). Сейчас можно только горько усмехнуться, читая дикие свидетельства тех дней. Все видели решение большинства своих проблем в отделении от Союза ССР. Закоперщиками в этой кампании были, естественно, прибалтийские республики, но не уступали им и закавказские. К лету 1991 г., опираясь на положения Конституции СССР, предусматривавшие право союзных республик на свободный выход из состава СССР, многие и поставили вопрос о предоставлении им полной самостоятельности. Возникла проблема создания нового государственного образования вместо СССР. Начался так называемый Новоогаревский процесс (заседания проходили в госособняке, находившемся в Ново-Огареве, под Москвой), в ходе которого предполагалось разработать новый Союзный договор, который заменил бы Договор о создании СССР, подписанный в 1922 году. Проект нового договора составлялся в спешке и втайне от общественности, ибо его содержание было настолько шокирующим, что не удалось бы избежать сокрушительной критики со стороны самых широких масс народа. Главное, что вызывало неприятие нового договора, было полное несоответствие его содержания воле народов СССР, выраженной в итогах Всесоюзного референдума, проведенного 17 марта 1991 г. Подавляющее большинство участников референдума (74%) высказалось за сохранение Советского Союза в реформированном виде. В Новоогаревском проекте договора речь шла о превращении СССР в федерацию суверенных государств. Но и под этим договором вовсе не собирались подписываться представители республик. Их лидерам давно надоел коварный, вертлявый Горбачев, но им внушал недоверие и напористый, бульдозерный характер Б. Ельцина.

Итак, дар Эркюля Барфусса открывался не всем, особенно после того, как он научился им управлять.

Те же, кто столкнулся с этим даром в первые двенадцать лет его жизни в заведении мадам Шалль, объясняли свои ощущения чем-то иным, что было со всех точек зрения большим облегчением для здравого смысла.

На 20 августа 1991 г. по решению Горбачева было намечено открытие процедуры подписания нового договора, текст которого был только за три дня до этого опубликован в печати и сразу вызвал взрыв недовольства. По логике вещей крупный государственный деятель не бросает своего поста в столь критический момент, когда на повестке дня стоит упразднение великого государства, однако М. Горбачев решил, что он чрезмерно утомился, и 3 августа уехал из Москвы в Крым, где уединился с семьей на роскошной, специально для него недавно построенной вилле недалеко от Фороса. Между прочим, следует отметить, что советские, а потом и российские государственные мужи никогда не обращали внимания на бедственное положение финансов страны, на прогрессирующую нищету населения, ставя при этом во главу угла заботу о личном комфорте и роскоши. Стало давно нормой, что очередное верховное лицо в первую очередь было озабочено строительством и обустройством новых резиденций с учетом своих вкусов и капризов своих домочадцев. Никто из них не желал жить в домах своих предшественников. Поэтому Россия с каждой волной обновления своих руководителей приучалась запоминать новые названия резиденций как под Москвой, так и на юге. Вот в такой девственной приморской вилле под Форосом и заперся М. Горбачев, \"оставив на хозяйстве\" вице-президента СССР Г. Янаева, который был малоизвестной личностью, выделявшейся даже на сером фоне тогдашних советских руководителей своей бесцветностью. Горбачев упорно добивался избрания именно этого человека на пост вице-президента СССР, исходя из известного принципа подбора кадров, гласившего: \"чем темнее небосвод, тем ярче звезды\". Маховик разрушения государства тем временем раскручивается все быстрее и быстрее. СССР уже находился в коматозном состоянии. И вот тогда в головах оставшихся в Москве руководителей КПСС и правительства с огромным опозданием родилась мысль, что с Горбачевым невозможно ни искать, ни тем более выстраивать какой-либо путь выхода из затягивавшейся петли кризиса.

Например, у одной из девушек, звали ее Анке Штриттматер, на второй год пребывания в борделе стало очень плохо с нервами после того, как ее укусила гадюка, непостижимым образом пробравшаяся в дом. Как-то раз, когда Эркюль Барфусс зашел к ней в комнату, она вдруг издала такой пронзительный визг, что едва не разбились хрустальные рюмки, стоявшие в застекленном шкафу, после чего потеряла сознание. Придя в себя, она рассказала, что слышала голоса умерших детей, а потом ей представился ее отец, собирающийся ее изнасиловать.

