Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

- Жуликов поймаешь, а город выпустит... Этак самого убьют... Нашли дурака. Ха, служи...

Дюма на ту же самую тему сказал с истинно французской образностью:

— Сделал ли я плохо, если, встретив прекрасную девушку в грязной, грубой и темной компании, я взял ее за руку и ввел в порядочное общество?

- Зачем выпускают?

И не Наполеон ли обронил однажды жестокое слово:

- Знамо, зачем. За взятку.

— Я пользуюсь славою тех, которые ее недостойны.

- Эй, Мавра, дай-ко пива!

Коллективное творчество имеет множество видов, условий и оттенков. Во всяком случае, на фасаде выстроенного дома ставит свое имя архитектор, а не каменщик, и не маляры, и не землекопы.

- А ежели мазуриков выпускают, мы своим судом, - сказал хозяин. - Бац-бац - и готово дело. По-мужицки.

Чарльз Диккенс, которого Достоевский называл самым христианским из писателей, иногда не брезговал содействием литературных сотоварищей, каковыми бывали даже и дамы-писательницы: мисс Мэльхолланд и мисс Стрэттон, а из мужчин — Торкбери, Гаскайн и Уильки Коллинс. Особенно последний, весьма талантливый писатель, имя и сочинения которого до сих пор ценны для очень широкого круга читателей.

С улицы доносились свист и крики.

Мы пошли к Кузнецову. Нас провожал двоюродный брат председателя:

Распределение совместной работы происходило приблизительно так: Диккенс — прекрасный рассказчик, передавал иногда за дружеской беседой нить какой-нибудь пришедшей ему в голову или от кого-нибудь слышанной истории курьезного или трогательного характера. Потом этот намек на тему разделялся на несколько частей, в зависимости от количества будущих сотрудников, и каждому из соавторов, в пределах общего плана, предоставлялось широкое место для личного вдохновения. Потом отдельные части повести соединялись в одно целое, причем швы заглаживал опытный карандаш самого Диккенса, а затем общее сочинение шло в типографский станок. Эти полушутливые вещицы вошли со временем в Полное собрание сочинений Диккенса. Сотрудники в нем переименованы, но вот беда: если не глядеть на фамилии, то Диккенс сразу бросается в глаза своей вечной прелестью, а его сотоварищей по перу никак не отличишь друг от друга.

- Братейник богато живет. А чего ему не жить, всего натащут. Вот теперь на хутора народ бросился, всякому охота получше землю оттягать. Вот его и мажут. А кто не даст, и в болоте просидит. Да мало ли делов у нас. А и не взять нельзя, раз само в рот плывет. Кого хошь посади. Ежели человек с башкой...

В фабрике Дюма были, вероятно, совсем иные условия и отношения. Прежде всего надо сказать, что, если кто и был в этом товариществе настоящим «негром», то, конечно, он, сорокасильный, неутомимый, неукротимый, трудолюбивейший Александр Дюма. Он мог работать сколько угодно часов в сутки, от самого раннего утра до самой поздней ночи, иногда и больше. Из-под пера так и падали с легким шелестом бумажные листы, исписанные мелким отличнейшим почерком, за который его обожали наборщики (кстати, и его восхищенные первочитатели). Говорят, он пыхтел и потел во время работы, ибо был тучен и горяч. По его бесчисленным сочинениям можно судить, какое огромное количество требовалось ему сведений об именах, характерах, родстве, костюмах, привычках и т. д. его действующих персонажей. Разве хватало у него времени просиживать часами в библиотеке, бегать по музеям, рыться в пыли архивов, разыскивать старые хроники и мемуары и делать выписки из редких исторических книг? Если в этой кропотливой работе ему помогали друзья (как впоследствии Флоберу), то оплатить эту услугу было бы одинаково честно и ласковой признательностью, и денежными знаками или, наконец, и тем и другим.

- А крестьяне дружно живут между собою? - перебил я.

