Альбер Камю
Первый человек
От переводчика
Четвертого января 1960 года, по дороге из Прованса в Париж, на скользком от зимнего дождя шоссе врезался в дерево и разбился спортивный автомобиль. За рулем сидел Мишель Галлимар, племянник знаменитого издателя Гастона Галлимара, рядом — Альбер Камю. Камю погиб сразу. Мишель Галлимар скончался через несколько дней к больнице, его жена и дочь, которых выбросило из машины, чудом уцелели. Когда спасатели извлекли тело Камю из-под груды металла, на что им понадобилось два часа, они обнаружили у него в кармане неиспользованный железнодорожный билет: он собирался ехать в Париж поездом и только накануне изменил свои планы. Среди обломков автомобиля, разметанных более чем на сотню метров вокруг, была найдена дорожная сумка Камю и в ней черновая рукопись романа «Первый человек». Спустя много лет Катрин Камю, дочь писателя, подготовила текст к публикации. Книга вышла в апреле 1994-го, через тридцать четыре года после смерти автора.
«Камю упоминает о «Первом человеке» в своих записях начиная с 1951 года и называет его романом, — говорит Катрин Камю в интервью еженедельнику «Эвенман дю жеди». — Это должен был быть роман о женщинах, о любви и об Алжире. Камю собирал материалы об алжирской войне, они были приложены к рукописи». В той же дорожной сумке лежал блокнот с планами и заметками. Судя по этим записям, роман должен был состоять из трех частей. Камю успел написать первую и, видимо, примерно половину второй. Роман посвящается матери и по сути своей автобиографичен, хотя, как явствует и из самого текста, и из заметок Камю, это «в то же время (курсив автора) история конца целого мира — пронизанная сожалением о годах света…». Мир, который имеет в виду Камю, это арабо-французская цивилизация в Алжире, где он родился и вырос в эпоху, когда арабы и французы еще спокойно уживались на этой земле. В какой-то момент Камю хотел назвать книгу «Адам». «По существу, каждый из нас, и я в том числе, — сказал он в 1959 году журналисту одной из итальянских газет, — это в некотором смысле первый человек, Адам своей собственной истории». Есть у этого названия и более конкретный смысл: первым человеком, оторванным от своих корней, ощущал себя в Африке любой француз-эмигрант, даже если он, как и сам Камю, там родился.
В разговорах с друзьями Камю иногда называл будущую книгу своей «Войной и миром». По абсурдной — используя термин Камю — прихоти судьбы огромный замысел воплотился всего лишь на ста сорока четырех страницах, к тому же пролежавших под спудом треть столетия. Однако и этих страниц оказалось достаточно для ошеломляющего успеха. За две недели был распродан весь первый тираж — 125 000 экземпляров. Около двух десятков зарубежных издательств запросили права на перевод. «Это книга-друг, которая теперь всегда будет с нами», — пишет Мишель Курно в еженедельнике «Нувель обсерватёр». «Во Франции сейчас возник своего рода культ Камю Успех «Первого человека» невероятный. Мы никогда ничего подобного не видели» (Антуан де Годмар, «Либерасьон»). «Чтобы в черновике мог с такой силой проявиться талант — это уже чудо. «Первый человек» в том виде, в каком он есть, мгновенно станет классикой» (Пьер Анкель, «Эвенман дю жеди»). «Каждое неразборчивое слово, каждое многоточие будоражит наше; воображение. Таков парадокс оборванных смертью книг: в большей степени, чем все остальные, они кажутся нам живыми» (Флоранс Нуавиль, «Монд»).
Почему же этой рукописи, пусть черновой, но представляющей собою целостное повествование и принадлежащей перу нобелевского лауреата, пришлось ждать своего часа тридцать с лишним лет? После смерти Камю его друзья — поэт Рене Шар, Робер Галлимар (отец погибшего Мишеля), Роже Гренье (один из ведущих сотрудников издательства «Галлимар»), Жан Гренье (философ, в прошлом преподаватель алжирского лицея, где учился Камю; в тексте романа назван инициалами Ж.Г.) — прочли первую машинописную копию рукописи, сделанную женой Камю, Франсин, и единодушно решили, что публиковать ее не следует, ибо сырой, не правленый автором текст вряд ли принесет Камю новую славу и только даст лишние аргументы в руки его недоброжелателям. Сейчас это может вызвать удивление. особенно после полного триумфа книги, но тогда, в шестидесятом году, в разгар алжирской войны, иное решение могло, вероятно, оказаться губительным для последующей судьбы романа.
Отношение к войне в Алжире было среди французской левой интеллигенции однозначным и непримиримым. Североафриканских французов, прозванных вполне красноречиво «черноногими», не жаловали в метрополии, куда они вынуждены были бежать, бросая за морем свои дома и возделанные земли. Алжир, а не Франция, постепенно стал для этих людей родиной, с трудом обретенной на чужом континенте, а потом безвозвратно потерянной. Один из временных пластов романа Камю охватывает этот драматический момент утраты: герой в поисках «своей собственной истории» приезжает из Парижа в Алжир и застает едва ли не последние дни того «царства нищеты и света», в котором прошло его детство.
В ситуации, когда левая общественность хором клеймила колониальную войну, посмертная публикация «Первого человека» с его ностальгией и трагическим осмыслением алжирских событий вполне могла сыграть роль красного плаща на арене корриды. Отношение Камю к этой теме было слишком сложным, чтобы укладываться в рамки политической кампании, не говоря уже о том, что его мать, несмотря на массовую эмиграцию французов из Алжира, по-прежнему оставалась там. Получая в 1957 году Нобелевскую премию, он сказал одному из журналистов: «Между справедливостью и матерью я выбираю мать». Разумеется, это замечание не осталось без язвительных комментариев прессы, для которой Камю уже давно стал объектом довольно пристрастной критики.
Началось это с его разрыва с Сартром, с которым их связывала тесная дружба с сорок четвертого года. Ссора произошла после выхода в 1951 году философской книги Камю «Бунтующий человек», где он осудил историческую утопию Маркса, обернувшуюся политическим цинизмом Ленина и сталинским террором. Сегодня не только нам, но и французам, если только они сами не застали то время, трудно представить себе, какого мужества требовала в сверхполитизированной послевоенной Франции подобная позиция по отношению к Советскому Союзу Если человек не причислял себя к правым — что для Камю было совершенно невозможно, — то изобличая (за пять лет до речи Хрущева на XX съезде) сталинский социализм, он как бы бросал вызов «своим», нарушал табу, рискуя не только репутацией, НО и определенным местом в обществе. В молодости членство Камю в компартии ограничилось двумя годами (1935–1937). Неприятие политического насилия уводило его все дальше и дальше от бывших единомышленников, причем не только от коммунистов, но и от той части левой интеллигенции, чьим признанным мэтром и лидером был Сартр. Так называемый сартровский выбор «грязных рук», иначе говоря, согласие запятнать себя кровью во имя будущего блага человечества, был для Камю неприемлем. Их полемика, начавшаяся в 1952 году на страницах журнала «Тан модерн», глухо продолжалась потом уже в самих произведениях обоих писателей и закончилась лишь со смертью Камю. Камю не мог простить Сартру его «ультрабольшевизм», Сартр обвинял Камю в буржуазном мировоззрении.
Между тем иметь «буржуазное мировоззрение» издавна считалось в Париже, гордом по сей день своими баррикадами, весьма дурным тоном. Тот, кто вешал на писателя подобный ярлык, заведомо отдавал его на растерзание прессе. Присуждение Камю Нобелевской премии только подлило масла в огонь, о чем можно судить по некоторым газетным откликам тех дней: «Присуждая премию Камю, Нобелевский комитет увенчал исчерпавшее себя творчество» (Жан Лоран, «Ар»). «Желая прославить молодого писателя, не благословила ли шведская Академия ранний склероз?» (Роже Стефан, «Франс-Обсерватёр»).
Подавленный этой атмосферой враждебности, окружавшей его имя, и развитием событий в Алжире, Камю в последние годы жизни ничего не публиковал. На деньги Нобелевской премии он купил дом в Провансе, в деревне Лурмарен, где находится теперь на деревенском кладбище его могила, и вдали от Парижа занялся работой над будущим романом.
Прошло время, страсти улеглись и публикация рукописи стала возможна. Началась тяжелая и кропотливая работа над текстом. Два года дочь Камю работала с лупой и увеличенными фотокопиями, расшифровывая его мелкую скоропись. «Когда у Камю кончались в ручке чернила, он все равно продолжал писать», — рассказывает она. Мучили ее и вполне естественные сомнения: «Камю по шесть раз перерабатывал свои рукописи. Он наверняка не стал бы печатать текст в таком виде. Через это трудно переступить». Некоторая путаница в именах персонажей и все стилистические шероховатости, которых в этой черновой рукописи совсем немного, в публикации (и в переводе) сохранены.
Когда отец погиб, Катрин было четырнадцать лет, но из рассказов матери она знала, что Камю был недоволен тем, как у него шла работа, и хотел уничтожить большую часть написанного, чтобы начать все сначала. Однако не уничтожил — может быть, просто не успел, и роман вышел — такой, каким застала его смерть автора. Никто, в том числе и Катрин Камю, не предполагал, что прием будет столь восторженным, и две недели спустя, отвечая на вопросы газеты «Монд», она с радостным удивлением признается: «Я не ожидала, что новая встреча с Камю будет таким счастьем!»
И.Кузнецова
К читателю
Сегодня мы публикуем рукопись «Первого человека». Камю работал над ней перед смертью. Рукопись была найдена в его дорожной сумке 4 января 1960 года. Она состояла из 144 страниц, написанных как писалось, местами без точек и запятых, быстрым неразборчивым почерком, без всякой последующей правки (см. воспроизведение листов рукописи в тексте).
Текст подготовлен по рукописи и первой машинописной копии, сделанной Франсин Камю. Для облегчения понимания мы восстановили пунктуацию. Слова, в прочтении которых мы не уверены, взяты в квадратные скобки. Там, где расшифровать слово не удалось, в квадратных скобках оставлен пробел. В сносках звездочкой обозначены варианты, надписанные в рукописи над строкой; буквой — пометки на полях, цифрой — примечания издателя.
В приложения вошли листки (мы пронумеровали их от I до V): два были вложены в рукопись (листок I — перед главой четвертой, листок II — перед главой 6-бис), остальные (III, IV и V) лежали в конце.
Блокнот, озаглавленный «Первый человек (Заметки и планы)» — маленький блокнот в клетку на проволочной спирали, который поможет читателю представить себе, как автор собирался в дальнейшем строить свое произведение, — тоже печатается в приложениях, после листков.
Когда вы прочтете «Первого человека», вы поймете, почему мы добавили к приложениям письмо, которое Альбер Камю после присуждения ему Нобелевской премии отправил своему учителю Луи Жермену, и последнее письмо Луи Жермена к нему.