Десятилетиями практики руководства страной эта группа деятелей была приучена к тому, чтобы решать все основные вопросы келейно, не обращаясь ни к народу, ни к многомиллионным массам членов своей партии. Весь период перестройки, а впоследствии и реформ центры власти Кремль и Старая площадь (где до 1991 г. находились службы ЦК КПСС, а потом администрации президента РФ), по существу, игнорировали народ. Лишь эпизодически использовалась форма референдума, но и в этих случаях результаты либо игнорировались, либо объявлялись \"консультативными\" и не имеющими обязательного характера в том случае, если они не соответствовали политическим целям их организаторов. Верхушка КПСС и советского правительства даже перед перспективой неизбежности крушения их власти так и не решилась обратиться к своей 20-миллионной армии коммунистов, к широким массам народа с призывом о поддержке гибнущего строя. Максимум, на что они решались, - это созывать Пленумы ЦК и партийную конференцию, но там была та же верхушка, пораженная теми же пороками и слабостями. Этот давно наметившийся разрыв коммунистической верхушки с основной массой членов партии и широкой общественностью страны с годами превратился в пропасть, глубина и ширина которой увеличивалась в кризисные периоды.

Никто даже и не подумал сомневаться в ее словах, особенно те, кого не толкнули к проституции война и голод или кого не выбросили из родительского дома после скандала, связанной с утратой девичьей чести. Многие девушки стали жертвой притязаний их отцов и братьев. Кто-то из них имел представление о грехе кровосмешения, другие — нет. Фрейлейн Штриттматер как раз и была из них, и она ни за что в жизни не призналась бы, что внезапное воспоминание, потрясшее ее в присутствии мальчика, было ничем иным, как точным воспроизведением сцены трагедии, разыгравшейся в стенах ее собственного дома, и не однажды, а раз за разом, с тех пор, как ей исполнилось шесть лет, и до того момента, когда она четырнадцатилетней девочкой бежала из дома в августовскую грозовую ночь, она и не могла признаться в этом, поскольку ее сознание отбросило эти картины, как моряки выбрасывают лишний груз, чтобы корабль не пошел ко дну. Она приписала все своей нервозности после укуса змеи, но в дальнейшем избегала оставаться с мальчиком в одной комнате.

Оставшиеся в Москве руководители, вошедшие вскоре в состав так называемого ГКЧП (Государственного комитета по чрезвычайному положению) ни раньше, ни теперь не думали о каких-либо шагах политического характера с целью переломить настроение народных масс в стране или мобилизовать ресурсные возможности партии. Поставленные крайним дефицитом времени перед необходимостью принимать решение, они в личных встречах, телефонных переговорах стали склоняться к мысли о том, что единственный выход из создавшейся ситуации - объявление чрезвычайного положения в стране, что это последний шанс спасти СССР и, возможно, социализм. По материалам следствия, опубликованным впоследствии, видно, что главную роль играли в переговорах и консультациях премьер-министр В. Павлов, председатель Комитета государственной безопасности В. Крючков, заместитель председателя Совета обороны О. Бакланов (председателем Совета обороны был сам М. Горбачев), вице-президент Г. Янаев, министр обороны Д. Язов. Все они вошли в состав ГКЧП, лишь когда было объявлено о его создании, а до той поры вели бесконечные обмены мнениями о том, что делать, делились оценками с каждым днем ухудшавшейся ситуации.

Другие утверждали, что те голоса, что они слышат, — это голоса привидений, и сваливали все на близлежащее кладбище, известное тем, что там хоронили самоубийц. Кто-то так и не понял, что они и в самом деле слышали в своей душе голос Эркюля, объясняя все галлюцинациями от усталости после принесенной на алтарь любви бессонной ночи. Но большинству так и не привелось испытать на себе таинственный дар мальчика — со временем он понял, что пользоваться им направо и налево не только опасно, но и безответственно.

Вообще, со дня своего крещения, когда смерть дала ему отсрочку на неопределенное время, Эркюль Барфусс был исключением в доме, где царила продажная любовь. Он стал объектом самых чистых чувств, своего рода жертвенником бескорыстной любви. Внешность его не отпугивала девушек мадам Шалль — они из опыта знали, что бояться следует уродства души, а не тела. Глядя на него, они понимали, что может быть участь еще более горькая, чем их собственная, и это придавало им силы. Он приходил и уходил, когда хотел, а с того дня, как Магдалена Хольт перестала кормить его молоком из бутылочки, у него не было особенно тесной связи ни с кем из девушек, если не считать его ровесницу Генриетту Фогель.

Наконец, 17 августа 1991 г. В. Крючков проявил инициативу и собрал своих единомышленников на одном из объектов, принадлежавшем разведке, ставшем известным потом как объект ABC, расположенном в лесном массиве между Ленинским проспектом и Теплым Станом, неподалеку от МКД.

У мадам Шалль было только одно условие: с шести вечера, когда начинали съезжаться гости, мальчику нельзя было показываться им на глаза.

