Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Его плечи содрогались от безмолвного смеха – или то были рыдания?

– Братец? – услышал он оклик сестры. Она пристально взирала на него, лицо её пульсировало рыжими отсветами. – Братец, я боюсь за те…

– Нет, – прорычал он. – Ты… ты не будешь со мной говорить.

– Да, – ответила Серва. – Да, буду. Надоедать, канючить и приставать с разговорами – это право всякой младшей сестрёнки.

– Ты мне не сестра.

– А кто же тогда?

Он одарил её усмешкой.

– Дочь своего отца. Анасуримбор… – Он наклонился вперёд, чтобы бросить в костёр кусок дерева, похожий на берцовую кость. – Дунианка.

Сакарпский юнец проснулся и теперь лежал, вглядываясь в них.

– Братец, – молвила Серва, – тебе бы стоило хорошенько наклонить голову и вылить из неё всю эту харапиорову мерзость.

– Харапиоров яд? – поинтересовался он с насмешливой издёвкой.

Понуждаемый потребностью в каком-то яростном самоуничижении, он рассказал языкам пламени о том, как Серва и Кайютас с самого рождения играли с ним, а точнее, в него. Как, забавляясь, тешились его качествами и привычками настолько глубинными, что побуждения эти властвовали над его душой даже тогда, когда он не осознавал самого их существования. Он был познан без остатка и направляем, был забавой, игрушкой для маленьких расшалившихся созданий, для дунианской мерзости. Если прочие отцы дарили своим детям собак, дабы научить их иметь дело с кем-то, имеющим зубы, но в то же самое время любящим их, то Анасуримбор Келлхус даровал своим детям Моэнгхуса. Он был их питомцем, зверушкой, которую детишки Аспект-Императора могли обучить доверять им, защищать их и даже убивать ради них. Он чувствовал, как сжимается его глотка, а глаза раскрываются всё шире и шире, по мере того как невообразимое безумие, что ему довелось постичь в недрах Плачущей Горы, извергалось наружу вместе с речами. Он был их дрессированным человечком, их головоломкой, сундучком с игрушками…

– Довольно! – вскричал сакарпский юнец. – Что это за сумасшест…

– Это – истина! – рявкнул Моэнгхус. Ухмылка, казалось, расколола надвое обожжённую глину его лица. Он словно чувствовал, как внутри него плещутся помои и липкая жижа. – Они всегда на войне, Лошадиный король. Даже когда притворяются спящими.

Сорвил, столкнувшись с ним взглядом, невольно сглотнул. Яростно треснули угли костра, но юнец сумел притвориться, будто не вздрогнул, а лишь сделал то, что и собирался – повернулся к Серве.

– Это правда?

Она пристально смотрела на него один долгий миг.

– Да.

* * *

Сорвил проснулся ещё до рассвета. Его терзала какая-то потаённая боль, укоренившаяся, казалось, где-то в мышцах и сухожилиях, но каким-то образом выплёскивавшаяся наружу в таких местах, где и болеть-то вроде было нечему. Он моргнул, пытаясь избавиться от преследовавших его во сне видений, от образов нелюдей, скачущих на своих колесницах и пускающих в поля цветущего сорго огненные стрелы, а затем смеющихся над призраком голода, который за этим непременно последует. Серва, свернувшаяся калачиком ради тепла, всё ещё спала возле мёртвого кострища, положив под голову левую руку. Щека её смялась, надвинувшись на рот и нос, и она выглядела так безмятежно, что казалась не столько уязвимой, сколько попросту невосприимчивой к грозящему неисчислимыми опасностями окружению. Его воспоминания об их спасении из недр Плачущей Горы были местами совершенно отчётливыми, а местами туманными. Стоило ему закрыть глаза, и, казалось, он вновь видел её, висящую в Разломе Илкулку, просвеченную до голого тела сверкающими гранями и сияющими росчерками Гнозиса, отражающими и отбрасывающими прочь вздымающуюся колдовскую Песнь последних квуйя… А сейчас она лежала, уснув на куче сгнивших в труху и давно ставших грязью листьев, замотанная в отрез инъйорского шёлка, но умудряющаяся при этом выглядеть всё такой же величественной и непобедимой.

Что бы там ни произошло с её братом, было очевидно, что Анасуримборов сломать невозможно. Квуйя сами сломались об неё. Как и её брат…

Как и он сам.

А ещё он теперь осознал со всей определённостью факт, который накануне не сумел заставить себя принять в полной мере, дабы не потерять самообладания. Он чувствовал себя так, словно его обезглавили, или выпотрошили, или сделали с ним нечто вроде… ампутации души. Он ощущал отсутствие Иммириккаса, испытывал какое-то ноющее, царапающее нутро чувство потери, тщетные попытки чего-то, оставшегося внутри него, вслепую нашарить свои истоки, сорванные вместе с Амилоасом. Он чувствовал собственную неполноту так же остро, как и свою страсть и желание обладать удивительной девушкой, дремавшей сейчас поблизости – вроде бы и рядом с ним, но чересчур далеко, чтобы суметь до неё дотянуться.

Он был влюблён в неё. В Анасуримбора. И если Моэнгхуса Иштеребинт заставил порвать со своей сестрой, Сорвила же он, напротив, подтолкнул к ней, заставив поверить в её мотивы. Да и как бы могло быть иначе, если он помнил Мин-Уройкас? Был свидетелем того, как Медное Древо Сиоля рухнуло в чёрную пыль Выжженной Равнины! Своими глазами видел все инхоройские ужасы и их нечестивый Ковчег! Как мог он служить Ужасной Матери, со всей определённостью зная, что она беспомощна и слепа, ибо, как сказал Ойранал, не может узреть даже саму возможность того, что для Неё является невозможностью?

Не-Бог реален.

Разумеется, оставалось множество вопросов и бесчисленных сложностей. Сорвил, благодаря Амилоасу, словно бы родился заново. Его будущее лежало перед ним неопределённым и совершенно непостижимым вне факта его перерождения, а его прошлое пока что оставалось не переписанным – история ненависти и даже злоумышлений против Аспект-Императора, человека, бросившего ради человечества вызов самим богам.

Она вдруг открыла глаза, разом избавив его от этих тяжких раздумий. Её подбитый глаз оставался опухшим, а изо рта, как со сна это часто бывает и у прочих людей, ниточками сочилась слюна.

– Как, Сорвил? – спросила она голосом настолько нежным и тихим, будто бы опасалась вспугнуть наступавший рассвет. – Как ты можешь по-прежнему любить меня?

Он всё ещё лежал так же, как спал, – голова его покоилась на сгибе локтя. Сглотнув, он перевёл взгляд на маленького паучка, спешившего по своим делам вдоль ободранной ветки, валявшейся меж ними на лесной подстилке, а затем опять посмотрел ей в глаза.

– Тебе ведь никогда не доводилось любить, не так ли?

Нечто непостижимое поблёскивало в её бездонных очах.

– Я, как и сказал мой брат, дочь своего отца, – ответила она. – Дунианка.

Улыбка Сорвила слегка скривилась, когда он поднял голову с локтя. Сердце его яростно стучало, кровь пульсировала в ушах, но раздавшийся вдруг кашель и харканье Моэнгхуса исключили любую возможность ответа.

* * *

Они стояли под пологом, казалось, доверху напоённого недоверием и дышащего взаимными подозрениями леса. Они выжили и находились в относительной безопасности, но ни у кого из них не было ни малейшего желания обсуждать вчерашние события, не говоря уж о том, что за ними последовало. Сон будто бы утвердил и скрепил печатью тот факт, что между ними и вздымавшейся на юго-западном горизонте Плачущей Горой ныне пролегли дали и расстояния. Вчера они, спасаясь, бежали; ныне же вновь путешествовали, пусть и пребывая по-прежнему в какой-то стылой обречённости.

– Отец сейчас почти наверняка в Даглиаш, – заявила Серва. – Он должен узнать о том, что здесь произошло.

– Будем прыгать? – спросил Сорвил, одновременно и встревоженный предстоящим магическим перемещением и взволнованный, ибо руку его уже обжигало трепетным предвкушением, готовностью и жаждой ощутить все изгибы её миниатюрной фигуры.

Она покачала головой.

– Пока нет. Мы слишком углубились в чащу.

– Она боится, что Гора её запятнала, – прохрипел Моэнгхус, сплёвывая сгустки крови. Если в его словах и была какая-то толика озлобленности, то Сорвилу её услышать не удалось.

– О чём это ты?

