На «дело» «марвихер» никогда не идет один, а берет с собою помощника или помощницу, большею частью подругу сердца, которая называется «марвихершей». Свечные ящики в церквах излюбленное место, около которого эта компания являет искусство рук. «Стырить» кошелек из пальто растерявшейся в тесноте дамыдля опытного карманщика дело одной минуты. Еще быстрее передается этот кошелек в третьи, четвертые и пятые руки, так что на случай обыска «марвихер» может с легким сердцем выражать свое благородное негодование. Многолюдные гулянья и зрелища также посещаются «марвихерами».
Но, чтобы «дело» вышло «клевое», то есть удачное, они стараются работать наверняка, то есть сначала выследить «карася» в момент, когда он платит и меняет деньги, и удостовериться, в какой карман он их положит. Затем остается только стиснуть со всех сторон намеченную жертву или завести с ней общую драку, во время которой и обчищается «кайстра» (мешок» карман, кошелек и касса одинаково называются этим техническим термином). Рассказы о том, что своих учеников воры заставляют практиковаться сначала на манекенах, увешанных звонками, преувеличены, по крайней мере по отношению к киевской ассоциации. Просто-напросто «маз» пускает ученика на дело одного, а сам издали следит за ним, критикует его работу и в случае надобности и возможности подает помощь… Окончательную же шлифовку «марвихер» получает в «гостинице» (тюрьме), где рассказы о ловких «делах», обратясь в легенды и преданья, с уважением передаются из поколения в поколение.
Нечего говорить о том, что «марвихеры», как и прочие воры, выработали свой собственный условный язык. Так, например, часы у них называются «стукалы», сапоги «коньки», панталоны «шка́ры», манишка и галстук «гудок», сыщик «лягавый», городовой «барбос», тюремный надзиратель «менто», военный «масалка» и так далее.
У воров есть и свои собственные песни, навеянные тюремными музами. Песни эти говорят большею частью о суде и о горькой участи «мальчишки», отправляющегося на каторгу. В одной из них, например, поется о том, что
Судей сберется полк,
Составит свое мнение
И скажет, что я вор,
Сослать на поселение.
Защитник у глазах
Обрежет прокурора
И скажет, что нельзя
Его считать за вора.
И тут же неожиданно глупый припев:
Всегда, всегда с утра и до утра.
Другая песня, с очень трогательным мотивом, похожим на похоронный марш, чрезвычайно популярна. Она начинается так:
Прощай, моя Одесса,
Прощай, мой карантин,
Нас завтра отвозят
На остров Сахалин.
И припев, печальный, почти рыдающий припев:
Погиб я, мальчишка, погиб навсегда.
А годы проходят, проходят лета.
Однако мальчишка вовсе не заслуживает этого сожаления, потому что дальше очень подробно перечисляются его прежние подвиги:
Зарезал мать родную,
Отца я убил,
и опять «Погиб я, мальчишка…» и так далее до бесконечности, куплетов что-то около сорока.
За «марвихером» следует лицо высшей категории «скок», иначе «скачок» или «скокцер». Его специальность ночные кражи через форточки и двери, отворяемые при помощи отмычек. «Скачку» не надо обладать художественной ловкостью «марвихера», но зато его дело требует несравненно большей дерзости, присутствия духа, находчивости и, пожалуй, силы. «Скачок» никогда не упускает из виду, что неловкость или случай могут натолкнуть его во время работы на человека, готового «наделать тарараму» («тарарам» означает шум, скандал). Потому всякий «скачок» не расстается с ножом, который на воровском жаргоне называется очень разнообразно: «пером», «хомкой», «жуликом» и другими именами.
По большей части «скачок» бывший слесарь, и наружность его долго сохраняет следы, налагаемые его прежней профессией. На дело «скачок» редко идет в одиночку; ему необходимо, чтобы кто-нибудь «стремил» (стерег, наблюдал) в то время, когда он работает. Стоящий на стреме, или по-киевски
[11] «штемп», выбирается, из второстепенных воришек, неспособных к ответственным подвигам или не успевших еще зарекомендовать себя. Почуяв опасность, «штемп» дает условный сигнал. Большею частью он кричит: «шесть!» или «зеке!», иногда же сигнал состоит из свистка или покашливания, смотря по обстоятельствам. За свои услуги «штемп» получает из «дувана» (добычи) самое мизерное вознаграждение. Заметим, кстати, что «скачок» производит кражи почти всегда при помощи прислуги «карасей», и гораздо чаще женской, чем мужской, обязанность которой заключается в «подводке», то есть, иным словом, в приуготовлении дела.
Специальность «бугайщика» не так опасна, как специальность «скачка» или «марвихера», и требует несравненно менее наглости и физической ловкости.
«Бугайщик» работает не руками, а головой и языком. Он спекулирует на человеческой глупости, доверчивости и жадности. Самый излюбленный прием «бугайщиков» состоит вот в чем. Наметив на улице «карася», один из них идет впереди его и, как будто бы нечаянно, роняет какой-нибудь предметмедальон, брошку, кольцо или что-нибудь в этом роде. «Карась» нагибается и поднимает этот предмет, но его тотчас же хватает за руки другой «бугайщик», идущий за ним следом, и требует «честного дележа», а в противном случае угрожает «скричать городового». «Карась» волей-неволей подчиняется требованию. Тогда «бугайщик» увлекает его в «свой» полутемный трактир, где и получает с него деньгами половину стоимости брошки, причем экспертом в оценке является «сторонний», незнакомый якобы ни тому, ни другому посетитель, то есть третий «бугайщик». В конце концов, конечно, найденная драгоценность оказывается медянкой, со стеклами вместо камней, а то и просто шпильмаркой
[12].
Так же охотно занимаются «бугайщики» и продажей фальшивых ассигнаций в виде так называемых «кукол», то есть пачек простой бумаги, сверху и снизу которых лежат настоящие кредитные билеты. Такая «кукла» всовывается простаку за приличную плату.
Из сказанного ясно, что работа «бугайщика» заключается в том, чтобы «забить баки» «карасю», «наморочить ему голову». Но «бугайщики» всегда действуют по избитым, определенным шаблонам. Изобретателем и творцом новых кунштюков является «аферист».
«Аферист»
[13] это пышный, великолепный цветок воровской профессии. Он одевается у самых шикарных портных, бывает в лучших клубах, носит громкий (и, конечно, вымышленный) титул. Живет в дорогих гостиницах и нередко отличается изящными манерами. Его проделки с ювелирами и банкирскими конторами часто носят на себе печать почти гениальной изобретательности, соединенной с удивительным знанием человеческих слабостей. Ему приходится брать на себя самые разнообразные роли, начиная от посыльного и кончая губернатором, и он исполняет их с искусством, которому позавидовал бы любой первоклассный актер. Слушая или читая о проделках Шпейера, Корнета Савина, Золотой ручки и других знаменитых «аферистов», которые выказывали сплошь да рядом такую страшную силу воли, такой недюжинный ум и такую смелость, поневоле задумаешься над тем, какую пользу принесли бы обществу эти люди, если б их качества были направлены в хорошую сторону…
Описывая различные категории киевских воров, мы упустили из виду некоторые интересные специальности. Так, например, вор, занимающийся исключительно кражей со взломом, называется «шнифером», а самое его занятие «шнифом». Нечего и говорить о том, что профессия «шнифера» сопряжена со значительной ловкостью и нахальством, вследствие чего к «шниферам» относятся с уважением как вся воровская ассоциация, так и тюрьма, где «шнифер» считается почетным гостем.
Есть воры, промысел которых состоит в том, что они «ходят на доброе утро», то есть забираются по утрам в гостиницы, как будто бы разыскивая знакомых. При этом они заходят последовательно во все номера, покамест не найдут оставленного легкомысленным «пассажиром» и незапертого номера. Застигнутые на месте действия, они извиняются, ссылаясь на то, что ошиблись дверью… Воры этого разряда, для того чтобы не возбуждать преждевременного подозрения, одеваются почти прилично.
Здесь уже кстати будет упомянуть о «христославцах». Они собираются на рождественских праздниках в небольшие компании и ходят по домам «со звездой», выискивая удобный случай стянуть в передней пальто или калоши. Этот промысел не требует никакого искусства, и занимаются им только начинающие артисты.
Гораздо опаснее так называемые «хиписницы» («хипис» вообще значиткража) или «кошки». Они ходят по магазинам во время распродаж и окончательных ликвидации и, пользуясь толкотней, всегда находят возможность прицепить к изнанке ротонды штуку материи или моток кружев. Также «кошки» не брезгуют и тем, чтобы соблазнить какого-нибудь уличного селадона, напоить его до положения риз и потом обобрать при помощи постоянного друга сердца, который на их жаргоне называется «котом». Впрочем, здесь мы подходим уже к весьма интересному миру сутенеров, или, по-киевски, «зуктеров», о котором поговорим в своем месте.