На этом совещании, длившемся час с небольшим, проходившем сумбурно, без определенной повестки дня, без председательствующего, было принято одно согласованное решение: направить в Форос к М. Горбачеву группу уполномоченных лиц в составе О. Бакланова, В. Болдина (заведующего общим отделом ЦК КПСС), В. Вареникова (командующего сухопутными войсками МО) и О. Шенина (секретаря ЦК КПСС, занимавшего в отсутствие М. Горбачева место временного руководителя компартии). Делегации была поставлена задача проинформировать М. Горбачева об ухудшающейся ситуации в стране и получить его согласие на объявление в стране чрезвычайного положения. В том случае, если М. Горбачев не даст согласия и своей санкции на объявление этой меры, предполагалось попросить его временно передать президентские полномочия своему заместителю Г. Янаеву и молчаливо согласиться с теми мерами, которые предпримут в связи с \"чрезвычайным положением\".

И хотя она никогда даже не заикалась о причинах этого запрета, все прекрасно понимали: вид мальчика был настолько ужасен, что он мог распугать ее клиентов. Таким образом, с шести вечера до поздней ночи, когда гости расходились, его запирали в комнате горничной.

Это были часы работы, в доме царила совершенно особая атмосфера. Переполненные жаждой любви мужчины, кто стыдясь и робея, кто изнемогая от похоти, выбирали даму сердца в одном из залов, где девушки сидели в рядок, надушенные и весьма легко одетые, и исчезали в скромных номерах, где всю обстановку составляли койка, таз для умывания и несколько полотенец. Дом превращался в груженный мечтами корабль, и у Эркюля иногда возникало странное чувство убаюкивающей морской качки.

Появление гонцов в Форосе вызвало, как легко себе представить, панику в душе Горбачева. Когда ему доложили о приезде посланцев из Москвы, он в течение целого часа не решался выйти к ним, лихорадочно обдумывая ситуацию. Его единственным советником была Раиса Максимовна. Первой мыслью, которая сразу овладела им, был страх, что приехали уведомить его о снятии со всех постов, а может быть, и объявить ему об аресте. В эту минуту он мог защититься только одним: своей легитимностью, самим фактом избрания его президентом СССР на съезде народных депутатов год назад. Но оставался и второй, более мощный ресурс: если его товарищи по партии и правительству захотят лишить его самого дорогого - власти, то он может обратиться к оппозиционному блоку, к Б. Ельцину за защитой. Горбачев понимал, что для первого президента РФ он представляет куда меньшую опасность, нежели та группа, которая прислала своих эмиссаров в Форос. При таких еще остававшихся на руках козырях Горбачев решил бороться до конца. Он вышел к московским посланцам уже внутренне запрограммированным на полный отказ от любых предложений. Беседа, естественно, приняла далеко не дружественный характер. Последний президент СССР не соглашался ни на что, никакие аргументы на него не действовали.

Много лет спустя, уже к закату своей необычайной жизни, он вспомнит эти вечера, их атмосферу, вдыхаемую им через запертую дверь комнаты. Внутренним своим слухом он невольно подслушивал все секреты дома — как нервничали юные студенты перед своим первым грехопадением, страстный шепот любовных объяснений, хихиканье девушек, пытающихся скрыть свой страх, дуэль в саду на саблях двух фельдфебелей, не поделивших новую девушку. Он вспомнит печальные ароматы безлюбой любви, запах увядающих цветов души и замерзших родников чувств; сердечную боль, когда он слышал лживые тосты, возбуждение ссор и драк; россыпи фейерверков, забывчивость пьяных; любовные неудачи и унижения, горечь и грусть во всех своих видах; и тысячи и тысячи желаний, проникавших в его сознание изо всех уголков большого дома.

Но Горбачев не был бы Горбачевым, если бы его слова носили решительный и категоричный характер и были подкреплены хоть какими-то действиями. Он мог принять меры к временному задержанию делегации, для этого у него было достаточно полномочий и находившихся в его подчинении сил. Он мог бы немедленно позвонить в Кремль Г. Янаеву (связь в то время работала) и потребовать немедленно прекратить до его возвращения все действия по подготовке введения чрезвычайного положения. Ему ничего не стоило просто сесть в самолет и прибыть в Москву, если уж там заваривалась такая крутая каша. Ничего этого он не сделал.

Один, запертый в своей каморке, он легко соотносил улавливаемые им мысли и желания с той комнатой и тем мозгом, где они родились, все возможные виды мыслей и страстей; он, Эркюль Барфусс, был наделен редчайшим даром. В этом доме концентрация тоски была почти невыносимой — тоски по нежности, по боли, атмосферу пронизывали желания отведать запретный плод и желания причинить другому страдание.