Правда, Дюма порою мало церемонился с годами, числами и фактами, но во всех лучших его романах безошибочно чувствуется его собственная, хозяйская, авторская рука. Ее узнаешь и по характерному искусству диалога, по грубоватому остроумию, по яркости портретов и быта, по внутренней доброте… Правда и то, что очень часто, особенно в последние свои годы, Дюма прибегал к самому щедрому и самому бескорыстному сотруднику — к ножницам. Но и здесь, сквозь десятки чужих страниц географического, этнографического, исторического и вообще энциклопедического свойства, все-таки блистает прежний Дюма, пылкий, живой, увлекательный, роскошный.

- А вот как дружно. Вот, говорит... Это Тараканов мне говорит, братейник, то есть председатель... Вот, говорит, Шурка, ты рот-то на сходках поуже держи, а то ушей много у меня. Хочешь, для испытания? Хочу. Тогда ругай меня на сходке и власть ругай, я ничего не сделаю. Я, значит, и вошел в откровенность, то есть на сходе: обкладывал почем зря. После, через недельку повстречались с ним. Он мне, как по пальцам: ты то-то говорил, то-то говорил, а тебе отвечали так-то. А на сходе все свои, самосильные хозяева были. Вот народ какой.

Это не Октав Фейе и не Жерар де Нерваль, а Огюст Макэ заявил публичную претензию на Дюма, которому он чем-то помог в «Трех мушкетерах». Оттуда и пошел разговор о «неграх». Но после первого театрального представления одноименной пьесы, переделанной из романа и прошедшей с колоссальным успехом, Дюма, под бешеные аплодисменты и крики, насильно вытащил упиравшегося Макэ к рампе, потребовал молчания и сказал своим могучим голосом:

* * *

— Вот Огюст Макэ, мой друг и сотрудник. Ваши лестные восторги относятся одинаково и к нему и ко мне.

Мимо старух и баб в чистых платочках, мы прошли в заднюю комнату. Маленькая лампа освещала скупо, еле разглядишь, кто сидит за круглым большим столом.

- А-а, вот они... Наконец-то... - Это поднялся священник и вновь сел. - А мне, к сожалению, ехать скоро.

И у Макэ потекли из глаз слезы.

Я поместился между хозяином, радушным румяным стариком и дремавшим псаломщиком.

Подобно тому как роман, так и театр сделался привычной стихией старшего Дюма. И немало сохранилось театральных воспоминаний и закулисных анекдотов, в которых сверкают остроумие Дюма, его находчивость, его вспыльчивость и его великодушие. К сожалению, эта сторона его жизни не нашла внимательного собирателя, отдельные рассказы о ней разбросаны а множестве старых периодических изданий.

Рядом со священником здоровецкий старичина. Голова серой копной, маленькая бороденка, жирные щеки полезли книзу, губы толсты - такими губами трудно говорить - он пьет самогонку молча. Редко-редко влепит ядовитое словцо. Звать его - Пров.

Театральные пьесы Дюма отличались необыкновенной сценичностью, они держали зрителя на протяжении всех пяти актов в неослабном напряжении, заставляя его и смеяться, и ужасаться, и плакать. В продолжение многих лет он был кумиром всех театральных сердец.

Священник сразу же вцепился в агронома. Но хозяин мешает мне слушать: жалуется на налоги, - 1000 это не налоги, а погибель в двадцать раз больше, чем при царе, ежели и на будущий год в такой мере - крышка мужику.

