С яростью, удивив c обоих, я оттолкнул руку бритоголового, и все же, когда развернувшись, я с диким воплем обрушил разящий удар ему в челюсть, сбив с ног, даже я не поверил своим глазам. Второй забулдыга стал неуклюже подкрадываться ко мне, однако, схлопотав несколько быстрых ударов в живот, а затем еще и удар ногой в стиле ниндзя, он повалился на землю рядом со своим, собутыльником.
— Ого-го. Мартин Росс — Ноэл Кауард, Казанова и самурай в одном лице. Теперь для тебя нет ничего невозможного — стоит только соответствующим образом себя настроить.
— Ну и что мы будем с ними делать? — спросил я, опробывая новый прием и рубя ладонью воздух.
Оба мои противника находились в глубокой отключке. Мимо проплывали потоки автомашин-
— Оставь их. Нельзя же одновременно быть еще и Флоренс Найтингейл.
Покидая “поле битвы”, я упивался своей победой, тогда как Спанки был абсолютно индифферентен.
— Нет, ты видел этот удар? Мои руки в одно мгновение превратились в смертоносное оружие! Стальные кулаки — точь-в-точь как в фильме с Брюсом Ли! Слушай, мне еще хотелось бы научиться петь вроде тебя; можно это устроить? Я и так пою — ну, например, когда под душем моюсь, и вообще у меня неплохой голос, — но чтобы вот так... на сцене, перед публикой...
Как же просто все ему давалось! Как чертовски просто.
Глава 13
Обустройство
Двумя днями позже состоялась моя первая встреча с сыном Макса — Полом. Банк согласился финансировать создание на базе принадлежащей Нэвиллу Симсу собственности двух новых филиалов фирмы. Предполагалось, что Пол поможет отцу в разработке стратегии дальнейшей коммерческой деятельности и займется поисками рекламного агентства, способного удовлетворить потребности расширившегося дела “ТАНЕТ”. Меня даже не очень огорчило, что на мое место был назначен этот парень — в конце концов, до встречи со Спанки я и в самом деле не проявлял особого служебного рвения, да и Макс давно уже подыскивал человека, на которого мог бы положиться целиком и полностью.
У Пола действительно не было опыта работы в сети розничной торговли, в последнее время он служил в телекомпании “Вестуорд”. Внешне это был весьма представительный, высокий и крепко сбитый молодой человек с глубоко посаженными глазами и шеей заправского рэгбиста. Я опасался, что с первой же минуты стану испытывать к нему нечто вроде антипатии, однако, к своему удивлению, обнаружил в нем весьма приятного компаньона, причем наши отношения с каждым днем становились все более сердечными.
Следовало признать, что и мое собственное положение в магазине заметно упрочилось, хотя пределы полномочий были четко очерчены, и я понимал, что выше какого-то определенного уровня мне в любом случае не подняться. Кроме того, следовало позаботиться и об устройстве Дэррила, если он все же решит после выздоровления вернуться в магазин.
В конечном счете получилось так, что я по-прежнему торговал мебелью, и каждое принимаемое мною решение должен был согласовывать с Максом и, естественно, с Полом. Разумеется, абсурдно было бы полагать, что мое положение изменится в одночасье, и все же буквально все сотрудники продолжали оживленно комментировать произошедшую во мне перемену.
Пожалуй, впервые за все время работы в магазине я стал пользоваться подлинным уважением, и люди начали прислушиваться к тому, что я говорю.
Сара Брэнниган держалась со мной с неизменным дружелюбием, но не более того. Два раза в неделю она приходила в магазин, чтобы на пару со мной разобраться в счетах, по-прежнему деятельная, приятная и беззастенчиво сексуальная. В конце нашей деловой встречи она одаривала меня любезной улыбкой и протягивала на прощание свою прохладную руку с длинными ногтями. Мне казалось совершенно бессмысленным даже пытаться назначить ей свидание, поскольку она не выказывала ни малейших признаков интереса к моей персоне.
Как-то раз Спанки предложил изменить ее отношение ко мне, в ответ на что я буквально взорвался, предупредив его, что ни за что не допущу, чтобы женщина делала что-то наперекор собственной воле. Мы тогда основательно с ним повздорили, после чего он ушел, явно расстроенный тем, что его протеже отклонил протянутую им руку помощи. Мы не виделись целых пять дней.
Впрочем, за это время я и без помощи Спанки достаточно успешно справлялся со своими обязанностями, а моя уверенность в собственных силах росла, что называется, не по дням, а по часам.
Постепенно начал меняться и мой образ жизни, я даже принял приглашение одного актера, с которым познакомился на той торжественной церемонии. И все же я определенно скучал по своему даэмоническому тренеру.
Когда же в пятницу вечером Спанки наконец объявился, неспешно идя по улице мне навстречу — сам я, возвращаясь с работы, шел в сторону метро, — мне показалось, что он напрочь забыл тот наш спор и пребывал в отличном настроении. По причинам, которые он не счел нужным мне объяснять, на нем была белая форма офицера военно-морского флота США.
— Вот подумал, что, возможно, тебе захотелось бы занять чем-нибудь сегодняшний вечер, — беззаботно проговорил он, подстраиваясь под мой шаг.
— По-моему, это ты предпочел бы немного отдохнуть после своих океанских вояжей.
— Что я слышу? Нотки явного сарказма? — проговорил Спанки, как бы обращаясь к бледному небу. — Или наш мальчик недоволен своей судьбой и его ничто не радует?
— Все меня радует. Просто я волнуюсь о своих родителях и хочу знать, что с ними происходит. Встревожен я и тем, что происходит лично со мной. Возможно, ты ничего не замечаешь, но я преображаюсь с такой быстротой, что скоро сам перестану себя узнавать.
— Понятно.
Спанки снял фуражку и принялся с задумчивым видом вертеть ее в руках.
— Думаю, что нам действительно следует поговорить на эту тему. Давай пройдем здесь.
Он открыл маленькую боковую дверь в здании станции, и мы стали подниматься по длинной бетонной лестнице, которая вела на крышу. Впереди маячил узкий проход, который тянулся под навесом станционного строения.
— Иди за мной, — сказал Спанки, чуть оборачиваясь. — Не бойся, не упадешь.
Я двинулся следом за ним, и вскоре мы уже сидели под сводом громадного купола, сооруженного из стали и стекла, глядя сверху вниз на расходящиеся от центра лучи железнодорожных путей с готовящимися к отправке составами поездов, похожими на голубых змей.
— Должен признать, что ты превзошел мои ожидания, — сказал Спанки. — Слишком быстрая трансформация всегда сопряжена с некоторыми издержками. Сомнения в себе, дискомфорт от осознания вновь нарождающейся личности — все эти побочные эффекты, как показывает опыт, совершенно неизбежны, и на определенном этапе их испытывает большинство людей, которым я помогаю. И все же я никак не ожидал, что ты почувствуешь всплеск этих эмоций до того, как повстречаешься со своими родителями или переедешь на новую квартиру.
– Навострился ты по своей новой книге, – вдруг раздался в полутемной трапезной* голос отца Василия, священника Екатерининской церкви, которого в сумерках ни Михайло, ни Сабельников не заметили. – Навострился. Только смотри, как бы твое число против Бога не стало.
— На новую квартиру?