Имперский принц вздрогнул, будто его ткнули вилкой. В ярком свете восходящего солнца Моэнгхус выглядел ещё более раздавленным и сокрушённым. Он держал голову и лицо опущенными, словно бы собираясь блевать, но его льдистые голубые глаза, сверкавшие из-под бровей, взирали сквозь спутанные пряди длинных волос прямо на Сорвила.

– Напев Перемещения. Эти смыслы выворачивают Сущее наизнанку, не так ли, сестрёнка? Метагнозис… на самом пределе её возможностей. И если Гора её изменила, то она могла и потерять эти способности…

Свайяльская гранд-дама не обратила на его слова ни малейшего внимания.

– Мы пойдём туда, – сказала она, указывая в сторону севера – прямо на высившуюся неподалёку верхушку какого-то лысого холма.

– Но мне почему-то кажется, – продолжал, как ни в чём не бывало, Моэнгхус, – что ничегошеньки с ней не случилось…

Серва окинула его непроницаемым взором.

– Мы пока слишком глубоко в этой чаще.

И они двинулись вперёд под огромными, лишёнными листьев ветвями, что торчали в разные стороны, словно высеченные из пемзы бивни, а потом, расходясь и переплетаясь, превращались в увенчанные острыми шипами сучья, сквозь которые, изливая на землю дробящиеся тени, струился солнечный свет. Сорвил держался неподалёку от Сервы, в то время как Моэнгхус плёлся где-то позади. Никто не произносил ни слова. Морозный утренний воздух постепенно теплел, и боль в разогретых движением конечностях утихала.

– Ойрунас принёс тебя к Висящим Цитаделям… – наконец проговорила она.

Сорвил убеждал себя не казаться тупицей.

– Ну да…

Он не многое помнил из того, что случилось после смерти Ойнарала в Священной Бездне.

– И как же человеческий юноша оказался в руках нелюдского Героя?

Сорвил пожал плечами:

– Да просто сын этого самого Героя взял юношу с собой в безумное путешествие сквозь всю их свихнувшуюся Обитель и привёл его в Глубочайшую из Бездн, где, собственно, и обитал его отец.

– Ты имеешь в виду Ойнарала?

Его сердце дрогнуло, когда он понял, что ей известно о Последнем Сыне.

– Да.

Я видел, как шествует Вихрь…

– Ойнарал привёл тебя к своему отцу… К эрратику. Но зачем?

– Чтобы его отец узнал о том, что Консульт ныне правит Иштеребинтом.

Теперь она взглянула прямо ему в лицо.

– Но зачем брать с собою тебя?

Он взмолился о том, чтобы Плевок Ятвер, который когда-то втёр в его щёки Порспариан, не подвёл его и сейчас, пусть он и стал отступником.

– П-полагаю, для того, чтобы я запомнил случившееся.

Она ему поверила – он сумел углядеть это в её голубых глазах, и эта убеждённость показалась ему самым восхитительным и чудесным из всего, что ему доводилось когда-либо видеть.

– И что произошло, когда вы нашли Ойрунаса?

Уверовавший король Сакарпа пробирался вперёд, одновременно и вглядываясь в замысловатые переплетения сухого, безжизненного подлеска, и томясь отчаянием, в которое его повергало собственное, не менее замысловатое, положение.

– Ойнарал спровоцировал его… намеренно, как мне кажется, – он судорожно выдохнул, – и в припадке древней ярости Ойрунас убил его… предал смерти собственного сына.

Его друга. Ойнарала, Рождённого Последним. Второго из братьев, что подарил ему этот Мир помимо Цоронги.

– А затем?

Юноша снова пожал плечами:

– Ойрунас словно… опомнился. И тогда я, дрожа от ужаса, встал перед ним на колени – там в Глубочайшей из Бездн… и поведал ему всё, что мне велел рассказать Ойнарал… рассказал, что Иштеребинт достался Подлым.

Какое-то время она молча двигалась рядом. Склон становился всё круче, так что им временами приходилось не столько идти, сколько карабкаться по уступам. Впереди, меж вздымавшихся круч, проглядывало белёсое небо, обозначая очертания бесплодных вершин.

– Я имею представление об Амилоасе, – внезапно сказала она. – Сесватхе трижды доводилось носить его – чаще, чем кому-либо из людей. И каждый раз из-за Иммириккаса он менялся безвозвратно. То, почему Эмилидис использовал в качестве посредника для своего артефакта душу столь яростную и мстительную, всегда оставалось предметом ожесточённых споров. Иммириккас был упёртым и свирепым упрямцем, и Сесватха считал, что это Нильгиккас заставил Ремесленника использовать в Амилоасе его мятежную душу в надежде на то, что переполняющая её ненависть передастся каждому человеку, которому доведётся носить Котёл.

Сорвил нервно выдохнул. Закрыв на мгновение глаза, он увидел оком души своего любовника, Му’мийорна, грязного и измождённого, плетущегося куда-то по Главной Террасе. Встряхнув головой, он прогнал прочь явившийся образ.

– Да, – сказал он резче, чем ему хотелось бы, – он упрямец.

Они взбирались по бесплодным склонам, карабкаясь вверх по глыбам затейливо мерцающего в лучах солнца песчаника. Небо казалось чем-то отстранившимся от всего земного, чем-то изголодавшимся и безликим. Моэнгхус всё больше отставал от них, и отставал уже, как представлялось Сорвилу, тревожно, но Серву, похоже, это совершенно не беспокоило. Вместе они добрались до безжизненной, лысой вершины и теперь стояли, дивясь тому, как приветственно вздымаются выси и простираются дали, салютуя воле, сумевшей покорить их. Рассматривали холмы, становящиеся отвесными кручами, отроги и утёсы, превращающиеся в горные хребты, взирали на режущую глаз синеву Демуа.

Их первый прыжок перенесёт их так далеко.

Он повернулся к Серве, вспомнив с внезапно вспыхнувшим беспокойством о том, что говорил недавно Моэнгхус. Она уже смотрела на него – в ожидании, и у него перехватило дыхание от её непередаваемой красоты и от того, как инъйорские шелка, вроде бы и скрывая, в то же самое время подчёркивают её наготу.

– Мне нужно тебе сказать кое-что до того, как сюда доберётся мой брат, – промолвила она. Порыв ветра швырнул её льняные локоны прямо ей на лицо.

Юноша бросил взгляд на взбиравшегося по склону Моэнгхуса, а затем, сощурившись, вновь посмотрел на неё.

– И что же?

– Любовь, что ты питаешь ко мне…

Здесь слишком ветрено, чтобы дышать, подумалось ему.

– Да…

– Мне никогда не доводилось видеть ничего подобного.

– Потому что это моя любовь, – солгал он, – а тебе никогда не доводилось видеть никого, подобного мне.

Она улыбнулась в ответ, и Сорвил едва не вскрикнул от восхищения.

– Я полагала, что доводилось, – сказала она, всё ещё пристально глядя на него. – Считала, что ты лишь юнец, истерзанный ненавистью и тоской… Но то было раньше…

Уверовавший король судорожно сглотнул.

– Сорвил… То, что ты совершил, там, в Горе… И то, что я вижу на твоём лице! Это… божественно.

Каким-то тёмным, сугубо мужским уголком своей души Сорвил вдруг осознал, что Анасуримбор Серва, свайяльская гранд-дама, невзирая на все свои почти безграничные познания и могущество, по сути всё ещё дитя.

И разве имеет какое-то значение его ложь, если любовь его при этом реальна?

– Остерегайся! – прохрипел Моэнгхус, карабкавшийся по голым камням чуть ниже по склону. Он взобрался на вершину холма, очутившись прямо между ними – тяжко дышащий, хмурый, сгорбившийся.

– В их словах не бывает нежности, Лошадиный Король… одни лишь колючки, цепляющие твоё сердце.

* * *

У Сервы не возникло сложностей с Метагнозисом, в отличие от Сорвила, которого состоявшийся прыжок привёл в состояние какого-то неописуемого и невыразимого возбуждения. Там, где они теперь оказались, он беспрестанно бродил с места на место, словно бы пытаясь каждым своим шагом добраться до самого края мира. Ему было трудно сосредоточиться, ибо почти любая его мысль обращалась к душе, которая более не была его собственной, тянулась к знаниям, долженствующим быть, но ныне отсутствующим, и к пламени страстей, ныне лишённому топлива. Он знал, что расколот на части, что Амилоас навечно превратил его в обломок самого себя, но, общаясь с Сервой и Моэнгхусом, он понял, что случившаяся с ним метаморфоза странным образом сделала его более уверенным в себе и непроницаемым.

