Через некоторое время толстяк сделал новый заход: мол, раньше не встречался ему Грейлинг в этом пабе. Грейлинг кивнул.
– А вы тут, в деревне живете? – тут же осведомился толстяк.
Всегда начеку, Грейлинг отвечал, что да, так оно и есть.
Оба замолчали. Мужчина поглощал пищу, и лицо его разрумянивалось все больше. Сам он только что вернулся из Швеции, заметил он после паузы.
Грейлинг на это ответил, что в Швеции не бывал.
– Хорошие там люди, шведы эти. Честные, с ними можно иметь дело. Я туда продаю сантехнику и на этом кое-что зарабатываю. Меня, кстати, Лэнгдон зовут, Джефф Лэнгдон. – И он протянул Грейлингу руку.
Грейлинг заинтересовался куда больше, когда услышал фамилию Лэнгдон. Он пожал толстяку руку.
– А я только что из Южной Америки, – сказал он.
– Правда? Моя компания хочет расширяться: Бразилия, Аргентина и так далее. Там, к сожалению, с бизнесом пока неважно. А где вы работаете, позвольте спросить?
– На железной дороге. – Ответ не слишком информативный, и Грейлинг поспешил сменить тему. – Сосиски тут отличные. – Он подчищал тарелку остатками хлеба. Потом решился задать вопрос: – Я, между прочим, пытаюсь одну даму разыскать, по фамилии тоже Лэнгдон. Джой Лэнгдон. А девичья фамилия была Диксон. Я уж подумал, не дай бог, умерла. Искал среди надгробий на кладбище, но Лэнгдонов там вообще нет. Слышали когда-нибудь про таких?
– Джойс Лэнгдон? Ннет…
– Не Джойс, а Джой. Джой Лэнгдон. Может, припомните?
Но толстяк покачал головой.
– Фамилия довольно распространенная, – сказал он. – Вон в «Панче» был карикатурист одно время, тоже Лэнгдон.
Грейлинг тут же потерял к нему интерес. Осушил свой стакан, кивнул на прощание и поднялся из-за стола.
* * *
Стивен и Шэрон Боксбаумы этим вечером пригласили на ужин двух гостей. Только что в дом вошел один из них – Генри Уиверспун. Он преподавал английский, был заядлый холостяк и жил в одном из больших домов на Коутс-роуд. Он уже начал стареть и совершенно облысел. Его широченные плечи (солидный плюс в юности, когда он пятнадцатым номером играл в регби за свой университет) теперь ссутулились. Но язык все еще острый, и его побаивалось не одно поколение студентов – с тех пор, собственно, как они значились старшекурсниками. Его гвардейские усы, ныне совершенно седые, также вызывали трепет у студентов: те за несколько дней могли отрастить лишь небольшие усики.
Стивен и Генри вышли в сад, где еще задержались последние лучи солнца. Хозяин и гость рассуждали, победил в Европе дух Просвещения или Романтизма или же проиграл сражение с алчностью.
У западного края сада Стивен соорудил холм – точнее, поручил это своему садовнику. Им привезли двести тонн почвы – строилась магистраль М40, соединявшая Бирмингем и Лондон прямой трассой, и почвенный слой продавали довольно дешево.
Холм уже зазеленел; сейчас на нем цвели примулы и колокольчики. На самом верху красовалась белая беседка. В ней и расположились джентльмены, дабы насладиться видом заката.
– Я бы сказал, что французы в общем и целом всегда щли за идеями Просвещения, – заметил Стивен. – Все крупнейшие фигуры были французами, верно?
– Не отрицаю. Однако… – Уиверспун подчеркнуто умолк, дабы придать своим словам особый вес, – я был в Париже в начале прошлого месяца и своими глазами видел, что бюст Вольтера неподалеку от Луары совершенно обезображен. Значит есть и такие, кто думает иначе. Инакомыслящее хулиганье, если позволите.
Стивен ничего не ответил. К ним направлялась его жена.
Шэрон уже поздоровалась с Уиверспуном, когда он пришел. Сейчас же, улыбнувшись им обоим и в знак благорасположения чуть поведя бедрами, сказала, что хотела узнать, хорошо ли им тут.
– Хорошо-хорошо, дорогая, спасибо, – сказал Стивен, однако в ответ не улыбнулся.
– Видите, Генри, какие у меня в этом году чудесные гиацинты? – спросила Шэрон. – Уже, конечно, перестояли немного, но все равно – такая прелесть!
– Нам, Шэрон, не до твоих гиацинтов, – сказал Стивен. Супруги с ненавистью переглянулись. – Мы разговаривали.
– Я позову, когда ужин будет готов, – отрезала она и развернулась на каблуках.
Стивен проводил уходящую фигуру таким взглядом, будто в бренной своей жизни заблудился в сумрачном лесу, потеряв спасительную тропинку.
Оба приятеля теперь молчали. Стивен уставился на траву, кою попирали его элегантно обутые ступни.
Он нарушил молчание, заметив, что на ужин приглашен еще Джереми Сампшен.
– Писатель, – прибавил Стивен.
– Сампшен? Не слыхал про такого.
– Он не из тех, Генри, кого ты читаешь. Он триллеры пишет.
Уиверспун хрюкнул – видимо, сдавленно хихикнул.
– Господи сохрани мои носки хлопчатобумажные… Триллеры у нас в Феррерсе? Докатились! Он, чего доброго, начнет развлекать нас за ужином своими сюжетами…
– Говорят, один из них, под названием «Копилка», собираются экранизировать.
– О, даже если одно название экранизируют, можем быть покойнички…
Стивен лишь улыбнулся; порой он находил своего гостя чересчур докучливым.
Вскоре пришел Джереми. Поначалу он оробел от грозной внешности профессора Уиверспуна, но после бокала вина несколько приободрился.
Вечер в Особняке прошел на славу. Мужчины беседовали. Шэрон помалкивала. В саду лишь пение птиц нарушало тишину и покой. Сумерки нахлынули, как легкое дыхание, принеся уют в старый дом, а там уже ночь поглотила новоустроенный холм вместе с гиацинтами Шэрон.