– Оно не против Бога, а за жизнь человеческую. А хорошо человеку жить на земле – разве против Бога?
— А что? Совершенно очевидно, что, как только ты займешь в компании место Пола и обзаведешься связями на своем новом социальном уровне, тебе уже не захочется делить жилище с каким-то Заком. Он в общем неплохой парень, но ведь явный неудачник, а в твоей новой жизни не будет места для подобного рода людей. И потом, не можешь же ты пригласить на коктейль в свою дыру очередную очаровательную подругу?
– Ну, ты не мудри, – ответил отец Василий. – А то мудрость еще заведет тебя куда не следует. Настоящая жизнь человеку на Небеси. Здесь же – юдоль*.
— У тебя что, все это внесено в план, да?
– А почему же страдание человеку в земной жизни настоящее, а настоящего блаженства, щедрот человек должен ждать в другой жизни?
— Мартин, я работаю в соответствии со строго фиксированным графиком, а в операциях подобного рода существует четкая последовательность. Пока что ты не выбился из этого графика.
– А ты думаешь, что страдание здесь настоящее? Вспомни-ка ад. В него и попасть нетрудно…
— Что ты намерен сделать с Полом? Устроишь ему какой-нибудь несчастный случай? — Про себя я уже твердо решил, что если мне и суждено когда-либо подняться по служебной лестнице, то это должно произойти отнюдь не за счет какого-то другого человека.
– Можно вспомнить и рай. В него попасть нелегко.
— Не разыгрывай мелодрам. Успокойся. Пол пойдет своим собственным путем, это я тебе обещаю.
— А теперь скажи, — не унимался я. — Почему моя трансформация должна проходить в соответствии с каким-то особым графиком? У тебя что, есть еще кто-то на примете?
– Смотри, Михайло… – недобро покачал головой отец Василий.
— Мартин, у меня осталось менее трех недель на то, чтобы завершить перестройку твоего психосоциального облика. После этого я распрощаюсь с тобой и отправлюсь спасать очередную порушенную жизнь.
«Страхом всё, страхом, – думал тогда после разговора Михайло. – И кто старой веры держится, и кто новой – всё одно. Разницы тут между ними никакой. Все считают, что разум против веры встанет. Разуму же должен быть широкий путь. А к делу он быстрее и лучше пройдет через науки».
Некоторое время мы сидели молча. Мне было странно видеть, как круто меняется моя жизнь, но, несмотря на это, я почему-то чувствовал себя вполне нормально, словно при всем при том мне разрешили оставаться самим собой. Если в то время меня и тревожили какие-то сомнения, то мне все равно не приходило голову остановиться и проанализировать их. Краем глаза я продолжал наблюдать за Спанки, который со счастливым видом сидел рядом со мной, болтая ногами. Линия его спины, симметрия ногтей — все в нем казалось настолько безупречным, что могло сложиться впечатление, будто его создал компьютер.
— Я подыскал квартиру, которая, надеюсь, тебе понравится, — сообщил даэмон, прищуривая один глаз. — Не хочешь на нее взглянуть?
Недолгая июльская ночь уже кончалась. Скоро по заре и на сенокос идти, а Михайло все сидит за книгами.
— Почему бы нет?
Склонясь к грифельной доске, он делает вычисления и чертит с особенным усердием.
Спанки встал и стряхнул пыль со своих белых форменных брюк. Мы спустились вниз, вышли на улицу и взяли такси. Дом в одном из фешенебельных районов Лондона, куда привез меня Спанки, являл собой образец мемфисской архитектурной школы. Снаружи здание украшали металлические балконы изысканной формы. Просторные светлые апартаменты, в отделке которых преобладали холодные белые, серые и зеленые тона, повергли меня в восторг.
Закрывая книгу, он еще раз пробегает стоящую на заглавном листе широко разогнанную надпись из больших красных букв: «Арифметика». Взглянув вниз, он читает отбитую двумя линейками строку: «Сочинися сия книга чрез труды Леонтия Магницкого».
— Просто невероятно! — воскликнул я, слушая, как в пустынных хоромах заколыхалось эхо моего голоса. — Но я же никогда не смогу позволить себе ничего подобного. Разумеется, я ожидаю некоторую прибавку к жалованью, и все же...
Тугими медными застежками он крепко стягивает переплет этой большой книги, которая называлась «Арифметикой», но заключала в себе сведения и по алгебре, геометрии, тригонометрии, астрономии и многое другое.
— За все уже уплачено, — проговорил Спанки, щелкнув выключателем, подсоединенным к паре неоновых голубых трубок.
Потом Михайло Ломоносов перелистывает маленькие, упругие, сухо потрескивающие страницы другой книги, тесно забитые мелкой четкой печатью.
— Покупку я оформил несколько дней назад, причем на твое имя, так что можешь переезжать в любое время. Я знал, что тебе понравится. Не забывай, что мой вкус — твой вкус. Считай эту квартиру моим подарком тебе за успешную учебу, чем ты существенно облегчил мою миссию.
Закрыв эту книгу, «Грамматику словенския правильное синтагма» Мелетия Смотрицкого, полученную им от Дудина одновременно с книгой Магницкого, Михайло любовно проводит рукой по ее корешку, где через желтую кожу выдались три шнура, на которых были крепко сшиты листы книги.
Он прошел к старомодному, отделанному хромом холодильнику, помещавшемуся рядом с баром, достал заледенелую бутылку “Таттингера” и приготовил пару хрустальных бокалов. Кстати, бутылку он открыл, даже не прикасаясь к пробке, что показалось мне довольно забавным трюком.
Когда Михайло Ломоносов закрывал «Арифметику», перед его глазами мелькнула фраза: «Потребно есть науки стяжати…»
Детство мое прошло в маленьком стандартном доме с эркерами и крохотным, заросшим крапивой садиком, где летом невозможно было укрыться от солнца, а потому обилие пространства и света здесь приятно поразило меня. Стоя в центре просторной гостиной, я испытывал смешанное чувство эйфории и агорафобии.
— Ну как, нравится? — будничным тоном спросил Спанки, пригубив шампанское.
Потребно? Кому? Может быть, вот и ему отдать себя этому? Ведь есть же такие люди – ученые… Может, ему по книгам и идти?
— Нет слов! — воскликнул я, ошеломленно качая головой. — И все же, что бы ты ни говорил, я не заслужил права здесь жить.
— Для некоторых людей недвижимость не представляет никакой ценности. Мне попадались клиенты, которые предпочитали всю жизнь путешествовать по свету, и, коль скоро именно в путешествиях они видели счастье, я старался всячески помогать им в этом.
Эта мысль возникла как-то просто, сама собой и будто даже не остановила на себе внимания. Но, улегшись в постель, он все не мог уснуть, и, когда пришли его будить, чтобы отправляться на сенокос, он еще не смыкал глаз. Он догадывался, что понял чрезвычайно для себя важное, но того, что он сделал первое свое великое открытие, Михайло Ломоносов еще не понял.
— Нет-нет, в Лондоне я чувствую себя вполне счастливым и не согласился бы жить ни в каком другом городе.
— Тогда я вправе расценить твои слова как благосклонное согласие принять от меня в подарок эту квартиру?