Постоянные оскорбительные подначки её обиженного на весь свет братца заставили их разделиться, и он, нежданно-негаданно, обнаружил, что остался наедине с дочерью Аспект-Императора на отроге Шаугириола, или, как его назвала Серва, Орлиного Рога – самой северной из вершин Демуа. Найти на склоне горы подходящее для сна место оказалось задачей не из простых. Моэнгхус как-то умудрился устроиться первым, но чересчур узкий уступ, на котором они очутились, заставил их с Сервой забраться вдоль идущей вверх по диагонали расщелины к гранитному наплыву, торчавшему двадцатью локтями выше из голой скалы, словно высунутый наружу язык. Руки Сорвила, казалось, воспарили, а ноги сделались будто свинцовыми. Голова его кружилась так сильно, а ощущение тяготения, стремящегося утащить его куда-то вбок и наружу, было настолько властным, что он опасался за свою жизнь. Но он цеплялся и карабкался, прижимаясь лицом к камням так тесно, что был способен почуять даже их запах. Дыша неглубоко, ибо дыхание причиняло ему острую боль, Сорвил взобрался следом за Сервой на край гранитного выступа и сел рядом, пожирая её глазами и безмолвно благодаря Охотника за отсутствие ветра.

Гвоздь Небес блистал высоко в небе, указывая направление на север и заливая бледным своим светом укутанные в серебрящийся иней дали, лежащие у их ног. Сорвил слушал, как она рассказывает о тех краях, что простёрлись сейчас перед ними. Она говорила и о струящейся вдали ленте Привязи, и о лежащей за ней Агонгорее, и о парящих где-то у горизонта очертаниях Джималети, но он слушал несколько отстранённо, ибо его сейчас влекли не её познания, а её близость и жаркое дыхание, в этом морозном воздухе вырывающееся белыми облачками из её уст. Он слушал её голос и задавался вопросом о том, как это вообще возможно – ухаживать за дочерью воплощённого Бога, пользуясь орудием, которым его одарило нечто, находящееся вне пределов самого времени и пространства.

– И далее, вон в том направлении, – сказала она, – находится Голготтерат.

Если бы она произнесла «Мин-Уройкас», то его кости, наверное, треснули бы прямо внутри тела, пронзив осколками плоть. Вместо этого он, повернувшись, поцеловал её обнажившееся плечо. Его сердце яростно колотилось. Она же, обхватив ладонями небритые щёки Сорвила, с силой впилась в его губы. Опрокинувшись на спину, он потянул её за собой. Укрывшись пологом ночного неба, расшитого сияющими звёздами, Серва оседлала его, тихонько шепнув:

– Я не та, кем ты меня считаешь.

И опустила свой огонь на его пламя.

– Как и я, – ответил он.

– Но я вижу тебя насквозь…

– Неееет, – простонал он, – ты не в силах…

И они занялись любовью на вершине Орлиного Рога – горы, с которой в древности было замечено немало вторжений. Они двигались медленно, скорее охая и постанывая, нежели исторгая крики страсти. И всё же любовь эта будто бы полнилась каким-то отчаянием, заставившим их отринуть прочь все различия и побудившим сплестись, слиться друг с другом, скользя в смешавшемся в общую влагу поте. Бурлила неистовством, понудившим их дышать в одно дыхание, словно бы они и вовсе стали ныне единым человеческим существом.

* * *

Он проснулся от позывов переполнившегося мочевого пузыря. Каменный язык, выступавший из вершины Орлиного Рога, в действительности оказался намного жёстче, чем ему почудилось в тумане плотских утех: поверхность скалы обжигала тело холодом и кусала щербинами зернистых неровностей. Серва пристроилась рядом, прижавшись ягодицами к его бёдрам, и он, не желая, чтобы его вновь наливающаяся жаром страсти мужественность разбудила её, осторожно отодвинулся и повернулся. Она нуждалась во сне гораздо больше, нежели он сам или Моэнгхус. И посему Сорвил лежал, стараясь не потревожить её своим дыханием и трепетной жаждой, а его набухшее естество, овеваемое потоками холодного ветра, болело и ныло.

Стараясь отвлечься, он посмотрел на север. Где-то там, вдали… царапали небо Рога Голготтерата. Он вглядывался в горизонт, надеясь уловить проблеск их сказочного мерцания, но вместо этого заметил лишь какое-то движение в небе меж горных вершин. Нечто странное скользило там, паря над пропастью. Сорвил сощурился и даже поднял ладонь, пытаясь прикрыть взор от сияния Гвоздя Небес…

И почуял, как внутри него вскипающей пеной вздымается ужас, охватывая тело от самых кишок до конечностей…

Аист парил в ночной пустоте, его бледные очертания плыли в потоках ветра. Сорвилу показалось, будто вся гора целиком вдруг покатилась куда-то – слишком медленно, чтобы его глаза способны были это заметить, и всё же достаточно быстро, чтобы до тошноты закружилась голова.

Ужасная Матерь следит за ним.

Она не забыла о своём ассасине-отступнике.

Она знает.

Его мысли понеслись вскачь. Как именно Старые Боги покарают его за предательство и вероломство? Заклеймят Проклятием?

Уготовано ли ему адское пламя за его любовь к Анасуримбор Серве?

За то, что видит незримое для Святой Ятвер?

Он лежал неподвижно, будто бы его тело вдавило в клочок скалы меж ним и заворожившей его женщиной. Рыдающий вопль пронзил морозный воздух, и Сорвил снова вздрогнул, поражённый какой-то безумной убеждённостью, что этот выкрик исходит от него самого. Но то был лишь всхлипывающий и плачущий уступом ниже Моэнгхус. Могучие, почти что бычьи вздохи перемежались со скулящими стонами, и было очевидно, что исходят они от человека взрослого и сильного, но в то же самое время по-прежнему остающегося ребёнком, черноволосым мальчиком, выросшим среди дуниан.

И Уверовавший король вновь погрузился в сон, надеясь, что уж ему-то это доступно по-прежнему.

* * *

Му’миорн прижимал его к подушкам, издавая с каждым толчком страстные хрипы. Нестриженые ногти оставляли на молочно-белой коже розовые и пурпурные царапины.

А затем Серва уже что-то кричала ему, и он пришёл в себя, дрожа и дёргаясь на грани забытья.

– Мы в опасности, сын Харвила! Просыпайся! Скорее!

Он зажмурился, ослеплённый нестерпимо ярким сиянием восходящего солнца, и, со стоном перекатившись, встал на четвереньки, немедленно осознав, что покрытый скудной почвой участок каменного выступа, который показался ему ночью удобным местом для сна, в действительности завален грудами птичьего помёта. Он заставил себя подняться на ноги, лишь для того чтобы вновь быть повергнутым наземь внезапно закружившимися и заплясавшими вокруг обрывами и пропастями…

Серва, присев на корточки у края скалы, смотрела вниз.

– Ты их видишь, братец? – спросила она. – Они приближаются с востока!

Сорвил встал, опираясь на одно колено, и, прищурившись, посмотрел на гранд-даму, ошеломлённый как её красотой, так и мерзкими ошмётками незваных снов и не принадлежащих ему видений. Он задыхался от самой мысли о том, что они возлежали вместе, как муж и жена – муж и жена! А теперь…

Ужасная Матерь?

– Шранки? – сипло спросил он.

И в этот момент стрела, свистнув в воздухе практически рядом с его правой щекой, ударилась в скалу за их спинами. Он вжал голову в плечи и пригнулся, всеми фибрами своей души ощутив пламя тревоги, мигом разогнавшее сон.

– Нет! – довольно резко ответила она. – Люди. – Она вновь наклонилась вперёд, чтобы позвать Моэнгхуса. – Ты видишь их, братец?

Сорвил, потерев глаза, уставился на восток, но так и не сумел там ничего углядеть.

– Люди? – снова спросил он, ползком перебираясь в более удобное для наблюдения место. – Из Ордалии?

– Нет… – Ещё одна стрела, мелькнув над вздымающимися склонами, отскочила от невидимой защиты, окружавшей и не подумавшую укрыться гранд-даму, а затем покатилась куда-то, стуча по камням. – Скюльвенды…

Скюльвенды?

Новая стрела, выпущенная немного под другим углом, пронзила колдовской Оберег, сумевший отразить предыдущий удар. В этот раз защита не помогла. Однако Серва, откинувшись назад, легко увернулась… Странным образом это показалось ему совершенно естественным, однако казалось изумительным и даже чудесным, что древко стрелы вдруг будто бы возникло прямо в её руке. Колдунья, держа стрелу ближе к оперению, взглянула на заменявшее наконечник утолщение хоры, но, заметив, что костяшки её пальцев и запястье начали, словно искрящимся инеем, покрываться солью, тут же швырнула в пропасть убийственный снаряд.