Это последнее желание, проистекающее из самых темных глубин души, пугало его более всего, потому что Эркюль осознал, что оно свойственно человеческому роду. Он мог проследить вспышки его до источника, угадать болезненную страсть, он не видел ни людей, ни их лиц, но он ощущал их жуткие фантазии. Когда случилась эта трагическая история с Магдаленой Хольт, он уже тогда знал, кто это сделал, он обнаружил преступника намного раньше, он почувствовал его опасность в водовороте мыслей и желаний, наполняющих дом каждый вечер.

Гонцы вернулись из Фороса в Москву вечером 18 августа и сразу же направились в Кремль, где их ждали основные участники будущего ГКЧП. Вспоминает тогдашний премьер-министр СССР В. Павлов: \"Из доклада приехавших товарищей однозначно следовало, что Горбачев выбрал свой обычный метод поведения - вы делайте, а я подожду в сторонке, получается - я с вами, нет - я ваш противник и не в курсе дела. Об этом свидетельствовали и его ссылка на самочувствие, и пожелание успеха накануне, и \"делайте, что хотите сами\" под предлогом завершения лечебных процедур\". Подобная манера поведения, этакая политическая вертлявость, была хорошо известна в близком окружении Горбачева. Еще раньше во времена событий в Баку, в Тбилиси, в Вильнюсе, где использование вооруженных сил приводило к человеческим жертвам, первой публичной реакцией Горбачева было отмежевывание от личной ответственности под любым предлогом (отсутствия в Москве, болезни и пр.). Исходя из такого давно привычного понимания поведения и прощальных слов Горбачева, в Кремле началась лихорадочная работа по созданию ГКЧП и подготовке его первых шагов. После жаркой дискуссии Г. Янаев подписал указ о своем вступлении в должность исполняющего обязанности президента. В этом указе зияла чудовищная дыра правового характера в виде ссылки на болезнь Горбачева, ничем не подкрепленной. Сколько ни дискутировали участники совещания, они так и не смогли договориться, кто же из них должен возглавить в качестве председателя сам комитет по чрезвычайному положению. Все наотрез отказались. Боязнь взять на себя полноту ответственности за все предстоящее, неуверенность в успехе предприятия, страх уже витали над головами участников собрания. А. Лукьянов, представлявший в то время законодательную власть, отказался войти в состав ГКЧП под предлогом того, что это-де структура исполнительной власти и негоже смешивать одну с другой. Министр иностранных дел А. Бессмертных также отклонил предложение войти в состав ГКЧП, объяснив свою позицию тем, что ему легче будет разъяснять мировому общественному мнению те или иные шаги нового комитета, не будучи формально его членом. Б. Пуго, министр внутренних дел находился в очередном отпуске и прилетел в Москву только 18 августа, как говорится, \"с корабля на бал\", он, не колеблясь, дал согласие на включение его в состав ГКЧП. По своим политическим взглядам и личному характеру, жесткому и прямому - Пуго не мог остаться в стороне от надвигавшихся событий.



Насколько он себя помнил, он всегда обожал девочку, по неизъяснимой прихоти судьбы появившуюся на свет в тот же вечер, что и он. Начало этой любви таилось во тьме первых дней, когда мир еще не обрел в его сознании ясных контуров. Он не мог бы назвать первое связанное с ней воспоминание, потому что она всегда была с ним так же естественно, как воздух, которым он дышал, как ночь и день. Их вскармливали в одной и той же комнате, они спали в одной постели, играли в одной песочнице, их окружали одни и те же женщины известного сорта с нелепыми и несчастными судьбами, они были детьми одного и того же заведения, отцы были неизвестны, и они были связаны друг с другом неисчерпаемой мистерией любви.

Участие двух других членов ГКЧП - В. Стародубцева и А. Тизякова - носило в какой-то мере декоративный характер. Первый символически представлял сельскохозяйственный сектор страны, будучи председателем Крестьянского союза, а второй, соответственно, - промышленный, поскольку был президентом Ассоциации государственных предприятий и объединений. Они вдвоем были своего рода серпом и молотом, символизирующими единство страны на позициях ГКЧП. Оба ничего не знали о подготовке \"путча\" и находились вне Москвы, куда были вызваны за день до событий.

Мать Генриетты в ту январскую ночь, под звон колоколов, как и доктор Гётц, пришла к выводу, что счастье и понятия не имеет о справедливости, и у нее постоянно возникало чувство, что все уже давно записано в книге судеб, и никто из людей не в силах изменить эту запись, а сам автор ни за что не признается, что совершил ошибку: ее сестра по несчастью должна была умереть, чтобы она сама осталась жить, а несчастный мальчик по чьему-то предначертанию должен был родиться уродом, чтобы ее дочь была совершенно здорова. Первое время после рождения детей эти мысли переполняли ее настолько, что она чувствовала себя в опасном долгу перед провидением. Она хотела даже, чтобы как-то загладить свою несуществующую вину, усыновить мальчика, но мадам Шалль, чье слово было законом в маленьком королевстве, передала все материнские обязанности Магдалене Хольт.