Писал свои пьесы Дюма с необыкновенной легкостью и с непостижимой быстротой. Но на репетициях он нередко делал в тексте вставки и сокращения, к обиде режиссера и к большому неудовольствию артистов, которым всегда очень трудно бывает переучивать наново уже раз заученные реплики. Но на Дюма никто не умел сердиться долго. Был в нем удивительный дар очарования… Шла сложная постановка его новой пьесы «Антони». На первых репетициях он, как и всегда, внимательно глядел на сцену, делая время от времени незначительные замечания. Но, по мере того, как работа над пьесой подвигалась к концу и уж недалек был день костюмной репетиции, обыкновенно предшествующей репетиции генеральной, — друзья Дюма стали с удивлением замечать, что драматург реже и реже смотрит на рампу и что его глаза все чаще и настойчивее обращены на правую боковую кулису, за которой всегда помещался один и тот же дежурный пожарный, молодой красивый человек, скорее мальчик. Причина такого пристального внимания была никому не понятна.

- Я не зря тебе толкую, милый человек. Пропечатывать надо. Со смыслом, мол, бери, сообразуясь. Ежели овцу стригут, шкуру не спущают: а то сдохнет.

На костюмной репетиции Дюма был еще более рассеянным и все глубже вперял взоры в правую боковую кулису. Наконец, по окончании третьего акта, когда настала обычная маленькая передышка, он поманил к себе рукою режиссера и, когда тот подошел, сказал ему:

Краем уха ловлю:

- Не даром же великие умы ходили в Оптину пустынь: Достоевский, Толстой, у старцев правды искать, - говорил священник. - А теперь у кого правды ищут? И кто?

— Пойдемте-ка за сцену.

И он потащил его как раз к загадочной правой кулисе, где по-прежнему стоял, позевывая, юный помпье. Дюма ласково положил руку на плечо юноше.

- Вот вы говорили, что ваша церковь зовет к себе всех, - сказал агроном, и черные умные глаза его уперлись в елейное лицо священника. - А Толстого вы приняли бы? Лично вы?

— Объясните мне, mon vieux[92], одну вещь, — сказал он.

- Ежели б раскаялся - принял бы.

— К вашим услугам, господин Дюма.

- Тогда это не Толстой был бы. Нет, а вот грешного, отрицающего церковь, еретика, которого мы чтим, приняли бы вы?

— Только прошу вас, говорите откровенно. Не бойтесь ничего.

- Нет.

- Так где ж в вашей церкви свобода, о которой проповедовал Христос?

— Я ничего и не боюсь. Я — пожарный.

- Партию свою и то коммунисты чистят, - возразил священник, - а вы требуете, чтобы пустили в стадо волка. Для чего его пускать? Чтоб он церковь разрушил окончательно?

— Это делает вам честь, — похвалил Дюма. — Видите ли, я уже много раз наблюдал за тем, как вы слушали на репетициях мою пьесу, и, даю слово: внимание ваше мне было лестно. Но одно явление удивляло меня. Почему перед третьим актом вы всегда покидали ваше постоянное место и куда-то исчезали, чтобы прийти к началу четвертого?

- Батюшка, что вы говорите, - улыбнулся агроном. - Значит, ваша церковь так беспомощно слаба? Вы боитесь критики, да?

- Ерунда! - сиплым басом гукнул Пров.

— Сказать вам правду, господин Дюма? — застенчиво спросил пожарный.

- Вот дедушка, Пров Степаныч, что-то хочет сказать, - улыбнулся священник. - Ну-ка, ну-ка, как на твой смысл?

— Да. И самую жестокую.

— Конечно, господин Дюма, я ничего не понимаю в вашем великом искусстве, и человек я малообразованный. Но что я могу поделать, если этот акт меня совсем не интересует. Все другие акты прелесть как хороши, а третий кажется мне длинным и вялым. Но, впрочем, может быть, это так и нужно?

- Ерунда, - еще раз хмуро сказал Пров, корявый, как пень, и выпил.

— Нет! — вскричал Дюма. — Нет, мой сын, длинное и скучное — первые враги искусства. Возьми, мой друг, эту круглую штучку в знак моей глубокой благодарности.

Пришла закутанная в шаль баба с кнутом:

И, обернувшись к режиссеру, он сказал спокойно:

- Батюшка, пора ехать.

— Идемте переделывать третий акт! Помпье прав! Этот акт должен быть самым ярким и живым во всей пьесе. Иначе она провалится. Идем!