В холле – эстампы Джона Лича, его сцены из охотничьей жизни; в поместительной столовой кое-что поинтереснее. Высокие свечи в серебряных подсвечниках мерцали на столе, слабо освещая картины на стенах: вон Вламинк, вот пыльно-золотистый Редон, а вон там сверкающая красками деревенская сценка дальнего родственника Стивена, Макса Пехштейна, немецкого экспрессиониста. Сразу видно, что Стивен питает слабость к ярким цветам, а вкусы его эклектичны. В дальнем углу висело то, что в пику ему выбрала Шэрон: Ингрэм, гравюра на стали в хогартовской рамке, изображавшая Рэдклиф-Камеру – оксфордскую библиотеку.
Шэрон, Стивен, Генри и Джереми с бокалом портвейна в руках сидели и разговаривали на удобных стульях с высокой спинкой. Джереми был дружен с Боксбаумами, даже нередко заходил к ним без приглашения, иногда спрашивал, нет ли чего съедобного, и супруги охотно его подкармливали.
Ужин завершился, однако они все не вставали из-за стола, а раскованно беседовали, хотя ничего важного или серьезного не говорилось. Шэрон курила сигарету.
– Я вам так признателен, что вы меня привечаете, – сказал Джереми, взяв последний кусок овернского сыра «сент-агюр». – Я иногда сам готовлю, но результаты чудовищны. И моя вторая жена, та самая Полли Армитидж, которая сейчас пытается меня доконать, она тоже кошмарно готовила. У нее вечно будто не мясо было, а шпинат…
И он скорчил постную гримасу, чтобы показать, как плохо это сказывалось на его пищеварении.
– А шпинат что напоминал? – поинтересовался Стивен.
– О-о, ряску в пруду…
Шэрон спросила у Джереми про его первую жену.
– А-а, Джой Лэнгдон… точнее, Джой Сампшен, она была блистательна. Не будь я таким глупым в молодости – хотя я и по сей день не отличаюсь благоразумием, – не надо было расставаться с Джой. Но я решил, раз пишу триллеры, мне полагается быть безрассудным. Вообще-то нехорошо я себя повел. И вот, сами видите, до чего докатился!
– Да уж, до нашей деревушки. Вот ужас!..
Все рассмеялись, а Генри Уиверспун, подавшись вперед, спросил Джереми, зачем тот пишет триллеры.
– Трудно сказать… Платят хорошо. Даже очень. А мне, видно, нравятся не свои сильные ощущения.
– Ах, господи сохрани носки мои хлопчатобумажные… кому сегодня еще нужны сильные ощущения? Во всяком случае, не в моем возрасте. Писали бы, как Алан Силитоу,
[12] про рабочий класс.
– Нет уж – я и без того рабочий класс.
– Оно и видно.
Джереми уставился в свою тарелку, чтобы не показать, как неприятна ему эта шпилька.
– А-а, вы уже провели расследование, – сказал он.
И, видимо, решили, что раз я женился на девушках, которых мочалил, я уж точно из рабочих… Средний класс сейчас вообще ни на ком не женится…
– Ах, какой консерватизм, – сказал Уиверспун. – Как раз в этом отношении рабочий класс всегда подавал нам хороший пример.
– Да, своей порядочностью и доблестью, – вставила Шэрон, решив вступиться за Джереми.
– Уж скорее своей порядочной наглостью и дуростью, – перебил ее Генри.
Джереми решил закурить.
– Но вы слишком обобщаете, Джереми, – мягко заметил Стивен. – И сейчас все женятся – ну, правда, и разводятся, конечно… Да вот, только сегодня утром в церкви кто-то поженился.
– Конечно, все на свадьбе такие разодетые, такие респектабельные – средний класс, да и только. Одни цилиндры чего стоят, и все такое прочее. – Тут уж Джереми не удержался, спросил у Генри: – А вы, профессор, специалист по вопросам брака? Сами-то были женаты?
– Нет, увы. Да и кто бы за меня пошел? Не передадите мне портвейну? Вот спасибо.
Джереми решил, что обязан отплатить хозяевам за ужин и их повеселить. Налив себе портвейну, он принялся изображать какого-то патера, сластолюбца-педофила. О патере последние месяцы в газетах только н писали: еще бы, его застали на месте преступления.
– О-о, педофилия, это ужасно, это так отвратительно!.. – визгливо верещал Джереми. – Мне самому всегда так стыдно. После обязательно все мою-мою, а то и горячую ванну приму. Но что поделаешь: мальчикам-то нравится. И потом, это им урок, воспитывает в них страх божий. К тому же, разве устоишь, а? Они ведь такие лапочки в своих белых одеждах, когда в хоре поют…
Ставен и Шэрон вежливо посмеивались.
– Ах, вот бы дойти до самого основания их религиозного чувства! – все верещал «патер». – Куда лучше быть «фундаменталистом», чем каким-то – вот жуть! – «педофилом»…
– Ах, Джереми, дорогой, это вы чересчур, – с обожанием сказала Шэрон.
– Да уж, дальше некуда, – кивнул Генри, на чьем лице читалось, что он про себя вновь молит бога спасти и сохранить его носки.
– Ну, во всяком случае, к нашему отцу Робину это не относится, – заговорил Джереми уже нормальным голосом. – Он-то из совсем другой колоды, мне кажется.
– Согласен, – кивнул Стивен. – Он, конечно, прекрасный пример истинного христианина.
– Я тут недавно узнал, – заметил Джереми, – что эта церковь стоит уже полторы тысячи лет. Неплохо, да?
– Правда? – Стивен подался вперед. – Ого, вот так образец стабильности!.. Полторы тысячи… А праздновать будут?
– Не думаю. А что, нужно?
– Надо бы что-то предпринять, нет?
– Церковь слишком бедная. – От напора Стивена даже Джереми растерялся.
– И слишком нелепая, – вставил Генри.
– Нет-нет, что-то обязательно надо будет устроить, – воскликнул Стивен, стукнув кулаком по левой ладони. – Такие вещи… такие, скажем, обстоятельства, так? – они очень важны, их нельзя не отметить.
– Боюсь, я все же атеист. – покачал головой Джереми.
– А я и вовсе еврей… И все равно: что-то надо бы придумать. Организовать.
Так и родилась идея устроить празднество.
К десяти вечера на юг Англии спустилась полутьма, смягченная опасливой луной над Ноулберри-парком и расплывчатой, похожей на стигмату звездой. Пенелопа Хопкинс проводила китаянок в свою спальню и теперь с наслаждением курила очередную сигарету и потягивала вино у задней двери. С нею была и ее жиличка Беттина Сквайр, которой в награду за принесенные вовремя макароны также досталось вино.