– Поди! – крикнула она.

С высочайшей осторожностью выглянув из-за скалы, Сорвил начал подсчитывать нападавших, карабкавшихся по уступам совсем неподалёку. Отряд преследователей выглядел, словно поднимающийся по склону клочок тумана или лёгкое облачко, состоящее, однако, из облачённых в поблёскивающие шлемы голов и покрытых доспехами плеч. Ещё две стрелы бессильно клюнули незримую защиту Оберега.

– Их там, кажется, человек сорок пять?

– Шестьдесят восемь, – поправила она.

– Застрельщики… – прохрипел Моэнгхус, поднявшийся к ним вдоль расщелины – тем же путём, которым они добрались сюда прошлой ночью. Он по-прежнему подчёркнуто смотрел лишь на Сорвила. – Похоже, они заметили наше вчерашнее прибытие.

– Сюда, – крикнула Серва, жестом призывая присоединиться к ней.

Сорвил почти ползком отодвинулся от края скалы и шагнул к ней. Окружающий пейзаж вместе со всеми своими обрывами и пропастями плясал у него перед глазами, вызывая почти нестерпимое головокружение.

Хмуро скалившийся Моэнгхус стоял, перекосившись и сгорбившись, словно бы его сухожилия были повреждены, не позволяя ему распрямиться, хотя выступ, на котором они находились, по своему характеру и наклону не требовал от него столь странной позы. Очередная стрела сломала древко о скалу высоко за их спинами, но Моэнгхус даже не вздрогнул.

– Ну давай же, – взмолилась его сестра, протягивая руку. – Отсюда я вижу далеко вглубь Агонгореи.

Какая-то дикая ярость, вздымавшаяся из самых глубин его существа, воспламенила взор её брата. Ещё одна стрела ударилась об Оберег, заставив воздух вспыхнуть свечением тонким и плоским, словно бумажный лист. Уже обхвативший Серву своей левой рукою Сорвил, проследив за взглядом имперского принца до низа её живота, увидел на чёрной ткани инъйорских шелков влажную выемку, где сквозь одеяния проступил остаток его семени.

– Братец!

Моэнгхус опустил ледяной взор ещё ниже и, помедлив одно тягостное сердцебиение, шагнул в её объятия, возвышаясь своею мощной фигурой над ними обоими. Небольшой дождь стрел забарабанил о колдовскую защиту Сервы, вызывая в застывшем воздухе одну вспышку голубоватого света за другой. Утреннее солнце обжигало их обращённые на восток спины.

Серва откинулась назад, выгнув позвоночник уже знакомым ему способом и непроизвольно, как показалось Сорвилу, ткнув его в бок костяшкой большого пальца. Её голова запрокинулась, а изо рта, ответствуя исторгнутому ею чародейскому крику, вырвалось жемчужно-белое сияние, глаза же вспыхнули так ярко, что излившийся из них свет полностью выбелил лицо колдуньи, скрыв от взора всю её невозможную красоту.

Метагностический Напев, казалось, выпустил откуда-то целое сонмище пауков, скользнувших со всех сторон вдоль его кожи и в точно выверенное время соединившихся своими лапками и внутри него и снаружи. Вокруг, закручиваясь белыми спиралями, возникла туманная дымка, таинственным образом совершенно неподвластная завывавшему в горах ветру. Замерший в лучах рассветного солнца пейзаж внезапно и вовсе превратился в плоскую, застывшую картинку. Он стиснул зубы, ощутив тяготение, стремящееся швырнуть его куда-то вовне, причём словно бы сразу во всех направлениях… а затем почувствовал, как нечто вдруг рухнуло, казалось, расколов само Сущее, зазмеившееся трещинами, курящимися дымными всполохами… Моэнхус вопил и ревел. Сорвил почувствовал, как рука имперского принца вяло дёрнулась, а затем увидел его самого, падающего на бесплодные скалы Орлиного Рога, а потом…

Яростное сияние, хлещущее по глазам, словно плеть. Их прибытие куда-то – такое резкое и внезапное, будто он был всего лишь младенцем, внезапно вырванным прямо из материнской утробы.

И, задыхаясь, они оба повалились в лишённую даже признаков жизни грязь.

Глава третья. Агонгорея

Лишь Принципы, не укоренённые своею сутью в других Принципах, могут служить основой основ, достойной именоваться непоколебимым Основанием. Если же подобные Принципы отсутствуют, Основание становится всего лишь неустойчивой поверхностью, норовящей ускользнуть из-под ног, когда мы бежим по ней… – Третья Аналитика рода человеческого, АЙЕНСИС
Ранняя осень, 20 Год Новой Империи (4132 Год Бивня), Голготтерат

Да славится Мясо.

Пройас не имел представления, кто первый вознёс это славословие, но возбуждённый отклик, что оно вызывало у остальных, убедил его присвоить себе эту честь. А душок безумия, исходящий от всего происходящего, не имел никакого значения.

Дождь, скрывший от взгляда дали, омыл раны земли, заполнив грязью канавы и рытвины. Мужи Ордалии могучими потоками тащились, волоча на спинах припасы, по превратившемуся в хлюпающее месиво пастбищу, простёршемуся к северу от Уроккаса. Люди разглядывали почерневшие ущелья и склоны, дивясь отрогам и вершинам, заваленным грудами обуглившихся шранчьих туш. Небеса изливались на воинов, превращая их волосы в уныло висящие пряди, заставляя сутулить плечи, смывая с оружия и доспехов перемешанную с грязью лиловую кровь, что, успев засохнуть, превратилась в потрескавшуюся чёрную плёнку. Десятками тысяч они плелись через шелестящие под струями ливня равнины, поражаясь событиям, что им довелось засвидетельствовать, и ужасаясь рассказам товарищей. Кожа их очистилась, но сердца остались запятнанными. Они находились сейчас так далеко от дома, что дыхание перехватывало от самой попытки исчислить расстояние, отделяющее их от родных мест и близких людей.

Они разбили лагерь на берегах реки Сурса, возле овеянного легендами Перехода Хирсауль, или Брода Челюстей, расположенного в нескольких лигах севернее Антарега. Отвечая призыву, Уверовавшие короли, военачальники и маги Ордалии явились в Умбиликус со всего стана, бурлящие неестественной живостью, но до времени удерживающие в себе все рвущиеся наружу вопросы. Необходимость срочно покинуть заражённую местность, сделавшая невозможной любые совещания прошлой ночью, привела к тому, что люди весь день и вечер были вынуждены довольствоваться лишь расползающимися слухами. Они жаждали объяснений и даже изголодались по ним. Пройасу пришлось дважды просить их набраться терпения и дождаться своих братьев. Во второй раз экзальт-генерал, надеясь унять желание нобилей получить ответ на вопрос, терзавший их, как он счёл, сильнее всех прочих, даже вынужден был громко крикнуть:

– Наш Господин и Пророк жив! Он оставил нас лишь потому, что победа наша была абсолютной!

Значительная часть собравшихся, оказывая почтение павшим, явилась в Умбиликус в белых траурных одеяниях. Но если даже лорды Ордалии и вправду скорбели по погибшим воинам, они не выказали ни малейших признаков этого, если не считать одеяний. В то время как короли и лорды перекидывались непристойными шуточками и сквернословили, их приветливые бородатые лица сияли весельем, брови танцевали, а глаза лучились довольством. Несколько пикантных острот по поводу шранков вызвали у собравшихся настоящие взрывы хохота, заставившего королей и князей смахивать с глаз слёзы смеха и вытирать щёки траурными одеяниями.

– Да стоит даже твоей бабе хоть чутка погрызть ихнюю сардинку, – орал Коифус Нарнол, – так и у неё вся грудь волосами покроется.

– Что ж, вот теперь понятно, откуда у тёщи меж грудей такая поросль.

Мужи, облачённые для молитвы и панихиды, валились от хохота с ног. Лорд Гриммель ревел с высоты дальних ярусов и бил себя в грудь, а на усах его пенилась слюна. Пройас уже давно понял, что люди, наиболее чутко реагирующие на всё происходящее вокруг них, в наименьшей степени способны сдерживать в себе Мясо.

– За Гриммелем стоит присматривать… – донёсся откуда-то сбоку тихий голос Кайютаса.

Поток вновь прибывших иссяк, превратившись в тонкую струйку. Почти каждый из собравшихся отлично видел, где стояли имперский принц с экзальт-генералом, и понимал, что они о чём-то говорят, но праздная болтовня не утихала, во всяком случае пока.

– Что с нами сталось, Кай?

Имперский принц бросил на него не лишенный раздражения пристальный взгляд.