Для меня, к тому времени занимавшего достаточно высокий пост начальника Аналитического управления Комитета государственной безопасности и члена коллегии КГБ, все происходившее было неведомо. Я, как и большинство руководителей управлений, находился в отпуске и понятия не имел о подготовке ГКЧП. Я был вызван на работу за день до объявления чрезвычайного положения, и мне было предложено набросать проект Обращения к советскому народу. Я был и остаюсь убежденным сторонником той точки зрения, что только сильная государственная власть в нашей стране способна была сохранить единство державы, предотвратить экономическую разруху и обеспечить безопасность нашим гражданам. Самая элементарная политологическая: подготовка позволяла без труда прогнозировать, что произойдет с государством в случае захвата власти разношерстной оппозицией во главе с Б. Ельциным, движимым только политическим честолюбием. Мне казалось, что все руководство страны решилось перевести стрелки на китайский путь развития вместо того, чтобы, уподобляясь буридановой ослице, топтаться на месте, не зная, что делать.

Впрочем, формальное родство было бы совершенно ненужным подтверждением их связи — душевные узы были крепче кровных. Они тянулись друг к другу, едва научившись ползать. Они все делали вместе, и приходилось иногда применять силу, чтобы оторвать их друг от друга, когда приходило время сна. Они думали об одном и том же одновременно, одновременно ощущали голод и жажду, поводы для смеха и плача были одинаковы. Некоторые считали такие совпадения жутковатыми, когда, например, у детей прорезался первый молочный зуб в один и тот же июльский пятничный вечер, и первый шаг свой они сделали тоже одновременно, весной, когда роскошная гроза сотрясала стены заведения мадам Шалль. Немалое удивление вызывало и то, что они, казалось, понимали друг друга без слов, никогда не разговаривали во время игр, им не надо было даже смотреть друг на друга, чтобы совершенно точно угадать желание. Точно так же один из них непонятным образом всегда знал, где находится и что собирается предпринять другой.

Эта странная пара трогала девушек до слез. Прекрасно сложенная хорошенькая девочка и непредставимый урод, и с годами это несоответствие все возрастало, поскольку Эркюль Барфусс так и остался ростом чуть более метра, а Генриетта Фогель была высокой девочкой.

Несмотря на море литературы, разлившееся после августа 1991 года и призванное доказать наличие заговора, изображавшего ГКЧП как некое \"чудище зло, озорно, стозевно и лайяй\", намеренное восстановить тоталитарное государство и диктатуру партии, убедить в этом здравомыслящего человека весьма трудно. Вся так называемая заговорщическая работа была проделана за 4 часа - с 20 до 24 часов 18 августа 1991 г. Тексты основных документов были заготовлены заранее в структуре КГБ, да и то, насколько нам известно, в течение двух-трех предыдущих дней. Никакого плана проведения и обеспечения репрессивных акций не было, равно как не существовало разработанного и согласованного плана использования вооруженных сил для обеспечения чрезвычайного положения. Не было подготовлено ни печатных, ни аудиовизуальных материалов, крайне необходимых для политического подкрепления столь ответственной акции. Даже такая элементарнейшая мера, как отключение связи, для всех возможных политических оппонентов не была предусмотрена. Оставались открытыми все аэропорты, границы.



Его прятали от мира; мир прятали от него. Он ничего не знал о том, что происходит за стенами борделя. Он не видел других людей — никого, кроме мадам Шалль и ее девушек. Днем он никогда не заходил за густые кусты лигусты, отделяющие сад от улицы. По неписаному правилу его никогда не брали с собой в город, если кому-то надо было в магазины или по делам. Не потому, что его стыдились — девушки, оказывающие платные услуги, не стыдились ничего, — нет, они хотели защитить его от мира, нетерпимого к любого рода отклонениям. Поэтому день, когда ему все же пришлось выйти за пределы заведения, стал для него еще большим потрясением.