Чуть раньше Пенелопа позвонила тетке Беттины, медсестре Энн, попросила осмотреть своих гостий из Китая, дабы убедиться, что у них все в порядке со здоровьем, что им не нужна ни психологическая помощь, ни какое-нибудь лекарство. И Хетти и Джуди ужасно разволновались при виде тучной, большегрудой женщины, но успокоились, когда их признали здоровыми и Энн отправилась на своем велосипеде восвояси.
У Пенелопы с Беттиной отношения не всегда складывались безоблачно, однако сейчас они похоронили былые разногласия. Беттина была довольно хрупкая темноволосая молодая женщина, которую вечно что-то тревожило. Одевалась довольно безвкусно, в «Оксфэме»,
[13] – например, сейчас на ней длинное бежевое платье. Беттина была мать-одиночка, так что без трудностей не обходилось. В припадках великодушия она порой – обычно в тех случаях, когда не вносила вовремя квартплату, – делала Пенелопе бесплатную прическу в «Салон франсэз», где подрабатывала вечерами.
Пенелопа рассказывала Беттине о бедах молодых китаянок, и тут раздался звонок в дверь.
– Кто бы это мог быть в такой час? – спросила Пенелопа, направляясь к входу. Дверь вечно заедало, поэтому Пенелопа открыла ее резким рывком.
На крыльце стояла изящно одетая женщина лет сорока, с этаким вроде бы изумлением в лице – возможно, изумлялась собственному нахальству.
– Извините, пожалуйста, что я в такой поздний час… Попала в глупое положение. То есть глупое и романтическое… Короче, в какие лучше не попадать. Извините, нельзя ли с вашего телефона вызвать такси?
Пенелопа сразу прониклась к ней сочувствием, пригласила зайти.
– Вам только, наверное, придется подождать. Они сюда выезжают Из самого Оксфорда.
– Если разрешите присесть, буду вам очень признательна. Мне так неловко, что я вас побеспокоила.
– Ничего страшного. Мы с подругой дышим свежим воздухом на заднем дворе. Не хотите к нам присоединиться.
– Ах, как любезно с вашей стороны…
Они продолжали перекидываться любезностями; незнакомка сказала между прочим, что приехала из Италии. Ну вот, еще одна иностранка, подумала Пенелопа. Да что за день сегодня такой?…
В таксопарке сказали: машина будет, но через полчаса.
– Таксисты у нас сикхи, – объяснила Пенелопа. – Они надежные, только всегда очень занятые.
И обе вышли в садик на задах, где на столе горела ароматическая свеча. Незнакомка представилась Беттине:
– Зовите меня Мария, – сказала она.
– А что, позвольте спросить, привело вас в Хэмпден-Феррерс?
Мария улыбнулась:
– О, я здесь, если так можно выразиться, с тайной миссией. Хотела взглянуть на один дом, называется «Вест-Энд». Утром ездила в больницу, а после добралась сюда на такси. В «Вест-Энде» живет мой старый друг. Но его не было дома. Нехорошо с моей стороны, наверное, но я с ним все равно завтра встречаюсь. – Она засмеялась: – Как видите, волнуюсь немного…
Из кухонного буфета Пенелопа принесла целое блюдо пирожных с лимонным кремом. В углублениях сдобной корочки покоились медово-желтые сердечки.
– Вчера испекла, чтобы развеяться, – сказала она.
Мария взяла пирожное с известной опаской. К облегчению гостьи и к радости хозяйки, пирожные оказались божественно вкусны.
Пенелопа налила Марии «шардоннэ». Мария отпила, вынула пачку сигарет. Все трое закурили и принялись болтать о том о сем.
Ночная бабочка заметалась между ними, закружила над головами. Когда она ринулась к пламени свечи, Беттина прихлопнула ее ладонями. Трупик упал на стол. Беттина тут же сдула его прочь, во тьму. Мария болезненно поморщилась, но ничего не сказала. Беттина явно подвыпила.
Пенелопа рассказала Марии про двух замечательных китаянок н про свою работу в Брукс-колледже.
– А вы не замужем?
– Нет, мой муж умер несколько лет назад.
– Простите…
– Но как раз сегодня… господи, глупо, что я вообще об этом говорю… да, сегодня я встретила человека, который произвел на меня сильное впечатление… может, чрезмерно сильное… А вы замужем? Ах да, у вас же кольцо.
– Замужем, замужем. И ребенок есть, – сказала Мария, затягиваясь. После чего скорчила грозную мину, которая исключала возможность расспросов. – Но это в Риме, – сказала она после паузы. И взяла еще одно пирожное.
Беттина решила, что молчала довольно, и задала Марии вопрос: не кажется ли той, что Феррерс – странное место?
– Нет, пожалуй. Впрочем, не знаю. Как я могу судить? По-моему, обычная английская деревня. Я, правда, всего-то провела здесь около часа. Ну, от силы два. А сколько у вас деревьев! Я на одном белку видела.
– Может, кому-то и покажется, что обычная, – загадочно произнесла Беттина. И подлив себе вина, оседлала любимого конька.
Контуры деревни, говорила она, если не учитывать парк и не принимать во внимание новые дома в конце главной улицы, в точности повторяют очертания города мертвых, погребенного под верхней деревней. Вон владелец паба, ну, того, что «Герб столяра», он ведь нашел когда-то карту в старом сундуке у себя в погребе, в той части, которую замуровали из-за сырости. Беттина взяла карандаш и на обороте списка покупок нарисовала небольшой овал, обозначающий подземный город. Верхняя линия овала – это Коутс-роуд, нижняя – Климент-лейн. Линия точно посередине – главная улица. Схема Беттины походила на сомкнутые губы.
– Он со временем нас всех поглотит, вот увидите, – сказала Беттина, откусывая пирожное.
– Ах, Беттина, у тебя просто больное воображение, – грозно заметила Пенелопа.
– Но город мертвых – точная копия нашей деревни, – упорствовала та.
– Как странно, – задумчиво вымолвила Мария. – А глубоко этот, как вы его называете, «город мертвых»?
– Всего несколько футов. Раньше туда существовал ход.
– И оттуда тоже, – прибавила Пенелопа.
– Например, из погреба в пабе вниз шли ступени. Но этот ход еще в девятнадцатом веке заложили – потому что небезопасно.
– Ну еще бы! – воскликнула Мария. – Людям обычно неохота иметь дело с мертвыми… Как интересно!
Она взглянула на Пенелопу, Та поморщилась:
– У любого из нас и без того хватает забот с мертвецами. Они нам прямо покоя не дают.