Мы приносим благодарность Одетт Диань Креаш, Роже Гренье и Роберу Галлимару за помощь, которую они оказывали нам с неизменной дружеской самоотверженностью.
Катрин Камю
Часть первая
Тебе, которая никогда не сможет прочесть эту книгу
[1]
Над повозкой, ехавшей в сумерках по каменистой дороге, неслись к востоку густые тяжелые тучи. Тремя днями раньше они заклубились и набухли над Атлантическим океаном, дождались западного ветра и тронулись: они двигались сначала медленно, потом все быстрее и быстрее, проплыли над фосфоресцирующей осенней водой, достигли материка, повисли клочьями на марокканских хребтах
[2], потом снова сбились гуртом на высоких плато Алжира и теперь, подойдя к тунисской границе, устремились к Тирренскому морю, чтобы там затеряться. После гонки в несколько тысяч километров над пространством гигантского острова, окруженного с севера беспокойной водной стихией, а с юга — неподвижным морем песка, промчавшись над этой безымянной землей не намного быстрее, чем проходили по ней в былые века империи и народы, они потеряли разбег, отяжелели, и некоторые из них уже растекались, роняя крупные редкие капли, стучавшие по брезенту повозки над головой четверых путешественников.
Повозка скрипела, катясь по едва утрамбованной, хотя и четко обозначенной дороге. Время от времени из-под железного обода или из-под копыт вылетали искры и мелкий камешек ударялся о деревянную стенку повозки или глухо шлепался на рыхлую землю обочины. Однако пара в упряжке шла ровно, небольшие лошадки спотыкались лишь изредка и, выгибая грудь, тянули повозку с тяжелым скарбом, неуклонно оставляя позади километры дороги. Одна временами шумно выпускала воздух через ноздри и сбивалась с ноги. Тогда араб, правивший лошадьми, хлестал ее плашмя потертыми вожжами
[3], и она снова выравнивала шаг.
Человек, сидевший спереди, подле кучера, француз лет тридцати, молча смотрел на колыхавшиеся перед ним крупы. Крепкий, коренастый, светлоглазый, с продолговатым лицом, высоким прямым лбом и энергичным подбородком, он был одет, несмотря на позднюю осень, в тиковую куртку на трех пуговицах, застегнутую, по тогдашней моде, под горлом, и легкий картуз
[4], из-под которого виднелись коротко подстриженные волосы
[5]. Когда по капоту забарабанил дождь, он обернулся и заглянул в глубь повозки: «Как ты?» — крикнул он. С задней скамьи, зажатой между козлами и нагромождением старых чемоданов, ему слабо улыбнулась бедно одетая, закутанная в широкую грубошерстную шаль женщина. «Да, да», — отозвалась она и слегка взмахнула рукой, словно извиняясь. Прижавшись к ней, спал четырехлетний мальчик. У нее было нежное правильное лицо, волосы, как обычно у испанок, черные и вьющиеся, маленький прямой нос, красивые и теплые карие глаза. Но что-то в этом лице поражало. Не столько даже сковавшая его маска усталости или внутреннего напряжения, сколько некий отсутствующий взгляд, выражение тихой отрешенности, постоянно блуждающее на лицах некоторых юродивых, но проступавшее лишь мимолетно в прекрасном облике этой женщины. В ее необычайно добрых глазах мелькал порой отсвет беспричинного страха, который тут же угасал. Загрубевшей от работы, чуть узловатой в суставах рукой она легонько похлопала мужа по спине: «Все хорошо, хорошо», — сказала она. И, сразу перестав улыбаться, выглянула из-под брезента на дорогу, где уже блестели лужи.
Мужчина повернулся к невозмутимому арабу в тюрбане с желтой тесьмой, казавшемуся толстяком из-за широченных, стянутых над икрами шаровар. «Далеко еще?» Араб улыбнулся сквозь густые седые усы. «Восемь километров, и ты на месте». Мужчина оглянулся, посмотрел на жену, без улыбки, но заботливо. Она не сводила глаз с дороги. «Дай мне вожжи», — сказал мужчина. «Как угодно». Араб повиновался, они поменялись местами. Двумя ударами вожжей пассажир овладел лошадьми, те выправили шаг и сразу пошли быстрее. «Ты знаешь лошадей», — сказал араб. Последовал краткий, без улыбки, ответ: «Знаю».
Сумерки угасали, и внезапно наступила полная тьма. Араб снял с подставки квадратный фонарь, повернулся спиной к лошадям и, испортив несколько грубых спичек, зажег в нем свечу. Потом поставил фонарь на прежнее место. Дождь стучал теперь мерно и тихо. Он поблескивал в круге тусклого света и наполнял окружающий мрак легким шорохом. Иногда у обочины возникали заросли колючего кустарника или низкорослые деревья, на несколько секунд слабо высвеченные фонарем. Но большую часть времени они ехали среди голых равнин, казавшихся еще необъятнее из-за темноты. Только запахи выжженных трав да порой острый дух удобрений говорили о том, что тут есть возделанные земли. Женщина сзади что-то сказала, возница слегка придержал лошадей и наклонился к ней. «Здесь так безлюдно», — сказала она. — «Тебе страшно?» — «Что-что?» Мужчина повторил, на сей раз почти крича. «Нет, нет, с тобой я не боюсь». Но она выглядела встревоженной. «Тебе больно», — сказал мужчина. — «Немного». Он подхлестнул лошадей, и снова громкий стук восьми подкованных копыт и скрип колес, вдавленных в колеи, наполнили тьму.
То была осенняя ночь 1913 года. Путешественники выехали двумя часами раньше со станции Бон, куда прибыли из Алжира, проведя сутки на жестких скамьях вагона третьего класса. Они отыскали там араба с лошадьми, который ждал их, чтобы доставить в усадьбу, расположенную возле небольшой деревеньки, километрах в двадцати от города, — мужчине предстояло работать там управляющим. Какое-то время ушло на то, чтобы погрузить чемоданы и прочий багаж, да еще их задержала плохая дорога. Словно почувствовав беспокойство своего спутника, араб сказал: «Не бойтесь, бандитов здесь нет». — «Они есть везде, — отозвался француз. — Но я для них кое-что припас». И он похлопал себя по внутреннему карману. «Ты прав, — согласился араб. — Ненормальных всюду хватает». В этот момент женщина окликнула мужа: «Анри, мне больно». Мужчина чертыхнулся и еще подхлестнул лошадей
[6]. «Уже близко», — сказал он. Минуту спустя он оглянулся. «Болит?» Она улыбнулась ему странной отрешенной улыбкой, лицо ее при этом не выражало муки. «Да, очень». Он посмотрел на нее все так же серьезно. Она опять сделала извиняющийся жест. «Ничего. Это, наверно, от тряски». — «Смотри, — сказал араб. — Вон деревня». В самом деле, чуть впереди, слева от дороги, виднелись затуманенные дождем огни Сольферино. «Но ты бери вправо», — посоветовал араб. Мужчина заколебался, повернулся к жене. «Едем в деревню или домой?» — спросил он. «Домой, лучше домой». Проехав еще немного, они свернули направо, к ожидавшему их незнакомому дому. «Еще километр», — сказал араб. «Мы уже почти приехали», — крикнул француз жене. Она сидела скорчившись, закрыв лицо руками. «Люси», — позвал он. Она не шевельнулась. Мужчина тронул ее за плечо. Она беззвучно плакала. Он закричал, жестикулируя и старательно выговаривая каждый слог: «Ты сейчас сможешь лечь. Я съезжу за доктором». — «Да, съезди. По-моему, началось». Араб смотрел на них с недоумением. «Она рожает, — сказал мужчина. — В деревне есть врач?» — «Да. Если хочешь, я привезу его». — «Нет, ты оставайся в доме. Присмотри за ней. Я обернусь скорее. Есть у него машина или лошадь?» — «Машина». Араб повернулся к женщине: «У тебя будет мальчик. Красавец». Женщина улыбнулась ему, явно не понимая, что он говорит. «Она плохо слышит, — сказал мужчина. — Дома кричи громче и всё показывай жестами».
Повозка вдруг покатилась почти бесшумно. Сузившаяся внезапно дорога была вымощена туфом. Она вела вдоль крытых черепицей сараев, за которыми виднелись первые ряды виноградников. В нос им ударил острый запах виноградного сусла. Затем они миновали какие-то длинные строения с высокими крышами, и колеса зашуршали по шлаку — это было что-то вроде двора, голого, без единого деревца. Араб, молча перехватив вожжи, резко их натянул. Лошади остановились, одна из них захрапела
[7]. Араб указал на маленький, выбеленный известью домик. Низкая дверь с голубыми от купороса краями была увита виноградом. Мужчина спрыгнул с повозки и побежал под дождем к дому. Он отворил дверь. Она вела в темное помещение, где пахло остывшим очагом. Араб прошел в темноте к камину и, чиркнув охотничьей спичкой, зажег керосиновую лампу, висевшую над круглым столом. Мужчина беглым взглядом окинул побеленную кухню с облицованной красными плитками раковиной, старым буфетом и отсыревшим календарем на стене. Лестница, тоже из красных плиток, вела на второй этаж. «Затопи», — сказал он арабу и вернулся к повозке. (Отнес в дом мальчика?) Женщина молча ждала.
Он взял ее на руки, чтобы поставить на землю, и, задержав на миг в объятиях, заглянул ей в лицо. «Ты идти можешь?» — «Да», — проговорила она и узловатыми пальцами погладила его по плечу. Он провел ее к дому. «Подожди», — сказал он. Араб уже развел огонь и ловкими привычными движениями подбрасывал в очаг сухие виноградные побеги. Женщина остановилась у стола, обхватив руками живот, и по ее красивому запрокинутому лицу, освещенному керосиновой лампой, пробегали короткие судороги боли. Казалось, она не замечает ни сырости, ни запаха запустения и нищеты. Мужчина возился в комнатах наверху. Потом он вышел на лестницу. «В спальне камина нет?» — «Нет, — отозвался араб. — И в другой комнате тоже». — «Иди сюда», — сказал мужчина. Араб поднялся к нему. Через несколько минут он появился снова, пятясь и таща матрац, который мужчина держал за другой конец. Они положили его у очага. Приезжий отодвинул стол в угол, а араб снова поднялся наверх и вскоре спустился с подушкой в виде валика и одеялами. «Ложись», — сказал мужчина жене и подвел ее к матрацу. Она остановилась в нерешительности. Теперь отчетливо чувствовался запах сырого конского волоса, поднимавшийся от матраца. «Я не могу раздеться», — сказала она, опасливо оглядываясь вокруг, словно только что заметила обстановку дома… «Сними нижнее белье», — сказал мужчина. И повторил: «Сними нижнее белье». Потом повернулся к арабу: «Спасибо. Выпряги лошадь. Я поеду верхом». Араб вышел. Женщина раздевалась, стоя спиной к мужу, который тоже отвернулся. Затем она легла и, едва натянув на себя одеяла, вдруг закричала, протяжно, открытым ртом, будто хотела разом дать выход всей накопившейся боли. Мужчина стоял перед матрацем, не пытаясь унять ее крик, а когда она смолкла, снял картуз, встал на одно колено и поцеловал прекрасный лоб над закрытыми веками. Потом снова надел картуз и вышел под дождь. Распряженная лошадь вертела крупом, упираясь передними ногами в шлак. «Я поищу седло», — сказал араб. — «Не надо, оставь вожжи. Я поеду так. Отнеси вещи в кухню. У тебя есть жена?» — «Умерла. Она была старая». — «А дочь?» — «Нет, хвала небу. Есть жена сына». — «Скажи ей, чтоб пришла». — «Хорошо. Поезжай с миром». Мужчина посмотрел на старого араба, который улыбался ему сквозь мокрые усы, неподвижно стоя под мелким дождем. Сам он так и не улыбнулся, а лишь продолжал смотреть на него внимательными, светлыми глазами. Потом протянул ему руку, которой тот коснулся по арабскому обычаю кончиками пальцев и поднес пальцы к губам. Мужчина повернулся, скрипнув каблуками по шлаку, подошел к лошади, вскочил ей на спину и уехал тяжелой рысью.