Заместитель министра обороны В. Ачалов, находившийся, все эти роковые 4 часа в кабинете В. Павлова, где заваривался \"заговор-путч\", давал такие показания на следствии: \"Целый вечер 18 августа в кабинете... шел какой-то словесный базар, трудно было разобраться, кто и что здесь решает. Не видно было среди присутствующих государственных мужей...\". Было даже кем-то сказано, что, может быть, и не надо ничего делать, а все оставить как есть до возвращения Горбачева. Но в этот момент решающее влияние на всех оказали слова В. Болдина, который сказал: \"Кто здесь находится, все сожжены. Об этом я могу сказать точно, так как хорошо знаю президента. Мы теперь все повязаны...\". Самый старший по положению, вице-президент Янаев, которого с величайшим трудом удалось затащить в Кремль, послав за ним пару офицеров, силой оторвавших его от хмельного застолья, жалобно заскулил, желая уползти с борцовского ковра: \"Если товарищи сочтут целесообразным, я готов подать в отставку в любой момент\". Но товарищи были не готовы к тому, чтобы разрешать дезертировать подельникам в последний момент.

Это было на Пасху, точнее, в Великий четверг; ему шел тогда седьмой год. День был теплый, но ветреный. Он играл с Генриеттой в саду, девушки обрезали фруктовые деревья. Внезапный порыв ветра сорвал с нее ситцевую шляпку и перебросил через кусты лигусты в окруженный стеной соседний двор. Там жил старый конюший. Девочка проводила шляпку взглядом, полным недоуменного изумления, и Эркюль Барфусс, не задумываясь ни на секунду, сделал первый исторический шаг за пределы своего ограниченного мирка, полного любви и понимания. Он правой ногой содрал с левой башмак, открыл пальцами ноги задвижку на калитке и помчался вперед, не думая, не сомневаясь, не прислушиваясь к предостережениям внутреннего голоса, задыхаясь от непонятного ему самому восторга, помчался, босой на одну ногу, по выщербленной зимней непогодой мостовой.

После полуночи \"заговорщики\" стали разъезжаться по своим дачам и квартирам. Лишь хозяин кабинета В. Павлов до такой степени разволновался, накурился и передозировался кофе с виски, что около 4 часов утра потерял сознание и рухнул на диван в комнате отдыха. Офицер охраны и личный шофер доставили его на дачу в Архангельское, где врачи констатировали у него развитие гипертонического криза.

И не останавливаясь, он забежал во двор конюшего, где у стены, рядом с не распустившимся еще нарциссом, лежала шляпка Генриетты. Он поднял ее ногой и взял в зубы, он всегда так делал, когда ему надо было что-то куда-то отнести; он был совершенно счастлив, что ему удалось ей услужить, — и только в этот момент он почувствовал, что на него кто-то смотрит.

Перед ним стоял мальчик, полумертвый от страха — ему впервые в жизни пришлось увидеть фигуру, словно вышедшую из народной сказки, специально придуманную, чтобы пугать детей. Эркюль, почувствовав такой страх, испугался не меньше его, и уронил шляпку. Но, когда он попытался улыбнуться, чтобы успокоить мальчика, тот начал кричать и звать людей.

Несмотря на весь этот организационный и политический бедлам, заранее обрекавший на провал всякую попытку наведения порядка в стране, все-таки были подписаны основные документы. В них говорилось о создании ГКЧП, к которому переходила вся полнота власти, объявлялось о введении на срок до 6 месяцев чрезвычайного положения в СССР с 4 часов утра 19 августа 1991 г. Постановлением No 1 временно приостанавливалась деятельность политических партий и общественных движений, запрещалось проведение митингов, уличных шествий, демонстраций, а также забастовок. Издание некоторых оппозиционных газет было приостановлено. Договорились, что 26 августа будет созван Верховный Совет СССР, который санкционирует задним числом принятые меры и одобрит документы. Велика мудрость, заложенная в народной пословице: \"Коли первую пуговицу застегнешь неправильно, то все остальные пойдут наперекосяк\". Только один член ГКЧП - маршал Д. Язов - счел себя серьезно связанным теми обязательствами, которые вытекали из договоренностей в Кремле. В 6 часов утра 19 августа он созвал заседание коллегии Министерства обороны, а минутами раньше отдал приказ о введении в Москву Таманской мотострелковой и Кантемировской танковой дивизий, благо они стоят в военных городках вблизи от столицы. Кроме того, в столицу выдвигалась 106-я дивизия воздушно-десантных войск, в обычное время дислоцирующаяся в районе г. Тулы. Военная машина завертелась.

В одно мгновение Эркюля окружила разъяренная толпа, мужчины, женщины, дети, старики и старухи. Он слышал жужжание их мыслей, исполненных страха и такой ненависти, что он на какой-то миг испугался утонуть в ней: «…Уродина… откуда это дьяволово отродье в Великий четверг?»