Она подняла бокал, внимательно поглядела, будто никогда прежде не видела, потом медленно пригубила вино.
– Это уж точно, – кивнула Мария. – Но нас больше должно беспокоить будущее.
Они сидели молча, вглядываясь в глубь сгущающейся ночи, наслаждаясь сигаретами. Где-то рядом крикнула сова. Жасмин приветствовал их сладким ароматом. Он уже отцветал: опавшие лепестки усеяли каменные плиты садовой дорожки – будто нарочно брызнули белой краской.
– По-моему, – опять заговорила Беттина, – хорошо бы переход от жизни к смерти происходил как можно медленнее. Потому подземный город так строили, чтобы он был точь-в-точь как тот, что на поверхности. – Раскинув руки, она повалилась на стол, словно пытаясь его обнять. Пенелопа успела подхватить бутылку, чтобы не разлилось вино. – Только внизу, во всех комнатах в домах, и на всех улицах и вообще везде-везде полно земли – вот и вся разница. И глины полно. Потому что мертвым ведь не нужно дышать, например. Так что земля там – до потолка.
– Жуть какая! – сказала Мария. – Любопытная, конечно, мысль, но в христианскую доктрину не вписывается, да?
– Разумеется, – сказала Пенелопа, сочтя, что иностранную гостью следует защитить. – Просто у Беттины больное воображение. Да и подвыпила она, сами видите.
– Нич-чего подобного! – запротестовала Беттина. – Вот ваш сад, например, он внизу тоже существует. Там за столом сидят мертвецы. Мертвецы таким сексом занимаются, что…
– Прекрати сейчас же! – рявкнула Пенелопа. Яростно потушила окурок. – Что за чепуха, Беттина! Откуда ты этого набралась?
– Ты не хочешь со мной согласиться, потому что боишься, вот что! – И Беттина погрозила ей пальцем. – Да о чем ты, как такое возможно?
Они заспорили, но языки их уже заплетались. Их пререкания оборвал тонкий голосок: наверху кто-то заплакал.
– Ой, мне пора, это Иштар! Бегу, девочка моя! – всполошилась Беттина.
Она осушила остатки вина и бросилась вверх по лестнице. Бежевое платье хлопало по ногам.
Пенелопа и Мария помолчали.
– У нас тут не все сумасшедшие, – промолвила наконец Пенелопа. – Вы не думайте. Просто она как выпьет… А ей много не надо.
– Многие религиозные догматы совершенно безумны. Или, кажется, нарочно задуманы так, чтобы довести до безумия нас. Любопытно, я как раз сегодня вспоминала одну книгу. Прочла недавно – ее написал Итало Кальвино, и по-итальянски она называется «Le citta invisibili»,
[14] он в ней рассуждает о городах мертвецов. Он, правда, обращает все в своего рода шутку. В Англии и сейчас наверняка есть эксцентричные писатели, которые пишут книги в виде мудреных, закрученных шуток, этаких шуток всерьез.
– Насколько мне известно, Беттина вообще ничего не читает. И уж точно не по-итальянски. – Пенелопа засмеялась от такой странной идеи. – Возьмите еще пирожное, Мария.
– Может, и нам стоит иногда относиться к собственной жизни, как к шутке всерьез. Вот я, например. Это же смехотворно, полный абсурд: тайно, как привидение из прошлого, явиться сюда, чтобы себя саму успокоить, глянуть на дом старого знакомого. Он даже не был моим любовником. Наши тела слишком далеки друг от друга. Я это говорю не без сожаления. И все же… порой мы с ним бывали так близки: мыслями, духом. Можно сказать, единомышленники. Разве это не насмешка судьбы?… Я вполне разумный человек» – продолжала она, – и мне сопутствует успех. И все же почему он давным-давно влюбился в меня – а я в него? Такой вот англичанин, такая итальянка. Метафизический вопрос, конечно. А я всю жизнь не могу отмахнуться от этого вопроса. Это часть смысла его и моей жизни. Вы считаете, это легкомысленная болтовня?
Она уставилась на Пенелопу сквозь очки без оправы, но ответа явно не ждала.
– Ах, как бы мне хотелось, чтобы у меня был любимый человек.
Слова эти вздохом растворились в ночной тиши. Мария тронула Пенелопу за руку:
– Это и есть начало любви. Самый сладкий, самый болезненный миг.
– Может, то, что сказала Беттина, – ответила на это Пенелопа, – про тайный город под землей, который копирует нашу деревню… Может, это и не лишено смысла. Как метафора. Я уже говорила: сегодня утром встретила одного человека… мужчину… Очень – как бы это сказать?… Обходительный, что ли. И я вдруг почувствовала, что под всей этой жизнью, которой я живу уже столько лет, таится совсем другая жизнь, мне почти неведомая… Я вечно работаю. Много работаю. Всегда такая усердная, прилежная. Может, лишь для того, чтобы перекрыть эти ступеньки вниз, в другую жизнь. Возьмите еще пирожное, пожалуйста…
Мария кивнула:
– А что это за другая жизнь, если можно спросить?
– О-охх! – только и сказала Пенелопа, закурила очередную сигарету, а другую предложила Марии, хотя та не просила. – Вот муж мой – взял и умер. И всякое такое. Быть молодой вдовой – чудовищное клеймо… Еще я пыталась писать картины…
Дружеское молчание.
Снова заговорила Мария:
– Правда, ведь часто бывает, что в жизни у человека есть целый слой, о котором никто и не догадывается? Что-то такое, о чем мы не в силах рассказать? Мои города – они в воздухе. Воздушные замки… А вовсе, не подземные. И не в последнее время. Прежде, в молодости, все было иначе. Странно, потому что я вечно боялась смерти. Патологический страх… – Она оглянулась через плечо. От ночного воздуха ей сделалось зябко.
– Так вы завтра встречаетесь с этим вашим далеким возлюбленным? – заговорила Пенелопа. – А сами к нам в деревню явились на день раньше, тайком, чтобы увидеть, где он живет. Не доверяете ему…
– Ничего подобного. Приехала тайно, заранее, чтобы проконсультироваться у врача в Хедингтоне. Он итальянец, старый друг нашей семьи. Чтоб обуздать старые страхи. Я рака боюсь. – Она усмехнулась. – Ну как же я смогу влюбиться в этого милого англичанина на веки вечные, если мне завтра суждено умереть?
– Может, боялись, что он живет с какой-нибудь женщиной?