- Сейчас, сейчас... Ступай, Маремьянушка, я выйду сейчас.

Тот, кто хоть чуть-чуть знаком с тайнами и с техникой театральной кухни, тот поймет, что переделывать весь третий акт накануне генеральной репетиции — такое же безумие, как перестроить план и изменить размеры третьего этажа в пятиэтажном доме, в который жильцы уже начали ввозить свою мебель и кухонную посуду. Но когда Дюма загорался деятельностью, ему невозможно было сопротивляться. Артисты били себя в грудь кулаками, артистки жалобно стонали, режиссер рвал на себе волосы, суфлер упал в обморок в своей будке, но Дюма остался непреклонным. В тот срок, пока репетировали четвертый и пятый акты, он успел переработать третий до полной неузнаваемости, покрыв авторский подлинник бесчисленными помарками и вставками. Задержав артистов после репетиции на полчаса, он успел еще прочитать им переделанный акт и дать необходимые указания. За ночь были переписаны как весь акт, так и актерские экземпляры, которые артистами были получены ранним утром. В полдень сделали две репетиции третьего акта, а в семь с половиною вечера началась генеральная репетиция «Антони», замечательной пьесы, которую публика приняла с неслыханным восторгом и которая шла сто раз подряд.

Он заговорил о неустройстве современной жизни: все сдвинулось со своих вековых мест и блуждает во тьме. Крестьяне, в особенности молодежь, нравственно распоясались и стали дерзки. И нашему крестьянину нет никакой поддержки со стороны: школ мало, учителя неважные, культурных начинаний не видно, интеллигенция отсутствует.

Актеры, правда, достаточно-таки и серьезно поворчали на Дюма за его диктаторское поведение. Но в театре успех покрывает все. Да и актерский гнев, всегда немного театральный — недолговечен. Один из артистов говорил впоследствии:

- Батюшка, - перебил его агроном. - А ведь священник мог бы принести народу, а следовательно, и государству большую пользу.

— Только один Дюма способен на такие чудеса. Он разбил ударом кулака весь третий акт «Антони» и вставил в дыру свой волшебный фонарь. И вся пьеса вдруг загорелась огнями и засверкала…

- Да научите, как? Ведь мы же прижаты новой властью к стене.

Да, Дюма знал секреты сцены и знал свою публику. Не раз полушутя он говорил:

— На моих пьесах никто не задремлет, а человек, впавший в летаргию, непременно проснется.

- А-а, прижаты? - злорадно шевельнул Пров губищами.

Но однажды подвернулся удивительный по редкому совпадению и по курьезности двойной случай.

- Да, прижаты, - покосился на него священник. - Чуть не так рот раскрыл и - неприятность. А кроме того, нынешнее государство желает существовать вне религии... Дак как же прикажете влиять на жизнь? - и батюшка недоуменно развел руками.

В каком-то театре шли попеременно один день — пьеса Дюма, другой день — пьеса очень известного в ту пору драматурга, бывшего с Дюма в самых наилучших отношениях. На одном из представлений они оба сидели в ложе. Шла пьеса не Дюма, а его друга. И вот писатели чувствуют, что в партере начинается какое-то движение, слышится шепот, потом раздается задушенный смех. Наконец зоркий Дюма слегка толкает своего приятеля в бок и говорит с улыбкой:

- А вот как, - сказал спокойно агроном. - Я сам крестьянский житель. И знаю, что мужик обрабатывает землю не по-настоящему, он обращается с нею, как последний хищник, он не любит землю. И ваша обязанность заставить мужика любить ее. Понимаете ли, заставить! - глаза агронома загорелись, и голос звучал убежденно.

— Погляди-ка на этого лысого толстяка, что сидит под нами. Он заснул от твоей пьесы, и сейчас мы услышим его храп.

- Но как, как?