– Мы ели шранков, дядюшка.

Грохочущий крик прокатился по Умбиликусу, сотрясая утрамбованную землю, и Пройас обнаружил, что теперь всё возбуждённое внимание владык Ордалии обращено на него. Они, что не удивительно, существенно уменьшились числом, но ныне вокруг них словно бы клубилась аура некой свирепости – предощущение подступающей бури. Казалось, что в сгустившемся сумраке верхних ярусов за ними и над ними вот-вот зазмеятся молнии! Они выглядели грязными оборванцами, косматыми и почерневшими от солнца, но глаза их сияли настолько же ярко и жаждуще, насколько одежды их были порваны и измараны. Казалось, ему стоило бы испугаться, но вместо этого Нерсей Пройас, король Конрии, воздел руки и издал крик, который и должно было издать, взывая к единственному побуждению, ещё способному достучаться до их душ:

– Мясо! – прогремел его голос, равняясь в дикости с воплями Гриммеля. – Да славится Мясо!

Мужи Трёх Морей взревели, в остервенении топча ногами скамьи Умбиликуса.

Две дюжины Столпов вошли в Палату об Одиннадцати Шестах, внеся в самое её сердце три целиком зажаренные шранчьи туши. Высказав оглушительным воем своё одобрение, лорды Ордалии набросились на лакомство с жадным ликованием. Вместо того чтобы придать тварям позы, соответствующие ягнёнку или свинье, повара положили их обожжённые и покрытые румяной корочкой туши на спины, словно спящих. На какой-то миг они вполне могли показаться поджаренными на костре людьми. Пройас, чувствуя отвращение, тем не менее наблюдал за этим действом и принимал в нём участие. Он пускал слюнки от запаха палёной баранины и вздрагивал, смакуя изысканный вкус румяной мясной корочки, подсоленной и смазанной жирком. Повсюду люди, один за другим, ловили его взгляд и выказывали ему всяческое одобрение. Пройас улыбался и кивал каждому из них с той спокойной уверенностью командира, в которой они нуждались, размышляя при этом, когда же случилось так, что чистая скверна сделалась чем-то, что он готов вкушать и вкушать с наслаждением?

Нобили Ордалии горбились над своей трапезой, будто псы, кромсая и разрывая туши на части, обгладывая оскаленными зубами кости и разжёвывая мясо лишь настолько, насколько было необходимо, чтобы суметь его проглотить. В Умбиликусе стоял какой-то странный, шелестящий шум – хлюпанье и чавканье безостановочно жующих ртов. Экзальт-генерал бросил взгляд на Кайютаса, задаваясь вопросом, заметил ли тот, что лишь немногим ранее эти люди умоляли его сообщить им хоть какие-то известия об их Господине… а что теперь?

Ныне Анасуримбор Келлхус оказался забыт своими последователями.

Пройас улыбнулся барону Номийялу из Молса, разразившемуся в его адрес небольшим славословием, сам же раздумывая при этом: Мы заплутали!

Мы сбились с Пути Его!

Тому не было явных признаков, но меж тем вывод этот лежал на поверхности. Нечто смутное, но злобное и свирепое овладело этими некогда благородными людьми, нечто едва сдерживаемое, нечто такое, что унять и на время смирить способно было одно лишь обжорство. Обве Гёсвуран, наплевав на то, что был прославленным на весь мир великим магистром, начал полосками сдирать с шранчьей плоти белую кожу, которой брезговали остальные, и обсасывать с неё жир. Лорд Гора’джирау, один из немногих оставшихся в живых рыцарей Инвиши, забавлялся с одной из шранчьих голов, отрывая покрытые пузырями щёки и губы, его естество, оттопырив рваный льняной килт, стояло торчком.

Пройас наблюдал, как нечестивый пир постепенно превращался в какое-то яростное, бесноватое представление. Он стоял там, где ему всегда приходилось стоять во время Совета – по правую руку от пустовавшего места Святого Аспект-Императора. Гобелены Эккину колыхались в своём обычном завораживающем ритме. Он дал указание Саккарису встать слева от себя, зная, что присутствие великого магистра Завета привлечёт на его сторону чародеев. Он также приказал Кайютасу встать справа, ибо ни один другой аргумент не является более значимым для утверждения власти, нежели родственная кровь. Как множество раз говорил ему Келлхус, видимость преемственности сама по себе является для человечества своего рода преемственностью – никогда не прерывавшейся традицией.

– Крепись, дядюшка, – тихонько сказал имперский принц, чья борода также лоснилась от жира, как и бороды всех присутствовавших. – Они всё более и более будут уподобляться крокодилам… чудовищам, которым для умиротворения необходимо насытиться.

Насколько бы странным это ни показалось, их аппетит всё же ещё имел определённые пределы. Постанывая из-за раздувшихся животов, громко рыгая и ослабляя поясные ремни, лорды один за другим отрывались от чудовищной трапезы, постепенно сбредаясь в переговаривающиеся и обменивающиеся сплетнями кучки. Негромкое бормотание быстро превратилось в могучий ропот. Лица их были перемазаны жиром, в бородах запутались остатки пищи, но гримасы и жесты вновь взывали к ответам и объяснениям.

Оставшийся в живых экзальт-генерал Великой Ордалии поднял руку, призывая к тишине, и какое-то время дожидался, пока все разговоры, наконец, утихнут. Взор его, скользнувший по выпотрошенным тушам, лежащим на столах между ним и людьми, которых ему надлежало возглавить, предательски дрогнул. На остатках пиршества покоился череп с наполовину съеденным лицом. Пройас стиснул зубы, пытаясь унять жар, охвативший чресла.

– Анасуримбор Келлхус… – возгласил, наконец, Нерсей Пройас и, повинуясь какому-то, свойственному скорее скальдам, чутью, выдержал долгую паузу. – Наш Наисвятейший Аспект-Император повелел мне возглавить Великую Ордалию на оставшемся пути до Голготтерата.

Минуло лишь одно мгновение, а собравшиеся уже вскочили, выпрямившись во весь рост и вопя во весь голос. Неистовство охватило их, всех до единого, словно бы превратив благородное собрание в какого-то многоликого, но единосущного зверя, исторгающего из себя бешеные крики, полные тревоги и неверия.

Или почти единосущного, ибо князь Нурбану Зе, в одиночку, решительно протиснулся вперёд и, шагнув на пол Умбиликуса, яростно взревел прямо среди растерзанных туш:

– Нееет! Ожог поглотил Его! Мои люди видели это!

Наступила тишина, но князь всё равно продолжал орать:

– Хоть Ожог и ослепил их, они видели, как это случилось!

Пройас, сердито сощурившись, нахмурился и открыл рот, но запнулся, словно бы позабыв, что хотел сказать, ибо Кайютас уже ринулся вперёд, вспрыгнув с обнажённым мечом в руке на ограждение ближайшего яруса. Клинок имперского принца вспыхнул ослепительно белым сиянием – режущим, кромсающим… и вот уже Нурбану Зе отупело стоит с полным неверия выражением на лице, а по сереющим в его бороде и одежде сальным ошмёткам струится горячая, алая кровь…

Смерть явилась кружащимся вихрем.

И в одно мгновение они все увидели вспыхнувшее, словно пламя в тёмной пещере, чудо божественного отца, воссиявшее в его сыне. Ни один человек не сумел бы сделать то, что Кайютас сейчас сделал. Только не человек.

Джеккийский князь повалился на спину, рухнув всем телом на грязные ковры. Пройас поднял взгляд и увидел, что лорды Ордалии хохочут и орут, заходясь то ли в каком-то бесноватом одобрении, то ли в полном безумия ликовании. А затем взор его зацепился за истекающие кровью искромсанные останки Нурбану Зе, и экзальт-генерал вдруг почувствовал, что в уголках его рта скапливается слюна.

Он высоко воздел руки, словно бы купаясь в обрушивавшемся на него восторженном экстазе, а затем резко двинул бёдрами, будто вгоняя своё изогнувшееся от прилива крови естество прямо в это гомонящее и хрипящее буйство. Коурас Нантилла выл, пуская тягучие нити слюны из чёрного провала рта. Гриммель же и вовсе жадно сжимал и тискал свою мужественность прямо через ткань оттопырившегося килта.

Кайютас, как-то странно сутулясь и моргая, стоял над телом Нурбану Зе, будто бы не вполне осознавая, что именно он только что сделал. Кровь мертвеца перепачкала его сильнее, чем остатки трапезы, изукрасив нимилевый хауберк принца маково-алыми пятнами, сочетавшимися в узор, напоминающий гребень враку…

Пройасу немного доводилось видеть на свете чего-то, настолько же прекрасного. И соблазнительного.