Глава четвертая
— Да, вправе, — ответил я, прямо-таки сияя. Я уселся, скрестив ноги, на паркетный пол и наблюдал, как Спанки задумчиво шагает по комнате. Последние несколько недель я провел в обществе некого существа, которое не было человеком в строгом смысле слова, однако сейчас я уже не мог представить себе, как бы вообще жил на свете, не сведи нас судьба вместе. И все же разве возможно, чтобы тебе нравился кто-то, кого ты не понимаешь?
ЧЕРЕЗ ГОРДОСТЬ СВОЮ ПЕРЕСТУПИТЬ НЕЛЕГКО
— Мужчины тоже редко понимают женщин, однако те не перестают нравиться им, — неожиданно обронил Спанки. — Хотя и не столь часто становятся друзьями — секс мешает.
«Арифметика» лежала на перевернутой вверх дном бочке. Михайло сидел подле на толстом обрубке дерева.
— Не уверен, что это так..
В сарае пахло смоленым корабельным канатом и тянуло промысловым поморским духом – смесью запахов рыбного соления и копчения, прожированных бахил*, снастей, пропахших водорослями и горькой солью. Читая, Михайло слегка покачивался – запоминал.
— Уверяю тебя, что это именно так. А иначе откуда же берется так много одиноких женщин средних лет? Большинство мужчин перестают даже разговаривать с женщинами, когда те утрачивают былую привлекательность и оказываются во власти фантазий о женщине-ребенке, пока кто-нибудь не выбьет из них эту дурь. Если бы я не проявлял должной осторожности, все мои клиенты предпочли бы остаться холостяками, рыскающими в поисках воплощения своей мечты.
Кто-то сзади кашлянул.
Я поставил бокал на пол рядом с собой.
Михайло быстро обернулся и поспешно встал. Перед ним стояла мачеха. Погрузившись в чтение, он не заметил, как она вошла.
— Спанки, а что с тобой случилось? Зачем тебе вообще понадобились какие-то клиенты?
Ирина Семеновна прикрыла глаза веками, едва заметно, в угол рта, дернулись губы. Но спокойствия своего мачеха явно не хотела нарушать. Совсем спокойно она сказала Михайле, направляясь в угол сарая:
Он уже говорил мне, что намерен прекратить свое существование в облике духовного даэмона исключительно ради обретения человеческого обличья, однако никогда не рассказывал о своей жизни на Земле.
— Знаешь, Мартин, я не слишком люблю говорить о себе самом. — Он тоже сел на пол и поставил бутылку между нами. — А в общем все довольно просто. В принципе, даэмоны не имеют телесной оболочки — мне же хотелось осязаемости. Тела. Человеческой жизни. Поэтому я был возрожден уже в облике человека и с тех пор с огромным удовольствием помогаю людям.
– А ты не пужайся, Михайло, не пужайся. Вон бочку свою чуть было не свалил. Не на воровстве, чай, застигнут. Дело благое: света-учености ищешь. Не пужайся…
Возможно, все дело в этих изумрудно-зеленых глазах, неотрывно смотревших на меня, однако впервые за все это время я понял, что Спанки скрывает от меня нечто действительно важное.
– Да уж как не испужаться! Шутка ли?..
Как знать, если бы я раньше начал действовать в соответствии с возникшими у меня смутными подозрениями, возможно, вообще ничего не случилось бы?!
Темный огонь так и полыхнул в недобрых глазах Ирины Семеновны. Однако она сдержалась.
Мачеха села на бухту корабельного каната. Михайло стоял.
Глава 14
– Сядь!
Подозрение
Он сел. Оба молчали. В сарай вошел петух и привел кур. Увидев людей, он зло порыл землю и далеко отбросил ее когтями. Затем он нацелился одним глазом – для верности – поочередно на Михайлу и мачеху, нахально заворчал и вдруг, далеко выбросив голову, так пронзительно кукарекнул, что перепуганные куры даже упали от страха. Став на одну ногу, петух поднял хвост торчком и застыл как каменный. Тогда куры закрыли глаза и присели в пыль на мягкие грудки.
В субботу я сообщил Заку, что съезжаю с квартиры.
Ирина Семеновна кивком показала на раскрытую «Арифметику»:
— Что значит — съезжаешь? — изумленно спросил он. — А я-то думал, старик, что тебе здесь нравится. Считал, что между нами возникла даже некоторая гармония, что нам приятно осознавать эту связь друг с другом.
– Даже в сарае ты предаешься, вникаешь. Приворот в науке есть, сила великая. Зашла я к тебе – тебя нет. И сундук не заперт. Открыла – книг в нем и нету. Ай жалость! Давно уж хотела в руках их подержать. Думала, может, пойму, чем они берут.
Всю вторую половину дня он просидел на полу, куря “травку”, надев наушники и играя на компьютере в “Дельфина Экко”. Спанки все организовал так, что во вторник утром можно было начать перевозить веши. Он уже забрал ключи и показал мне документы на квартиру, хотя и отказался объяснить, как ему удалось их оформить, сославшись на то, что это, мол, лишь “частичка волшебства”.
– А тут ты, матушка, как случилась? Ведь сарай-то этот от нас две версты без малого. Гулять, видно, шла, ну и зашла? Проведать?
— Зак, мне тоже было приятно твое общество, однако предложение оказалось настолько заманчивым, что я попросту не смог отказаться.
– Проведать. Отец в море, ты – один.
— А знаешь, Мартин, ты становишься совершенно другим человеком, — укоризненно заявил он, тыкая мне в грудь пальцем. — Раньше ты всегда был таким простым, открытым, что ли, а в последнее время стал вести себя как-то странно. Сначала эти наряды, потом — работа. Ты даже перестал интересоваться, как дела у Дэбби! Это что, все из-за даэмона, да? Он превращает тебя в хлыща. Ну что ж, прекрасно! Таким образом, деньги стали для тебя неким божеством. А, пошел в задницу! Больше ты для меня не существуешь.
– И как ты сразу нашла? Ведь никому не сказывал.
Он нацепил наушники и опять принялся водить своего дельфина по подводным пещерам. Меня же его реакция попросту возмутила. Разумеется, Заку нравилось, что в любое время есть где разжиться левыми деньжатами, и сейчас, когда он почувствовал, что эта возможность уплывает, ему вдруг расхотелось знаться со мной.
– Свет не без добрых людей. Сказали, что ты к Петюшке, своему другу сердешному, в их сарай повадился.
Я сорвал с него наушники.
– Да. Вольготно тут. В стороне. Никто не мешает. И книги свои я теперь тут храню. – Михайло указал на стоявший в углу крепкий ларь с большим железным засовом. – Понимаешь, матушка, кто-то заходил к нашему кузнецу да просил сделать ключ – как раз такой, как у замка, что дома у меня на сундучке. Кто бы это мог быть? А?
— Зак, нам обоим пора повзрослеть. И ты не можешь вот так сидеть здесь до конца своих дней. Все вокруг нас находится в постоянном движении, причем новое поколение уже наступает нам на пятки. Все эти книжки, игры, — я обвел рукой захламленную гостиную, — они ведь не имеют никакого отношения к реальной жизни. Дэбби носит под сердцем твоего ребенка, и либо она сделает аборт, на который опять же тебе предстоит раздобыть деньги, либо ты должен будешь взять на себя заботу о ней самой и о младенце. Пора бы тебе подыскать работу и немного образумиться. Ты уже не ребенок.