Оставив позади усадьбу, он двинулся в сторону развилки, откуда они в первый раз увидели огоньки деревни. Теперь огни светили ярче, дождь перестал, уходившая вправо дорога вела в деревню прямо через виноградники, и было видно, как в них местами поблескивает мокрая проволока. Примерно на полпути лошадь сама сбавила ход и пошла шагом. Они подъехали к какому-то прямоугольному сооружению: одна половина его была каменной и явно жилой, а другая, большая, — дощатой, с широким навесом над чем-то вроде полукруглого прилавка. В каменной части виднелась дверь с надписью: «Сельскохозяйственная столовая мадам Жак». Из-под двери пробивался свет. Мужчина остановил лошадь прямо у входа и, не спешиваясь, постучал. Из-за двери тут же отозвался звонкий, решительный голос: «Кто там?» — «Я новый управляющий усадьбы Сент-Апотр. У меня жена рожает. Нужна помощь». Никто не ответил. Через некоторое время защелкали задвижки, кто-то долго отодвигал и снимал засовы, потом дверь приоткрылась. Он увидел кудрявые черные волосы и европейское женское лицо с круглыми щеками и чуть приплюснутым носом над полными губами. «Меня зовут Анри Кормери. Вы не могли бы пойти к моей жене? Я еду за врачом». Она взглянула на него острыми, проницательными глазами, привыкшими оценивать людей и смотреть в лицо опасности. Он твердо выдержал ее взгляд, но не добавил ни слова. «Хорошо, сейчас, — сказала она. — Поезжайте, не теряйте времени». Он поблагодарил ее и ударил лошадь каблуками. Через несколько минут он въехал в деревню, миновав нечто вроде земляных укреплений. Перед ним лежала деревенская улица, судя по всему, единственная, с маленькими, похожими друг на друга одноэтажными домиками; он доехал по ней до небольшой площади, вымощенной туфом, где на его пути неожиданно вырос металлический каркас музыкальной эстрады. Площадь, как и улица, была пустынна. Кормери уже направился было к ближайшему дому, как лошадь вдруг шарахнулась в сторону. Из темноты возник араб в рваном бурнусе, шедший ему навстречу. «Где живет доктор?» — едва увидев его, спросил Кормери. Араб внимательно оглядел его. «Поезжай за мной», — сказал он. Они двинулись по улице в обратную сторону. На одном из зданий с высоким фундаментом и побеленной известью лестницей было написано: «Свобода. Равенство. Братство». Рядом, за невысокой оштукатуренной стеной, темнел палисадник, в глубине которого виднелся дом. «Здесь», — указал араб. Кормери соскочил с лошади и быстрым шагом, в котором не чувствовалось усталости, пересек палисадник, не обнаружив там никакой растительности, кроме единственной чахлой пальмы с высохшими ветвями и гнилым стволом. Он постучал в дверь. Никто не ответил
[8]. Он оглянулся. Араб молча стоял и ждал. Кормери постучал снова. В доме послышались шаги и остановились у двери. Но она не открылась. Кормери постучал еще раз и сказал: «Мне нужен врач». Засовы тут же были отодвинуты, и дверь отворилась. Вышел высокий, крепкий мужчина в гетрах, с молодым розовощеким лицом, но почти совсем седой. Он натягивал охотничью куртку. «Господи, откуда вы взялись? — спросил он с улыбкой. — Я никогда вас не видел». Кормери объяснил, кто он. «Ах да, мэр говорил мне про вас. Но что это вам вздумалось ехать в такую дыру рожать?» Кормери ответил, что, по их расчетам, это должно было произойти позже, но, видимо, они ошиблись. «Ничего, бывает. Поезжайте домой. Я оседлаю Матадора и поеду следом».
На полпути, под вновь зарядившим дождем, доктор на серой в яблоках лошади нагнал Кормери, который уже насквозь промок, но по-прежнему держался в седле прямо. «Веселое у вас новоселье, — крикнул ему доктор. — Но вы увидите, здесь вовсе не так плохо, если не считать москитов и местных банд».
Он поравнялся с Кормери. «Что касается москитов, то до весны можете быть спокойны. А вот насчет бандитов…» Он засмеялся, но его спутник по-прежнему ехал молча. Врач с любопытством посмотрел на него: «Не бойтесь, — сказал он, — все будет хорошо». Кормери устремил на врача спокойные светлые глаза и сказал с оттенком теплоты в голосе: «Я не боюсь. Я привык к передрягам». — «Это первенец?» — «Нет, у меня сын четырех лет, я оставил его в Алжире у тещи»
[9]. Они подъехали к развилке и свернули в сторону усадьбы. Вскоре из-под лошадиных копыт полетел шлак. Когда лошади остановились и стало тихо, они услышали из дома громкий крик. Оба спешились.
Какая-то тень поджидала их у дверей под диким виноградом, с которого струйками стекала вода. Подойдя ближе, они увидели старого араба, прикрывавшего голову мешком. «Здравствуй, Каддур, — сказал врач. — Как там дела?»— «Не знаю, я никогда не захожу к женщинам». — «Хорошее правило, — сказал врач. — Особенно, когда они кричат». Но больше никаких криков не было слышно. Доктор отворил дверь и вошел, Кормери последовал за ним.
В камине горело высокое пламя, освещая комнату ярче, чем медная керосиновая лампа, висевшая под потолком. Раковина справа от входа оказалась завалена металлическими кувшинами и полотенцами. Слева, перед маленьким шатким буфетом светлого дерева, стоял теперь сдвинутый из центра комнаты стол. На нем валялись какие-то свертки, шляпная картонка, потертый саквояж. Во всех углах громоздились старые чемоданы и среди них большая плетеная корзина; вещи занимали всю комнату, свободное место оставалось только посередине, возле огня. Там на матраце, повернутом под прямым углом к камину, чуть запрокинув голову, лежала женщина. Волосы ее разметались по подушке без наволочки. Одеяла покрывали теперь лишь верхнюю половину тела. Рядом стояла на коленях хозяйка столовой, заслоняя открытую часть матраца. Она выжимала над тазом полотенце, и с него капала красная вода. Напротив, по-восточному поджав под себя ноги, сидела арабская женщина с открытым лицом, протягивая жестом дарительницы другой эмалированный таз, чуть облупившийся, над которым поднимался густой пар. Между ними белела подстеленная под роженицу сложенная простыня. Тени и отсветы пламени скользили по стенам, выбеленным известью, по разбросанным чемоданам, покрывали красными бликами лица возившихся у огня сиделок и тело женщины под грудой одеял.
Когда вошли мужчины, арабка быстро взглянула на них и, коротко хохотнув, снова отвернулась к огню, по-прежнему держа таз худыми смуглыми руками. Хозяйка столовой, увидев их, радостно воскликнула: «Вы уже не нужны, доктор. Все произошло само собой». Она встала, и мужчины увидели на матраце что-то бесформенное и окровавленное, неподвижное, но чуть заметно подрагивающее
[10] и издававшее теперь тихий протяжный звук, похожий на глухое поскрипывание, едва уловимое ухом. «Ну что ж, — отозвался доктор. — Надеюсь, вы не трогали пуповину?» — «Нет, — смеясь ответила женщина. — Надо же было хоть что-нибудь вам оставить». Она отошла, уступив место доктору, который снова заслонил новорожденного от Кормери, застывшего на пороге с картузом в руке. Доктор присел на корточки, открыл свой чемоданчик, взял из рук второй женщины таз, и та сразу же отошла от освещенного места, скрывшись в темном углу за камином. По-прежнему стоя спиной к двери, доктор вымыл руки, потом полил их спиртом, слегка отдающим виноградной водкой, и спиртной дух тут же наполнил комнату. В этот миг роженица подняла голову и увидела мужа. Чудесная улыбка преобразила ее красивое измученное лицо. Кормери подошел к матрацу. «Вот он», — выдохнула она и протянула руку к ребенку. «Да, да, — сказал доктор. — Лежите спокойно». Женщина вопросительно посмотрела на него. Кормери, стоявший в ногах, успокоил ее знаком. «Лежи». Она откинулась на подушку. Доктор возился, склонившись над одеялом. Потом он выпрямился и встряхнул что-то перед собой. Раздался слабый крик. «Мальчик, — сказал врач. — К тому же, красавчик». — «Он хорошо начал, — сказала хозяйка столовой. — С новоселья». Арабка в углу засмеялась и захлопала в ладоши. Кормери посмотрел на нее, и она смущенно отвернулась. «Хорошо, — сказал доктор. — А теперь оставьте нас ненадолго одних». Кормери взглянул на жену. Лицо ее по-прежнему было запрокинуто. Только руки, спокойно лежавшие поверх грубого одеяла, еще напоминали об улыбке, которая только что наполнила и преобразила убогую комнату. Он надел картуз и направился к двери. «Как назовете?» — крикнула хозяйка столовой. «Еще не знаю, мы об этом не думали». Он посмотрел на ребенка. «Мы назовем его Жак, в вашу честь, потому что вы были рядом». Она залилась смехом, и Кормери вышел. Под виноградом по-прежнему стоял араб, накрывшись мешком. Он взглянул на Кормери, но тот ничего не сказал. «Держи», — сказал араб, протягивая ему кончик мешка. Кормери накрылся. Он чувствовал прикосновение плеча старого араба, запах дыма, шедший от его одежды, и дробное постукивание капель по мешку над их головами. «Мальчик», — сказал он, не глядя на араба. «Хвала небу, — отозвался тот. — Ты большой человек». Вода, скопившаяся за тысячи километров отсюда и пришедшая из такой дали, лилась перед ними на шлак, усеянный множеством лужиц, и на темные виноградники, где по-прежнему мерцали отблески мокрой проволоки. Она уже не дойдет до моря на востоке и будет теперь заливать здешний край, болотистую пойму реки и окрестные горы, всю эту огромную, почти безлюдную землю, чей острый запах вдыхали сейчас двое мужчин, стоя вплотную друг к другу под одним мешком, пока у них за спиной то затихал, то вновь раздавался слабый крик.