Когда вор «откопал» (окончил) дело, то на сцену является новое и чуть ли не самое важное в воровской профессии лицо «блакатарь», то есть покупщик и укрыватель краденого. Каждому порядочному мошеннику известно, что о всякой более или менее крупной краже потерпевший тотчас же сообщает полиции, и «лягавые» особенно тщательно начинают следить за ломбардами и магазинами, принимающими в лом драгоценные металлы. Волей-неволей приходится идти к «блакатарю», который, по-своему добросовестно оценив вещь, выдает за нее половину ее стоимости. Исключение составляют те случаи, когда «блакатарь» сам дает дело, то есть указывает место и сообщает все необходимые для воров сведения. В этих случаях «блакатарь» выдает за вещи только треть их цены.
Все «блакатари» мира соединены между собою наподобие звеньев гигантской цепи. Предмет, украденный сегодня в Киеве, через два-три дня уже находится в Петербурге, если не за границей. Большинство «блакатареи» для вида занимается перекупкой старого платья или содержанием трактира.
Промежуточную ступень между ворами и обыкновенными людьми составляют «блатные», то есть пособники, покровители или просто только глядящие сквозь пальцы люди всяких чинов и званий. Сюда относятся: разного рода пристанодержатели, дворники, прислуга, хозяева ночлежных домов и грязных портерных.
<1897>
Художник
Влечение к «святому искусству» почувствовал весьма рано. В самом нежном детстве разрисовывал углем заборы, вследствие чего бывал нередко таскаем за уши местным «будочником».
Потом растирал краски в «ателье» лаврского маляра. Своею бойкостью обратил на себя внимание заезжей помещицы-филантропки и был на ее средства отправлен обучаться живописи.
Просидев на первом курсе училища четыре года, разошелся во мнениях с профессорами и вернулся в Киев, где и возлег с подобающим почетом в лоне местных талантов.
Взгляды свои на искусство исповедует коротко, определенно и отрывисто:
— Рафаэль — младенец… Головки с бонбоньерок… Пасхальные херувимы… Микельанджело тоже… Рибейра, Сальватор Роза, Вандик, Тициан, фламандцы и французы, итальянцы и немцы — все они пачкуны и кисляи… Живопись вывесок… Рембрандт еще туда-сюда, но и тот… Будущее принадлежит нынешней молодежи «с настроением».
Про современников отзывается неодобрительно:
— Профессора ничего не понимают. Старье, рухлядь, развалины… Унижают искусство… Я с ними расплевался… Айвазовский пишет подносы. Клевер яичницу с луком… Шишкин — колоссальная бездарность… «Передвижники» — это генералы, насильно захватившие гегемонию… Глядеть совестно… Блины какие-то, а не картины… Нет-с. Не из Петербурга и не из Москвы, а из Киева воссияет свет истинного искусства.
— Мы — импрессионисты! — восклицает он в артистическом задоре и на этом основании пишет снег фиолетовым цветом, собаку — розовым, ульи на пчельнике и траву — лиловым, а небо — зеленым, пройдясь заодно зеленой краской и по голове кладбищенского сторожа.
На выставку киевский художник посылает исключительно пейзажи, уморительные пейзажи, где на первом плане торчат цветы ромашки с чайное блюдечко величиною, а непосредственно за ромашкой виднеется микроскопический Днепр с неизбежным пароходом.
Киевский художник — исключительно пейзажист. О рисунке и перспективе он знает только понаслышке из десятых уст, а пейзаж всегда можно писать теми сочными, небрежными и размашистыми мазками, которые служат несомненными признаками оригинального таланта. Если же посетитель и встретит случайно на выставке жанр или портрет, то долго стоит перед ним в недоумении, пока не решит, что это, должно быть, одна из загадочных картин: «Куда делась собака колбасника?» или «Где здесь Наполеон?».
Однако публика изредка покупает эти «апрельские утра» и «зимние вечера». Я долго удивлялся: чем руководствуются при своих покупках эти меценаты, и, наконец, решился допросить об этом одного из них, только что купившего за десять рублей полуторааршинный «Разлив Днепра».
— Видите ли, батенька, — отвечал добродушно меценат, толстый конотопский помещик, — первое дело: рамка довольно приличная, а второе — это все-таки не олеография, а масляная краска… Пусть висит себе над диваном в гостиной… Кто же ее будет разглядывать-то? А вид все-таки комнате придает…
Как только картина приобретена, художник немедленно спекулирует на ее успех и в тот же вечер при лампе пишет к ней «панданчик». Оставляя фон нетронутым, передний план чуть-чуть изменяет: там, где были скамейки, ставит камень, а на месте камня пишет скамейку.
Любит выставлять «этюды». Этюдом у него называется деревянная дощечка вершков трех в квадрате по ней в длину два мазка: голубой — небо и зеленый земля.
— Этюд художника — это все равно, что черновая рукопись Пушкина! — кричит он вдохновенно. — Сокровище!.. Исторический документ!.. В нем видно «настроение», виден «момент», выхваченный из природы, видно, как душа выливалась и как отразился мир в творческих глазах!
Справедливость требует заметить, что все эти излияния и моменты «с настроением», все эти исторические документы отправляются обыкновенно с выставки полностью на квартиру художника, где «творческие глаза» могут их созерцать вплоть до следующей выставки.
Киевские художники разделились по крайности десятка на два или на три групп. Есть между ними общество «осенников», общество «весенников», «декабристов», «независимых» и так далее. Некоторые товарищества состоят всего-навсего из двух человек, между которыми все-таки существует трогательное согласие в том, что художники прочих групп — маляры и бездарности. Так же крепко они уверены, что солнце искусства взойдет непременно с их палитр.
Средства к существованию киевский художник добывает писанием образов по заказу киевских монастырей и в этом отношении так наловчился, что любого святого может нарисовать с закрытыми глазами.
Беспечного веселья, шума, артистических проказ, талантливых и остроумных шалостей — нет в мастерских киевских художников. В них господствует самое кислое уныние, винт «по маленькой», профессиональное злоязычие и услаждение своих самолюбий.
— Помните вы мои «Барки в дождь»? Каков колорит? — «Да, удивительный колорит». — А каковы дали в моем «Китаеве»? — «Чудные дали». — А мои «Караваевские дачи»?. — Ну-ка, пусть попытаются академисты передать эти эффекты осеннего заката. — «Куда им, этим неряхам, этим ходульным малярам!»
Надо в конце оговориться. Двое или трое художников вырвались из этой инертной, бездарной среды, и теперь имена их известны всей России.
<1896>
«Стрелки»
Существует в Киеве несколько полуофициальных и даже совсем неофициальных ночлежных домов, называемых «постоялками». В нижнем этаже такой «постоялки» ночует обыкновенно народ темный и оголтелый «босяки»; верх же занимается бывшими привилегированными людьми. (Впрочем, это подразделение не совсем точно: дело только в том, что за ночлег в нижнем этаже платится пять копеек, а в верхнем десять.)
Обитатели верхнего этажа преимущественно «стрелки». Так они и сами себя называют, производя это название от глагола «стрелять», что означает просить или, вернее, выпрашивать.
В «стрелковом клубе» (полуироническое местное название «постоялки») живут бывшие чиновники, пропившиеся актеры, выгнанные со службы офицеры и, наконец, люди самого неопределенного происхождения. Все они могут уподобить свою жизнь утлому судну среди волн, у всех у них есть в прошедшем полоса радужных воспоминаний.
Большею частью стрелки обращаются к филантропам не лично, а письменно. Наверно, каждому из наших читателей знакомы эти кудреватые, слезоточивые письма:
«Милостивый государь! Желал бы излить все свои страдания, читаете вы строки, написанные каллиграфическим почерком, облегчить наболевшую душу, но, конечно, вам уже не нова печальная повесть о несчастьях неудачника. Сын херсонского помещика в роли нищего! Контраст поистине ужасный! Обратите же внимание на эту печальную ситуацию и внемлите голосу погибающего!»
Есть письма почти юмористические, начинающиеся, например, так:
«Хотя и в отставке, но мужественно проливавшего кровь на алтарь отечества, штабс-капитана такого-то прошение»…
При этом от изобретательности стрелка в связи с характером благодетеля зависит, кем стрелок рекомендует себя в своем прошении: офицером, дворянином, хористом без места и так далее. Это называется: бить на офицера, на дворянина, на учителя…
Заветная мысль стрелка найти «хороший адрес», то есть щедрую, неоскудевающую руку. И такие места берегутся, как зеница ока. «Дай скверному, неопытному стрелку хороший адрес, так он его вмиг испортит, говорит поседелый в стрельбе обитатель «постоялки». Ничего, знаете ли, нет легче, как превратить «хороший адрес» в «избитое», «обстрелянное место».
За указание «хорошего адреса», адреса «гуманной» личности (вообще, между стрелками преобладает слог возвышенный), взимается в пользу указавшего треть полученной суммы. Своеобразная корпоративная честь никогда не позволяет в этом случае утаить хоть самую малую долю из получки. Также платится известная сумма и за составление письма.
Есть между стрелками субъекты, которые сами не стреляют, а занимаются только разыскиванием и сообщением «хороших адресов». У некоторых из них имеются довольно объемистые рукописные календари, где значатся все «гуманные личности» определенного района, например, Липок, Подола, Старого города или Печерска. Против фамилии в этих календарях можно найти краткие заметки о семейном положении «гуманной личности», о ее приемных часах, о характере прислуги (в последней графе обыкновенно стоит: «Собака!», потому что между стрелками и прислугой редко господствуют добрые отношения). Есть практические указания о манере стрелка в разных местах, например: только лично… ловить на улице… трудно доступить… избитый адрес… только заказным и тому подобное.