Игра сразу кончилась. Злой дурман ударил Ирине Семеновне в голову. Когда она шла сюда, то еще не совсем понимала, что, собственно, будет делать. Но теперь она решилась.
Он отбросил джойстик, наушники и, ссутулившись, повернулся ко мне:
Мачеха поднялась в рост, мгновенно выпрямилась. Яркий красный платок сорвался с головы на плечи, открыл лицо этой еще не старой, высокой, красивой и сильной женщины.
— Только не надо, старик, переводить разговор на меня. Именно ты нуждаешься в каком-то там духовном поводыре, который должен помочь тебе одолеть жизненные проблемы.
– А-а-а! Ты что же, не пужаешься? Больно смел? Бесстрашный? – Она яростно двинулась вперед, отбрасывая в стороны душивший ее платок. – А я тебе говорю: при тебе возьму! Понял?
— Все это произошло без какого-либо участия с моей стороны. Просто так получилось. Не знаю, как и почему, но получилось.
— Но это же нечестно! — вдруг заорал он. — Ведь из нас двоих именно я во все это верю! Причем верил всегда. И где же мой поводырь?! Кто поможет мне преодолеть жизненные трудности?
Глаза у Михайлы сделались узкими. Он бешено заскрипел зубами и преградил мачехе дорогу.
Этого я не знал и потому не мог ответить на его вопрос. В последние дни он выглядел так, что ему лучше было не выходить на улицу.
На яростном лице Ирины Семеновны изобразилось презрение, и она рукой отстранила пасынка.
— Я попрошу его помочь тебе, — сказал я и действительно это сделал.
Михайло схватил мачеху за запястье.
По правде говоря, Спанки отнюдь не пришел в восторг от моей просьбы. В очередной раз он заявился ко мне в магазин поздно вечером в понедельник, когда я все еще корпел над бланками заказов. Я его почти не узнал — на нем были джинсы “Серебряная нашивка” от Леви и белая тенниска, а сам он показался мне почти обыкновенным человеком.
Ирина Семеновна отдернула руку, отступила назад.
— Заку я не могу помочь, потому что не в состоянии выбирать себе клиентов, — объяснил он, взгромоздясь на гору упакованных в пластиковые мешки диванов.
– Ты, ты!.. Что? На мать руку поднял? – Она задыхалась. – А-а-а! Вон что!.. Да пусть тебе и роду… который от тебя пойдет… пусть… ух… пусть до скончания времен…
— Понимаешь, парень совсем в лоскутах, и я не знаю, как ему помочь, — проговорил я. — Ну неужели совсем ничего нельзя сделать?
Но проклятие не успело сорваться с мачехиных уст.
— Ладно, я подумаю над этим.
Из угла сарая, из стойла, уже давно смотрел на ярко-красный платок стоялый холмогорский бык. Когда же Ирина Семеновна двинулась вперед и ее платок пламенем взвился вверх, бык бешено надавил на дверь стойла, щеколда не выдержала, сорвалась, дверь распахнулась – и бык выскочил.
— А зачем ты вообще пришел? Или нам сегодня предстоит очередное мероприятие?
В то же мгновение еще новая беда приключилась.
— Нет, просто я — маленькое существо, у которого масса дел. Здесь на людей посмотреть, там паутинку сплести. Родители опять звонили?
— Да, три раза, с некоторым интервалом во времени. Я оставил Лотти записку, в которой сообщал, что до следующего уик-энда меня ни для кого нет.
Открывшаяся наотмашь дверь ударила изо всей силы петуха. Сумасшедший кочет гаркнул, от испуга сиганул под потолок, ударился о балку, тут он еще больше обезумел, еще раз по-сумасшедшему гаркнул и полетел к выходу. Куры издали оглушительный вопль, разом снялись с места и взвились за петухом.
— Молодчина. А пришел я лишь затем, чтобы сказать, что до пятницы меня не будет. Желаю приятного новоселья.
Михайло невольно повернулся и все увидел. Бык быстро шел прямо на мачеху, нагнув могучую шею, по которой ходили желваки.
— Спасибо. И тебе удачи во всех делах. Когда я снова поднял голову, его уже не было, и лишь в воздухе витал его терпкий аромат — как личная роспись на документе.
Бык шел на Ирину Семеновну со спины, она ничего не видела. И поняла она все только тогда, когда Михайло, успевший схватить обрубок дерева, служивший ему сиденьем, нанес быку по рогам удар. В это мгновение она обернулась, следя за Михайлой глазами. Если бы он не успел ударить быка, тот попал бы мачехе рогами прямо в живот. Опешившему быку Михайло быстро набросил на глаза лежавший рядом армяк* и налег на него изо всех сил плечом, стараясь сдвинуть с места и втолкнуть в стойло. Бык бешено замотал головой, стремясь освободиться от накинутого на голову армяка.
Я отпросился с работы, чтобы подготовиться к переезду на новую квартиру, то есть упаковать несколько коробок с книгами и кое-какую одежду. Спанки снабдил меня только кроватью. Ну что ж, кухня была полностью оборудована, а с остальной мебелью можно и повременить. Макс намекнул насчет двадцатипроцентной скидки на свой товар, однако я сразу же отклонил подобное предложение.
Пока я упаковывал книги в картонные коробки, Зак угрюмо бродил по кухне. Я решил оставить ему все, что он пожелает, включая набор инструментов, столовые приборы и посуду — себе куплю новые.
Во вторник утром я переехал в свои сверкающие, девственно-чистые апартаменты. В комнатах еще пахло свежей краской, и я подумал, что самому дому не более пяти лет. Мне никогда еще не доводилось жить в модерновом здании и потому казалось невероятным, что в квартире может вообще не быть пятен на стенах и потолках. Распаковка вещей много времени не заняла, а потому вскоре я уже отправлялся в город на ленч с Полом, который намеревался обсудить со мной кое-какие проблемы предстоящего расширения фирмы.
К назначенному времени я был в маленьком итальянском ресторане, где прождал Пола не менее часа, но он так и не появился. Тогда я позвонил ему в офис, его телефон не ответил. Странно. Я вернулся в магазин.
Макс отправился на какое-то совещание с последующим ленчем в обществе Нэвилла Симса, так что я до восьми часов проторчал в магазине. Пол по-прежнему не давал о себе знать.
– Уходи, уходи, матушка!.. – закричал Михайло.
В ту ночь я в одиночестве роскошествовал в своем свежевыкрашенном раю. Подумав, что неплохо было бы представиться соседям, я постучался в дверь напротив, однако никто на мой стук не отозвался.
Ирина Семеновна стояла белая как полотно, но с места не сдвинулась.
На следующее утро Макс вызвал меня к себе и спросил, не видел ли я его сына. Как выяснилось, накануне вечером он так и не вернулся домой, и теперь его невеста Памела не находит себе места от волнения. Я рассказал ему о нашей договоренности позавтракать вместе и о том, что Пол не пришел. К сожалению, я не нашел нужных слов, чтобы хоть как-то успокоить босса.
– Уходи!.. Вырвется!..