Мария не отвечала прямо:
– Я там видела только довольно толстую и старую медсестру.
Пенелопа погладила Марию по обнаженной руке:
– Но вы же здоровы? На вид явно здоровы. Кожа чистая, гладкая. Вы такая красивая…
– Врач сказал, что здорова. Всегда надо кому-то поверить.
На улице загудела машина.
– Вот и такси.
Женщины встали из-за стола; им не хотелось расставаться.
– Мне пора, Пенни. Спасибо вам за все. Если у нас с вами и есть общая тайна, она проста: в жизни нет безоблачного счастья. Но это и так всем известно… Вы, оказывается, чудная, сердечная женщина. Я так рада, что мы встретились.
– И вы, Мария, дорогая моя, вы прелесть. Может, увидимся как-нибудь.
– Хорошо бы.
Они обнялись, расцеловались, и Мария ушла.
Четырехугольные дворы Вулфсон-колледжа были восхитительно, по-университетски безмолвны в этот поздний час, когда там появилась Мария. Кругом никого, и это лишь усиливало торжественность. Мария бесшумно пробралась к себе в комнату, разделась, умылась и скользнула в постель, обнаженная, под пуховое одеяло, как привыкла спать дома. Из золотой шкатулки у кровати она достала белую таблетку, запила ее водой и выключила свет. Легла на правый бок, свернулась клубком, сунула ладонь между бедер и тут же провалилась в сон.
И увидела: ее белесые ноги шагают вниз по каменной лестнице, изящно переступая с одной ступеньки на другую. У каждой ступеньки – своя история. Их основы в океане, в теплых столетиях триаса, когда разум еще не зародился, и потому камень – из ископаемых остатков вымерших существ; похожие на креветок, едва ли больше когтя, они по сей день рвались из своей темницы.
Чем ниже она спускалась, тем менее беспросветной становилась ночь вокруг. Дойдя до ровного места, увидела: храмоподобные пределы вокруг нее, сходя на нет, проступали все четче. Дух ее был теперь заключен в пространстве весьма причудливом: каждый метр стен и потолка изукрашен – точнее, трансформирован. Прямых линий не было в помине: Мария будто скользила сквозь утробу огромного существа, чьи внутренности застыли, превратившись в загадочную, ни на что не похожую архитектуру.
Ей показалось, она узнала залы доадамитских султанов, описанные Примо Леви
[15] в его переводе сочинений одержимого англичанина Уильяма Бекфорда, который в своем позорном затворничестве сочинил «Воспоминания о путешествии по монастырям Алькобака и Баталья» и куда более известную повесть «Ватек».
[16] И теперь Мария слышала здешнюю гнетущую музыку, невидимый орган, и ее одиночество, ее неудовлетворенное желание всё нарастали.
Пока она шла, элементы орнамента двигались вместе с нею, и их извивы напоминали наркотические, летаргические движения восточной танцовщицы. Печальное величие ее окружения не казалось ей безвкусным, даже когда пришлось идти вброд по темной воде, и под ногами скользили угрюмые тени, что искали не то пищи, не то утешения, не то окончания собственной юдоли.
Мария обернулась. За нею двигалась очень худая фигура, вся в белом, будто нечто еще не рожденное, не вполне человеческое; она узнала прежнюю себя, прообраз, что так и не воплотился. Мария ускорила шаг – она не желала общества этой фигуры.
Теперь белесые ступни шествовали по узорчатым плиткам. Ничто в ее теле более не существовало осмысленно, кроме изящных ног. Они двигались плавно, хотя вокруг Марии уже сгущалась тяжесть, уже расходился по сторонам мрак, точь-в-точь как туман затягивает заболоченную поляну. Казалось, земля отодвигалась все дальше вниз, мрак угнетал все больше. И вот ничего уже не осталось – только две белые ступни, шагающие в никуда. Затем пропали и они, поглощенные непостижимостями сна.
Пробило полночь. Потом час. Два. Время, когда, по единодушному свидетельству врачей и военных, сопротивляемость человека минимальна.
Человек, назвавшийся Грейлингом, хотел выйти из кухни, но приблизился к окну, которое открыл час назад. И заметил шевеление в запущенном саду.
На насыпи, в зарослях крапивы и борщевика, стояла крупная лиса. Она смотрела на Грейлинга в упор: глаза ее блеснули золотисто-карим. Грейлинг не мог отвести взгляд. Он ощущал блистательное сознание животного, скрытую энергию неподвижности, пока лиса постигала сущность Грейлинга. Он понял: сам загнанный зверь, он выживал за счет уловок, обмана, а вот эта тварь за окном – вдруг пронеслось у него в голове, – она дико цельна и чиста.
Решив, что человек, этот бедняга, попавший в западню домов, нисколько ей не интересен, лиса двинулась дальше, изящно находя свой путь опушенными лапами. Только что была – и вот уже нет ее.
Грейлинг притворил окно и медленно двинулся в спальню, взбудораженный этой встречей с дикой природой.
Он заснул. Деревня словно вымерла. В Розовом доме, по причине его старости, и днем и ночью что-то поскрипывало. Но теперь скрипело иначе. Равномерно. Так скрипят ступеньки, по которым поднимается медлительный человек или раненое животное. Проснувшись, Грейлинг истолковал эти звуки по-другому: лестница скрипит под ногами мертвеца, решил он, и тот направляется к нему в комнату.
Скрип. Тишина. Опять скрип. Дверь спальни приоткрыта. Вот она распахнулась, проскрипев новую ноту. В проеме показалась фигура – еле различимая, почти светящаяся. Сомнамбулически продвигалась она к кровати. Женщина в серой сорочке или в саване. Глаза ее вспыхнули, когда она направила свой взор на скорчившегося мужчину.
– Джой! – вымолвил он. – Пожалуйста, уходи… Прошу тебя, Джой! – Голос его от ужаса срывался.
Фигура не отвечала. Горло ее было перерезано. От шеи по всему одеянию текла застывшая кровь.
Грейлинг оцепенел, глаза его вылезали из орбит; он смотрел на привидение, пока оно не начало растворяться в воздухе. Он уже думал, что вот-вот ослепнет. Но вскоре лишь кровавое пятно висело перед ним. Потом и оно пропало – замигало и угасло.
Остался лишь тошнотворный запах.
Грейлинг осторожно выбрался из кровати. Он был в одной футболке. Дрожа от ужаса, он босиком прокрался вниз по ступенькам той самой лестницы, по которой только что поднималось привидение. Двигался он неуклюже будто вместо ногу него копыта.