Но нужно же было произойти удивительному стечению обстоятельств! На другой день оба друга сидели в том же театре и в той же ложе, но на этот раз шла пьеса Дюма. Жизнь иногда проделывает совсем неправдоподобные штучки. В середине четвертого акта, сидя почти на том же самом кресле, где сидел и прежний лысый толстяк, — какой-то усталый зритель начал клевать носом и головою, очевидно готовясь погрузиться в сладкий сон.

- Проповедью. Да, да, не удивляйтесь. Проповедью, с церковной кафедры. Раз\'яснить темному уму, что труд должен быть осмыслен, опоэтизирован, что такой труд не проклятие, а подвиг, а высокое назначенье человека. Вы должны возвести труд в принцип всей жизни, да не всякий трудишко, не всякое ковырянье земли сохой - лишь бы сам был сыт, - а настоящий труд, чтоб зацвела вся земля, чтоб...

— Полюбуйся! — язвительно сказал друг, указывая на соню.

— О нет! Ошибаешься! — весело ответил Дюма. — Это твой, вчерашний. Он еще до сих пор не успел проснуться.

- Ерунда! - перебил Пров. - Я церковный староста. Во многословии нет глаголания... Аминь, рассыпься! - и выпил.

Конечно, живя много лет интересами театра, создавая для него великолепные пьесы, восторгаясь его успехами, волнуясь его волнениями и дыша пряным, опьяняющим воздухом кулис и лож, Дюма, с его необузданным воображением и пылким сердцем, не мог не впадать в иллюзии, обычные для всех владык, поклонников и рабов театра. Заблуждение этих безумцев, впрочем, не очень опасных, заключается в том, что за настоящую, подлинную жизнь они принимают лишь те явления, которые происходят на деревянных подмостках ослепительного пространства, ограниченного двумя кулисами и задним планом, а будничное, безыскусственное бытие, жизнь улицы и дома, жизнь, в которой по-настоящему едят, пьют, проверяют кухаркины счета, любят, рожают и кормят детей, — кажется им банальной, скучной, плохо поставленной, совсем неудачной пьесой, полной к тому же провальных длиннот. И кто же решится осудить их, если в эту плохую и пресную пьесу без выигрышных ролей они вставляют настоящие театральные бурные эффекты? Это только поправка.

- Пожалуйста, я слушаю, нуте-с, - сказал священник, прихлебывая чай.

И зачем же нам удивляться тому, что все увлечения, амуры и связи у Дюма были исключительно театрального характера?

- А заставить крестьянина вы можете так. Вот, скажем, пришел к вам на исповедь Петр. Исповедовали и говорите ему: вот что, дядя Петр. У всех нынче хлеб уродился хорошо, у тебя плохо, ты без любви, без толку обработал землю, ты согрешил. У всех был засеян клевер, ты хоть и мог засеять, не засеял, ты согрешил. Поэтому нет тебе причастия.

Есть словесное, а потому и не особенно достоверное показание великого русского писателя, которого имя я не смею привести именно по причине скользкой опоры. Говорят, что этот писатель как-то приехал к Дюма по его давнишнему приглашению и, как полагается европейцу, послал ему через лакея свою визитную карточку. Через минуту он услышал издали громоподобный голос Дюма:

- Тогда этот самый Петр к другому батюшке обратится, а то скажет: ежели не хочешь, так наплевать, - возразил хозяин.

— …Очень рад. Очень рад. Входите, дорогой собрат. Входите. Только прошу простить меня: я сейчас в рабочем беспорядке.

- Это во-первых, - заметил батюшка. - А во-вторых, я не могу этого сказать, это не канонично. А проповеди я говорить буду. Вашей идеей воспользуюсь. Мне это нравится.

— О! Не стесняйтесь! Пустяки… — сказал русский писатель.