Поздно ночью, лежа в майке и кальсонах на втором матраце подле жены, Кормери смотрел, как пляшут на потолке блики огня. Комната была прибрана. По другую сторону от жены, в бельевой корзине, лежал ребенок, совсем тихо, лишь время от времени издавая слабое бульканье. Жена тоже спала, повернувшись к нему лицом и чуть приоткрыв рот. Дождь перестал. Завтра надо будет приниматься за работу. Загрубелая, почти шершавая рука жены, лежавшая рядом с ним, тоже напоминала ему о работе. Кормери протянул руку, тихонько положил ее на ладонь жены и, откинувшись на подушку, закрыл глаза.
Сен-Бриё
[11]Сорок лет спустя, в коридоре поезда, шедшего в Сен-Бриё, стоял человек и неодобрительно смотрел, как под бледным солнцем весеннего дня проплывает мимо плоская тесная низина, усеянная на всем пути от Парижа до Ла-Манша деревнями и уродливыми постройками. Луга и пахотные земли, которые возделываются веками до последнего квадратного метра, сменяли друг друга. В плаще, без шляпы, коротко стриженный, с тонким удлиненным лицом и прямым взглядом голубых глаз, пассажир был хорошо сложен и, несмотря на свои сорок лет, выглядел худощавым. Ворот его плаща был распахнут, сильные руки спокойно лежали на поручне, он стоял, непринужденно выставив вперед ногу, и казался уверенным и энергичным. Поезд замедлил ход и остановился на маленькой невзрачной станции. Молодая женщина, довольно элегантная, прошла по перрону мимо окна, где стоял мужчина. Она остановилась, чтобы переложить чемодан в другую руку, и в этот миг заметила его. Он смотрел на нее улыбаясь, и она, не удержавшись, улыбнулась в ответ. Мужчина опустил стекло, но поезд уже тронулся. «Жаль», — сказал он. Женщина все еще улыбалась.
Пассажир вернулся в купе третьего класса и сел на свое место у окна. Напротив него мужчина с редкими прилизанными волосами, явно моложе, чем можно было предположить по одутловатому, в красных прожилках лицу, сидел согнувшись, с закрытыми глазами, и шумно дышал, определенно страдая от трудностей пищеварения; время от времени он бросал быстрые
[12] взгляды на своего визави. Рядом с ним принаряженная крестьянка в причудливой шляпе, украшенной восковой виноградной гроздью, вытирала нос рыжему ребенку с тусклым бесцветным лицом. Улыбка исчезла с лица путешественника. Он достал из кармана журнал и начал рассеянно читать статью, вызывавшую у него зевоту.
Филип К. Дик
«Мы вам все припомним»
Через некоторое время поезд остановился, и небольшая табличка с надписью «Сен-Бриё» медленно вплыла в проем окна. Пассажир встал, легко снял с багажной сетки чемодан, попрощался с попутчиками, ответившими ему с удивлением, и, быстро выйдя из купе, спустился по трем вагонным ступенькам на перрон. Там он посмотрел на измазанную сажей ладонь, которой брался за медную ручку вагона, вынул носовой платок и тщательно вытер руку. Потом направился к выходу вместе с толпой постепенно нагнавших его пассажиров, одетых в темное, с одинаковым землистым цветом лица. Он терпеливо встал в очередь под навесом с маленькими колоннами, отдал свой билет, потом подождал, пока молчаливый дежурный его вернет, прошел через зал ожидания, где единственным украшением грязных голых стен были старые плакаты, на которых даже Лазурный берег окрасился в угольные тона, и в косых предвечерних лучах солнца быстро зашагал по улице к центру города.
Он проснулся — и он хотел Марс. Дети хотят Луну с неба — с них, правда, какой спрос — а он хотел Марс. Эти долины, думал он. Как чувствует себя человек, бродя по ним? Великолепно, чем дальше — тем великолепнее; теперь, проснувшись, он еще острее переживал свой сон, сон и страстное, непреодолимое желание. Он почти ощущал всеохватывающее присутствие иного мира — мира, который видели только тайные агенты да большие начальники. А мелкий чиновник вроде него? Куда там.
В гостинице он спросил забронированный заранее номер, отказался от услуг горничной с похожим на картофелину лицом, которая хотела поднести ему чемодан, но, когда она привела его в номер, дал ей чаевые, вызвавшие на ее лице подобие симпатии. Потом он еще раз вымыл руки и тем же быстрым шагом снова спустился вниз, не заперев дверь на ключ. В холле он увидел горничную, спросил у нее, как пройти к кладбищу, получил многословные объяснения, любезно выслушал их и пошел в указанном направлении. Он шел по унылым узким улицам с однообразными скучными домами, крытыми уродливой красной черепицей. Лишь иногда старые дома с выступающими наружными балками радовали глаз покосившейся шиферной крышей. Редкие прохожие даже на миг не задерживались перед витринами, заполненными посудой, шедеврами из пластика и нейлона и чудовищной керамикой, какую можно встретить в любом городе современного Запада. Только в продуктовых лавках царило изобилие. Кладбище было обнесено высокими угрюмыми стенами. Неподалеку от ворот — жалкие цветочные лотки и мастерские по изготовлению надгробий. У двери одной из них приезжий остановился, засмотревшись на мальчика с живым смышленым личиком, который делал уроки на могильной плите, еще не имевшей надписи. Он вошел в ворота и свернул к домику сторожа. Сторожа не было. Он подождал в тесной, плохо обставленной конторе, потом обнаружил план кладбища и принялся его изучать. Тут появился сторож. Это был высокий жилистый человек с крупным носом, пропахший потом в своей наглухо застегнутой куртке. Приезжий спросил, здесь ли похоронены жертвы Первой мировой войны. «Да, — ответил сторож, — этот участок называется «Память Франции». Как фамилия покойника?» — «Анри Кормери», — ответил посетитель.
— Ты встаешь или нет? — сонно поинтересовалась Кристен. Даже сейчас в голосе жены слышалась ее всегдашняя склочность. — Если встаешь, нажми на этой проклятой плите кнопку «кофе».
— О’кей, — сказал Дуглас Куэйл и пошлепал босиком на кухню. Оказавшись таким образом в одиночестве, он сперва исполнительно нажал кнопку приготовления кофе, а только потом сел за кухонный стол и извлек маленькую желтую жестянку нюхательной смеси «Дин Свифт». После резкого вдоха защипало в носу, обожгло заднюю часть нёба, но он вдыхал еще и еще — чтобы проснуться окончательно, чтобы придать своим снам, своим желаниям, ничем не управляемым порывам хоть какое-то подобие рациональности.
Я полечу, сказал он себе. Я еще увижу Марс.
Что было, конечно же, невозможно — и он понимал это даже во сне. Но сейчас дневной свет, наизусть знакомые прозаичные звуки, доносящиеся из спальни (и не глядя ясно, что жена причесывается перед зеркалом), — все словно сговорилось, чтобы лишний раз напомнить ему, кто он такой. Жалкий мелкий чиновник, с горестью подумал он. Кристен напоминала об этом с утомительной регулярностью, не реже чем раз в сутки, и Куэйл на нее не обижался; в конце концов, опускать мужа с небес на землю — одна из главных обязанностей жены. С небес на Землю, повторил он про себя и рассмеялся. В данном случае метафора реализовывалась буквально.
Сторож раскрыл большую книгу, обернутую в упаковочную бумагу, и провел коричневатым пальцем по списку фамилий. Палец остановился. «Кормери Анри, — прочел сторож. — Смертельно ранен в битве на Марне, скончался в Сен-Бриё 11 октября 1914 года». — «Это он», — сказал посетитель. Сторож закрыл книгу. «Пойдемте», — сказал он. И повел его к первым рядам могил — одни были скромные, другие — претенциозные и уродливые, разукрашенные мраморными завитушками и блестящей мишурой, способной обезобразить все что угодно. «Родственник?» — рассеянно спросил сторож. — «Отец». — «Тяжело», — посочувствовал тот. «Да нет, мне и года не было, когда он погиб. Так что сами понимаете». — «Да, — сказал сторож, и все-таки. Слишком много было убитых». Жак Кормери не ответил. Конечно, убитых было слишком мною, ню, что касается отца, то Жак не мог внушить себе скорбь, которой не чувствовал. Все эти долгие годы, что он жил во Франции, он собирался сделать то, о чем его мать, оставшаяся в Алжире, так давно просила его: съездить на могилу отца, на которой она сама никогда не была. Он не видел никакого смысла в этой поездке, во-первых, для самого себя, ибо не помнил отца, почти ничего не знал о нем и терпеть не мог делать что-либо ради соблюдения условностей, а во-вторых, для матери, которая никогда не говорила об отце и все равно не сумеет представить себе по его рассказам, как это кладбище в действительности выглядит. Но, поскольку его старый наставник, выйдя на пенсию, поселился в Сен-Бриё и можно было заодно с ним повидаться, он все-таки решился наконец взглянуть на могилу этого незнакомого покойника и даже постарался сделать это сразу по приезде, чтобы отправиться к старому другу уже совершенно свободным. «Это здесь», — сказал сторож. Они подошли к квадратному участку, окруженному низкими столбиками из серого камня, на которых крепилась тяжелая черная цепь. Множество одинаковых прямоугольных плит с именами и датами располагались на равном расстоянии друг от друга, за рядом ряд. На каждом лежал букетик свежих цветов. «Память Франции» вот уже сорок лет следит за содержанием участка, — сказал сторож. — Смотрите, вот его могила». Он указал на одну из плит в первом ряду. Жак Кормери остановился в нескольких шагах. «Не буду вам мешать», — сказал сторож. Кормери подошел к плите и рассеянно посмотрел на нее. Да, это была его собственная фамилия. Он взглянул вверх. В побледневшем небе медленно проплывали маленькие серовато-белые облачка, то пропуская, то вновь затеняя легкий свет. Вокруг на огромном кладбище царила тишина. Через высокие стены едва доносился приглушенный городской гул. Изредка вдалеке между могилами мелькал черный силуэт. Глядя на медленное движение облаков, Жак Кормери силился различить сквозь аромат влажных цветов слабый соленый запах, долетавший сюда с далекого неподвижного моря. Где-то вдруг звякнуло о камень ведро, выведя его из задумчивости. Он опустил глаза и прочел на надгробной плите дату рождения отца, которой, как он внезапно понял, никогда и не знал. Потом прочел обе даты вместе — «1885–1914» — и машинально подсчитал: двадцать девять лет. Его вдруг пронзила мысль, всколыхнувшая все его существо. Ему сейчас сорок. Человек, который лежит под этой плитой и приходится ему отцом, был моложе него
[13].