Специфической особенностью Москвы со времен советской власти и до сих пор остается нахождение ее в ожерелье военных городков, где дислоцированы самые привилегированные боеспособные соединения, обладающие громадной огневой мощью. Здесь и Таманская мотострелковая дивизия, и Кантемировская танковая, и дивизия внутренних войск, и другие части. Рядом находится военная база Кубинка, где располагаются воздушно-десантные части, соединения боевой авиации и пр. Присутствие этих войск у самого порога Москвы свидетельствует о страхе властей перед возможным выступлением против них народа, о стремлении иметь под рукой военную силу, чтобы использовать ее в период острых столкновений в борьбе за власть. Эти соединения были использованы в 1953 г. (во время ареста Л. Берии и его подельников), в 1957 г. (в период борьбы с так называемой \"антипартийной группировкой\") и в 1991 г. во время описываемых событий.

Задачей любых истинных демократов России будет удаление этих соединений от Москвы и размещение их там, где того, требуют государственные интересы. В этом смысле Москва должна быть похожа на Парнас, Рим, Лондон или иную мирную столицу.

Никто не вспомнил бы, кто швырнул в него первый камень, а для Эркюля все смешалось воедино — толпа, чужие люди, их злоба… в его память не врезалось ни одно из этих лиц.

К середине дня 19 августа воинские части вошли в город. Всего в составе задействованных частей и соединений было более 300 танков, около 270 боевых машин пехоты, 150 бронетранспортеров и 430 автомобилей. Численность личного состава не превышала 4600 человек. Поднятые по тревоге и спешно переброшенные в Москву войска сразу же почувствовали отсутствие политического руководства, что выражалось в расплывчатости поставленных целей, в нерешительных, часто изменяющихся приказах. Формально надлежало взять под охрану Центральный телеграф, ТАСС, телецентр в Останкино, радиостанции, ТЭЦ, водонапорные станции, мосты и подъезды к ним. Но этот набор объектов свидетельствовал о механическом перенесении опыта прошлых революций. Армия вошла в город, не понимая, от кого надо защищать порученные ей объекты, - ведь им никто не угрожал. Во всем мире путчисты - разумеется, если это настоящие путчисты, действуют активно, наступательно. Они берут штурмом или уничтожают своих политических противников, их опорные пункты, их боевые силы и средства. В Москве ничего подобного не происходило. Войска вошли и встали. Дело доходило до курьезов: в 13.50 к Белому дому, где находилось российское руководство во главе с Ельциным, подошел один батальон 106-й дивизии ВДВ, с которым прибыл генерал А. Лебедь. Он развернул танки кормой к зданию, а стволы орудий мрачно смотрели в пространство в сторону неизвестного противника. А. Лебедь вроде бы выполнял приказ об охране государственных учреждений, а окружающие воспринимали эти танки, как перешедшие на сторону противников ГКЧП. Нельзя не улыбаться, читая воспоминания свидетелей опереточных, с трагическим отсветом событий тех дней. Войска двигались по улицам в сопровождении автомашин ГАИ, как будто речь шла о разведении парадных расчетов. Б. Ельцин, ехавший в то утро из государственной дачи в Архангельском в Белый дом на Краснопресненской набережной на своем автомобиле с \"мигалкой\" в сопровождении охраны, обгонял боевые машины, которые с готовностью уступали ему дорогу. У него время от времени сжималось от страха сердце, что вот-вот он будет арестован, а офицеры только брали под козырек и ели глазами мчавшееся мимо начальство. Москвичи вообще умирали от удивления, глядя, как танки, БМП и БТРы покорно останавливались перед красными сигналами светофоров, пропуская потоки обычного городского транспорта. Все это походило на какой-то театр абсурда.

Потом, когда Генриетта утешала его в каморке, она рассказала ему — на том странном беззвучном языке, на котором они всегда разговаривали, — что шерсть на спине его встала дыбом от страха, но сам он не знал, как ему удалось сбежать от них и вернуться в дом, да еще и со шляпкой в зубах. Он свернулся рядом с нею клубочком, лежал и не мог понять, откуда там, за пределами этих стен, столько злобы и ненависти, и почти не замечал боли в разбитой камнями голове. Она показала ему шляпку — и он улыбнулся; его утешила мысль, что он пострадал из-за любви.



Не менее поразительным было полное отключение средств массовой информации от политических событий. В руках ГКЧП были Останкинский телецентр, основные радиостанции, но они молчали. На всех каналах лилась классическая музыка или показывали ставший эталоном бездеятельности балет \"Лебединое озеро\". Историкам современности и политологам не известны другие случаи аналогичной бездеятельности в моменты, когда, казалось бы, шла борьба за власть, за судьбу страны. Более того, когда у Б. Ельцина и его сторонников прошел первый шок ошеломленности и они стали быстро запускать в действие имевшийся в их распоряжении пропагандистский аппарат, выяснилось, что ГКЧП (в состав которого входил глава КГБ) не знал адресов редакций и передатчиков радиостанций. Допустить, что, например, В. Крючков профессионально не знал, что надо делать, невозможно, потому что КГБ достаточно плотно контактировал с Министерством внутренних дел Польши в период подготовки и введения в этой стране чрезвычайного положения в декабре 1981 г. и тщательно изучал все этапы проведения в жизнь комплекса мероприятий. Есть все основания полагать, что внутриполитическая обстановка в Польше в то время была куда более сложной и опасной, чем в августе 1991 г. в СССР, и все же там введение чрезвычайного положения было проведено в жизнь безупречно и с большим эффектом.