- Вот-вот. Внушайте, что нерадивое обращение с землей, или нежелание улучшить породу скота, или устройство плохих изб, холодных хлевов, неряшливая жизнь, неопрятность и так далее, все это - большой грех. Поверь 1000 те, что ваш голос дойдет до мужичьего сознания скорей всего: ведь это не газета, не брошюра, не агроном, а сам батюшка, именем Бога, во храме говорит. Это дороже всяких акафистов, этим вы исполните весь закон и пророков. А потом...

Однако когда он вошел в кабинет, то совсем не пустяками показалась его дворянскому щепетильному взору картина, которую он увидел. Дюма, без сюртука, в расстегнутом жилете, сидел за письменным столом, а на коленях у него сидело прелестное, белокурое божье создание, декольтированное и сверху и снизу, оно нежно обнимало писателя за шею тонкой обнаженной рукой, а он продолжал писать. Четвертушки исписанной бумаги устилали весь пол.

- Ерунда, - опять гукнул захмелевший Пров.

— Простите, дорогой собрат, — сказал Дюма, не отрываясь от пера. — Четыре последних строчки, и конец. Вы ведь сами знаете, — говорил он, продолжая в то же время быстро писать, — как драгоценны эти минуты упоения работой и как иногда вдохновение внезапно охладевает от перемены комнаты, или места, или даже позы… Ну, вот и готово. Точка. Приветствую вас, дорогой мэтр, в добром городе Париже… Милая Лили, ты займи знаменитого русского писателя, а я приведу себя в приличный вид и вернусь через две минуты…

- Что? Ну-те-с...

В течение всего вечера Дюма был чрезвычайно любезен, весел и разговорчив. Он, как никто, умел пленять и очаровывать людей. Среди разговора русский классик сказал полушутя:

- А потом мужик и без вас будет любить землю, станет эксплоатировать ее разумно. Заставят обстоятельства. Как? Да очень просто. Тысячу лет жил он свиньей, рабом. Потребности были у него минимальные. А теперь, он нюхнул культуры, хотя бы в виде вот этих часов, этого зеркала, этого пианино. И чтоб все это не уплыло у него из рук, он волей-неволей должен будет улучшать свое хозяйство. Потребности его будут постепенно возрастать, и он силою железного закона выжмет разумно из земли все, что она может дать. И наш мужик не отстанет от своего собрата-датчанина. А может быть, и превзойдет его. Я верю, крепко верю в русского мужика! - закончил агроном.

— Я застал в вашем кабинете поистине прекрасную группу, но я все-таки думаю, дорогой мэтр, что эта поза не особенно удобна для самого процесса писания.

- Веришь? - вскричал Пров. - Ох ты, отец родной, дако-сь я тебя поцелую, он было полез, перебирая руками по столу, и потянул за собой всю скатерть. Подскочил хозяин, усадил:

— Ничуть! — решительно воскликнул Дюма. — Если бы на другом колене сидела у меня вторая женщина, я писал бы вдвое больше, вдвое охотнее и вдвое лучше.

- Сиди, кум, сиди.

- Вы верите, - сказал священник, - а я не только верю, но и люблю, всей душой люблю мужика.

На что его изящная подруга возразила, кротко поджимая губки:

- Врет, ей Богу, врет, - пробурчал Пров.

— Посмотрела бы я на эту вторую!

- Кум! Нехорошо.

- Ничего, ничего, я не обижаюсь.

Вновь вошла баба с кнутом.