— Чего ты там хихикаешь? — На кухню величественно вплыла жена, шлейфом волоча за собой подол длинного розового халата. — Ну точно, опять какой-нибудь сон. У тебя всегда одни сны.
— Да.
Сквозь кухонное окно он глядел на машины, на быстро бегущие ленты пешеходных дорожек, на всех этих маленьких деловитых людей, спешащих на работу. Через несколько минут и он будет среди них. Как всегда.
— Ну точно про какую-нибудь бабу, — уничтожающе посмотрела на него Кристен.
И волна нежности и жалости затопила вдруг его сердце, но это было не то чувство, какое вызывает в сыне воспоминание о погибшем отце, а острое сострадание, которое зрелый человек испытывает к безвинно убитому ребенку. Что-то тут не укладывалось в естественный порядок, да и не было его, этого порядка, там, где сын оказывался старше отца, а были лишь безумие и хаос. Последовательное течение времени разбилось об него, Жака Кормери, неподвижно стоявшего между могил, которых он больше не замечал, и годы, смешавшись, вырвались из русла той великой реки, что вечно несет их к своему устью. Они сталкивались, с бурлением и грохотом, в гигантском водовороте, где Жак Кормери барахтался сейчас, борясь со смятением и жалостью
[14]. Он смотрел на другие надгробия, на даты и видел, что эта земля усеяна мертвыми детьми, которые были отцами седеющих людей, считавших себя живыми. Ведь и он считал, что живет, он воспитал себя сам, он сознавал свою силу, выдержку, умел бороться и владеть собой. Но сейчас, в охватившем его странном головокружении, он чувствовал, что та статуя, которую каждый человек постепенно лепит и обжигает в пламени лет, чтобы в итоге слиться с ней и, укрывшись внутри, ждать окончательного распада, стремительно трескается, разваливается на глазах. От всего, чем он был до сих пор, осталось лишь пронзенное тревогой сердце, страстно любящее жизнь и бунтующее вот уже сорок лет против устройства мира, где правит закон смерти, сердце, которое всегда жаждало преодолеть стену, отделявшую его от тайны жизни, преодолеть и очутиться по ту сторону, и узнать, узнать, прежде чем придет смерть, узнать, наконец, чтобы быть, хоть однажды, хоть на один-единственный миг, но раз и навсегда.
— Нет, — сказал он. — Про бога. Бога войны. Про его прекрасные кратеры и про растения, прячущиеся в их глубине.
— Послушай, — присела рядом с ним на корточки Кристен. Сейчас она говорила горячо, без малейшего следа прежней грубости и раздраженности. — Дно океана — нашего океана — в тысячу, в миллион раз прекраснее. Ты и сам это знаешь, да и все это знают. Возьми напрокат жабро-маски, отпросись с работы, и поживем недельку в каком-нибудь из круглогодичных аквакурортов. А еще можно… — Она оборвала фразу. — Ты меня не слушаешь. А стоило бы послушать. То, что я предлагаю, значительно лучше этой навязчивой идеи, этой твоей одержимости Марсом — а ты и послушать не хочешь.
Он припомнил свою жизнь, безрассудную, мужественную, неверную, упрямую, всегда устремленную к этой цели, о которой он ничего не знал, и, по сути дела, прошедшую без малейшей попытки выяснить, что же представлял собой тот, КТО дал ему эту самую жизнь и отправился потом умирать куда-то за море, в неведомую ему землю. А каким сам он был в двадцать девять лет? Беспокойным, уязвимым, напряженным, волевым, чувственным, мечтательным, циничным и упорным. Да, и не только. Он был живым человеком, мужчиной, в конце концов, но ни разу не подумал о своем отце как о живом человеке, а только как о незнакомце, промелькнувшем когда-то на земле, где он родился, и лишь знал со слов матери, что отец пал смертью храбрых и что он, Жак, на него похож. А между тем, тайна, которую он так жадно стремился познать через книги и людей, была, как теперь ему казалось, связана с этим юным покойником, с его младшим отцом, с тем, чем он был и чем стал, с тем, что сам он искал так далеко и что оказалось так близко — и по времени, и по крови. Правда, ему никто никогда не помогал. Семья, где говорили мало, где никто не читал и не писал, мать, страдающая, рассеянная, — кто мог рассказать ему о его бедном молодом отце? Никто его не знал, кроме матери, которая забыла его. Жак был в этом уверен. И он умер незнакомцем на этой земле, где пробыл недолго, как чужой. Конечно, именно он, сын, должен был узнавать о нем, расспрашивать. Но тому, кто не имеет ничего и жаждет получить весь земной шар, недостаточно собственных сил, чтобы воспитать себя и покорить или понять мир. В конце концов, еще не поздно, можно еще заняться поисками, попытаться узнать, кто был этот человек, казавшийся ему теперь ближе всех людей на свете. Можно…
Ее голос поднялся до пронзительных, визгливых нот.
— Господи боже, Дуг, ну что мне с тобой делать? Что с тобой дальше-то будет?
— Делать со мной ничего не надо. — Куэйл поднялся, оставив на столе нетронутый завтрак. — А сейчас я пойду на работу. Вот это со мной и будет.
День угасал. Шорох юбки поблизости и чей-то силуэт в черном вернули его к зрелищу могил и неба. Пора было уходить, ему больше нечего здесь делать. Но он не мог оторваться от этого имени, от этих дат. Под темным надгробием не было уже ничего, кроме праха и пыли. Но для него отец снова жил, жил странной безмолвной жизнью, и ему казалось, что он, Жак, опять бросает его, оставляет одного в этой ночи, в этом нескончаемом одиночестве, куда его швырнули и покинули. В пустом небе вдруг что-то оглушительно грохнуло. Невидимый самолет преодолел звуковой барьер. Повернувшись спиной к могиле, Жак Кормери зашагал прочь от отца.
— Ты меня все больше тревожишь. Последнее время ты стал совсем ненормальным. До чего это тебя доведет?
— До Марса, — сказал он и полез в шкаф за чистой рубашкой. Дуглас Куэйл покинул такси, затем медленно, не выказывая признаков нетерпения, прошел над тремя густо населенными транспортными лентами и приблизился к давно притягивавшей его двери.
3. Сен-Бриё и Малан (Ж.Г.)
[15]
Здесь он остановился посреди тротуара, начисто игнорируя плотный поток торопливых утренних пешеходов, и опасливо перечитал ослепительно переливающуюся всеми цветами радуги вывеску. Он и прежде изучал эту вывеску, но всегда издалека. Вблизи впечатление было совсем иное, да и вообще сегодня происходило нечто совсем иное. То, что обязательно должно было произойти, раньше или позже.
ВСПОМНИ, ИНКОРПОРЕЙТЕД
Вечером, за обедом, Ж.К. смотрел, как его старый друг с какой-то тревожной жадностью поглощает вторую порцию баранины; поднявшийся ветер негромко шумел вокруг невысокого домика, расположенного в предместье, неподалеку от дорога к пляжам. Приехав, Ж.К. заметил в пыльной сточной канаве у тротуара обрывки высохших водорослей — только они да запах соли напоминали здесь о близости моря. Виктор Малан, проработавший всю жизнь в таможенном управлении, вышел в отставку и остался жить в этом городке, которого он не выбирал, однако впоследствии оправдывал это как выбор, говоря, что здесь ничто не отвлекает его от одиноких раздумий — ни чрезмерная красота, ни чрезмерное безобразие, ни даже само одиночество. Управление делами и руководство людьми открыли ему многое, и прежде всего, видимо, то, что мы почти ничего не знаем. При этом он обладал огромной эрудицией, и Ж.К. безмерно восхищался им, ибо Малан в эпоху, когда люди незаурядные так скучны, был единственным человеком, способным мыслить независимо, насколько это вообще возможно, — во всяком случае, при внешней уступчивости обладал такой свободой суждения, что она граничила с самом неподдельной оригинальностью.
А есть ли смысл? Как ни говори, иллюзия — она и есть иллюзия, будь она хоть самая убедительная. Это если с объективной точки зрения. А вот с субъективной — разница есть, и очень большая.
— Конечно, мой мальчик, — говорил Малан. — Раз уж вы едете к матери, постарайтесь что-нибудь разузнать об отце. А потом бегом ко мне — рассказать, что из этого вышло. Так редко представляется случай посмеяться.
Да и вообще он уже договорился, что придет. И до назначенного времени осталось всего пять минут.
Глубоко, как перед прыжком в воду, вдохнув грязноватый, но в общем-то вполне терпимый чикагский воздух, он преодолел мерцающее многоцветье двери.
— Да, это смешно. Но, раз уж во мне пробудилось любопытство, я попробую собрать хоть какие-то крохи. В том, что я никогда этим не интересовался, есть что-то противоестественное.
— Доброе утро, мистер Куэйл, — приветливо улыбнулась секретарша, скромная, аккуратная девушка со светлыми волосами, голой грудью и хорошим грамотным произношением.
— Да, — сказал он. — У меня назначена встреча по поводу вспоминательного курса. Как вам, очевидно, известно.
— Не «вспоминательный курс», а курс «Вспомни», — поправила его девушка, а затем подняла трубку стоявшего рядом с ее нежно-бархатистым локтем видеофона. — Мистер Дуглас Куэйл уже пришел, мистер Макклейн. Он может пройти или вы еще заняты?
— Вовсе нет, это мудро. Я тридцать лет был женат на Марте, хорошо вам знакомой. Замечательная была женщина, мне до сих пор ее не хватает. Я всегда считал, что она любит свой дом
[16].
— Пыс пыр-хыр-дыр, — пробормотал аппарат.
— Да, мистер Куэйл, — перевела девушка. — Вы можете проходить, мистер Макклейн ждет вас.
— Все это, бесспорно, так, — сказал Малан, отводя глаза, и Кормери знал, что за одобрением неминуемо последует возражение.
— Кабинет Д, мистер Куэйл. Это направо, — добавила она, заметив растерянность озиравшегося по сторонам клиента.
После недолгого, но мучительного замешательства, когда Куэйлу показалось, что он уже окончательно заблудился, нужная комната была найдена. Дверь кабинета стояла нараспашку, а внутри, за обширным ореховым — самым настоящим ореховым! — столом благодушно улыбался средних лет мужчина в сером костюме, сшитом по последней моде из шкуры марсианской лягушки; уже одна эта роскошь говорила, что Куэйл не ошибся комнатой.