В кухне он включил освещение над газовой плитой и испуганно огляделся. Комната казалась неестественной, неприязненной, непригодной для жизни. Он опять выглянул наружу, в темноту. Лисы, конечно, не было и в помине.
– Проклятый дом. С привидениями, оказывается! – сказал Трейдинг вполголоса.
Из ящика кухонного стола он вынул матерчатый сверток, из свертка – бумажный пакетик, развернул его и насыпал белого порошка в левую ладонь. Порошок тут же втянул обеими ноздрями.
По всему телу разлилось тепло. Трейдинг помотал головой. Ему полегчало.
По дороге в постель он проверил входную дверь. Заперта на засов, как и полагается.
Церковные часы прозвенели единожды, чтобы весь христианский мир знал: уже пятнадцать минут третьего, утро четверга, и в мире все хорошо – по крайней мере для тех, кто сердцем чист.
III
Жизнь духа
Заря в этот день занялась так же, как и в любой другой. Сэма Азиза разбудил будильник. Сэм приподнялся, сел. Рядом, пытаясь не просыпаться, блаженно застонала во сне жена. Сэм вылез из постели: пора спуститься в магазин, отпереть дверь, чтобы успеть принять утренние газеты.
Он натянул халат и отвел занавеску в сторону, поглядеть, что там, за пожарной лестницей, творится на свете – во всяком случае, в неухоженном саду позади магазина. Мир в это утро, насколько хватало глаз, был белым.
Над низкой крышей паба «Медведь» тщилось взойти тучное алое солнце.
– Ох, боже мой, да это же заморозок! Рима, вставай! Что, наш паршивец, по-твоему, укрыл вчера фасоль? Если нет, конец ей: всю морозом побьет.
В полусне Рима сознавала, что ее сын, Сэмми-младший, этот «наш паршивец», не в силах запомнить, что надо укрывать на ночь нежные ростки фасоли, которые лишь чуть приподняли над землей головы, словно маленькие зеленые кобры. Но уже ничего не поделаешь, так что можно и не просыпаться. Она засиделась с вечера за полночь, все смотрела кинофильм по Пятому каналу. Ей нравились фильмы на Пятом канале: в них всегда много взрывов. А Риме нравились взрывы.
Хотя Сэм торопился отпереть магазин, он успел забежать в комнату – не комнату, а так, что-то вроде большого комода, – где спал сын. Разбудив его, Сэм тревожно потребовал отчета: не забыл ли отпрыск накануне вечером накрыть газетами ростки фасоли.
– Конечно, папа, – сонно вымолвил Сэмми-младший. – За кого ты меня принимаешь?
– Ах ты мой славный, мой хороший мальчик! – обрадовался Сэм и поцеловал его в щеку. – Ну спи, еще целый час можешь спать.
И сошел вниз, как раз когда к магазину подкатывал фургон «У.Г. Смит», развозивший прессу. В магазин ввалился всегдашний чернокожий водитель и, улыбаясь, плюхнул на прилавок кипу газет.
– Что, Сэм, сегодня ты у нас точно разбогатеешь, а? – подколол он владельца магазина и был таков. Вечно спешил.
Сэм постоял на тротуаре, глядя, как фургон удаляется к Ньюнэм-Кортней. Утренний воздух был чист, бодрил, наполнял надеждами, пусть на тротуаре и валялся мусор. В этот час так тихо, что Сэм расслышал слабый одиночный вскрик, тут же стихший: это из дома Родни и Джудит через дорогу.
– Да-а, новая жизнь, – едва слышно сказал Сэм Азиз сам себе. – Вот что нам всем нужно. Вот что нужно нашей деревне. Новая жизнь.
По улице между тем плелась старуха. Сэм видел, сколько усилий ей нужно, чтобы двигаться вперед. Обряженная в темное и старое шмотье, она походила на бесформенный мешок. Мешок этот балансировал на двух толстенных колоннах ног, которые старуха передвигала с огромным трудом. Взгляд ее был прикован к тротуару.
Поравнявшись с Сэмом, она подняла лысеющую седую голову и прохрипела:
– Доброго утра, мистер Азиз.
– И вам доброго, миссис Стоун, – ответил он.
И она с трудом проковыляла мимо. Сэма вдруг затопило счастьем. Он не мог бы выразить словами, почему. Улица снова опустела, только проехал велосипедист. Сэм смотрел на деревья вдоль тротуара, на свежую листву. Как все это было прекрасно! Кругом деревья. Здесь, в Хэмпден-Феррерс, почти как в лесу. Этот вид дарован ему, как блаженство.
Сэм вошел в магазин, запер дверь и начал раскладывать газеты на стеллаже. «Дейли Телеграф». «Таймс». «Мир-рор». «Дейли Мейл». «Индепендент». И «Файненшл Таймс» для мистера Уиверспуна.
Он пробежал глазами заголовки. Повсюду в мире, казалось, шла война или происходили беспорядки: в Кашмире, в Пакистане, Афганистане, Ираке, Индонезии, Аргентине, Колумбии… да почти всюду. Но британские газеты в передовицах писали в основном о недавней травме футболиста Бэкхэма. Сэм прищелкнул языком, но и сам не знал, в знак восхищения или недовольства.
Когда с газетами было покончено, он поглядел на часы и поспешил в кухню, которая одновременно служила кладовой. Приготовил себе кружку Настоящего Какао «Кэдбери», съел манго, а затем целую миску крученой соломки с молоком.
Он еще проглядывал «Дейли Мейл», когда спустилась Рима, замотанная в несколько халатов.
– Сэм, как ты терпишь такой холод? Включил бы электрокамин.
– А мне не холодно. Скоро день разойдется. Садись-ка, жена, брось жаловаться, и я тебе сделаю кружку «Кэдбери».
Она присела, как ей было велено. Как всегда, послушно. И, как всегда, с улыбкой.
И вот началась еще одна чудесная интерпретация Обычного Дня. Неверный свет его разгорался, и в конце концов уличные фонари отключились. Мало-помалу на улице появлялись люди и их автомобили.
Хотя у Хэмпден-Феррерс наполовину сельский вид, петушиное кукареканье над его крышами не раздавалось. Лет пять назад местный совет собрался, чтобы запретить охоту на лис, но в результате принял решение запретить петь петухам.