Все недолговечные романы Дюма проходили точно под большим стеклянным колпаком, на виду и на слуху у великого парижского амфитеатра, всегда жадно любопытного к жизни своих знаменитостей, как, впрочем, в меньшей степени, любопытны и все столичные города. Каждое его увлечение сопровождалось помпой, фейерверком, бенгальскими огнями и блистательным спектаклем, в который входили: и неистовые восторги, и адски клокочущая ревность, и громовые ссоры, и сладчайшие примирения, тропическая жара перемежалась полярной стужей, за окончательным разрывом следовало через день нежнейшее возвращение, бывали упреки, брань, крики и слезы и даже, говорят, небольшие потасовки. И так же театрально бывало действительно последнее, на этот раз неизбежное расставание. Бывшая подруга и вдохновительница собирала в корзины свои тряпки, шляпки и безделушки, а Дюма носился по комнате в одном жилете, с растрепанными волосами, с домашней лесенкой в руках, похожий на ретивого обойщика. Он приставлял эту стремянку то к одной, то к другой стене, торопливо взбирался по ней и, действуя поочередно молотком и клещами, срывал ковры, картины, бронзовые и мраморные фигурки, старое редкое оружие. Спеша ускорить отъезд замешкавшейся временной супруги, он лихорадочно помогал ей.

- Сейчас, сейчас, Маремьянушка.

— Все! — кричал [он]. — Возьми себе все. Все. Все. Оставьте мне только мой гений.

И стал прощаться.

- Ах, как жаль, не удалось поговорить-то. Да заезжайте, ради Бога, ко мне. Рад буду вот как. Вот вы говорили о сельскохозяйственном товариществе в нашей волости. Я с удовольствием войду в правление, но при условии самой активной работы. А ежели вроде мебели - слуга покорный. А, скажите, власти в дела общества вмешиваться не будут, коммунистов не назначат туда?

Возможность такого курьезного случая я считаю вполне достоверной. Известный переводчик И. Д. Гальперин-Каминский, близко и хорошо знавший Дюма-сына, не раз повторял мне то, что он слышал из уст Александра Александровича Дюма II. Дюма-младший был свидетелем такой трагикомической сцены в ту пору, когда он был еще наивным и невинным мальчиком и не особенно ясно понимал различие слов.

- Эти товарищества совершенно самостоятельны и автономны, - ответил агроном.

— Меня очень удивляло, — говорил он впоследствии г. Каминскому, — почему папа с такой яростной щедростью дарит много чудесных дорогих вещей и в то же время настойчиво требует, чтобы ему оставили какой-то его жилет. Я думал: «А может быть, это жилет волшебный?»[93]

Пров, пошатываясь, подошел под благословенье, и когда священник с псаломщиком скрылись, он сказал:

Нелепо пышным апофеозом, блестящим зенитом была та пора в жизни Дюма-отца, когда он купил в окрестностях Парижа огромный кусок земли и при ней чей-то старинный замок. Этот замок Дюма окрестил «Монте-Кристо» и перестроил его самым фантастическим образом. В нем было беспорядочное смешение всех стилей. Дорические колонны рядом с арабской вязью, рококо и готика, ренессанс и Византия, персидские ковры и гобелены… И множество больших и малых клеток с птицами и разными зверьками. Чудовищнее всего была огромная столовая. Она была устроена в форме небесного купола из голубой эмали, а на этом голубом фоне сияло золотое солнце, светились разноцветные звезды и блуждала серебряная, меланхолическая, немного удивленная луна…

- Кутья прокислая. Ограбил меня с сестрой. Отец, покойна головушка, передал ему на храненье пятьсот рублей и приказал после своей смерти мне отдать. Ну, поп не отдал. Зажилил.

Шато «Монте-Кристо» с его бесчисленными комнатами всегда, с утра до вечера, было битком набито нужными и ненужными, а часто и совсем неизвестными людьми. Каждый из них ел, пил, спал и развлекался, как ему было удобнее и приятнее. Право, если такой жизненный обиход можно с чем-нибудь сравнить, то только с жизнью русских вельмож восемнадцатого столетия.

Мы удивились: по виду священник показался нам доброй души. Хозяин раз\'яснил, что денег у крестьян пропало много: зажиточные крестьяне в банк денег не клали, а давали на хранение доверенным людям: торговцам, врачам, учителям и, в особенности, священникам. Те, известное дело, пускали их в оборот. С тем крестьяне и давали. А тут революция подоспела. Другой бы и готов возвратить, а нечем.