Событие это было весьма примечательным, ибо не было такой жертвы, на которую он не был бы готов ради девочки, обожаемой им без рассуждений, без объяснений, без границ, без надежды получить что-либо взамен. Он собирал для нее букеты в саду и обвязывал их шелковой ниткой. Мадам Шалль как-то увидела его в цветочной клумбе, как он осторожно ломал стебельки двумя пальцами ног и собирал цветы в букет, удерживая его во рту, — и много лет спустя, в старости, она попросила художника изобразить эту сцену, запечатлевшуюся в ее угасающей памяти, как пример безусловной, необъяснимой и все же реальной любви. Эркюль Барфусс вырезал для нее фигурки из дерева — тоже, разумеется, ногами. Ногами же он расчесывал ее волосы и заплетал косы с ловкостью, ставшей в заведении мадам Шалль легендой; он убаюкивал ее ногами, а если ей становилось грустно или она начинала плакать, он нежно обнимал ее ногой за талию и прижимал к себе…

В состав ГКЧП входили, как известно, руководители двух ведомств - КГБ и МВД, - в распоряжении которых имелись более чем достаточные силы для задержания и изоляции тех лиц, которые могли бы рассматриваться как политические противники, и, тем не менее, с удивлением мы обнаруживаем полную неготовность инициаторов введения чрезвычайного положения к проведению арестов. Более всего внимание уделялось вопросу об изоляции Б. Ельцина. Но этот вопрос так и остался: вопросом. Ни разу, ни в одном документе ГКЧП не упоминается возможный арест российского президента. На словах якобы шли разговоры о вероятности такого шага, но никаких практических действий не предпринималось. Точно так же обстояло дело и с другими известными представителями так называемого демократического движения. Если верить слухам, то за все дни \"путча\" был на несколько часов задержан лишь депутат Гдлян, этим и ограничились \"репрессивные\" действия.

Генриетта со своей стороны любила Эркюля так же безоглядно, как и он ее. Он был с ней всегда; насколько она себя помнила, она совершенно не замечала его уродства. Наоборот, она находила его привлекательным, ей нравилось, как он разговаривает с ней без слов, и так же как и он, она не нуждалась в каком-то объяснении чувств, настолько сильных, что иногда казалось, что они живут своей жизнью. С самого младенчества он говорил с ней с помощью того, что мы, несколько упрощая, называем мыслями, и она привыкла к этому настолько, что никакой странности в этом не видела. Когда у нее возникал какой-то вопрос, она мысленно его формулировала и тут же слышала в себе ответ, причем внутренний голос этот звучал для нее совершенно неотличимо от обычных человеческих голосов, и тембр его нельзя было спутать ни с одним другим — это был голос Эркюля Барфусса.

Сам комитет по чрезвычайному положению собрался в Кремле только в 10 часов утра 19 августа и принял два решения: провести в 17.00 пресс-конференцию и объявить в Москве комендантский час во исполнение чрезвычайного положения. Пресс-конференция, проводившаяся в здании агентства \"Новости\" на Зубовском бульваре, прошла без участия главных действующих лиц (не было ни Крючкова В., ни Язова Д.), вяло, серо. Она скорее сыграла деморализующую роль для ГКЧП и его сторонников, показав, что инициаторы всей заварухи не имеют ни четкого плана действий, ни воли, ни решимости идти до конца по избранному пути. Апофеозом лживости и беспомощности ГКЧП стали слова Янаева, который в ответ на вопрос о здоровье М. Горбачева сказал: \"Я надеюсь, что мой друг, президент Горбачев, будет в строю, и мы будем с ним вместе работать\". Оператор телевидения, показывавший проведение этой пресс-конференции, остроумно заметил и выделил крупным планом дрожавшие руки Янаева. Они тряслись то ли от страха, то ли от пьянки, то ли от обеих причин вместе, и стали символом всего поведения ГКЧП в эти дни.

Зная, что она носит то же имя, что и несчастная любовь Генриха фон Клейста, она потом рассказывала, что она никому, даже матери, не говорила про его удивительные способности из суеверия. Она, так же как и он, интуитивно чувствовала, что его дар может испугать толпу еще сильнее, чем его внешность.