Стрелки иногда варьируют свою деятельность. Некоторые из них посылают заказным письмом вместе с прошением свои документы. Нам известен случай, когда такое заказное письмо странствовало за графом П. чуть ли не полгода и, наконец, догнало его в Париже. Другие подбрасывают письма в коляски. Не так давно один стрелок явился к известному в Киеве филантропу и со слезами на глазах просил денег на похороны жены. Просьба имела успех, и стрелок получил деньги, но каково же было его удивление, когда на другой день «гуманная личность» прислала на указанную квартиру катафалк и целую погребальную процессию! Стрелок этот никогда не был женат.
Нельзя сказать, чтобы ремесло стрелка не было выгодным. В горячее время контрактов искусники по этой части успевают «настрелять» рублей до двадцати в день. Бывают даже случаи, когда щедрый благотворитель, тронутый письмом или слезливым тоном стрелка, пожертвует пятьдесят, а то и сто рублей. Казалось бы, что при такой удаче вовсе не трудно было бы бросить «стрелковый» промысел и заняться более почетным делом… Но «стрельба» засасывает людей легкостью добычи и беззаботной кочевой жизнью. Между стрелками не в редкость субъекты, изучившие Россию не хуже любого учителя географии, но изучившие ее практически, во время своих странствований «стрелковым порядком», то есть где пешком, где на попутной телеге, где зайцем по железной дороге, останавливаясь там день, там месяц, там год, уклоняясь от пути или даже совсем забывая о нем, чтобы завернуть в гости к вновь отысканной «гуманной личности».
На улице порядочный стрелок редко просит (это дело уличных стрелков, попросту нищих), а если и просит, то делает это в оригинальной форме.
— Милостивый государь, говорит он патетическим тоном, на вас енотовая шуба, а я два дня, с позволения сказать, не ел-с. Одолжите полтинник!
Или вдруг обращается к прохожему, как будто сообщая ему нечто весьма курьезное:
— Вообразите себе положение ни копейки денег и ни крошки табаку!
Описанный нами стрелок существо весьма безвредное. Самая большая неприятность, какую он может причинить, это стянуть из вашей гостиной чью-нибудь визитную карточку с фамилией «погромче», чтобы потом написать на ней лестную рекомендацию о самом себе, как об очень достойной, но временно впавшей в нужду личности.
Стрелок обыкновенно человек веселый, общительный, со слабостью к произведениям казенной монополии. Чтобы составить о нем ясное понятие, надо послушать его, когда вечером, после дневных трудов, сидя на своей койке, он болтает с товарищами по профессии.
Тут можно наслушаться самых удивительных приключений, своеобразных характеристик людей и событий, почти невероятных рассказов. Но, как и всякий охотник по влечению, а бродяга по натуре, стрелок часто украшает свое повествование блестками художественного вымысла.
<1902>
Заяц
«Желаю получить пять тысяч под вторую (после банка) закладную. Четыреста десятин плодородной земли со всеми усадьбами. Посредников и комиссионеров просят не являться».
Однако, несмотря на последнее условие, желающий получить пять тысяч все-таки никак не обойдется в конце концов без зайца. Под тем или другим видом юркий заяц непременно проникнет к помещику, и вмиг образуется длинная цепь из посредников, нужных людей, сведущих человечков в сущности таких же зайцев цепь, начинающаяся помещиком и кончающаяся капиталистом. Два-три дня зайцы, высунув языки, рыщут по городу: один разузнает адрес залогодателя, другой находит наиболее удобную к нему лазейку, третий знакомит, четвертый ведет переговоры, пятый сам не может дать себе отчета, какую он роль играет в этой суматохе, однако суетится больше всех взятых вместе…
Наконец, сделка кончена, помещик получает деньги, заключает, при участии шестого и седьмого зайцев, нотариальную закладную и выдает куртаж
[14], который сейчас же и делится между всеми звеньями цепи на основании какого-то специального правила товарищества, непонятного для непосвященных: кому приходится рубль, кому два, кому десять, а кому и львиная доля в целую сотню.
Такова в общих чертах деятельность обыкновенных, так сказать, «полевых» зайцев. Кроме них, есть еще порода биржевых зайцев, которые к своим собратьям относятся так же, как, например, борзая собака к дворняжке: она смелее, неутомимее и способна на травлю даже очень крупного зверя.
Этих хищников называют зайцами исключительно за их внешний вид. Впалый живот, поджарые длинные ноги, вечная торопливость походки и движения, настороженные и как будто бы прядающие во все стороны уши, нос, постоянно точно разнюхивающий что-то в воздухе, вот типичные черты зайца, конечно, большею частью еврея.
Неутомимость и выносливость зайца-еврея поистине изумительны. Весь день он в непрестанном суетливом движении, рассчитывает, комбинирует, знакомит, бегает с поручениями, обманывает, просит, стращает. Ест он, как и все евреи, очень мало, минимум того, чем может насытиться человек, и все-таки это не мешает ему никогда не терять энергии, никогда не ослабевать в упорном стремлении «иметь свой собственный миллион». Если неблагоприятный ветер сбросит его в то время, когда он карабкается через тысячи препятствий к заветной цели, он не падает духом, а становится на ноги и опять начинает сначала. Он не откажется ни от какого поручения, как бы оно ни было ничтожно, и в то же время не побоится, имея в руках большие деньги, рискнуть ими самым отчаянным образом.
Заяц славянского происхождения уступает во многом зайцу только что описанной породы. Он менее подвижен, при неудаче раскисает и имеет национальное тяготение кончать сделки в ресторане. Но зато он берет корректностью внешнего вида, медлительностью движений, хорошим покроем сюртука и наигранным апломбом. Он умеет иногда не без достоинства поговорить со своим клиентом о падении псовой охоты, о шестой книге дворянских родов и о последнем городском скандале.
<1895>
Доктор
Интересно иногда бывает послушать только что окончившего курс медика (в особенности, если он человек искренний и любящий свое дело), когда разговор коснется его призвания и его будущей деятельности.
— Боже мой, боже мой, говорит он, в отчаянии хватая себя за волосы, ну, ровнехонько ничего в памяти не осталось. Сотни книг, тысячи лекций, сотни тысяч терминов и в результате какой-то невообразимый хаос в голове. Даже некогда и повторить прослушанного в университете, потому что медицина идет вперед гигантскими шагами, и просто нет возможности следить за ее успехами. Каждый день слышишь и читаешь о новых средствах, до сих пор никому не известных, узнаешь, что те методы и приемы, которые только вчера считал последним словом науки, сегодня уже сделались смешною рутиной. Да как еще подумаешь, что что ни человек, то новый, совершенно отличный от другого организма и что поэтому от одной и той же болезни Ивана следует лечить иначе, чем Петра, так просто руки опускаются!
Если этот горячий монолог услышит старый, поседелый в щупанье пульса врач, он улыбнется так же, как улыбается окуренный пороховым дымом ветеран, когда новобранец передает ему свои первые боевые впечатления.
— Как мне приятно, молодой collegа, воскресить в ваших словах мою юность. Все мы так думали в ваши годы. Это в вас говорит просто недостаток опыта. Вот поживите-ка с наше да попрактикуйтесь, тогда совсем другое скажете. Опыт, опыт самое главное.
Вывесив у своих дверей медную дощечку с обозначением приемных часов и с добавлением, что бедные принимаются бесплатно, молодой врач считает своею священною обязанностью аккуратно и безнадежно отсиживать приемное время. Первый пациент, являющийся к нему на квартиру, просто подавлен его внимательностью.
Никогда впоследствии, сделавшись знаменитостью, оценивающей на вес золота каждое свое слово, этот врач не исследует так тщательно доверившихся его искусству особ, как первого пациента, зашедшего к нему потому только, что его дощечка первая бросилась в глаза. Больной, склонный, как и все больные (да, кажется, и большинство здоровых людей), находить у себя всевозможные болезни и видящий поощрение в чрезвычайной внимательности доктора, припоминает все свои болезненные ощущения, даже самые мельчайшие и мгновенные.
— Гм… А в спине вы не чувствуете боли? спрашивает врач, многозначительно хмуря брови.
Больной напрягает память и вспоминает, что действительно, проспав однажды четырнадцать часов подряд на спине, он ощущал в ней некоторую ломоту.
— Да, да, вот именно. Иногда такие странные боли бывают, что просто вытерпеть невозможно.
— Гм… А не чувствуете вы, что вас как будто бы перепоясывает что-то?
Больной в продолжение двух или трех секунд колеблется и потом заявляет нерешительно:
— Да, вот… именно… перепоясывает… Как будто бы меня кто-нибудь так… взял и затянул туго.
«Tabes dorsalis
[15], думает про себя врач. Плохая штука».
Таким же образом у пациента отыскивается наследственный аневризм, первые симптомы подагры, незначительные каверны в верхушках легких, сильное общее нервное расстройство и много других болезней, тогда как первоначально он жаловался исключительно на упорный насморк.