В тот же вечер я отправился на обед к знакомому актеру и завершил день уже в Челси в обществе совершенно потрясающей девушки по имени Вайоминг Чарльз, дублерши в новой пьесе Стивена Беркова, которую ставил один из театров Вест-Энда. У нее были рыжие волосы, а грудь начисто опровергала сразу несколько законов физики. Она показалась мне очаровательной и несколько странной, как говорится, “с перепробегом”, что, однако, не помешало нам пробарахтаться в постели чуть ли не всю ночь напролет. Примерно в половине седьмого утра она вытолкала меня за дверь, сказав, что с минуты на минуту должен заявиться ее приятель.
Мачеха словно окаменела.
В четверг утром я позвонил в больницу, решив предпринять очередную попытку навестить Дэррила, но дежурная медсестра сообщила, что он выписался накануне вечером. Я позвонил ему домой, но телефон не отвечал.
Тогда Михайло так налег на быка, что тот все-таки подался назад. Затем Михайло закричал на него. Бык взвыл зло, а потом задом попятился в стойло. Схватив веревку, Михайло стал завязывать захлопнутую им дверь. Мачеха стояла не двигаясь.
На бочке лежала раскрытая книга. Михайло был в стороне. Ирина Семеновна посмотрела на книгу, потом перевела глаза на Михайлу. Книгу она не тронула. Вдруг ее посеревшие губы искривились.
– Изрядно, Михайло, изрядно! Ты за один раз спас и душу свою – от проклятия, и тело свое – от погубления. На себя опасность принял. На роду, видать, у тебя удача. – Мачеха кивком указала на книгу: – Твое, Михайло, твое. Заслужил. Высотой духа христианского. Боле не притронусь.
Она повернулась и не торопясь вышла из сарая.
Михайло стоял у входа в сарай и смотрел вслед мачехе. «Через гордость свою переступить не смогла», – подумалось ему. Он усмехнулся.
Глава пятая
ЧТО ЗАДУМАЛИ УЧИТЕЛЯ МИХАЙЛЫ
Иван Афанасьевич Шубный отправился к Сабельникову.
– Семену Никитичу…
Свенгали так играл, что слеза, стоявшая в глазах Маленького Билли во время игры Джеко, теперь задрожала у него на ресницах и вдруг тихо покатилась по носу. Подпершись кулаком, он украдкой смахнул ее мизинцем и закашлялся глухо и неестественно, делая вид, что ничего не случилось!
Сабельников стоял у верстака и строгал доску. Ответив на приветствие Шубного, он отложил рубанок в сторону и, пригласив гостя сесть на сложенные у стены сарая бревна, сам сел с ним рядом.
Никогда не слыхал он подобной музыки и не подозревал о ее существовании. Покуда она длилась, он сознавал, что глубже постигает все прекрасное и печальное, познает самую суть вещей и горестную их мимолетность, глядит за темную завесу, отделяющую нас от вечности, — смутное, космическое видение… оно растаяло, когда музыка умолкла, оставив по себе неизгладимое воспоминание и страстное желание выразить однажды все эти ощущения пластическими средствами его собственного прекрасного искусства.
– Покалякать с тобой, Семен Никитич. Дельце есть.
Кончив играть, Свенгали посмотрел исподлобья на своих ошеломленных слушателей и сказал:
– Ну что ж…
— Вот как я учу петь маленькую Онорину, а Джеко играть на скрипке; вот каким образом я преподаю бельканто. Оно было утеряно, бельканто, но я нашел его в сновидениях — я, и никто другой, я, Свенгали, я, я, я! Но довольно музыки, давайте играть на чем-нибудь другом, давайте играть в это! — вскричал он, вскакивая с табурета, и, схватив рапиру, с силой вонзил ее в стену. — Подите сюда, Билли, я научу вас еще кой-чему, чего вы не знаете…
– Вот о чем тебя спросить хочу. Как Михайло из раскола вернулся, тебе в церкви пособлял читать псалмы* и каноны* и жития святых, в Прологах* напечатанные.
Маленький Билли снял с себя куртку и жилет, надел маску, перчатку, башмаки для фехтования, и между ними начался поединок — «бой холодным оружием», как благородно именуют его во Франции. Билли потерпел полное фиаско. Свенгали не знал приемов, однако фехтовал хорошо.
– Как своему лучшему ученику, я ему и давал читать.
Затем наступил черед Лэрда, ему тоже досталось, но за ним на арену выступил Таффи и восстановил честь Великобритании, как подобало бывшему британскому гусару, полностью оправдав свое прозвище Знатный Малый. Ибо Таффи благодаря длительным, усердным занятиям в лучших фехтовальных школах Парижа, а также благодаря своим природным данным, мог померяться силой с лучшим учителем фехтования во всей французской армии — и Свенгали получил по заслугам.
А когда настало время покончить с забавами и приняться за дело, явились еще гости — французы, англичане, швейцарцы, немцы, американцы, греки. Распахнули окна, раздвинули занавеси, мастерская наполнилась воздухом и светом, и остаток дня прошел в полезных занятиях атлетикой и гимнастикой, пока не настал обеденный час.
– Что-то давненько не слыхал я Михайлы в церкви.
Но Маленький Билли, насытившись за день фехтованием и гимнастическими упражнениями, стал развлекаться тем, что зарисовал цветными карандашами очертание ноги Трильби на сцене, дабы недавнее впечатление не улетучилось, — оно все еще было таким живым и ярким, несмотря на то, что родилось от случайного взгляда, от случайного каприза судьбы!
– Стало быть, не усерден ты стал в посещении храма Божьего, Иван Афанасьевич. Редко бываешь…
Под густыми усами Шубного проскользнула еле заметная усмешка.
Вошел Дюрьен, заглянул через его плечо и воскликнул:
– Может, и так… Однако давай-ка, Семен Никитич, говорить напрямки. Блуждает парень и может так сорваться, что и костей не соберет.
– Может.
— Вот как! Нога Трильби! Вы рисовали с натуры?
— Нет.
– Так вот про что я хотел тебе рассказать. Был я третьёводни* в Холмогорах, в канцелярии, дело случилось. Ну вот, сижу я, стало быть, и дожидаюсь. Приказный* вышел, и никого в комнате нет. Прискучило это мне сидеть. Дай, думаю, похожу, ноги затекли. Пошел я, а на столе книга большая раскрытая лежит, исповедная книга по холмогорскому соборному приходу. Взглянул я по любопытству; переложил один лист, другой. И вот вижу – Ломоносовы. И там значится, что Василий Дорофеевич Ломоносов и законная его жена Ирина Семеновна были у исповеди. И тут же проставлено, что Михайло Ломоносов в сем году, 1728-м, у исповеди не был. И написано, почему не был. По нерадению. Прямо так и написано. Запись та не для всех глаз, вроде тайная. И думаю так: дело о Михайле пошло куда повыше. Там ему решение и будет. Коготок увяз – всей птице пропасть. Видел я ту запись два дня назад. Ты мне ничего не сказывал. Стало быть, ничего о ней не знаешь?
— По памяти?
Сабельников молчал.
— Да.
– Ты что же? – спросил его Шубный.
– За такие дела наказание немалое.
— Поздравляю! У вас счастливая рука. Хотел бы я уметь так рисовать! То, что вы сейчас сделали, — маленький шедевр, право, дорогой мой! Но вы начинаете слишком выписывать его. Умоляю вас, не трогайте больше рисунка, не надо!