Кайютас встретился с ним взглядом, а затем, словно бы вспомнив нечто совершенно обыденное, вышел из ступора и, резко повернувшись к Пройасу, высоко поднял руку, приветствуя его. Однако же всё тело имперского принца содрогалось при этом от чего-то такого, что овладело им в гораздо большей мере, нежели на это способно обычное ликование.

Даже сын Аспект-Императора уступил этому – с каким-то отупелым ужасом понял Пройас, – даже он поддался всеподавляющему владычеству Мяса.

Как насчёт отца?

Лорды Ордалии удвоили громоподобные выкрики в его поддержку. Казалось, сама Преисподняя распахнула перед ними свои врата. Десятки тысяч погибли в Даглиаш, опалённые пламенем Ожога. Ещё десятки тысяч прямо сейчас умирали в муках, терзаясь от поразившей их скверны неисчислимыми скорбями. Святой Аспект-Император внезапно оставил их без объяснения причин…

И всё же они радовались и ликовали, осознав наконец, что убийство прекрасно и само по себе.

* * *

Когда следующим утром прозвенел Интервал, к небу уже возносились молитвы, а бесчисленные проходы и закоулки лагеря были забиты верующими. Сегодня им предстояло пересечь Переход Хирсауль – овеянный легендами Брод Челюстей, которому в Священных Сагах было отведено немалое место – и начать последний этап их многотрудного пути к Голготтерату. Но хоть в голосах их и слышался подлинный пыл, наполнявший, как и всегда, это религиозное действо, нечто странное вторгалось в их повадки, замутняя глаза, которым должно было оставаться ясными, размывая границу между упованием и жаждой, между благодарностью и самодовольством.

Ситуацию усугубляла погода. Накрапывал дождь. Капли его, подобно льдинкам, жалили обращённые к небу лица, оставаясь при этом достаточно редкими даже для того, чтобы можно было на слух различить, разбиваются ли они о землю или же о холстину палаток. Этакая нескончаемая изморось, изводящая обетованием ливня. Редкий дождик, часами предвещающий яростную бурю, что всё никак не являлась. Почерневшая земля, покрытая пеплом и курящаяся дымами пожаров, погасить которые не способна была ни вода земная, ни влага небесная, тянулась аж до самой Даглиаш. Течение реки Сурса становилось здесь быстрее, воды её окрашивались в унылые серые цвета, свойственные простиравшимся на противоположном берегу бесплодным пустошам. За прошедшие со времён Первого Апокалипсиса века отмели Перехода Хирсауль сместились севернее, о чём неопровержимо свидетельствовал тот факт, что руины стены, защищавшей в Ранней Древности Брод Челюстей, очутились от него в целой лиге или около того. Однако же, несмотря на сие примечательное странствие, сами отмели оказались именно такими, какими они были описаны в древних книгах: воды Сурсы здесь сперва разбивались о лежащие на речном дне скалы, разделяясь на пенящиеся струи и вздымаясь столбами брызг, а затем превращались в стремительные угольно-чёрные потоки. Не хватало лишь знаменитых костяных полей, что в таких красках любили живописать древние авторы; в остальном же броды выглядели настолько же коварными, насколько можно было ожидать, судя по всем дошедшим до нынешних времён источникам.

Какая-то странная вялость овладела мужами Ордалии – то проникающее в сердца и повадки опустошение, что зачастую следует за перешедшим в бесноватое безумие пиршеством. Великий Ожог сделал очевидным всю чудовищную безмерность подвластной их врагам мощи, а их Господин и Пророк, их Святой Аспект-Император покинул их. Слова его Воли, провозглашённые экзальт-генералом Воинства Воинств, подобно степному пожару промчались по лагерю, и они знали, что должны делать, но не имели представления, что должны по этому поводу чувствовать. И посему они пробудились ныне, ужасаясь мрачному, распутному бурлению, разгорающемуся в их душах, и страшась расползающихся слухов о том, что они понемногу становятся шранками. И сегодня они впервые осознали то, как невообразимо далеко от дома занесла их судьба.

Ибо лишь великое таинство истовой веры позволяло превращать вещи далёкие в близкие, позволяло ощутить себя дома посреди безбрежности, доверху наполненной жестокостью и безразличием. Если бы даже богов не существовало, люди почти наверняка сами бы их сотворили – во всяком случае те из них, что обретаются в пустоте и безысходности, неизбежно подвигающих человека вверять себя чему-то непостижимому. Ведомые Анасуримбором Келлхусом, они шествовали священной дорогой Спасения, следуя Кратчайшему Пути. Ведомые же Нерсеем Пройасом – обычным человеком, – они ныне будто предстали голыми перед ликом столь же невыразимых, сколь и бесчисленных опасностей и искусов…

Только теперь, в отсутствие своего Господина, они осознали, сколь бесконечно уязвимы и беззащитны. Простёршиеся меж ними и их родными местами бессчётные лиги легли тяжким грузом на сердца мужей Ордалии, притушив, во всяком случае на какое-то время, разгорающиеся в их душах уголья.

Сумевшие узреть эти опасения Судьи шествовали вдоль превратившихся в грязное месиво лагерных дорог, возглашая свои увещевания достаточно громко, чтобы они легко перекрывали монотонные речитативы жрецов.

– Пробудитесь! Пробудитесь! Возрадуйтесь, братья! Ибо Испытание наше близится к священному завершению! Голготтерат – сама Пагуба! – уже почти перед нами!

Людей, сочтённых возмутителями спокойствия, они, как обычно, брали под стражу по обвинению в отсутствии благочестия, и это утро отличалось от прочих лишь количеством схваченных и тяжестью наложенных на них взысканий. Двадцать три человека, включая барона Орсувика из Нижнего Кальта, были биты плетьми у столба, а ещё семерых вздёрнули на ветвях громадной ивы, росшей у бродов, словно какой-то невероятный часовой, мучающийся раздувшей его суставы подагрой и поставленный тут, дабы следить за Переходом Хирсауль. Трое же и вовсе куда-то исчезли без следа, породив слухи о ритуальных убийствах и каннибализме.

Впрочем, если бы не семь висящих на иве тел, то все эти события и вовсе остались бы незамеченными на фоне того тяжкого всеобщего труда, которым стала Переправа. Экзальт-генерала не поставили в известность о казни – хотя Аспект-Императора почти наверняка оповестили бы. Судья, приказавший устроить эту показательную экзекуцию – галеотский кастовый нобиль по имени Шассиан, – оказался чересчур изобретательным, выдумывая это Увещевание. Обнажённые тела были привязаны к огромным сучьям не за руки или туловища, а за голени – так, что нечестивцы висели на дереве вверх ногами. Руки их свисали вниз, словно бы казнённые творили какое-то нескончаемое поклонение, – точно так же, как это происходило со шранчьими тушами, когда их подвешивали, чтобы выпустить кровь. Тысячи мужей Ордалии прошли под ними или же рядом – большинство из тех, кто стоял лагерем к северу от Перехода Хирсауль. И не осталось никого, кто бы не услышал о них. И хотя мало кто в действительности уподобил своих мёртвых братьев забитым на мясо врагам, образ этот всё же вселил противоречия в их души и ввергнул в смятение их сердца. Они, само собой, всячески отрицали, что испытывают подобные терзания, поступая так же, как поступали всякий раз, когда им приходилось иметь дело с мрачными последствиями изобретательности Министрата. Забавляясь, они пускались в рассуждения о совершённых этими нечестивцами преступлениях и понесённых ими карах, сами же почитая себя в достаточной мере исполненными благочестия, чтобы иметь право презирать мёртвых грешников.

Они назвали эту иву Кровавой Плакальщицей, и мрачный образ её, увенчанный семёркой висельников, будет часами преследовать их грядущими ночами, маня, подобно плоти блудницы, и отвращая, словно лик прокажённого. Последнее дерево, что им вообще когда-либо доведётся увидеть.

Переправа заняла два полных дня. Через Переход были переброшены пять канатов, каждый из которых крепился через промежутки к шестам, вбитым в скрытую пенящимся потоком скалу. Пять тонюсеньких нитей, уподобивших весь Переход грифу сломанной лютни и ставших её струнами, унизанными борющимися с течением, с трудом продвигающимися вперёд фигурами, ищущими себе опору на невидимом сквозь тёмные воды дне, делающих под напором набегающего потока осторожные неуверенные шажки, сгибающихся под тяжестью навьюченных на их спины доспехов и припасов. Многие тащили с собой прихваченные с южных полей конечности убитых шранков, привязывая их за лодыжки или запястья к верёвкам, которые можно было накинуть на плечи или шею, измыслив конструкцию, что, во всяком случае издали, могла показаться каким-то одеянием – ужаснейшим из всех вообразимых. Раскачивающейся мантией, сотканной, как могло показаться, учитывая субтильность тварей и их бледную безволосую кожу, из отрезанных женских либо детских ручек и ножек. Те, кому не посчастливилось сорваться с канатов, протянутых выше по течению, зачастую увлекали за собой перебиравшихся ниже, создавая какую-то копошащуюся лавину, где головы десятков людей торчали над поверхностью, окружённые болтающимися шранчьими конечностями и напоминавшие диковинные цветы, вдруг распустившиеся в водах Сурсы.