Невзирая на протесты Ивонн Коутс, единственному петуху на сельском дворе у Коутсов официально свернули шею. А без петуха, говорила Ивонн, сельский двор совсем не тот, да после эпидемии «коровьего бешенства» скота на ферме стало и вовсе немного. Теперь старый вдовец Джек Коутс пытался продать Северное пастбище местному подрядчику, желавшему построить на нем двадцать четыре новых дома. Возражали против этого все жители деревни, зато намерение Коутса от всей души поддерживали его сыновья и дочка.
Они вообще всех сторонились, хотя на вид вроде были дружелюбные. Роуг был старший, за ним шли Дэйв и Софи, которой уже исполнилось семнадцать. У Дэйва была подружка Джин Пэрриндер, крепкая веселая бабенка. Сестра Джека, Ивонн, старая дева, жила с ними в доме на ферме со своей блохастой собакой по кличке Дьюк. Там же обитал и Джо Коутс, уже старик, дальний родственник Джека – Джо служил в армии еще во Вторую мировую. У него от застарелой раны вечно болели ноги, так что передвигался он мало. Он зависел от британской системы здравоохранения, а значит, часто оказывался в больнице, которая по шкале удобств была для него сопоставима с армейскими бараками.
Эти семеро ухитрялись жить под одной крышей в старом доме, и помогали им лишь добрая воля и привычка терпеть неудобства, воспитанная не в одном поколении. Из живности на ферме теперь остались козы, куры да утки, и еще корова джерсейской породы по кличке Милдред.
Жила семья Коутсов субботней продажей овощей, варенья, мармелада, сыра, пирогов и хлеба под общей вывеской «Домашние заготовки Ивонн» с деревянного прилавка на Коутс-роуд. Заправляли торговлей женщины Коутсов, а Беттина Сквайр им помогала. Дэйв и Роуг также продавали и ремонтировали велосипеды, чинили автомобили – да вообще практически все на свете чинили. При этом ухитрялись изображать бодрость. Главная их надежда была на то, что Джек сорвет хороший куш за Северное пастбище.
Ивонн, когда не шуровала у плиты, отсиживалась в своей комнате наверху, которую называла «уютной» – больше из-за малого размера, чем по причине особого тепла. Ивонн обыкновенно сравнивала свое жилище с тесной каютой капитана Кука на «Эндеворе». Ивонн была женщина умная и давно занималась самообразованием. Роста небольшого, лицо румяное, а мир вокруг изучала сквозь толстенные стекла стареньких очков.
Сегодня она проснулась рано, натянула плед на худые плечи и села в постели. Как водится, первым делом ощутила, что ее поташнивает. Зацепив дужки очков за уши, она выглянула в узкое оконце. Ночью пал легкий заморозок. Все Северное пастбище покрыто белыми заплатами.
Несмотря на холод, Дэйв уже шебуршился внизу в одних джинсах и футболке. Он бросал корм курам, бродившим по двору. «А-а, знаю-знаю, где наш Дэйв вчера шатался, – подумала Ивонн. – Опять с этой медсестрой горы покорял…» Но даже всеведущая Ивонн не знала истины.
Невдалеке от дома стояли брошенные сельскохозяйственные машины. Особенно уныло выглядел объемистый контейнер жидких удобрений. Ивонн подумала о мертвых животных, о вымерших существах. Дальше рукой подать до мыслей о близких, покинувших сей мир… Ивонн попыталась вспомнить хоть какой-нибудь взаправду необычный случай. Вот однажды, еще ребенком, отец возил ее – как? почему? – в аббатство Тинтерн, а там она понравилась какой-то женщине, и та подарила ей сборник стихов Уильяма Уордсворта – Ивонн хранила томик по сей день.
Она вздохнула, и одно из оконных стекол запотело. «Я так и не прославилась, – прошептала она. – Так никем и не стала». Подумаешь, «Домашние заготовки», великое дело, если говорить правду – а Ивонн всегда стремилась говорить правду. Она сняла очки, чтобы дать роздых глазам.
Ивонн вела дневник. И сейчас она обратилась к нему за утешением. Он все разрастался, усложнялся – досуга становилось больше, зрение все хуже. Еще ее бабушка, Энни Коутс, рассказывала ей, откуда пошла ферма, и Ивонн записала это свидетельство местной истории бок о бок с заметками про надои козьего молока и рекордный урожай кормовых бобов.
В конце восемнадцатого века порочный Хэррисон Феррерс, владелец Особняка, соблазнил девушку из деревни, дочку своего батрака Рона Коутса. Эта девица, по имени Пэт, или Патриция Коутс, была, по словам бабушки, «чересчур хороша собой, чтобы жить спокойно». И вот в результате их союза родила она в положенные сроки двойню.
Ну, незаконные отпрыски – обычное дело для бар, живших по поместьям, только в данном случае Хэррисон вроде как повел себя благоразумно – может, Пэт была ему по сердцу. Мальчишек-близнецов вниманием не оставлял, так что они выросли и видом ладные, и смелые. Он же им дал имена – Тарквин и Эдвард, в честь любимых чистопородных своих рысаков.
Когда оба достигли совершеннолетия, Хэррисон озаботился, чтобы Тарквин принял духовный сан и стал в здешнем приходе викарием, а Эдварду достался надел земли, несколько акров для хозяйства, которое и назвали фермой Коутс. Хэррисон как-то раз ехал верхом на любимом коне Тарквине, да был пьян, упал, сломал шею и помер. Вот и получилось, что первой обязанностью его преподобия Тарквина на посту священника было совершить погребальный обряд над телом отца и благодетеля.
Историю эту Ивонн, вглядываясь сквозь мутноватые линзы, описала во всех красках и добавила рассказ о дальнейшей жизни Тарквина – как он бросил кафедру проповедника ради путешествий по свету, особенно в Африку. Рассказывали, что в Эфиопии ему досталось какое-то сокровище религиозного свойства, на котором лежало проклятие. Правда ли, нет ли, а только самого сокровища никто не видел.
Умер досточтимый Тарквин при ужасных обстоятельствах. В июне 1814 года случился неожиданный смерч, подхватил викария-путешественника на воздуся и вознес на самую верхушку церковной колокольни. А оттуда новый порыв ветра низверг его на землю, прямо меж надгробий, и там он лежал, искалеченный, совершенно беспомощный, пока стая диких собак не примчалась с крутых склонов холмов Моулси и не разорвала его на куски.