– Вот и я так думаю. И по-всякому дело повернуть можно. А как ты да я – мы учителя его, которые грамоте еще наставляли и потом наукам обучали, то нам его и остеречь. Вот и давай совет держать. Потому к тебе и пришел.
Маленький Билли был очень польщен и больше не притрагивался к своему эскизу: ведь Дюрьен был великий скульптор и сама искренность.
– По этому делу?
А потом — нет, я позабыл, что именно произошло в тот день после шести часов.
– Мало ли?
Если погода стояла хорошая, они веселой гурьбой шли обедать в ресторан «Короны», хозяин которого, папаша Трэн (на улице Брата Короля), отпускал отличные кушанья и напитки за двадцать современных су или за один франк времен Империи. Вкусные, сытные супы, аппетитные омлеты, чечевица, красные и белые бобы, мясо, такое поперченное, приправленное и благоуханное, что трудно было угадать — говядина это или баранина, дичь или свежая рыба (а может быть, и несвежая), — ведь никто над этим особенно не задумывался.
– Нет.
Там подавали совершенно такой же салат, редиску и сыры гриэр или бри, как у «Трех Братьев Провансальцев», в ресторане через улицу (но не такое же сливочное масло!). А запивали все это обильным количеством вина в деревянных кружках, и если вино случайно проливалось, то на скатерти оставались пятна изысканного синего цвета.
Ни к кому не обращаясь, Сабельников сказал:
– Человеку в жизни к настоящему его месту приставать следует.
Вы сидели бок о бок с натурщиками и натурщицами, со студентами юридического или медицинского факультета, с художниками и скульпторами, с рабочими, с прачками и гризетками и отлично чувствовали себя в их компании и шлифовали ваш французский язык, если у вас был обычный английский акцент, и даже ваши манеры, если они были чрезмерно британскими. Вечера вы невинно проводили за бильярдом, картами или домино в кафе «Люксембург» на противоположной стороне улицы; или в театре Люксембург на улице Мадам, где в смешных фарсах высмеивались карикатурные англичане; или еще лучше, в саду при кабачке «Жарден Бюлье» (около кафе «Клозри де Лила») и смотрели, как студенты пляшут канкан, и старались сплясать его сами (что дается не так-то легко); или, что было лучше всего, отправлялись в театр Одеон на какую-нибудь пьесу классического репертуара.
И, сказав это, он задумался. Вот он – дьячок местной церкви. И столько уж лет. Ему теперь пятьдесят шесть. Так, значит, всю жизнь на том и провековал. А ведь когда в подьяческой и певческой школе при Холмогорском архиерейском доме учился, первым учеником был. Ему эти мысли в голову часто и раньше приходили. И когда сам себе говорил он: сыт, мол, обут, одет, жена и дети не по миру ходят, будто успокаивался. Но, однако, ненадолго: червь начинал точить ему сердце, и понимал он, что не только такая, как его, жизнь и бывает.
Шубный же будто еще нарочно разбередил рану:
А если стояла хорошая погода, да притом была суббота, Лэрд надевал галстук и еще кое-что из принадлежностей туалета, и три друга шли под руку в отель на улицу Сены, где Таффи снимал комнату, и ждали, пока он не примет столь же приличный вид, как и Лэрд, что отнимало не слишком много времени. А затем (Маленький Билли выглядел всегда прилично одетым) они — все трое под руку, высокий Таффи посередине — шли по улице Сены, переходили через мост по направлению к Ситэ, заглядывали в Морг и направлялись дальше по набережной вдоль левого берега Сены к Новому мосту на запад. По дороге они заходили в лавки, где продавались картины и гравюры, и в лавчонки с разным старьем, — иногда они делали какую-нибудь удачную покупку. Потом переходили на другую сторону улицы, где у парапета набережной тянулись лотки букинистов, и рассматривали старые книги, торговались и даже покупали за бесценок одну-две из совершенно никому не нужных, с тем, чтобы никогда не прочитать и даже не раскрыть их.
– И по книгам ты умудрен, читал много книг и умом суть проницать любишь.
На середине моста Искусств они останавливались у перил, чтобы посмотреть на восток, в сторону древнего Ситэ и Собора Парижской богоматери, мечтая о том, чего не выразишь словами, и пытаясь все же найти подходящие слова. Затем, обернувшись к западу, они глядели на пылающее небо и на расстилавшиеся перед ними Тюильри и Лувр, множество мостов, Палату депутатов, — а река в закатном золоте текла вдаль, то суживаясь, то расширяясь, вилась между Пасси и Гренель и текла все дальше, к Сен-Клу, к Руану, к Гавру, может быть до самой Англии, куда в данную минуту им вовсе не хотелось. И они пытались выразить словами, как необыкновенно хорошо жить на свете, когда живешь в этом городе, и особенно сейчас, в этот самый день, год, столетие, именно на этом этапе их собственной смертной и преходящей жизни.
– Что ж, помалу мудрствуем. Не грех.
А потом — под руку и весело болтая, через двор Лувра и его позолоченные ворота, которые так великолепно сторожат беззаботные императорские зуавы, — под своды улицы Риволи и дальше до улицы Кастильон, где на углу они останавливались перед зеркальной витриной большой кондитерской. Жадным взором смотрели они на великолепнейший выбор конфет, облизываясь на разные пралине, драже, каштаны в сахаре, на леденцы и марципаны всех сортов и всех цветов радуги, такие же восхитительные на вид, как праздничная иллюминация!
В голосе Сабельникова слышалась скрытая досада. Посмотрев искоса на Шубного, он спросил:
– Исповедуешь меня, что ли?
Хрупкие сахарные кристаллы и льдинки, как драгоценные камни — алмазы и жемчуга, — были разложены так заманчиво, что, казалось, готовы растаять во рту! Но поразительнее всего (ввиду предстоящей пасхи) выглядели огромные пасхальные яйца волшебных оттенков, покоящиеся, как сокровища, в роскошных гнездах из атласа, кружев и золота. И Лэрд, который был очень начитан, знал английских классиков и любил этим похвастать, важно провозглашал: «Такие вещи умеют делать только во Франции!»
[8]
– А не только на исповеди правду говорить.
– О какой правде думаешь?
А потом — на противоположную сторону, через большие ворота, по улице Фейан до площади Согласия, поглазеть — без тени зависти! — на пышную, самоуверенную столичную толпу, возвращавшуюся в экипажах из Булонского леса. Но даже в Париже на лицах у тех, кто катается в колясках, лежит печать скуки, — развлечения им приелись, говорить не о чем, словно они потеряли всякий вкус к жизни и молчат печально и тупо, убаюканные монотонным шуршанием бесчисленных колес, катящихся изо дня в день все той же дорогой.
– О той, Семен Никитич, в которой человек, не боясь, сам себе признаётся. Самая большая правда.
Наши три мушкетера палитры и кисти начинали размышлять вслух о суетности моды и злата, о пресыщенности, которая идет по пятам за избалованностью и настигает ее, об усталости, которая превращает удовольствия в непосильное ярмо, как если бы сами они, испытав все это, пришли к такому заключению, а никому другому оно и в голову не приходило!
– Ага! Ну-ка, прямо по ней, Иван Афанасьевич, теперь сам и признайся. Ты сам на своем месте ли? Достиг?