— И все-таки, — продолжал Малан, — я был бы, вероятно, не прав, но я бы поостерегся пытаться узнать больше, чем жизнь сама открыла мне. Однако я плохой пример для подражания, не так ли? В сущности, я не стал бы ничего предпринимать исключительно по причине своих недостатков, зато вы (во взгляде его блеснуло лукавство), вы человек действия.
— Садитесь, Дуглас. — Энергичным взмахом пухлой руки Макклейн указал на стоящее у стола кресло. — Так, значит, вы хотите стать побывавшим на Марсе. Великолепно!
Куэйл сел, но напряжение его не покидало.
— Я не совсем уверен, что это стоит тех денег, — неуверенно сказал он. — Цена очень высокая, а я за нее вроде как ничего не получу.
У Малана было что-то от китайца — чуть приплюснутый нос, лунообразное лицо с отсутствующими или почти отсутствующими бровями, вечный берет и большие усы, недостаточно, однако, густые, чтобы скрыть мясистый чувственный рот. Да и весь он, круглый, холеный, с пухлыми руками и короткими пальцами, напоминал мандарина, признающего передвижение только в паланкине. Когда он, не переставая с аппетитом есть, прикрывал глаза, воображение настойчиво рисовало его в шелковом халате, с палочками в руках. Но взгляд менял все. Темно-карие глаза, лихорадочные, беспокойные или устремленные вдруг в одну точку, как будто ум его быстро работал над какой-то конкретной мыслью, были глазами европейца, остро чувствующего и обладающего высокой культурой.
«За какую-то ерунду берут почти как за настоящую поездку», — подумал он.
Иоанна Хмелевская
— Вы получите ощутимые подтверждения реальности своей поездки, — энергично возразил Макклейн. — Абсолютно все необходимые доказательства. Вот, поглядите.
Старая служанка принесла сыры, и Малан искоса поглядывал на них.
Он покопался в одном из ящиков своего великолепного стола.
На всякий случай
— Корешок билета. — Из желтой папки появился картонный квадратик с тиснеными, выпуклыми буквами. — Он свидетельствует, что вы туда летали — и обратно тоже. Открытки.
— Я знал одного человека, — сказал он, — который, прожив тридцать лет со своей женой…
Макклейн аккуратно разложил на столе четыре цветные стереоскопические открытки со штампами бесплатной доставки.
Кормери насторожился. Когда Малан начинал со слов: «я знал одного человека», или «у меня был друг», или «один англичанин, с которым я познакомился в поезде», можно было не сомневаться, чти он говорит о себе.
— Фотопленка. Виды Марса, снятые вами при помощи взятой напрокат камеры.
Куэйлу были продемонстрированы пленка и снимки.
— Этот человек не любил сладостей, и жена его их тоже не ела. И вот однажды, после двадцати лет совместной жизни, он застал свою жену в кондитерской и вдруг понял, глядя на нее, что она приходит сюда несколько раз в неделю и наедается кофейными эклерами. Да, да, он считал, что она не любит сладкого, а на самом деле она обожала кофейные эклеры.
— А к тому же имена людей, с которыми вы встречались, и на две сотни сувениров, которые прибудут — прямо с Марса — не позже чем через месяц. Паспорт, справки о сделанных вам прививках. И самое главное, — Макклейн сделал многозначительную паузу, — вы будете полностью уверены, что действительно летали на Марс. Вы забудете про нас, у вас не останется и малейших воспоминаний про меня, да и вообще про то, что вы когда-нибудь к нам обращались. У вас в голове останется одно только совершенно реальное путешествие, мы полностью это гарантируем. Воспоминания о целых двух неделях, четкие до мельчайших деталей. Запомните, если у вас хоть когда появятся сомнения в реальности этой поездки на Марс — приходите к нам и получайте назад свои деньги. Понимаете?
— Выходит, — сказал Кормери, — мы никого по-настоящему не знаем.
— Но ведь я туда не летал, — сказал Куэйл. — И никак не может оказаться, что летал — какие бы доказательства вы мне ни представляли. — Он судорожно вздохнул. — И тайным агентом Интерплана я тоже никогда не был.
Ему казалось невозможным, невероятным, что имплантированные фирмой «Вспомни, Инкорпорейтед» экстрафактуальные воспоминания будут неотличимы от настоящих, что бы там люди ни говорили.
— Если угодно. Но, наверно, точнее было бы выразиться иначе — во всяком случае, я предпочел бы так не обобщать, можете списать это на мою неспособность что-либо утверждать наверняка — да, я бы только сказал, что если двадцати лет совместной жизни недостаточно, чтобы узнать кого-то как следует, то, пускаясь в разыскания через сорок лет после смерти человека, вы рискуете получить сведения неизбежно поверхностные и весьма ограниченные, да, в каком-то смысле, можно сказать, ограниченные. Хотя, впрочем…
— Мистер Куэйл, — все так же терпеливо сказал Макклейн. — Как ясно из вашего письма, у вас нет шансов, нет никакой, даже самой отдаленной, возможности попасть на Марс. Вам это не по карману. Другой путь — стать тайным агентом Интерплана или какой-либо аналогичной организации — тоже закрыт: у вас нет для этого ни способностей, ни подготовки. Поэтому то, что предлагаем мы, — единственный способ осуществить… ну, скажем, мечту вашей жизни, разве не так? Вы не можете «этим» быть, вы не можете «это делать». Но вы можете стать человеком, который был, который делал. Об этом позаботимся мы. И наша такса вполне разумна, мы не берем за свою работу ничего лишнего.
Он занес руку с ножом и жестом фаталиста вонзил его в козий сыр.
Макклейн ободряюще улыбнулся.
— Простите. Хотите сыру? Нет? Вы, как всегда, строги к себе! Тяжелое искусство — нравиться!
— Неужели экстрафактуальные воспоминания настолько убедительны? — с прежним сомнением спросил Куэйл. Убедительнее настоящих. Будь вы настоящим агентом Интерплана, работавшим на Марсе, вы бы успели уже позабыть половину; проведенный нами анализ структур реальной памяти — аутентичных воспоминаний человека об основных событиях его жизни — показывает, что значительная часть подробностей быстро теряется. Не пропадает, но становится недоступной для воспоминающего. И — навсегда. А в число наших услуг входит настолько глубокое наложение воспоминаний, что они никогда не исчезают. Вся процедура проводится при отключении сознания; набор воспоминаний, имплантируемый вам, будет создан специалистами высочайшей квалификации, людьми, которые провели на Марсе многие годы; мы всегда тщательно проверяем все детали, вплоть до самых незначительных. К тому же вы избрали довольно легкую экстрафактуальную систему; будь это Плутон или возжелай вы стать Императором Союза Внутренних Планет — тут у нас появилось бы гораздо больше трудностей… а вам был бы представлен гораздо более солидный счет.
— О’кей, — сдался Куэйл. — Я ведь всю жизнь об этом мечтал, а теперь вижу — никогда ничего не будет. Так что — по одежке протягивай ножки. — Он полез за бумажником.
Глаза его снова лукаво блеснули сквозь полуприкрытые веки. Кормери знал своего друга уже двадцать лет (объяснить здесь, как и почему) и добродушно воспринимал его колкости.
— Выкиньте из головы эту чушь, — возмутился Макклейн. — Можно подумать, мы подсовываем вам второсортный товар. Да настоящая память, со всеми ее неопределенностями, провалами, даже искажениями — вот она-то и есть второсортная.
Получив деньги, он нажал кнопку интеркома.
— Дело вовсе не в том, чтобы нравиться. От переедания я чувствую себя отяжелевшим. Иду ко дну.
— Ну что ж, агент Куэйл, — сказал он, когда в распахнувшуюся дверь вошли двое плотных мужчин. — Удачной работы на Марсе.
Макклейн поднялся, вышел из-за стола и крепко пожал дрожащую, влажную от пота руку секретного агента.
— Да, и уже не можете парить над остальными.
— Или, точнее, поздравляю с удачно проведенной операцией. Сегодня в четыре тридцать вы, хм-м, вернетесь сюда, на Терру. Такси высадит вас перед вашим домом, и с этого момента вы никогда не вспомните ни меня, ни того, что приходили сюда. Вы вообще забудете о существовании нашей фирмы.
С пересохшим от волнения ртом Куэйл обреченно поплелся вслед за операторами. Теперь все в их руках.
Кормери посмотрел на красивую мебель в деревенском стиле, которой была обставлена низкая столовая с побеленными известью балками.
«Неужели я и вправду буду считать, что летал на Марс? — думал он. — Что я осуществил свою мечту?» Никак не покидало странное предчувствие какой-то неприятности. Но вот какой именно?
Оставалось только ждать.
Интерком на столе Макклейна коротко прогудел.
— Друг мой, — сказал он, — вы всегда считали меня гордецом. Я и есть гордец. Но не всегда и не со всеми. С вами, например, я не могу быть гордым.
— Мистер Куэйл под наркозом, — произнес аппарат. — Нам начинать или вы сами зайдете?
— Можете начинать, Лоу, — ответил Макклейн. — Операция самая заурядная, не думаю, чтобы возникли трудности. Имплантирование искусственных воспоминаний о путешествии на другую планету — в роли секретного агента, либо в каком ином качестве — мелькало в рабочем графике фирмы с прямо-таки утомительной частотой и регулярностью. «За месяц, — криво ухмыльнулся Макклейн, — мы делаем их штук двадцать, не меньше… липовые межпланетные путешествия — главный для нас хлеб».
Малан отвел взгляд, что было у него признаком волнения.
— Как скажете, мистер Макклейн, — произнес аппарат и смолк.
Со вздохом поднявшись из-за стола, Макклейн отправился в примыкающую к кабинету бронированную комнатку искать набор номер три — путешествие на Марс — и набор номер шестьдесят два — тайный агент Интерплана. Обнаружив требуемое, он вернулся в кабинет и высыпал на стол содержимое обоих пакетов — всякую мелочь, которая будет рассована по квартире Куэйла, пока лабораторные техники копаются в его голове, закладывая липовые воспоминания.
— Я знаю, — проговорил он, — но почему?
— Потому что я вас люблю, — спокойно сказал Кормери.
Вот этот дерьмовый, ценой в один кредит, пистолетик, размышлял Макклейн, и есть самая дорогая игрушка из всего агентского барахла. Далее — передатчик размером с горошину, чтобы агент мог проглотить его при угрозе провала. Кодовая книга, поразительно похожая на настоящую… да и вообще все подобные штуки фирма стряпает с предельной точностью, по возможности копируя армейские образцы. Всякая мелочь — бессмысленные сами по себе предметы — будет тесно вплетена в ткань воображаемой поездки Куэйла: половинка древней пятидесятицентовой серебряной монеты, несколько цитат из проповедей Джона Донна, написанных с ошибками и каждая — на отдельном листке тонкой, почти прозрачной бумаги, спичечные коробки с наклейками марсианских баров, столовая ложка из нержавейки с надписью «МАРСИАНСКИЙ КУПОЛ. ГОСУДАРСТВЕННЫЕ КИБУЦЫ», устройство для подслушивания телефонных разговоров, которое… Интерком снова загудел.