В рецепт, который прописывает молодой врач своему первому пациенту, неизбежно входят по крайней мере пятнадцать новоизобретенных «инов», и только одна aqua destillata
[16] оказывается в нем старым ингредиентом. На прощание пациент очень крепко жмет руку доктора, оставляя в ней рублевую бумажку, причем оба стараются не встретиться глазами. Но так как пальцы молодого врача не приобрели еще достаточной ловкости («опыт, опытсамое главное»), то бумажка падает на пол, и врач, покраснев, тщательно наступает на нее ногой.
Но опыт все-таки самое главное. Проходит год, другой. В приемной молодого врача уже дожидаются иногда по двое, по трое посетителей зараз; желтые бумажки заменяются зелеными, несравненно искуснее переходящими из рук в руку. Иван и Петр, страдающие одной и той же болезнью, но представляющие собою совершенно отличные друг от друга организмы, сливаются в одном собирательном лице пациента, который для уменьшения жара должен глотать фенацетин, а от расстройства нервов принимать kali bromati
[17].
Вскоре приемная оказывается тесной для посетителей. Доктор меняет старую квартиру на новую да кстати приобретает и новую дверную дощечку, на которой звание врача заменяется званием доктора, а бесплатный прием бедных исчезает бесследно. Наступает тот период, когда доктор уже может считать себя достаточно умудренным опытом. К этому же времени он приобретает характерные черты и приемы, свойственные одной из нижеследующих четырех категорий:
1. Доктор веселый.
Большею частью специалист по нервным и детским болезням. Подходит к кровати больного с открытым лицом и дружеским смехом. «Ну, что? Мы захворали немножко? Посмотрим, сейчас посмотрим. Ну-с, покажите наш язычок. Язычок нехоро-ош. Желудочек-то у нас, должно быть, не в порядке? А мы его возьмем да и очистим, этот самый желудочек, чтобы он не шалил. Микстурку ему пропишем сладенькую».
При этом он осторожно обнимает больного или гладит его по голове. Полученный гонорар с легоньким смешком опускает в карман, обещая завтра опять заехать и непременно в то же самое время.
Обыкновенно веселый доктор бывает невелик ростом, с кругленьким брюшком. Дети его любят и слушаются, истеричных женщин он подкупает своим участливым видом и готовностью слушать об их необыкновенно тонких и впечатлительных нервах в связи с ужасным семейным положением.
2. Доктор женский.
Красавец высокого роста, с выхоленной черной бородой и белыми мягкими руками. В часы приема надевает на себя белый фартук. С пациентками своими проникновенно любезен и знает толк в женских туалетах. Постоянно окружен плеядой поклонниц таких же многочисленных и таких же фанатичных, как и поклонницы знаменитых теноров, актеров, музыкантов и так далее. Эти психопатки любят в интимном кружке, захлебываясь от удовольствия, рассказывать о том, как им было страшно идти к доктору, какой доктор обворожительный, как им стало стыдно и как душка-доктор сказал им: «Не стыдитесь. Нечего стыдиться. Доктор не мужчина».
Гонорар свой женский доктор получает в крупных бумажках, запечатанных большею частью в маленький конверт. В благодарность за благополучное лечение, а также ко дню именин непременно получает от своих пациенток вышитые полотенца и подушки.
Женский доктор всегда хороший собеседник и сумеет, если понадобится, и занять, и развлечь, и рассмешить больную.
3. Доктор-пессимист.
Сохраняет постоянно мрачный вид. Осмотрев больного, страдающего, например, глазами, морщится и говорит отрывисто:
— Трахома. Неизлечимая.
И, видя испуг на лице больного, считает не лишним несколько утешить его:
— Но вы не беспокойтесь. Теперь наука делает такие громадные успехи, что лет через пять, много через шесть, эта болезнь будет такими же пустяками, как простой насморк.
Пациенты его побаиваются, но верят ему.
— Что ни говорите, а все-таки опытный врач. Всегда так напрямик и скажет, если болезнь опасна. Зато уж если за кого возьмется, непременно на ноги поставит.
4. Доктор-спекулянт.
Самый несимпатичный из всех докторских типов. Рекламирует себя с такой же бесстыдной развязностью, как различные изобретатели рекомендуют свои составы от клопов, мозольные пластыри и растительные элеопаты.
Призванный к постели даже такого больного, в близкой смерти которого невозможно усомниться, доктор-спекулянт ни на секунду не теряется.
— Пустяки! Уверяю вас, у меня один пациент еще в худшем положении находился, но я его в неделю поставил на ноги. До сих пор прекрасно себя чувствует. А этого мы живо поднимем. Только покажите-ка мне сначала, чем это его мои уважаемые коллеги пичкали? Ну, так и есть! Выкиньте эту стряпню сейчас же за окно и дайте мне бумаги и чернил!
Получив гонорар, доктор-спекулянт тут же, не стесняясь, разворачивает бумажку, щупает ее, чуть ли даже не смотрит на свет и только после этих манипуляций решается опустить ее в карман. Если его пациент умирает и родственники обращаются к доктору с упреками, он разводит руками с видом крайнего недоумения:
— Господ-да! Ведь я же не бог наконец! Я принял все зависящие меры, но что же сделаешь против природы?
Кроме описанных разновидностей, есть еще доктор грубый (это большею частью знаменитость или кандидат в знаменитости), доктор молчаливый, доктор соболезнующий, доктор, заранее знающий, что ему скажут, и т. п.
В конце концов, если хорошенько разобраться, эта непринужденность, или самоуверенность, или фамильярно-веселое обхождение, или грубость, или учтивость, или тонкое внимание не что иное, как внешние наигранные приемы, заменяющие по отношению к больному роль внушения. Находятся скептики, уверяющие, что именно эти-то приемы и составляют во всем медицинском искусстве единственную положительную сторону, сообщая больному уверенность в том, что он непременно должен выздороветь при заботах такого знающего и внимательного врача.
<1895>
«Ханжушка»
Таким насмешливым прозванием окрестили в Киеве профессиональных богомолок, созданных молитвенными потребностями города, на всю Россию славящегося своими монастырями и святынями. Эти особы служат посредницами и проводницами между наиболее популярными отцами и схимниками, с одной стороны, и чающей благодати публикой с другой. Они заменяют для прибывших откуда-нибудь из Перми или Архангельска купцов-богомольцев самые полные путеводители, являясь неутомимыми и словоохотливыми гидами, имеющими везде знакомство или лазейку.
В монастырях их терпят, отчасти как необходимое зло, отчасти как ходячую рекламу, а отец-эконом нередко «благословляет» их то медком, то свежеиспеченным хлебцем, то осетровой соляночкой. Впрочем, молодой монах, не усвоивший еще в достаточной степени внешнюю степенность «ангельского чина», никогда не утратит случая, увидев ханжушку, обозвать ее «мокрохвосткой» и «дармоедкой».
Они, конечно, безукоризненно знают все престолы и праздники и особенно торжественные служения. Им известны дни и часы приемов у святых отцов, отличающихся либо наиболее строгой жизнью, либо даром провидения, либо уменьем видеть человека «наскрозь» при исповеди, либо еще какими-нибудь особенностями и странностями. Впрочем, у каждой есть свой излюбленный отец, которого она «обожает» предпочтительно перед прочими, состоя при нем, так сказать, личным адъютантом. За «своего» она готова перегрызть конкурентке горло, если только у них зайдет спор о сравнительных достоинствах двух отцов.
Есть две разновидности этого типа: «ханжушка-постница» и «ханжушка-лакомка». Первая высока, необыкновенно костлява и всегда как будто бы наклонена вперед; лицо у нее зеленое, длинное и хищное, с длинным щурьим носом и квадратною нижнею челюстью. Она строго блюдет среду и пятницу, когда не вкушает вина, не ест зайца, который по достоверным сведениям был в числе «семи пар нечистых», а видом напоминает дикую кошку, двадцать девятого августа отказывается от арбуза, потому что он, разрезанный пополам, напоминает «усекновенную главу» и так далее. Если благодетели по ошибке или незнанию предложат ей отведать что-нибудь из «запрещенного», она тотчас же изображает и лицом, и жестами, и голосом такой нечеловеческий испуг и такое обиженное негодование, что самим благодетелям становится жутко.
Ханжушка-лакомка мала ростом, кругла и жирна, как хорошо откормленный в мясной лавке кот. Она вся проникнута добродетелями и набожными чувствами, и даже ее лицо, на котором едва видны щелочки глаз, светится маслянистым глянцем. Она, в противность ханжушке-постнице, не откажется ни от рюмки доброй старой вишневки, ни от чашки «кофию», если только угощение следует от солидной и «стоящей» компании. К закату дней своих она непременно приобретет где-нибудь на Шулявке или на Приорке маленький, дикой краски, домик в три окна, где желанным гостем бывает здоровенный монах в франтовской рясе.