К несчастью, погибло не менее трёхсот шестидесяти восьми душ, среди которых оказались и несколько примечательных имён – например Мад Вайгва, чудовищный тан холька, попытавшийся в одиночку переволочь через Переход десяток шранчьих туш, а также один из военных советников Нурбану Сотера лорд Урбомм Хамазрел, который просто споткнулся и, не сумев удержать в руках верёвку, был унесён бурным потоком.

По мере того как мужи Ордалии, увязая в грязи, достигали противоположного берега, ранее переправившиеся братья вытягивали их, задыхающихся от усилий, помогая им преодолеть осыпающиеся в речную воду берега. Затем их, даже не дав обсохнуть, криками гнали по протоптанным и утрамбованным тысячами ног дорогам всё дальше и дальше, не позволяя остановиться. И они, спотыкаясь, тащились вперёд, на ходу отжимая волосы и бороды, вытирая ладонями глаза и брови, и постепенно вливались во всё бо́льшие людские скопища, в гигантский круговорот, битком набитый их шатающимися, проталкивающимися меж плечами и спинами, зовущими потерявшихся родичей братьями. Они оказались на овеянном легендами Поле Ужаса, и безжизненная земля была единственным, что они теперь могли узреть у себя под ногами. И сие обстоятельство казалось им более удивительным, чем даже само их вторжение в эту легендарную страну, во всяком случае до тех пор, пока бурлящие человеческие массы не истончились, разделившись на отряды и группы, силящиеся найти место, где они могли бы сбросить со своих плеч ужасающий груз и отдышаться либо прислонившись к чему-нибудь, либо просто опустившись на колени. Давая пищу своим душам, они всматривались в западный горизонт, где лежали бескрайние пустоши Агонгореи, ныне будучи зримыми из неё.

* * *

Дали, как и всегда, простирались следом за далями, но земля эта была подобна нескончаемой иззубренной кромке, царапающей непривыкший к подобному взгляд, словно обдирающая чьи-то нежные пальцы устричная раковина. Люди по сути своей – не более чем ещё один плод земли, во всяком случае, если рассматривать их отдельно от одушевляющей божественной искры, и посему взгляд на землю – любую землю – является чем-то, что всегда поддерживает человека. Однако же взирать на Поле Ужаса означало взирать на землю, лишённую всякой жизни, землю, отвергающую не только людей, но и само основание, в котором коренится их сущность.

– Даже муравьёв нет! – говорили южане, пряча за внешним удивлением крайнюю степень обеспокоенности. – Что это за земля, где нет муравьёв?

И содрогались от предчувствия, что места эти поражены отравой и порчей.

Солнце багровеющей луковицей уже лежало на горизонте, когда последние отряды – по большей части, нансурцы и шайгекцы – «перескочили через Нож», как прозвали Переправу мужи Ордалии. Тем вечером в Умбиликусе военачальники и лорды поднимали лоснящимися от жира пальцами скользкие чаши, возглашая тосты и здравицы в честь своего экзальт-генерала. «Кормчим» называли они его, величая Пройаса этим благословенным прозвищем, ибо, невзирая на собранную Переправой горестную дань из канувших в речной пучине соратников и даже друзей, казалось подлинным чудом, что войско, столь многочисленное и неуправляемое, вообще удалось перебросить через отточенное лезвие Сурсы. Во всяком случае славословия, возносимые в честь Палатина Кишт-ни-Сечариба, были в большей степени приправлены искренней радостью, нежели церемониальной торжественностью, вызывая у собравшихся ощущение подлинного счастья. Даже Урбомм Адокасла, младший брат и номинальный преемник лорда Хамазрельского, по слухам, беспрерывно улыбался при обсуждении событий, приведших к тому, что его старший брат утонул.

Нерсей Пройас приказал, чтобы в ямах пылали огни, а на вертела водружались туши, дабы мужи Ордалии, знаменуя начало последнего славного рывка к Голготтерату, могли насытиться, освободив свои сердца от терзающего их голода. Но случилось то, чего никогда не происходило ранее. Лордам Ордалии, призванным на Совет, дабы обсудить планы свершения, не меньшего, нежели Спасение Мира, хватило вместо пиршества лишь лёгкого перекуса, дабы Умбиликус огласился их ревущими воплями. Они задержались до глубокой ночи, ведя громогласные речи о несчастиях, которым им довелось стать свидетелями и обмениваясь рассказами об утопленниках, гибель коих они видели сами или слышали о ней от кого-то ещё. А уж Мясо там или не Мясо – как могли они не реветь, ликуя и славословя? Ради чего ещё они способны были отринуть на время свои заботы и горести, как не ради тщеславного хвастовства, посвящённого тем зверствам, что им довелось пережить, и тем, что они творили собственными руками?

Орда была уничтожена. Они стояли на овеянном легендами побережье Агонгореи, на краю неоглядного Поля Ужаса. Вскоре они узрят сами Рога Голготтерата! Вскоре они низвергнут их! Обрушат ярость самого Господа на мерзкое чело Нечестивого Консульта.

И посему они отринули прочь свои тревоги и радости, творя вещи, за которые дома их непременно предали бы бесчестью и казни, с позором вычеркнув из списков предков их имена…

Буде, конечно, они вообще вернутся домой.

* * *

Лица всегда представляются чем-то более реальным, нежели всё остальное. Вот почему они зачастую чудятся нам, хмурыми или же ухмыляющимися, во столь многом – от крапинок и пятнышек на обожжённых кирпичах до влажных потёков на штукатурке, от изгибов изуродованных буйством природы деревьев до сплетений клубящихся облаков. У всего есть лицо; нужно лишь суметь уговорить или заставить его показаться. И, поскольку лица показывают очевидное родство между людьми и остальным Миром, это также означает их ещё большее родство между собой. Лица вглядываются в другие лица и в свою очередь видятся ими, стараясь выказать уверенность перед врагами и нежность перед любимыми. Тела же остаются не более чем ощущениями, мимолётными впечатлениями, дополняющими целое. Люди всегда стоят «лицом к лицу».

И именно это видел Пройас в едва тлеющем пламени – лица… лица выбеленные и словно бы пожираемые огнём – сальные бороды, лоснящиеся щёки, глазницы, пылающие словно две пляшущие искры… лица ухмыляющиеся, ликующие и бросающие мрачные взгляды, скалящиеся голодными ртами… лица, внимающие хвастливым рассказам о дерзновенной злобе кого-то из братьев… лица гримасничающие, вопящие, кривящиеся по-звериному, раскалывающиеся и сминающиеся, как тряпки, о сжатые кулаки… лица, обмотанные кусками ткани и заляпанные грязью…

– Всё это не по душе тебе, дядя.

Пройас оторвался от Зрячего Пламени, как всегда поражаясь, что, лишь откидываясь назад, чувствует исходящий от него жар. Он недоверчиво ощупал своё лицо, стремясь убедиться, что оно не покрылось пузырями ожогов, а затем повернулся к вошедшему. Фигура, стоявшая на пороге осиротевших покоев Аспект-Императора, из-за тысяч танцующих отблесков – оранжевых искорок, рассыпающихся по ишройским доспехам, казалась какой-то потусторонней. Картины, написанные на обтянутых пергаментом рамах, висели вокруг, словно укутанные тенями видения, напоённые уже свершившейся историей и украшенные священными текстами. Видения, потерявшие всякий смысл в этом безумном маскараде.

– Тебе стоило бы оставить Очаг в покое.

– Твой отец… – выдохнул Пройас, пристально глядя на пламенеющий призрак Анасуримбора Кайютаса… сына его Пророка, мальчика, которого он практически вырастил. – Он хотел бы, чтобы я увидел это.

Воздух вокруг, казалось, загустел, наполнился эманациями чего-то немыслимого.

– Мы же теперь свободны, дядя, как ты не видишь этого?

Фигура приблизилась… столь подобная Ему, однако же закованная в хладный нимиль – пылающее зеркальными осколками знамение, знак чего-то чуждого, нечеловеческого, упыриного. Губы, проступающие из курчавой бороды, звали, манили.