Но вдруг они приходили к совсем другому заключению: муки голода нестерпимы! И потому спешили в английскую столовую на улице Мадлен (в самом конце, по левую руку). Там в течение часа или более они восстанавливали свои силы и угасший патриотизм при помощи английского ростбифа, запивая его элем, закусывали домашним хлебом, приправляли живительной, язвительной, жалящей желтой горчицей и зверским хреном и заканчивали пир вкуснейшим пирогом с яблоками и острым чеширским сыром. Все это поглощалось в том количестве, в каком позволяли им это сделать их несмолкаемые застольные разговоры, такие интересные и приятные, преисполненные сладостными надеждами, пылкими мечтаниями, снисходительными похвалами или дерзкими осуждениями всех художников подряд — живых или мертвых, — скромной, но неугасимой верой в собственные силы и силы друг друга, подобно тому как парижское пасхальное яйцо наполнено разными сластями и сюрпризами на радость всем юным!
Шубный рассмеялся. Он смеялся долго и невесело.
– Эх, Семен, Семен!.. То ли ты, значит, больше преуспел, то ли я. И не разберешь. Не тягаться нам промеж себя, стало быть, – чья удача боле и чья пересилит. В Михайле-то крепкая хватка. Многое может осилить. Но что?.. Однако стороной мы пошли. Давай про дело, с которым к тебе пришел. Беду-то от Михайлы не отвратить ли как?
А затем — прогулка по многолюдным, ярко освещенным бульварам, и стаканчик вина в кафе за мраморным треногим столиком прямо на тротуаре, и все те же разговоры решительно обо всем.
– А беды Михайле не будет.
– Это почему же?
И, наконец, домой по темным, тихим, умолкнувшим улицам, через один из пустынных мостов к своему любимому Латинскому квар!алу. На стенах Морга, холодного, мертвого, рокового, дрожали бледные блики тусклых уличных фонарей. Собор Парижской богоматери как на страже возносил к небу свои таинственные башни-близнецы, которые в течение стольких веков глядят вниз на нескончаемую вереницу восторженных, пылких юношей, дружно идущих по улицам по двое, по трое, с вечными разговорами, разговорами, разговорами…
– Михайло по весне болел и у исповеди быть не мог. Вовсе не по нерадению случилось это.
– Болел? Что-то не припомню. Какой такой болезнью?
Лэрд и Билли доставляли Таффи в целости и сохранности к порогу его отеля на улице Сены, но там оказывалось, что перед тем, как пожелать «спокойной ночи», им надо еще так много сказать друг другу — поэтому Таффи и Билли провожали Лэрда до дверей мастерской на площади св. Анатоля, покровителя искусств. Там между Таффи и Лэрдом начинался спор о бессмертии души, например, или о точном смысле слова «джентльмен», или о литературных достоинствах Диккенса и Теккерея, или еще о чем-нибудь, столь же глубокомысленном, отнюдь не банальном. И Таффи с Лэрдом провожали Билли до его гостиницы на площади Одеон, а он, в свою очередь, провожал их обратно — и так без конца… Взаимные проводы длились до того часа, какой вам больше по сердцу.
– Обыкновенной.
– И, значит, ходить не мог?
Но если лил дождь и за окнами мастерской, как в свинцовом тумане, Париж вырисовывался неясно и зыбко; веселые черепицы его крыш казались пепельными и печальными; неистовый западный ветер, жалобно завывая, метался в печных трубах, а на реке беспорядочно перекатывались маленькие серые волны; Морг выглядел озябшим, потемневшим, промокшим насквозь и крайне негостеприимным (даже с точки зрения трех вполне уравновешенных англичан) — тогда они предпочитали пообедать и провести вечер дома.
– Как же это ходить, ежели он как в огне горел?
– По соседству живу-у, – протянул Шубный.
Маленький Билли, с тремя, а то и с четырьмя франками в кармане, отправлялся в ближайшие лавки. Он покупал хрустящий, хорошо пропеченный свежий хлеб, кусок говядины, литр вина, картофель, лук, сыр, нежно-зеленый курчавый салат, укроп, петрушку, разную зелень и в качестве любимой приправы — головку чеснока, чтобы, натерев его на корочку хлеба, придать вкус и аромат любому кушанью.
– Да и я недалеко. Как в Холмогорах я был, где нужно, о Михайлиной болезни и сказал. Делу и конец.
– У тебя, Семен Никитич, сколько душ всего семейства-то?
Накрыв на стол «по-английски», Таффи делал салат. У него, как и у всех, кого я знал, был свой собственный рецепт для его изготовления (сначала следовало полить прованским маслом, а уже затем — уксусом); несомненно, его салаты были не менее вкусны, чем те, что были изготовлены по другим рецептам.
– Сам восьмой. А ты что?
– Просто так. Ежели от службы тебя отрешат, что, думаю, будет?
Лэрд, склонившись над плитой, искусно жарил мясо с луком, превращая их в такое благоуханное шотландское рагу, что различить по вкусу, где мясо, а где лук или чеснок, было, право, невозможно!
Глава шестая
Обеды дома были еще вкуснее, чем в ресторанчике папаши Трэна, гораздо вкуснее, чем в английской столовой на улице Мадлен, — несравненно вкуснее, чем где бы то ни было на свете.
СЕ ЕСТЬ ПЕТР
В прошлом году, на исходе зимы, собралась в одно из воскресений около деда Луки мишанинская и из соседней Денисовки молодежь, и стали его просить рассказать о царе Петре. Был здесь и Михайло.
А какой кофе, только что поджаренный и смолотый, подавали после обеда! Какие сигареты Капораль и трубки — при свете трех ламп, затененных абажурами, в то время как дождь хлестал по стеклу огромного северного окна, а ветер выл и метался вокруг причудливой средневековой башенки на углу улицы Трех Разбойников. Как уютно шипели и трещали сырые дрова в печке!
Петр три раза бывал на Двине и Белом море. Деду Луке доводилось его видеть. Об этих встречах Лука Леонтьевич Ломоносов любил рассказывать. Особенно охотно вспоминал он об одной встрече с царем.
Интереснейшие разговоры длились до самого рассвета. В который раз говорили о Теккерее и Диккенсе, о Теннисоне и Байроне (который не был еще забыт в те дни), о Тициане и Веласкесе, о молодом Милле и Холмане Гунте (начинавшем свою карьеру); об Энгре и Делакруа; о Бальзаке и Стендале, о Жорж Санд; о прославленных отце и сыне Дюма! И об Эдгаре Аллане По! И о былой славе Греции и былом величии Рима…
– Царей у нас до Петра не случалось, – начал дед Лука свой любимый рассказ о том, как еще в первый раз к ним на Двину и Белое море царь Петр приходил. – Видно, недосуг им был. Да и что на нас глядеть? Диковина какая?
Простодушные, откровенные, наивные, безыскусственные речи, возможно, не из самых мудрых и изощренных, пожалуй, не свидетельствующие об очень высоком уровне культуры (которая, кстати, не всегда идет на пользу), не ведущие ни к каким практическим результатам, но глубоко трогательные по своей искренности, гордому сознанию своей правоты, преисполненные пламенной верой в незыблемость своих убеждений.