Во всем остальном обе разновидности поразительно похожи. Во-первых, обе говорят необыкновенно быстрым полушепотом, причем произносят слова не только из себя, но и в себя, то есть одновременно и произнося слова и вдыхая воздух, отчего получается впечатление беспрестанного, монотонного журчания… Во-вторых, и та и другая косноязычат, картавят или пришепетывают, потому что так выходит и трогательнее и жальче.
Даже и костюм они носят одинаковый, полупоношенный черное платье и черный платочек с бахромой на голове.
Друг к другу ханжушки относятся нетерпимо, потому что им волей-неволей приходится сталкиваться в одних и тех же домах в качестве рассказчиц, приживалок и проводниц благочестия. Здесь, вероятно, кроме опасения конкуренции, примешивается более острое и тонкое чувство, нечто вроде взаимного стыда, нечто вроде того, что испытывают друг к другу двое профессиональных жрецов или двое заик в присутствии посторонних глаз.
У них есть своя специальная терминология и для наиболее излюбленных «отцов» даже особенные, ласкательно-интимные прозвища.
— Так ты говоришь, мать моя, была нынче на служении? спрашивает одна ханжушка другую.
— Ах была, была, матушка. Какое, я вам скажу, благолепие! Уж такое благолепие, такое благолепие, что просто не знаешь, на небе ты или на земле!
— В мантиях служили-то?
— В мантиях, родная, в мантиях. «Бутон» предстоящим был.
— А «Пернатый» не сослужил?
— Сослужил и «Пернатый». Удостоилась я к ручке приложиться, когда к кресту подходили. Ручки-то у него беленькие такие да пухленькие… ма-асенькие, масенькие, точно у ребеночка безгрешного… и французскими духами надушены. Ханжушки знают про своих «благодетелей» самые интимные подробности и с видом благочестивого сокрушения («как лукавый-то силен ныне стал!») переносят из дома в дом соблазнительные вести.
В круг их обыденных занятий входит множество мелочей. Они разгадывают сны, лечат от дурного глаза, растирают у благодетелей болящие места освященным маслицем с Афонской горы, исполняют всякие поручения к соседнему лавочнику, с которым «язычничают» о тех же благодетелях. При свадьбах, крестинах, похоронах, благословениях образом и прочих обрядных происшествиях они являются в соответственной роли церемониймейстеров. Перед тем как на отпевании закрывают гроб, ханжушка непременно развяжет и возьмет себе платок, связывающий ноги покойного. «От зубов, батюшка, помогает», объяснит она любопытному.
Если вы хотите видеть ханжушку во время самого кипучего момента ее жизни, зайдите в лавру во время большого праздника. Вы увидите ее в гостинице сидящей в кругу купеческого семейства, пьющей «с угрызением» тридцатое блюдечко чаю и рассказывающей своим непрерывным полушепотом:
А то еще показывали той страннице иноци афонстии вздох святого Иосифа Аримафейского. Когда этта, значит, завеса-то раздрася он, батюшка, и воздохнул от своего сокрушенного сердца, а ангели святии тот вздох и собрали в малую скляницу, на манер пузырька аптекарского. Так он, этот вздох, в склянице и содержится, бычачьим пузырем сверху затянут, и кто на его, на батюшку, с верою смотрит, тому от запойной болезни очень даже помогает.
<1895>
Бенефициант
Эскиз
Насколько мне известно, в Киеве нет ни одного специально игорного дома. В этом отношении, несмотря на свою американскую внешность, праматерь русских городов далеко отстала от Петербурга, Москвы и даже Одессы. Впрочем, старожилы рассказывают, что когда-то на Соломинке был целой компанией, во главе с каким-то отставным ротмистром, основан игорный притон. Однако это солидное учреждение недолго продолжало свои операции, потому что своевременно было разрушено полицией.
С прогрессирующим падением «контрактов» исчезнет даже и обыкновенный тип ярмарочного шулера, действующего в одиночку, на собственный риск и страх, и надеющегося единственно на «проворство рук», тип господина со сдобным голосом и мягкими ладонями, с необыкновенно утонченными манерами, надушенного, с громадным солитером на указательном пальце правой руки…
Впрочем, любитель сильных ощущений может и теперь еще вкусить прелесть карточного азарта на одном из так называемых «бенефисов». В Киеве есть десятка три или четыре игроков, собирающихся почти ежедневно по вечерам для стуколки и штосса. Во избежание столкновений с полицией, они постоянно меняют место своих сборищ, назначая их заранее то у одного, то у другого члена компании. День сборища называется на их жаргоне «бенефисом», потому что приносит хозяину квартиры несомненные выгоды.
Собираются игроки поздно вечером. Бенефициант предлагает им чай, холодную закуску, водку и пиво «сколько кто потребует», как сказано в условии. Затем начинается игра, длящаяся большею частью до утра и даже до полудня следующих суток. Здесь уже бенефициант с избытком наверстывает затраченные на закуску и вино деньги, потому что за каждую игру карт получает по три и даже по четыре рубля. Карты же меняются: при штоссе перед каждым новым банком, а при стуколке после каждых двух кругов. Кроме того, с каждого выигрыша бенефициант получает десять процентов.
Чистая прибыль хозяина бенефиса очень непостоянна: она колеблется между двадцатью и пятьюстами рублей в один вечер. Но сам бенефициант не имеет права участвовать в игре. Его обязанность ухаживать за гостями и в случае надобности предупреждать их о близости полиции.
Нередко на бенефисе появляется «карась», с толстым бумажником и с наивной доверчивостью провинциала. Тогда члены компании соединяются вместе для общей цели. В ход пускаются условные стуки, покашливанья и мимические знаки. Содержимое бумажника «карася» делится потом самым честным образом между всеми участниками «общего» бенефиса.
Если нет «карася» игра ведется между собою. В этих случаях общество, так сказать, пожирает сама себя, и благодаря неосторожному употреблению условных знаков, игра нередко кончается общей кровопролитной баталией…
Контингент посетителей бенефисов очень пестрый, чаще всего попадаются: мелкий чиновник, содержатель извозчичьей биржи, разбогатевший лавочник, купеческий альфонс и, наконец, личности загадочных профессий и подозрительного вида.
<1895>
«Поставщик карточек»
Небольшая, худосочная фигура. Бледное, малокровное лицо. Рыжие усы и рыжая маленькая бородка. Очки в золотой оправе. Губы толстые, красные и слюнявые… Это поставщик «карточек», тех самых «карточек», которые сжигает целыми дюжинами почти каждый холостяк при вступлении в первый законный брак.
Трудно поверить, но, однако, такая профессия существует и что страннее всего заставляет людей заниматься ею, как призванием. Представители этого рода индустрии являются в то же время почти бескорыстными «служителями идеи».
Может быть, многим покажется, например, невероятным, что в Киеве есть люди, истратившие целые родовые состояния на составление коллекций порнографических карточек, собранных ими во всех странах света.
Разорившись, они начинают широкую торговлю предметами своей узкой специальности. Они прекрасно знают вкусы публики. Каждому из своих клиентов будь то гимназист или студент, офицер или штатский человек, старик или молодой они умеют в совершенстве угодить…
Промышленность свою этот господин обставляет интимной таинственностью.
— Только для вас, шепчет он, внушительно поднимая брови, только для вас! Самому не хочется расставаться с таким прекрасным экземпляром… да ничего уж не поделаешь, очень вы хороший человек.
Конечно, ему знакомы все тонкие подробности его занятия. Он безошибочно, издали, отличает лондонские репродукции от лейпцигских и французские от константинопольских. Как мастер и знаток своего дела, он оскорбится, если ему скажут, что какой-нибудь из новых «вариантов» незнаком ему. Он стоит аu courant
[18] своего дела и внимательно следит за его успехом.
Полиция почти никогда не трогает его. «Мало ли что делается в узком семейном кружке… Вольному воля, спасенному рай. Никто никого не тянет покупать карточки!»
В заключение я должен сказать, что описанный нами тип не составляет большой редкости. Вносит он в общество свое растлевающее влияние с какой-то принципиальной наивной последовательностью.
Один знакомый мне доктор-психиатр уверял меня, что поставщики «карточек» представляют собою весьма любопытный материал для клинических исследований.
<1897>
Юзовский завод
Было около полуночи, когда наш поезд подходил к станции Юзовке. Далеко на горизонте, за цепью холмов, виднелось на темном небе огромное зарево, то вспыхивавшее на несколько мгновений, то ослабевавшее. Оно обратило наше внимание еще тогда, когда мы находились верст за двадцать от Юзовки. На станции мы нашли экипаж, нечто вроде линейки, с сиденьями по обеим сторонам, поставленной на упругие дроги, заменяющие рессоры. Такой экипаж повсеместно на юге России носит ироническое название «кукушки». Я и мой спутник Б. сидели рядом на одной стороне «кукушки», а на другой — спиной к нашим спинам — поместился очень грузный мужчина купеческого вида, в длинной чуйке, сапогах бураками и прямом высоком картузе, степенно нахлобученном на глаза.
С полверсты мы проехали молча. Наконец мужчина купеческого вида полуобернулся к нам и спросил:
— По службе на завод-то едете?
— Нет, — отвечал Б., — мы просто из любопытства… Слышали очень много про здешний завод… так вот хотим посмотреть…
— Тэ-эк. А сами-то вы будете из каких? По торговой части или тоже мастеровые люди?..