— Извините, пожалуйста, мистер Макклейн, очень не хочется отвлекать вас, но тут выяснилось нечто довольно тревожное. Куэйл под наркозом, реакция на наркидрин хорошая, сознание утрачено полностью, и он вполне восприимчив, но только вот…
Малан придвинул к себе вазу с охлажденными фруктами и ничего не ответил.
— Сейчас буду. — В предчувствии надвигающейся неприятности Макклейн вышел из кабинета и буквально через несколько секунд оказался в лаборатории.
Дыша медленно и регулярно, Дуглас Куэйл лежал на операционном столе. Несмотря на почти закрытые глаза, казалось, что он все-таки осознает — хотя и очень смутно — присутствие двоих операторов и Макклейна.
— Потому что, — продолжал Кормери, — когда я был очень молод, очень глуп и очень одинок (помните, тогда, в Алжире?), вы приняли во мне участие и открыли для меня, как бы походя, пути ко всему, что я люблю в этом мире.
— Нет места для имплантации структур искусственной памяти? — Макклейн чувствовал крайнее раздражение. — Так сотрите две какие-нибудь недели; он работает в эмиграционной службе Западного побережья, в государственной организации, и, значит, обязательно имел в прошлом году двухнедельный отпуск. Это вполне подойдет. — Подобные мелочи всегда раздражали главу «Вспомни, Инкорпорейтед».
— Проблема, — резко ответил Лоу, — совсем в другом.
— О! Вы способный человек.
Наклонившись к кровати, он приказал:
— Расскажите мистеру Макклейну то, что вы рассказали нам. Слушайте внимательно, — добавил оператор, повернувшись к Макклейну.
— Да, конечно. Но и самые способные нуждаются в наставнике. И тот, которого жизнь в один прекрасный день посылает вам, должен быть всегда любим и почитаем, даже если ему все это безразлично. Таково мое убеждение!
Серо-зеленые глаза распростертого на кровати человека нашли лицо Макклейна. От этих глаз становилось не по себе, в них появилась жестокость, какой-то неживой, каменный блеск. Макклейну не нравились эти глаза — слишком уж холодные.
— Что вам еще? — хрипло спросил Куэйл. — Вы и так раскололи мою легенду. Убирайтесь, пока я не разобрал вас по кусочку. Особенно тебя. — Он смотрел на Макклейна с ненавистью. — Ведь это ты руководишь этой контроперацией.
— Да, да, — сказал Малан с хитроватым видом.
— Как долго пробыли вы на Марсе? — спросил Лоу.
— Месяц, — хрипло бросил Куэйл.
— Вы его не вполне разделяете, я знаю. Но не думайте, что моя привязанность к вам безоговорочна. У вас есть крупные, даже очень крупные недостатки. Во всяком случае, в моих глазах.
— И цель вашего там пребывания?
Тонкие, бескровные губы скривились; Куэйл молча смотрел на Лоу. В конце концов он все-таки заговорил, с ненавистью выплевывая слова:
Малан облизал толстые губы, и в его взгляде вдруг появился интерес.
— Агент Интерплана. Как я уже говорил. Ведь вы пишете все сказанное здесь? Ну так прокрутите своему боссу пленку, а меня оставьте в покое. — Он закрыл глаза. Когда потух этот жесткий блеск, на Макклейна накатила волна облегчения.
— Крутой он мужик, мистер Макклейн, — негромко сказал Лоу.
— Какие же?
— Ненадолго, — усмехнулся Макклейн. — Вот прервем мы ему эту цепь памяти — и снова станет кротким, аки агнец. Так вот, значит, почему вы так рвались на Марс, — повернулся он к Куэйлу.
На этот раз Куэйл не стал открывать глаза.
— Ну, например, вы, скажем так, бережливы. Не от природной жадности, впрочем, а от панического страха, страха перед нуждой и так далее. Тем не менее, это недостаток серьезный, и, признаться, я этого в людях не люблю. Но, главное, вы всегда непроизвольно подозреваете у всех какую-то заднюю мысль. Вы инстинктивно не верите в бескорыстные побуждения.
— Я никогда не хотел на Марс. Я получил задание. Когда приказывают — остается только выполнять. Ну да, конечно, мне было любопытно — а кому бы не было любопытно? — Он снова открыл глаза и осмотрел всех троих по очереди, особенно задержавшись на Макклейне. — Мощная у вас сыворотка правды, вытащила на поверхность такие вещи, о которых я даже и не подозревал.
Полуприкрыв глаза, Куэйл задумался.
— Согласитесь, — сказал Малан, допивая вино, — что мне не следовало бы пить кофе. Однако…
— Вот интересно насчет Кристен. — Сейчас он говорил больше сам с собой, чем с окружающими. — Она что, тоже во всем этом? Агентка Интерплана, присматривающая за мной… на случай, если память начнет возвращаться? Мало удивительного, что она так высмеивала мое желание попасть на Марс.
Он слегка улыбнулся, но эта улыбка — понимающая улыбка — почти сразу исчезла.
Но Кормери не терял спокойствия
[17]
— Поверьте, пожалуйста, мистер Куэйл, — сказал Макклейн. — Мы наткнулись на все это совершенно случайно. В нашей работе…
— Верю я вам, — устало сказал Куэйл. Он все глубже и глубже уходил в наркотический транс. — Так где там я был? — пробормотал он. — Чего я там говорил? Марс? Не припоминаю… конечно же, я хотел бы туда — а кто не хочет? Но я… — Его голос срывался, замирал. — Клерк, мелкий клерк, и ничего больше… — Он совсем смолк.
— К примеру, вы наверняка не поверите мне, если я скажу, что стоит вам просто попросить, и я немедленно отдам вам все, что имею.
Выпрямившись, Лоу повернулся к Макклейну.
— Он хочет имплантировать искусственные воспоминания о поездке, во всем сходной с действительной его поездкой. И фальшивая причина фальшивой поездки совпадает с настоящей причиной настоящей поездки. Он говорит правду — невозможно врать под наркидрином. Обстоятельства поездки очень живо сохранились в его мозгу — во всяком случае, они отчетливо проявляются под наркотиком. Но в нормальной обстановке он, судя по всему, не может вспомнить ничего. Где-то, скорее всего в военной лаборатории, ему стерли всю сознательную память. В результате он знал только то, что попасть на Марс — это очень здорово и быть секретным агентом — тоже. Этого стереть не сумели, это, собственно, даже и не память, а желание, скорее всего, то самое желание, которое толкнуло его когда-то вызваться добровольцем.
На сей раз Малан, поколебавшись, все-таки взглянул на своего друга.
— Ну и что же нам теперь делать? — спросил Макклейна второй оператор, Килер. — Наложим искусственную память поверх настоящей? Никому не известно, что из этого выйдет. Он может вспомнить кое-что о настоящей своей поездке, и путаница приведет к психотическому раздвоению. Ему придется как-то согласовывать в своей голове две противоположные предпосылки — что он летал на Марс и что не летал. Что он — настоящий агент Интерплана и что — нет, что все это выдумка. Думаю, лучше всего разбудить его без всякой имплантации и отослать домой. С ним можно нарваться на крупные неприятности.
— Согласен, — кивнул головой Макклейн. И тут у него появилась неожиданная мысль. — А можете вы предсказать, что он вспомнит после наркоза?
— О, я знаю. Вы человек щедрый.
— Трудно сказать, — пожал плечами Лоу. — Теперь у него могут появиться какие-то смутные, расплывчатые воспоминания о настоящей поездке. А заодно — большие сомнения в истинности этих воспоминаний; скорее всего, он решит, что это наша имплантация пошла не тем боком. Кроме того, он будет помнить, что приходил сюда, — если только вы не решите стереть эту часть.
— Нет, я вовсе не щедрый. Я скуп на свое время, силы, энергию, и сам себя за это ненавижу. Но то, что я сейчас сказал, правда. Вы мне не верите, в этом-то и заключается ваш недостаток и самая настоящая ущербность, хотя вы человек незаурядный. Потому что вы заблуждаетесь. По первому же вашему слову все мое имущество в ту же минуту будет вашим. Вам это не нужно, это просто пример. Но он взят не случайно.
— Чем меньше мы будем ковыряться в его голове, — сказал Макклейн, — тем лучше. Тут не до экспериментов. Нам и так хватило глупости — скорее, правда, невезения — раскрыть самого настоящего шпиона Интерплана, шпиона с настолько великолепной легендой, что он и сам не подозревал, кто он такой. Чем скорее мы отделаемся от этого парня, называющего себя Дугласом Куэйлом, тем лучше.
— Вы собираетесь подкладывать в его квартиру третий и шестьдесят второй наборы? — поинтересовался Лоу.
Все, что у меня есть, действительно принадлежит вам.
— Нет, — решительно сказал Макклейн. — И мы вернем ему половину денег.
— Половину? Почему половину?!
— Спасибо, право, — сказал Малан, не поднимая полуприкрытых век. — Я очень тронут.
— Ну, — ответил Макклейн, теперь уж без большой уверенности, — мне это кажется вполне пристойным компромиссом.
«А хорошо все-таки вернуться на Терру», — сказал себе Дуглас Куэйл. Такси приближалось к жилому району Чикаго, еще несколько минут — и он дома.
— Ладно, я смутил вас. Вам не по душе, когда говорят слишком прямо. Я просто хотел сказать, что люблю вас при всех ваших изъянах. Я люблю и чту очень немногих. К остальным я постыдно равнодушен. Но уж если я кого-то люблю, то ни я сам, ни тем более эти люди не в силах этого изменить. Мне понадобились годы, чтобы понять это; теперь я это знаю. А сейчас продолжим наш разговор. Вы не одобряете моего намерения выяснить что-нибудь об отце?
Месячное пребывание на Марсе начинало как-то тускнеть, улетучиваться из памяти; остались только образы глубоких зияющих кратеров, пологих, истертых миллионами лет эрозии холмов, смутные воспоминания об активной, очень активной деятельности, о непрерывном движении. Мир пыли и песка, где почти ничего не происходит, где уйму времени тратишь на проверку, а потом перепроверку дыхательного аппарата. Ну и, конечно же, местная жизнь — скромные, непритязательные тускло-серые кактусы и нитяные черви.
Правду говоря, он привез с собой несколько полудохлых образчиков этой марсианской фауны, протащил их через таможню. Да и то, какая от них опасность — им никак не выжить в плотной атмосфере Земли.
— Не совсем так, я вполне одобряю, только боюсь, что вас ждет разочарование. Мой друг, который был сильно влюблен в одну девушку и хотел на ней жениться, имел глупость навести о ней справки.