– Какое преступление, какой проступок, – сказал Кайютас, голос его понизился до рыка, – могут иметь хоть какое-то значение перед лицом подобного врага. Какое нечестивое деяние? Право вершить зло всегда было величайшей наградой праведных.

Юноша возложил мозолистую ладонь на сломанную руку Пройаса и до предела вытянул её вверх.

– Что отец сказал тебе?

Экзальт-генерал стоял, словно треснувший, выгнутый сверх всякой меры какой-то яростной силой и надломившийся под её натиском лук. Взгляд его трепетал. На ухмыляющихся устах пеной застыла слюна. Но его, казалось, и вовсе не заботило происходящее… во всяком случае до тех пор, пока из-под повязки не засочилась кровь.

– Он сказал, что… – начал Пройас, на миг прервавшись, чтобы судорожно сглотнуть. – Что люди должны… должны есть…

Имперский принц улыбнулся с каким-то бесноватым торжеством.

– Вот видишь? – молвила рука, ибо на свете оставались сейчас одни лишь рты да руки.

– Разве имеет значение, что мы становимся шранками, – ворковали жестокие пальцы…

До тех пор, пока мы спасаем Мир.

* * *

Слышишь? Всё больше визжащих воплей.

Мне нравится, как трещат в огне умащенные жиром зубы – звук столь же изысканный, как цоканье подков по камням.

Она тлеет… всегда тлеет внутри тебя негаснущей искоркой.

А потом на уголья капает жир… и вот тогда-то и разгорается пламя!

Твоя ненависть. Жажда уничтожать и разрывать в клочья.

О, эта сладость с привкусом соли сгорающей жизни!

И тогда, я знаю, он грядёт, он явится, вцепляясь в душу… звериный ужас.

Жир, вскипающий на покрытой хрустящей корочкой коже… Да! Ужас кроется там, томясь в соку подрумянивающихся на огне тварей.

Разве ты не видишь? Мясо затмевает собой наши души. Заслоняет, словно растущая внутри глаз катаракта.

А в бороде, шипя, пузырится пена!

Оно выскабливает нас, превращая во что-то слишком тощее и слишком быстрое для оков человечности!

Тех, что удерживают нас, будто вертел.

* * *

Наследие неисчислимых распрей было разбросано по этим безжизненным равнинам.

Здесь лежал король Исвулор, и кости его были такими же древними, как сама Умерау. Так же как и кости легендарного Тинвура, Быка Сауглиша, отправленного на верную смерть опасавшимся его славы Кару-Игнайни, королём Трайсе. Корявые и грубые остатки его могучего скелета валялись где-то здесь в вечном уничижении, окружённые слоями хаотично наваленных шранчьих костяков…

Но ничьи останки не нашли в этой земле покоя и погребения.

Не нашли, ибо здесь ничто не росло. Даже чертополох. Даже бархатник. Даже лишайник не расцвечивал изредка встречавшиеся тут лысые валуны. Жуткие чёрные пни всё ещё щетинились вдалеке, словно груды раскрошившегося обсидиана – остатки росшего здесь когда-то леса, погубленного падением Инку-Холойнаса. Оказавшись в тени катастрофы, равнина эта была умерщвлена пеплом, пропитавшим всё вокруг точно просачивающаяся в землю влага – порошком, столь же тонким, как пемза, но при этом ядовитым для всего живого. Если кто-либо, взяв этот порошок в горсть, подбросил бы его вверх, то он бы увидел, что и тогда пепел не разлетелся бы, развеянный ветром, свистящим и проносящимся от края до края по этой унылой, напоминающей огромный железный щит равнине.

А кто-либо достаточно остроглазый даже поклялся бы, что в этой мерзкой грязи виднеются вкрапления золота, еле заметно мерцающего, когда солнечный свет падает на неё под определённым углом.

Куниюрцы называли эти равнины Агонгореей, что рабы-книжники Трёх Морей переводили как Поля Скорби. Но слово «Агонгорея» само по себе было переведённым с ихримсу названием, услышанным норсираями Ранней Древности от своих учителей-сику, ибо нелюди именовали эти места Вишрунуль, Поле Ужаса. И кости нелюдей тоже лежали здесь, под человеческими останками, некогда белые, а теперь почерневшие и искрошившиеся – сохранившиеся до нынешних времён свидетельства тысячелетних войн с инхороями: ночной резни, случившейся после катастрофы Имогириона; горькой славы Исаль’имиала, битвы, в результате которой последние оставшиеся в живых инхорои, вместе с ордами своих мерзких тварей, были, наконец, загнаны в пределы Мин-Уройкаса; и многих других сражений, коих было довольно, чтобы превратить равнины и долы Агонгореи в нечто вроде пола какого-то громадного склепа.

Дождь прекратился. Заря прогнала с неба остатки облаков, и звонкий призыв Интервала пронёсся над бурлящими и бьющимися о камни водами Сурсы. Мужи Ордалии пробуждались от своего беспокойного сна и поднимались на ноги, присоединяясь к тем, кто уже проснулся до них и теперь, щурясь, взирал на представшее перед ними откровение, залитое лучами встающего солнца. Люди во множестве всматривались вдаль, а затем поворачивались к своим товарищам с тревожными вопросами на устах. Пространства, ранее в своей трупной бледности представлявшиеся однородными, ныне оказались словно бы усыпанными битой керамикой – серыми колоннами, насыпями и даже кругами, выложенными из человеческих остовов.

«Мертвецы, – говорили они друг другу. – Наш путь вымощен мертвецами». И даже осмеливались бурчать себе под нос крамольные, лишённые благочестия речи. «Мы идём прямиком в могилу», – бормотали они, стараясь говорить потише, чтобы не услышали Судьи.

Никто не вспоминал о прошедшей, наполненной непотребствами, ночи. Люди осторожно обходили трупы и прочие свидетельства свершившихся зверств, желая поскорее двинуться дальше. Воины приводили в порядок снаряжение, жадно поглощая остатки вчерашнего пиршества. Не минуло и стражи, как взвыли рога народов Трёх Морей и Святое Воинство Воинств отправилось в путь, возглашая неисчислимыми хрипящими глотками гимны и славословия своему Аспект-Императору. Трупы оставили там, где их застал рассвет, не потрудившись даже сосчитать мертвецов, поскольку в противном случае в преступлениях, в результате которых эти люди были изувечены и убиты, пришлось бы обвинить чересчур многих, чтобы Воинство могло себе это позволить.

Великая Ордалия, словно гонимое ветром облако, пересекала пустоши Агонгореи. Той ночью они встали лагерем в месте, что норсираи древности именовали Креарви, или Плешь. Впервые Святое Воинство Воинств оказалось в тех же самых землях, по которым ступала Ордалия древних времён, собранная Анасуримбором Кельмомасом. Судьи, словно одичавшие отшельники с пылающими глазами, бродили, облачённые в грязные одежды, средь мужей Ордалии, призывая их возрадоваться, ибо они достигли ныне самой Плеши, упоминаемой в священных книгах, и предлагая устроить празднество, ибо никогда ещё Спасение не было так близко!

– Рога! – кричали они. – Скоро Рога Голготтерата восстанут на горизонте!

И вновь людей охватила неистовая злоба, столь легко переходящая в молитву и преклонение, вершились зверства, перетекавшие в славословия. Косматыми клочьями обрушилась с неба ночь, даруя долгожданную передышку от всевластия солнца. Гвоздь Небес висел занесённым над ними, словно обнажённый клинок, ожидающий оглашения приговора, а раскинувшиеся вокруг пустоши блестели так ярко, будто чёрный прах агонгорейских равнин был перемешан с алмазами. Погрязшие во грехе сыны Трёх Морей жадно поглощали своих заклятых врагов. Шатры и павильоны пустили на топливо, шипящие и исходящие жиром конечности, наколотые на копья, подрумянивались над кострами. Таинственность ночи объяла и поглотила их, ибо по прошествии времени темнота и насыщение как бы соединились для них в некую единую, словно бы восставшую из небытия, сущность. Оргиастические излишества, сексуальное насилие, визжащие вопли и вспышки порочного веселья – все эти разнузданные порывы овладевали ими, повелевая их кулаками, ртами, устами и ладонями, понуждая их к злодеяниям и преступлениям, в равной степени как совершаемыми Мясом, так и творимыми во имя Мяса. Лишь закончившиеся запасы шранчьей плоти слегка умерили злобное безумие этой вакханалии, ибо той ночью они пожрали последние остатки Мяса и забили первую из оставшихся лошадей.