— Мастеровые. По электрической части, — храбро соврал Б.
— Тэк, тэк… Что ж, конечно, посмотреть всякому лестно. Такого заводища, пожалуй, во всей империи не сыщешь другого. Агра-амадное дело!
— Не знаете ли вы, сколько приблизительно рабочих занято на Юзовском заводе?
— Как вам сказать? В одних шахтах тысячи полторы народу работает, да месячных рабочих тысяч семь, да поденных еще сколько, да от подрядчиков… Тысяча двести подвод пароконных ежедневно работает… Трудно, конечно, с точностью сказать, сколько всего-то народу, однако люди говорят, что тысяч пятнадцать, а то и двадцать будет.
— Неужто так много?
— Да оно и не мудрено-с. Ведь вы подумайте только: пять домен и одна «вагранка»
[19] к ним в придачу. А доменную-то как распалили, так она уже пять лет подряд и не тухнет, все ей и подавай и подавай есть. Ну, стало быть, работа ни днем, ни ночью не перестает. От шести до шести. Как отбарабанили дневные рабочие свою упряжку, двенадцать часов кряду, сейчас их ночные сменяют. И так целую неделю. А на другую неделю опять перемена: дневные ночными становятся, а ночные — дневными. И так устроено, что через одно воскресенье каждый рабочий свободен.
— А не знаете ли, какое жалованье получают рабочие?
— Жалованье! Жалованье разное идет. Мастер первой руки два рубля получает, два десять, два с полтиной, второй руки — полтора рубля, руль. Поденным дают летом восемьдесят копеек, зимой — шестьдесят. Больше всех формовщики получают и монтеры
[20], есть такие, что и по триста рублей в месяц берут. Эти больше из англичан… Страсть, какие расходы. Одного жалованья завод выплачивает в месяц тысяч до трехсот.
— Вот как! Какой же в таком случае у завода оборот должен быть?
— А вот-с какой оборот. В день завод приготовляет двенадцать тысяч пудов одних рельс; это если считать по один рубль восемьдесят копеек за пуд — выйдет двадцать одна тысяча шестьсот рублей в день. А кроме рельс, еще выделывают проволоку, узловое железо, литое железо, гайки, болты. Однако что вы думаете? — рельсовое-то производство им ведь не больно выгодно, хотя они и получают от правительства субсидию, двадцать копеек на пуд.
— Куда же Юзовский завод поставляет рельсы?
— Главным образом в этом году на Московско-Курскую. На Сибирскую тоже. Ведь эти заводы в начале каждого года от правительства получают наряд: куда именно поставлять рельсы.
Некоторое время мы ехали молча.
— Большущее дело, — заговорил опять наш собеседник. — Вы знаете, сколько земли у завода? Шестнадцать тысяч десятин. Вся земля у светлейшего князя Ливена куплена. И любопытно, как это дело началось. Покойный Иваныч Юз после Севастопольской кампании служил простым котельным мастером в Кронштадте. Ну-с, пришлось ему как-то в конце шестидесятых годов в Екатеринославской губернии побывать; видит, богатеющая земля: и руда, и уголь каменный, и известняк — все, что только хочешь… Он сейчас в Лондон. Подался к одному тамошнему мильонщику, к другому, к третьему да так дело двинул, что в несколько месяцев огромный капитал собрал… И пошла работа. Это ведь не то, что у нас… Взять теперь вот хоть бессемеровы котлы… У нас в России один мастер до них тогда еще додумался, когда англичанам они и не снились. И что же? Куда он ни лез, везде его на смех подымали с его системой. Так он и бросил эту музыку и спился с горя. Однако… прощения просим. Позвольте вам пожелать всего хорошего. Мне здесь слезать…
Он сошел с «кукушки», а мы продолжали наш путь. Чем ближе подвигалися мы к заводу, тем больше и больше разгоралось над заводом огненное зарево. Наконец, когда мы въехали на длинную и довольно крутую гору, перед нашими глазами внезапно открылась такая необычайная, такая грандиозная, фантастическая панорама, что мы невольно вскрикнули от изумления. На всем громадном пространстве, расстилавшемся вдали, рдели разбросанные в бесчисленном множестве кучи раскаленного докрасна известняка. На их поверхности то и дело вспыхивали и перебегали сверху донизу голубоватые и зеленые серные огни…
[21] На кровавом фоне зарева стройно и четко рисовались темные верхушки высоких труб, между тем как нижние их части расплывались в сером тумане, подымавшемся от земли. Разверстые пасти этих великанов безостановочно изрыгали густые клубы дыма, которые смешивались в одну общую, сплошную, хаотическую, медленно ползущую на восток тучу, местами белую, как комья ваты, местами — грязно-сизую, местами желтоватого цвета железной ржавчины. Под тонкими длинными дымоотводами, придавая им вид исполинских факелов, трепетали и метались яркие снопы горящего газа. От их неверного отблеска нависшая над заводом дымная туча, то вспыхивая, то потухая, принимала причудливые, странные оттенки. Железные крупные корпуса доменных печей возвышались в центре завода, как башни легендарного замка. Огни коксовых печей тянулись длинными правильными рядами, иногда один из них вдруг вспыхивал и разгорался, точно огромный красный глаз. Время от времени, когда по резкому звону сигнального молота опускался вниз колпак доменной печи, сбрасывая внутрь руду и уголь, то из устья ее, с ревом, подобным грому, вырывалась к самому небу целая буря пламени и копоти. Тогда на несколько мгновений весь завод резко и грозно выступал из мрака, со своими огромными зданиями, бесчисленными трубами, подъемными колесами, торчащими в воздухе… Электрические огни примешивали к пурпурному свету раскаленного железа свой голубоватый мягкий блеск. Несмолкаемый лязг и грохот металла вместе с удушливым запахом горящей серы несся с завода нам навстречу.
Казалось, гигантский апокалипсический зверь ворчит там в ночном мраке, потрясая стальными членами и тяжко дыша огнем.
Ни я, ни мой компаньон Б. долго не могли заснуть в эту ночь. Во-первых, из окон гостиницы (конечно, «Европейской»), где мы остановились, была видна вся сказочная иллюминация завода, и мы поминутно вскакивали с постелей, чтобы еще раз на нее поглядеть. А во-вторых, под самым нашим номером, в ресторане, целую ночь довольно скверный оркестрион играл известный романс «Зачем ты, безумная, губишь того, кто увлекся тобой».
Рано утром мы отправились в главную заводскую контору просить разрешения осмотреть весь завод. Нам сказали, что за этим нужно обратиться к управляющему, англичанину. Мы уже не один завод посетили вместе с Б., и, говоря откровенно, испрашивание позволения всегда бывало неприятнейшею частью в наших путешествиях. Правда, мы уже приобрели значительную практику в обращении с «начальством» и были настолько умудрены опытом, что вперед могли сказать, кто как нас примет. Немцы подавляли нас величием своих колоссальных фигур и упорным непониманием самых простых вопросов. Французские инженеры (без исключения евреи) большею частью нам сразу отказывали, и только прекрасный французский язык Б-ова обыкновенно спасал нас, хотя все-таки не избавлял от полицейского глаза проводника. Русские бывали всегда любезны, но только чересчур подробно расспрашивали, кто мы, да откуда, да что нас, собственно, интересует, и в конце концов уже почти дружеским тоном просили нас признаться, по чистой совести, положа руку на сердце, «не корреспонденты ли мы».
Как обращаются с путешественниками «просвещенные мореплаватели», мы еще не знали и были приятно удивлены лаконичной любезностью управляющего. Выслушав нашу просьбу, он показал нам на стулья и сказал:
— Take place
[22].
Потом написал три слова на бланке и, подавая его нам, прибавил:
— If you please
[23].
И больше ничего: ни расспросов, ни генеральского тона. Это нас так тронуло, что и мне и Б. пришла одновременно счастливая мысль — отблагодарить любезного англичанина на его родном языке. Но когда мы сделали это, то англичанин быстро поднял голову и так вытаращил на нас глаза, что я испугался, как бы от нас не отобрали назад пропуска. Однако он, по-видимому, тотчас же убедился в нашей невинности и только засмеялся, показав великолепнейшие белые зубы. Мы начали осмотр с доменных печей. Представьте себе башню сажен в пятнадцать вышиною, то есть с добрый четырехэтажный дом, и сажен четырех, пяти в поперечнике. Башня эта сложена из огнеупорного кирпича и снаружи обтянута толстым котельным железом; внутри оставлена пустота бочкообразной формы. Пять таких исполинов, выстроенных в ряд, производят очень грандиозное впечатление. Около каждой доменной печи, совсем близко от нее, помещается по четыре «каупера» (рабочие их называют «калуперами»), по четыре железных цилиндра такой же величины, как и доменная печь, но немного уже ее. Каупера, названные так по имени их изобретателя, служат для нагрева воздуха, которым производится дутье. Атмосферный воздух, хотя бы и в самое горячее летнее время, считается холодным сравнительно с температурою (в 1600° по Цельсию) доменной печи. Поэтому, прежде чем ввести воздух в печь, его пропускают по чугунным трубам через каупер, внутри которого горят проводимые туда доменные газы.