Сунув руку в карман, он хотел нащупать контейнер с марсианскими червями…
И обнаружил вместо них конверт.
— Обыватель, — сказал Кормери.
К крайнему удивлению Куэйла, в конверте оказались деньги — пятьсот семьдесят кредитов мелкими купюрами. «Откуда это взялось? — подумал он. — Разве я не потратил в поездке все до последнего креда?»
Кроме денег в конверте оказалась записка: «Половина оплаты возвр. Макклейн». А снизу дата. Сегодняшняя.
— Вспомни, — сказал он вслух.
— Да, — согласился Малан. — Это был я.
— Что вспомнить, сэр или мадам? — почтительно поинтересовался робот-таксист.
— У вас есть телефонный справочник? — спросил Куэйл.
Оба рассмеялись.
— Конечно, сэр или мадам.
Из открывшейся перед Куэйлом щели выскользнула телефонная книга округа Кук.
— Я был молод. Я собрал столь противоречивые мнения, что это поколебало мое собственное. Я уже не знал, люблю я ее или нет. Короче, я женился на другой.
— Да где же это, — бормотал Куэйл, лихорадочно перелистывая «Желтые страницы». Сейчас он чувствовал страх, всепоглощающий страх. — Вот оно, — облегченно вздохнул он. — Я передумал и не поеду пока домой; мне надо во «Вспомни, Инкорпорейтед».
— Хорошо, сэр или мадам, — сказал водитель. Мгновение спустя машина неслась уже в противоположном направлении.
— Но я же не могу выбрать себе другого отца.
— Можно воспользоваться вашим телефоном? — спросил Куэйл.
— Будьте как дома. — Перед ним появился роскошный цветной стереоскопический видеофон.
Куэйл позвонил домой. После небольшой паузы на экране появилось крошечное, но до мурашек на коже точное изображение Кристен.
— Не можете. К счастью. Одного вполне достаточно, знаю по опыту.
— Я был на Марсе, — сказал он.
— Ты напился, — презрительно скривила губы мини-Кристен. — Или что еще похуже. Ей-богу.
— Ладно, — сказал Кормери. — Я все равно должен ехать к матери через пару недель Вот и воспользуюсь случаем. Я заговорил об этом главным образом потому, что меня сегодня потрясла эта разница в возрасте в мою пользу. Да, в мою пользу.
— Когда?
Этот простой вопрос привел Куэйла в замешательство.
— Я понимаю.
— Я… не знаю. Наверное, имитированное путешествие. Милостью одного из этих заведений, где накладывают искусственную, или экстрафактуальную, или как там ее еще, память. Только на меня она не очень наложилась.
— Ты и вправду напился, — убийственным голосом сказала Кристен и прервала связь.
Он посмотрел на Малана.
Куэйл повесил трубку, чувствуя, как к лицу приливает кровь. «И всегда этот тон, — подумал он, чувствуя, что начинает выходить из себя. — Всегда ругань, упреки. Можно подумать, она знает все, а я не понимаю вообще ничего. И как меня только угораздило на ней жениться. Боже милостивый!..»
— Утешайте себя тем, что ему не пришлось стареть. Его миновала эта медленная пытка.
Секунду спустя машина затормозила рядом с небольшим, очень симпатичным розовым зданием, на котором красовалась ослепительно переливающаяся всеми цветами радуги вывеска: ВСПОМНИ, ИНКОРПОРЕЙТЕД.
Секретарша, роскошная девица, лишенная какой-либо одежды от талии и выше, с трудом подавила удивленный возглас.
— Вместе с изрядным количеством радостей.
— О, здравствуйте, мистер Куэйл. К-как п-поживаете? Вы забыли что-нибудь?
— Гоните назад остальные деньги, — холодно посмотрел на нее Куэйл.
— Да. Вы любите жизнь. Да и как иначе, вы ведь только в нее и верите.
— Деньги? — Секретарша начинала понемногу приходить в себя. — Вы, наверное, ошибаетесь, мистер Куэйл. Вы приходили сюда и обсуждали возможность экстрафактуального путешествия, но… — она пожала бледными покатыми плечами, — насколько я понимаю, это путешествие так и осталось в проекте.
Малан тяжело опустился в глубокое кресло, обитое кретоном, и лицо его вдруг стало невыразимо печальным:
— Я помню абсолютно все, мисс, — процедил Куэйл. — Начиная со своего письма вашей фирме, после которого все и началось. Я помню, как приехал сюда, разговор с Макклейном. И двоих операторов, которые утащили меня в лабораторию, а затем всадили лошадиную дозу какого-то наркотика.
— Что ж, вы правы. Я сам любил жизнь и сейчас люблю все с той же ненасытностью. И вместе с тем она кажется мне ужасной. И непостижимой. Вот поэтому я и верю — от скепсиса. Да, я хочу верить и хочу жить, вечно.
Мало удивительного, что фирма вернула ему половину денег. Фальшивые воспоминания о «поездке на Марс» не привились — во всяком случае, привились не полностью, не так, как эти типы обещали.
— Мистер Куэйл, — сказала девушка, — хотя вы и мелкий чиновник, но вполне привлекательный мужчина, и такая злость портит черты вашего лица. Если это хоть чем-нибудь вас успокоит, я могу… ну, позволить вам пригласить меня куда-нибудь на вечер.
Вот тут Куэйл взъярился окончательно.
Кормери молчал.
— Я прекрасно вас помню, — с ненавистью сказал он. — Например, тот факт, что ваши груди выкрашены синей краской, это меня несколько поразило. А кроме того, я помню обещания мистера Макклейна полностью вернуть мне деньги, если я запомню, что приходил в эту фирму. Где мистер Макклейн?
— В шестьдесят пять лет каждый год — это отсрочка. Я хотел бы умереть спокойно, а умирать так страшно. Я ничего не сделал.
После всех возможных и невозможных проволочек он вновь оказался за тем же самым впечатляющим ореховым столом, что и час-два назад.
— Отличная у вас техника, — сардонически улыбнулся Куэйл. К этому моменту его разочарование — и возмущение — выплескивалось уже через край. — Мои так называемые «воспоминания» о поездке на Марс в качестве тайного агента Интерплана совершенно туманны, неопределенны и полны вопиющих противоречий. Зато все свои дела с вашей фирмой я помню абсолютно отчетливо. Стоило бы сообщить все это в земное отделение Бюро Честного Бизнеса.
— Есть люди, которые служат оправданием этому миру, помогают жить одним своим присутствием.
«Надули, надули, да еще как!» Бившее ключом негодование пересилило обычную его нелюбовь к подобному выяснению отношений.
Несколько ошеломленный таким неожиданным напором Макклейн глядел на взъярившегося клиента хмуро и опасливо.
— Да, но и они умирают.
— Мы сдаемся, Куэйл, — обреченно сказал он. — Остаток денег будет вам возвращен. Я признаю, что мы действительно ничего для вас не сделали.
— Вы, — добивал капитулирующего противника Куэйл, — не позаботились даже о предметах, которые должны были доказать мне, что я и вправду был на Марсе. Все эти ваши песни и сказки, а в результате — ничего, полный нуль. Открыток нет, паспорта нет, справок о прививках нет. Да хоть корешок билета сунули бы в карман, так ведь и этого…
Они замолчали, ветер за окном зашумел сильнее.
— Послушайте, Куэйл, — прервал гневную речь клиента Макклейн. — Я могу рассказать вам… — Фраза оборвалась. — Да нет, ладно. — Он нажал кнопку интеркома. — Ширли, вы не будете любезны оформить возврат пятисот семидесяти кредов в форме чека на имя Дугласа Куэйла? Спасибо. — Отпустив кнопку, глава фирмы «Вспомни» посмотрел на Куэйла. Любви в этом взгляде не было.
Через некоторое время чек появился, секретарша положила его перед своим боссом и снова улетучилась, оставив двух мужчин, все так же неприязненно глядевших друг на друга через обширную поверхность стола.
— Вы правы, Жак, — сказал Малан. — Поезжайте и узнайте все, что сможете. Вам больше не нужен отец. Вы сами себя воспитали. Теперь вы можете любить его так, как вы умеете любить. Но… — сказал он и запнулся, — приезжайте навещать меня. Мне уже не так много осталось. И простите меня…
— А еще позвольте дать вам совет, — сказал Макклейн, пододвигая Куэйлу подписанный чек. — Ни с кем не обсуждайте свое, хм-м, недавнее путешествие на Марс.
— Какое путешествие?
— Простить? — сказал Кормери. — Я обязан вам всем.
— Ну вот тут-то, собственно, и закавыка, — уклончиво ответил Макклейн. — Путешествие, которое вы смутно припоминаете. Ведите себя так, словно ничего не помните, притворяйтесь, что его никогда не было. И не спрашивайте меня почему, просто послушайте добрый совет — так будет лучше и для вас, и для нас.
Лицо его покрылось крупными каплями пота.
— Да ничем вы мне особенно не обязаны. Простите меня за то, что я не всегда умел ответить на вашу преданность…
— Ну а теперь, мистер Куэйл, я вынужден с вами попрощаться, меня ждут другие дела, другие клиенты. — Поднявшись из-за стола, он проводил Куэйла к выходу.
Малан смотрел на тяжелую, под старину, люстру, висевшую над столом, и голос его стал глуше, когда он произносил слова, которые еще долго потом, пока Кормери шагал на ветру по пустынному предместью, звучали у него в ушах:
— У фирмы, которая так выполняет заказы, не должно быть вообще никаких клиентов. — Куэйл удалился, с треском хлопнув дверью. Сидя в такси, он подбирал самые язвительные слова для письма, которое пошлет в земное отделение Бюро Честного Бизнеса. Вот только бы добраться до пишущей машинки, надо же предупредить всех, как работает «Вспомни, Инкорпорейтед».
Попав в свою квартиру, Куэйл сел за письменный стол и начал искать в его ящиках копирку. Поиски эти привели к неожиданному результату — почти сразу на глаза ему попалась маленькая, очень знакомая коробочка. Коробочка с марсианской фауной, тайком пронесенная через таможню.
— У меня внутри ужасная пустота, какое-то безразличие ко всему, которое меня убивает…
[18]
Открыв коробочку, он недоуменно уставился на ее содержимое. Шесть дохлых нитяных червей и по паре щепоток нескольких видов одноклеточных водорослей. Простейшие высохли, почти превратились в пыль, но Куэйл все равно их узнал; когда-то он потратил целый день, выискивая эту единственную пищу марсианских червей среди огромных мрачных скал чужого мира. Великолепное путешествие, полное удивительных открытий.
«Но ведь я не был на Марсе», — пришло неожиданно в голову.
4. Детские игры
Но с другой стороны…
В дверях появилась Кристен; только что вернувшись из магазина, она даже не успела никуда поставить большой бумажный мешок с продуктами.