Вот и достигла до нас весть: идет к вам царь Петр, русский государь, идет и скоро будет. С чем, думаем, идет царь? Не провинились ли? Не взыщет ли на чем? Цари-то со страхом ходят.
Уж потом вызнали. Задумал он об то время свое дело: державу Российскую на морях ставить. И приходил он к нам Белого моря смотреть, каково оно есть. Тридцать да еще с лишком годков тому уже.
О, счастливые дни, счастливые ночи, посвященные музам Искусства и Дружбы! О, счастливое время беззаботного безденежья, юных надежд, цветущего здоровья, избытка сил и полной свободы в сердце Парижа, в милом, старом, бессмертном Латинском квартале, где так хорошо работалось, так беспечально жилось!
Море наше Белое одно в то время было, по которому отпуск заморский российский совершался, по нему только корабли чужеземные к земле российской и плыли. Учрежден заморский торг был при Грозном еще царе.
Притом ни у кого из них пока что не было никаких сердечных увлечений и любовных огорчений!
В наших Холмогорах тому управа спервоначалу находилась, а потом, как Архангельский город состроили в 70 верстах оттуда, там всему торгу место основалось.
Нет, решительно нет! Маленький Билли никогда в жизни не был так счастлив, никогда и мечтать не смел о возможности такого счастья.
В июле приплыл от Вологды на стругах* царь, шел по Су́хоне, Двине, Курополке нашей, мимо Курострова и к Холмогорам приставал. Повидать его тогда мне не довелось. А как обратным ходом от Архангельска через Холмогоры шел на Москву в том годе царь, по осени уже то было, лист падал.
Пришел царь на Холмогоры к самой ночи. А наутро на малом карбасе* не со многими людьми в Вавчугу плыл как раз мимо нас по Курополке. К Бажениным, ради смотрения их пильной мельницы.
Прошло приблизительно около двух суток с того дня, который мы ранее описали. Фехтование и бокс уже начались, а гимнастика была в полном разгаре, когда за дверью раздался возглас: «Кому молока!» — и на пороге появилась Трильби, на этот раз вполне прилично одетая и, по-видимому, в очень серьезном настроении; рослая, плечистая, с высокой грудью, стройная юная гризетка в белоснежном гофрированном чепчике, в опрятном черном платье с белым передником, в старых, но аккуратно заштопанных, темных чулках и поношенных мягких серых туфлях без каблуков. Сами по себе бесформенные, туфли эти на ногах Трильби, как на безупречно правильной колодке, принимали благородную классическую форму, подобно тому как старая лайковая перчатка принимает идеальную форму на прекрасной руке, что не преминул отметить Маленький Билли с непонятным для самого себя щемящим волнением, которое было вызвано далеко не только причинами эстетического порядка.
Снарядил я карбасок и поплыл тоже в Вавчугу. Авось, думаю, царя повидать удастся. Никогда не видал. Каков он? Такой ли, как все люди, или другой?
Взглянув ей в лицо, усеянное веснушками, он встретился с приветливым, милым ее взором, с простодушной, радостной, обаятельной улыбкой — и ощутил уже не просто эстетическое, но явно сердечное волнение. В глубине ее сияющих глаз (отражавших в эту минуту крошечный его силуэт на фоне неба, видневшегося за широко распахнутым северным окном) он со свойственной ему чуткостью мгновенно угадал великодушие, благородное, отзывчивое сердце, теплое сестринское участие, но, увы, — на самом дне души ее какой-то осадок горя и стыда. Он был потрясен, и так же внезапно, как закипают слезы, в нем вспыхнула нестерпимая к ней жалость и горячее рыцарское желание помочь. Но он не успел разобраться в своих чувствах. Появление Трильби было встречено шумными восклицаниями и приветствиями.
Пристал я к тому месту, где вода через пильную мельницу идет, а потом ручьем в Двину падает. Поднимаюсь на угор, на котором наковальня большая баженинская стоит. Тут прямой путь к палатам баженинским. Прохожу мимо наковальни – двое высоченных парней молот в молот по якорному копью бьют. Железо красное, из огня только, на подвесе висит, а наковальня баженинская стопудовая, что в землю вросла, гудит и будто под молотами припадает. Парни так и секут. В кожаных фартуках до плеч, руки заголены. Не иначе для самого царя стараются.
— Да это наша Трильби! — прозвучал из-под фехтовальной маски глухой голос Жюля Гино. — Ты уже на ногах после вчерашнего? Ну и повеселились же мы у Матье на новоселье, животики надорвали! Дым стоял коромыслом, черт побери! Как твое здоровьице сегодня?
Прошел я мимо наковальни и к дому баженинскому, что на белом тесаном камне поставлен, иду. Тут и случись мужичишка наш куростровский, что службу Бажениным служит. «Скажи, – говорю, – нельзя ли как мне на государя нашего Петра Алексеевича, всея Руси, одним хоть глазом поглядеть, сподобиться? Больно уж надобно. Только боюсь: сунусь – а стража топориками изрубит да бояре громов намечут. Пособи – не чужие ведь, земляки». А он как посмотрит на меня, будто ума решился я, и говорит: «С неба ты, что ли, Лука, свалился?» Я и отвечаю: «Нет. Зачем мне с неба валиться? С Курострова приплыл я, а государя своего всякий поглядеть может». – «Приставал ты под угором, чай?» – «Там. Где же иначе». – «И мимо наковальни шел?» – «Шел». – «И ничего тебе на ум не вспало?» – И смеется. «Вспало: вижу – парни, двое, по кузнечному делу хорошо справляются. Аж толпа собралась и глазеет. Хорошо, думаю, работают». – «Вот и говорю, что с неба ты свалился». – И опять смеется.
— Ну, ну, старина, — отвечала Трильби, — ты, видать, прыгаешь понемногу! Опять под мухой? А Викторина? Глупышка, здорово она клюкнула вчера, ну можно ли этак на людях! А вот и Гонтран! Зузу, мой дружок, как делишки?
— Как по маслу, козочка моя! — отозвался Гонтран, по прозвищу Зузу, так как он служил в зуавах. — Да, никак, ты в тряпичницы пошла? Опять без гроша?
Тут осерчал я, за плечо его легонько тронул, а рука в то время у меня тяжелая была, не стар еще был. И говорю ему так: «Ты, милый человек, знаешь, это вот как петухи встренутся, так один на другого, будто ума решились, наскакивают и гогочут, а я тебе не петух, и ты мне как человек человеку отвечай!» А он руку мою снял, тоже не пустяшный малый был, царство ему небесное, и говорит: «Я тебе как человек человеку и отвечаю: прямым путем ты сюда с неба. Мимо государя шел – и не признал». – «Как так – не признал? Что ты такое сказал? Креста на мне нет, что ли, государя не признать чтоб? Отец он нам всем!» – «На парней, что копье якорное выбивают, хорошо смотрел?» Тут я и схватился: «Ай-ай-ай! Никак, там царь стоит да на работу и любуется?» – «А работа добрая?» – «Ничего не скажешь, понимаем в этих делах». – «Так вот, Лука, спасай тебя Бог, тот, что изо всей силы, молот заведя, по наковальне отмахивает, вон всех выше который, тот царь и будет».
(За спиной у Трильби болталась корзина тряпичника, а в руках она держала фонарь и палку с острым наконечником).