— Скоро ли будет выпуск чугуна? — спросил я одного из рабочих. Рабочий ответил, что из четвертой печи, должно быть, через полчаса начнут выпускать, и даже вызвался нас проводить. Мы пошли узким коридором между доменными печами и кауперами, оглушаемые их непрестанным свистом и гудением, чуть не задыхаясь от серного дыма. По пути рабочий расспрашивал нас, дорого ли стоит прожить на Нижегородской выставке недели две.
— А то вот господа Юзы, — объяснил он, — предлагают тем рабочим, что служат на заводе больше двенадцати лет, ехать осматривать выставку. Главное дело, и проезд бесплатный, и с сохранением жалованья… Только мы боимся, что дорого будет. Если бы по пятнадцати рублей с человека издержать можно было, это еще куда бы ни шло…
Из четвертой печи выпускали шлак, нечто вроде пенки, собирающейся под расплавленным чугуном. Из отверстия, в человеческую голову величиной, била широкой струей и стекала по желобу ослепительно-белая жидкая масса. Голубые серные огоньки прыгали от нее в разные стороны и таяли в воздухе. По желобам масса текла сажен семь или восемь, из белой становясь красной и покрываясь сверху корой. Наконец она сливалась в подставленные под желоба котлы и застывала в них, как зеленоватый густой леденец. В десяти шагах этот огненный ручей нестерпимо обжигал лицо. Мы должны были, разговаривая, кричать друг другу на ухо, — так силен был свист, с которым стремился расплавленный шлак вырваться сквозь отверстие доменной печи.
В ожидании выпуска чугуна, наш провожатый предложил нам взобраться на самый верх доменной печи посмотреть, как в нее забрасывают руду и горючий материал. Мы согласились и влезли наверх, следом за ним, по узкой и почти отвесной железной лесенке. Доменная печь и каупера соединены между собою большой сплошной площадкой, имеющей форму креста, посредине — громадное отверстие — устье печи, или «калошник». Калошник прикрыт массивным колпаком, висящим на цепи. Другой конец этой цепи может наматываться на лебедку и таким образом приподымать и опускать колпак. Лебедка защищена железной будкой, так как при подымании вверх колпака из печи вырываются горящие газы.
С площадки под домной виден весь завод как на ладони. Во всех направлениях с короткими свистками мчатся маленькие четырехколесные паровозы, влача за собою на платформах котлы с металлом. На мгновение они исчезают в туннелях под мостами и вырываются оттуда, окутанные облаками пара. Везде, куда ни глянет глаз, тянутся длинные железные красные крыши разных цехов и под ними целый лес пышущих дымом, паром и искрами, больших и маленьких, толстых и тонких труб. Штабели камня и леса, кучи железных и чугунных кусков, пирамиды песка покрывают землю. У самого основания домен, во всю их длину, нагромождены высокие горы руды. Одни рабочие сваливают ее с вагонов-платформ, другие подносят на носилках, третьи наполняют ею вагонетки подъемной машины. От этой красной руды у рабочих и одежда, и лица, и руки, и локти — красные.
Когда две вагонетки наполнены доверху рудою, их вкатывают в ящик подъемной машины, канат которой проходит через два колеса, вращающиеся в железных рамах высоко над доменной печью. Поршень паровой машины приходит в движение, и через несколько секунд полный ящик уже наверху, между тем как на его место опустился сверху пустой.
На площадке над доменной печью работают пять человек. Они быстро вытаскивают вагонетки из ящика, влекут их к устью домны и, переворачивая их, высыпают руду поверх колпака. Когда на колпаке наберется достаточно руды, его опускают на цепях вниз, и руда падает в печь. За слоем руды идет слой каменного угля, потом опять слой руды и так далее. Засыпка не прекращается ни днем, ни ночью, потому что, если доменная печь погаснет, остается только ее разломать. Поэтому каждая незначительная настыль внутри домны, называемая «жуком», может со временем грозить опасностью; большая настыль — «козел» — внушает уже серьезные заботы, а «медведь» вызывает переделку печи. И так как доменная печь работает круглый год, то поневоле должны круглый год работать и шахты, и литейная, и рельсопрокатка.
Когда на колпак уже навалили достаточно руды, один из рабочих зазвонил молотком по железному листу. Наш провожатый поспешно схватил нас за руки и потащил в сторону.
— Отойдите, отойдите подальше. Сейчас будут калошу
[24] забрасывать. Мы видели, как рабочие принялись вертеть колесо лебедки, видели, как поднялся колпак… но что произошло потом, совершенно не поддается описанию. Площадка, на которой мы стояли, затряслась и заходила под нами, оглушительный рев раздался из недр печи, и из устья ее с бешенством (я не найду другого слова) вырвалось целое море пламени. Несколько секунд я и Б. молча смотрели друг на друга. Не знаю, был ли я так бледен, как мой компаньон, но должен сознаться, у меня в голове мелькнула мысль, что внутри домны произошла какая-то катастрофа и что сейчас огонь разорвет на мелкие части ее железные стены… Но раздался вторично звон сигнального молотка, колпак поднялся, и пламя скрылось с ворчанием, которое долго еще, утихая, слышалось под нашими ногами. Мы вздохнули свободно и стали уверять друг друга, что все это было очень интересно и весело.
Доменные газы, горение которых мы только что видели, обыкновенно не выпускаются из домны, а по особым трубам отводятся в каупера, где продолжают гореть и нагревают проходящий по трубам воздух
[25]. Но, отработав в кауперах, горящий газ идет еще в плавильные печи, где раскаляет и расплавляет железо, и уже после всего этого выходит из газоотводов.
Когда мы спустились вниз, рабочие уже приготовились к выпуску чугуна. Один из них — «горновой мастер» — приставил острый лом к небольшой глиняной затычке, закрывавшей отверстие домны. Четверо рабочих, взявшись за длинную чугунную балду и раскачавши ее, ударили по концу лома, потом ударили еще раз, и еще, и еще. Чугун внезапно брызнул ослепительным фонтаном из-под лома. Рабочие разбежались, и жаркая струя цвета огненной охры медленно полилась из отверстия, разбрасывая вокруг себя, точно фейерверк, тысячи больших, трещащих в воздухе звезд. Чугун, не спеша, как будто бы лениво, тек по ровной борозде, проделанной для него в песке литейного двора. Там, где площадь двора оканчивалась отвесной каменной стеной, чугун протекал по желобу и с бульканьем, напоминавшим сливаемое варенье, лился в котел. Когда два котла наполнились таким образом доверху и их увез маленький паровозик, горновой мастер, посадив на стальную палку кусок мокрой огнеупорной глины, быстро всунул ее в отверстие и загородил выход чугуну…
Операция выпуска чугуна производится в сутки три, четыре, пять и даже до шести раз, когда печь идет «спелым ходом». Из доменной печи жидкий чугун идет или прямо в литейную, если предвидится отливка чугунных изделий, или в бессемеровы котлы для получения литого железа и стали, или в пудлинговые печи для последующего изготовления рельс, или, наконец, отливается здесь же, около домны, в виде неправильных продолговатых кусков, называемых «свинками». Прежде чем пустить чугун в дело, берут в лабораторию его пробу. Для этого рабочий забивает в землю колышек вершков семи-восьми длиною, потом осторожно вытаскивает его наружу и в образовавшуюся пустоту льет из ковшика чугун. Когда масса затвердеет и остынет, ее извлекают из земли, разламывают и отсылают для анализа.
В большом пустом сарае помещаются два бессемеровских конвертора, которые на языке рабочих называются «биксами». Эти котлы напоминают формой грушу, но только острую с обоих концов и сажени в три длиною. У этой груши снаружи, как раз посредине, приделаны две цапфы, которыми она лежит на двух каменных постаментах и на которых может вращаться. Паровоз с котлом, наполненным жидким чугуном, входит в сарай, рабочие лопатками снимают с металла пенку шлака, затем наклоняют котел ручною лебедкой и выливают его содержимое в воронку конвертора. После этого через массу жидкого чугуна пропускают сильную струю воздуха. Если желают получить сталь, то процесс бессемерования заключают раньше; литое железо требует более продолжительного обезуглероживания. Внутренность конвертора выложена доломитовым кирпичом с примесью дегтя, подвергнутым предварительному прокаливанию. Готовый металл выпускают из нижнего конца груши в разливные котлы. Литейная мастерская представляет из себя длинный каменный двухэтажный очень светлый сарай. Чугун, привезенный из доменных печей, выливают в большой разливной котел, привешенный на цепях к ручному крану. Этот котел может подыматься вверх и опускаться, двигаться вперед, назад и в стороны; с помощью лебедки его также можно наклонять носиком вниз. Из разливного котла чугун поступает в тигли, из которых уже выливается в готовые формы. Отливка нескольких тиглей в одну форму требует большого уменья, так как струя металла не должна прерываться. Поэтому, прежде полного опорожнения одного тигля, следует начать литье из другого.