Однажды в Оксфордской библиотеке Ивонн нашла журнал с советами начинающим писателям – что нужно делать, чтобы опубликовать книгу. Она последовала этим советам – упаковала рукописный дневник и отослала владельцу небольшого издательства, чья контора помещалась на Олд-Бэрлингем-роуд в Лондоне.
Прошло уже четыре месяца, а издатель все не отвечал. Но и сегодня Ивонн снова спозаранку взялась за дневник. Она не собиралась вставать, пока не потеплеет, пока с пастбища не сойдет этот белый саван. Тихо, петухи не кричат. Ничто не мешало ей, хотя она слышала невнятное бормотанье где-то внизу, в доме; совсем как капитан Кук, наверное, слышал, как суетится босоногая команда «Эндевора». Под одеялами было уютно. Ивонн задремала, занеся над дневником старую авторучку.
Прочие обитатели Хэмпден-Феррерс также поднялись с постелей – правда, отнюдь не так прытко, как Сэм Азиз. Возле кондитерской жил вдовец – профессор Валентин Леппард, восьмидесяти четырех лет. В это утро он то просыпался, то опять засыпал. Окончательно проснувшись, он остался в постели, не двигаясь, попытался припомнить, что за день недели сегодня. Понятное дело, если бы вчера была среда, сегодня настал бы четверг и он отправился бы пить кофе с Уиверспуном; но вот беда: нет совершенно никаких доказательств того, что вчера действительно была среда… Теперь дни походили один на другой, что правда, то правда.
Без очков Валентин не мог ничего толком разглядеть. Он следил за мерцанием отраженного света на потолке. Когда по улице проезжали ранние машины, по потолку двигались отсветы. На Валентина это всегда действовало успокаивающе. Будь у него синематографический аппарат – или как их теперь называют, – он бы непременно снял на пленку эту игру света.
Ибо ничего нет прекраснее света. Валентин не доверял никому из тех, с кем доводилось встречаться, терпеть их не мог, но свет – о, это же совсем другое дело: тут он был полностью согласен с последними словами живописца Тернера:
[17] «Солнце есть Бог!» Облизав пересохшие со сна губы, он сказал вслух: «И все они ушли в мир света»
[18]… Не сообразишь, откуда пришла на ум эта строка, однако не так это и важно.
Он все размышлял о том о сем и дремал понемногу, пока не пришла медсестра Энн Лонгбридж и не помогла ему встать с постели.
Неподалеку от того места, где в постели нежился Валентин Леппард, в доме на краю деревни, где дорога шла на Марчэм и на Бишопс-Линктус, почивал Барри Бэйфилд по прозвищу Стармэн, друг Дуэйна Ридли. Он было приоткрыл глаза – взглянуть на свет божий, но оказалось, что это больно, и он закрыл их опять: липкое верхнее веко склеилось с нижним. Он попытался заснуть – что называется, «отоспаться». В голове пульсировала боль, не дававшая утратить связь с миром, а сознание по той же причине было в отвратительном состоянии.
– Ma! – позвал он еле слышно. Ответа не было. Во дворе разрывался от лая этот чертов пес. – Ну ма-ам! – снова простонал он. – Дай ча-аю! Помоги-ите! Господи, да я ж, блин, совсем помираю… – сказал он сам себе. Что поделаешь, зато вчера вечером они с Дуэйном, корешем его, на славу подухарились в «Столяре». Что поделать – не получается и рыбку съесть, и косточкой не подавиться. – Мам, чаю дай, что ли?
Снизу никто не отвечал.
Стармэн вывалился из кровати и, шатаясь, поплелся вниз в чем мать родила – обозреть, есть ли кто.
Внизу его сестра Кайл ела овсяный хлебец «Уитабикс». Она с отвращением уставилась на него:
– Слышь, ты этой своей фигней у меня чего перед носом размахиваешь? Отвалится ведь твой дохлый слизень.
– Да иди ты! – отвечал он. – Все равно на подходе мерзопакостные слизняки, пришельцы с Юпитера, они тебя вот-вот заживо сожрут.
Рэй Уилмот по прозвищу Сахарок на своем электрокаре неторопливо катил по улицам, ставя прочные белые бутылки с молоком на ступени у крылец. Появился Сэмми Азиз, укутанный в свитер и замотанный шарфом, – он разносил газеты по домам. Сэмми вовсю крутил педалями; вот он поравнялся с медсестрой Энн Лонгбридж, которая на велосипеде ехала на работу. Они поздоровались.
Немного позже появился Боб Норрис: он медленно двигался от дома к дому на велосипеде, опуская в дверные прорези для писем рекламные листовки, письма и счета. В этот знаменательный день у Боба случилась добавочная нагрузка: он развозил письма, которые написал накануне Стивен Боксбаум. В нем адресатов приглашали поучаствовать в праздновании полуторатысячного юбилея местной церкви, предложив свои услуги организационной комиссии.
Конверты с этим письмом были вскрыты за завтраком руками или специальным ножом, и все прочитали их, кто с восторгом, а кто и с безразличием.
У Мэрион Барнс здесь же, в деревне, жил брат. Они не ладили. Но Родни Уильямс был все же человеком приятным, пусть не слишком общительным, служил стряпчим-поверенным в одной оксфордской компании и имел склонность на работу являться в галстуке-бабочке. По поводу сего проявления вычурности и была у них с Мэрион вечная закавыка.
Сегодня утром, однако, Родни на работу не пошел, и галстука на нем никакого не было. Его законная половина, Джудит Мэйз, вот-вот должна была родить их первенца.
Джудит лежала на их двуспальной кровати наверху и стонала. Схватки учащались. В доме вообще наблюдались все признаки кризисной ситуации, даже если обойти вниманием, что Родни, вопреки обыкновению, оказался не при галстуке. Отопление работало на полную катушку. Третья программа радио изливала фортепианные концерты Шопена. А раскрасневшаяся акушерка мисс Стэдвей (которой всего-то было двадцать три года – против тридцати девяти у Джудит) пребывала в полной готовности. На столике рядом с кроватью – кружка холодного чаю и крошки от крекера. На комоде тазик с горячей водой, а пол, накрытый шерстяным одеялом, усеивали обертки из-под шоколадок «Марс».
– Да гоните вы эту проклятую собаку! – крикнула Джудит.
Молодого спаниеля по кличке Тони, названного так в честь премьер-министра, немедля пинками выгнали из комнаты и захлопнули дверь. Тут как раз Джудит стала тужиться еще больше прежнего, и между ног ее показалась голова младенца.