Форма приготовляется из дерева. Работа эта требует большого искусства и навыка, почему формовщики и получают, обыкновенно, весьма значительное жалованье. Приготовленная форма распиливается надвое, и каждая половина ее вытесняется в сырой формовочной земле. Когда земля высохнет, дерево удаляют прочь, обравнивают форму особыми ножичками, смазывают графитным порошком и тогда уже льют в нее чугун. Отлитые таким образом изделия, после их сварки, тщательно шлифуются и проверяются, если надо, по лекалу. Вполне готовыми отливаются в формах из массы железнодорожные колеса, колокола и зубчатые приводы.
Вслед за паровозом, увозившим от доменной печи котлы с чугуном, мы попали в отделение пудлинговых и пламенных печей.
Вообразите себе сарай с круглыми арками вместо окон
[26], с высокой железной крышей, поддерживаемой стальными стропилами и распорками; сарай такой длины, что, стоя на одном его конце, вы видите другой конец, как едва заметный просвет. У правой стены, во все ее протяжение, идет каменная платформа, на которой правильным рядом стоят пудлинговые печи — около двадцати громадных железных ящиков. Левая сторона свободна, и на ней проложены рельсы для движения паровых кранов.
Паровой кран — это небольшой паровозик с вертикальным котлом, узкой трубой и длинным массивным хоботом. Машинист, помещающийся высоко над поверхностью земли, имеет в своем распоряжении около десятка рукояток и ножных педалей, которыми он может придавать крану какие угодно положения. Таких паровых кранов в пудлинговом сарае работает одновременно около пяти или шести.
Привезенный чугун вливается во внутренность одной из пудлинговых печей, где он перемешивается с рудою и флюсом. Когда смесь из тестообразной превратится в жидкую, тогда один из кранов начинает устанавливать около печи штамбы, металлические футляры, пустые внутри, без дна, с петлей на крышке. Он хватает их крючком за петли и ставит у основания каменной платформы. Затем жидкую массу пускают вниз по вертикальным трубам, которые, изгибаясь под землею, другим концом проходят в пустоту штамбы и наполняют ее, как сифоны. Как только металл застынет в штамбе, другой кран хватает ее за петлю, поднимает вверх, и из штамбы вываливается раскаленный добела прямоугольный длинный кусок стали. Третий кран берет эти куски и наваливает их на платформу, прицепленную к четвертому. Четвертый кран подвозит их к подземным пламенным печам и один за другим опускает в открываемые подземные люки, наполненные горящим газом. Наконец, пятый вытаскивает раскаленные штуки из пламенных печей и тащит их в щипцах к громадному, вращающемуся со страшной быстротой зубчатому колесу, которое разрезает их на две части в длину, как куски мягкого пряника.
Из-под ножа куски стали поступают в сварочные печи и вслед за тем на рельсопрокатные вальцы. Я уже описывал в «Киевлянине» Дружковскую рельсопрокатку и потому не хочу больше повторять ее, тем более что вальцы Дружковского завода представляют собою последнее слово обработки стали на товар
[27].
Да кроме того, и я и Б. совершенно ошалели от этого адского грохота, невыносимого угара и непрестанного судорожного движения. Каждую минуту мы слышали за своими спинами крик: «поберегись» и едва успевали отскакивать в сторону, как мимо нас двое рабочих бегом тащили на тележке раскаленную двадцатипудовую штуку стали, обдававшую нас угаром. Мы изнемогали от жажды, но не могли удовлетворить ее теплой водой, которую нам радушно предлагали мастера. По временам, ступая на землю, мы сквозь обувь обжигали себе подошвы ног. В горле и в груди мы чувствовали осадок сернистого дыма и угара. И мы дивились терпению рабочих, которые спокойно работали, чуть не касаясь лицами раскаленного металла.
Последнее, что обратило на себя наше внимание в этот день, — была машина, приготовляющая гайки, — нечто вроде двух громадных, железных, регулярно чавкающих челюстей. Рабочие, накалив в горне длинную стальную палку, суют ее в эту раскрытую пасть. И чудовище, методично откусывая куски красного мягкого металла, тотчас же выплевывает их в виде готовых гаек. Потом перед нами промелькнул токарный цех, где одни колеса вертелись с поразительной быстротой, а другие делали по одному обороту в минуту. И те и другие оставляли на полу медные и железные стружки в виде длинных, правильных, красивых спиралей. Потом мы видели паровой молот, сплющивающий одним ударом, как кусок воска, разогретую штуку чугуна весом в пять или шесть пудов. При этом нам объяснили, что с такою же легкостью этот семисотпудовый молот может разбить обыкновенный орех, не тронув его зернышка.
В конце концов от массы впечатлений у Б. закружилась голова, и он начал заговариваться. Тогда я увел его с завода домой, в «Европейскую» гостиницу, где мы подкрепили наши силы двумя ломтями жареной сапожной кожи, по ошибке названной в обеденной карточке: «филе сое пекан».
На другой день, рано утром, мы пошли в горную контору завода попросить разрешения осмотреть каменноугольную шахту. Горный инженер Я., весьма любезно принявший нас, вручил нам записку, предлагавшую старшему десятнику центральной шахты «спуститься вниз вместе с подателями и показать им работу угля в ближнем забое».
— Рекомендую вам, господа, — сказал г. Я. на прощанье, — одеться во все самое старое и, тотчас же по возвращении домой, переменить белье и обувь. Иначе вы рискуете схватить такой насморк, что потом и сами не рады будете.
Мы поблагодарили инженера за его предупредительность и направились к центральной шахте.
Шахта — огромное каменное здание о двух этажах. На крыше его возвышаются два колеса, приблизительно около сажени в диаметре. По желобкам этих колес скользят канаты, спускающие в шахту и подымающие из нее вагоны. В ожидании старшего десятника мы осмотрели отделение паровой машины. Два поршня, ходящие в цилиндрах, обитых деревянными планками, приводят в движение гигантский маховик. Поршни, в свою очередь, приводятся в движение двумя рукоятками, которыми управляет машинист. Машинист сообразует свои действия с указаниями стрелки, ходящей по диску и означающей своим положением относительное положение опускаемого вагона. Один и тот же канат скользит и по маховику и по колесам над шахтой.
— Скажите, пожалуйста, как велика окружность маховика? — спросил я машиниста.
— Восемь сажен.
— А сколько он делает оборотов, чтобы опустить вагон?
— Он делает семнадцать с лишним оборотов.
— Позвольте… Это значит, что центральная шахта идет в глубину на… на…
— На сто тридцать сажен без малого. Иными словами, на девятьсот десять футов. При этой солидной цифре мы с Б. переглянулись, и он, точно угадывая мою мысль, спросил:
— Вероятно, все-таки при спусках бывают несчастные случаи?
— О нет. Канаты стальные, надежные, спуск и подъем производятся по сигналам. Вот, посмотрите, сейчас снизу дадут знать, что вагон готов.
Укрепленный над дверью молоток звонко стукнул по железной дощечке. Машинист двинул рукоятку, и маховое колесо завертелось, наматывая канат. В то же время стрелка на указанном диске стала плавно двигаться по окружности. Пришел десятник, худой и мрачный мужчина. Он прочел записку инженера и пригласил нас следовать за собою.
— Вам сейчас дадут лампочки и клеенчатые плащи, — сказал он по дороге. — Кроме того, попрошу вас оставить спички наверху, если они у вас есть. Такое правило.
Следуя за десятником, мы зашли в ламповое отделение. Там человек двадцать рабочих сидело за столом, наполняя лампочки деревянным маслом, вставляя новые фитили и чистя стекла. Готовые лампы они вешали на занумерованные крючки, каковых, по-видимому, было несколько больше шестисот. Лампочка представляет из себя стеклянный цилиндр, обтянутый частой металлической сеткой с острым крючком наверху. Когда лампочка совершенно снаряжена, то в запирающее ее ушко влагается свинцовая пломба и расплющивается в нем щипцами. После этого лампочку нельзя открыть без помощи тех же щипцов. Принимаются такие меры во избежание взрывов гремучего газа, обильно накопляющегося в каменноугольных шахтах.
Мы взяли свои лампочки, оделись в плащи с капюшонами, закрывавшими голову, и пошли к главному «стволу» шахты. Там уже дожидали нас пятеро шахтеров, которые должны были спуститься вместе с нами.
Я заглянул в отверстие ствола. На меня пахнуло сыростью, но я ничего не увидал, потому что подъемные вагоны ходят вверх и вниз, совершенно плотно прилегая к пазам, проделанным в стенках ствола.
Почти каждую минуту снизу подымался вагон, нагруженный двумя тележками угля. Верхние рабочие тотчас же ставили эти тележки на рельсы, сцепляли их по четыре зараз и припрягали к ним лошадь, которая тащила их крупной рысью. Вагоны подымались совсем мокрыми, и с цепей, соединявших их с канатом, капала вода. Показываясь на поверхность, вагоны механически приподнимали барьер, окружавший отверстие ствола, а опускаясь, также механически его захлопывали.
Старший десятник подал ударом молотка условный знак вниз: «Люди спускаются». Наверх поднялся пустой вагон. «Выходите скорее», — сказал нам десятник, и мы очутились в тесной мокрой клетке среди шестерых угрюмых, молчаливых шахтеров.