Но уже в эти роскошные дни бедный Дюма, перевалив незаметно для себя самого высокую вершину своей жизненной горы, начинал катиться вниз с роковым ускорением. Этот беспечнейший из писателей никогда не знал размеры своих долгов и по-детски верил в то, что его кредит безграничен. Но уже показывались в его бюджете роковые предостерегающие трещины… И здесь к месту один почти трогательный анекдот.

- Вот, может статься, также и отец Кузьма, - закончил хозяин. - Он и школу при церкви строил каменную, исхлопотал средства. Может, часть туда ушла. Нет, чего зря толковать, хороший поп. Только вот что, ежели надумаете к нему итти, не ночуйте у него и не обедайте. Лучше у Пахома Ильича остановитесь, крылечко синее на столбиках.

Рядом с владениями Дюма купил землю и соседний замок какой-то миллионер-нувориш. Чтобы достойно отпраздновать новоселье, этот свежеиспеченный «проприо» привез из Парижа большую и пеструю компанию вместе с обильным грузом шампанского вина. Но он забыл позаботиться о том, чтобы заранее запастись льдом, а пирушка предполагалась от вечерней зари до утренней. Лед возможно было достать только в одной гостинице, которая находилась как раз на меже имений миллионера и Дюма.

- Почему?

Однако миллионер давно уже слышал о том, что хозяин этой остелери — человек характера независимого, грубоватого и брыкливого. На денежные соблазны он мало обращал внимания, был очень богат, чувствовал себя в своем кабачке независимым королем и вскоре собирался задорого продать насиженное место, чтобы удалиться на заслуженный и комфортабельный покой.

- Бедно живет отец-то Кузьма. Семья большая, а доходы теперь - тьфу! Да он и не вымогатель - кто что даст.

Но, с другой стороны, «проприо» знал и то, с каким обожанием относились люди попроще к Дюма не только за его обольстительные сочинения, доступные каждому сердцу, но и за его личное обаяние. Взвесив эти условия, нувориш позвал лакея и сказал ему:

Ночь темная, и по дороге грязь. Пробирались со спичками. В том конце шумели, а где-то по близости, может быть, из канавы, звонко покрикивал знакомый голос:

— Послушайте, Жан, вы пойдете сейчас в гостиницу «Пуль а ля Кок» и купите у хозяина весь лед, какой у него найдется. А так как он меня совсем не знает, то вы скажите, что пришли от господина Дюма. И когда он даст вам лед, то вы положите ему на прилавок вот этот большой луидор. Понятно?

- Живой... Я Живой!.. Пасечник... Фамилия - Живой. А вы мертвые!

— Совершенно понятно. Бегу.

Он очень быстро сделал все, что ему было приказано, прибежал в гостиницу «Пуль а ля Кок» и сказал хозяину:

Мы ночуем на чердаке у братьев Дужиных. Белоусый Андрей давно спит возле печного борова. Чердак высок и просторен. Спят в разных углах и по середке человек тридцать. Раздается дружный храп, мычанье и сонный хохот.

— Господин Дюма приказал мне просить у вас льда, сколько найдется.

Нам постлан мягкий сенник, чистые простыни и подушки. Да и прочие не на голом полу. Очевидно, сенников и подушек с одеялами у хозяев целый склад.

— Вы, вероятно, недавно служите у господина Дюма? — спросил приметливый хозяин.

* * *

— Совсем недавно. Со вчерашнего дня.

— Не правда ли, прекрасный человек ваш патрон?

Утром Кузьмич осматривал так называемый прокатный пункт. Эти пункты - мера дореволюционная. Они разбросаны по всему уезду. И теперь в плачевном состоянии.

— О да, вы правы. Прекрасный!

Жнейка, молотилка, две американских бороны.

- А где же сенокосилка и третья борона? - проверяя по списку, спрашивает Кузьмич крестьянина, которому был поручен пункт.

И все шло благополучно. Хозяин бережно завернул в бумагу и в тряпки четыре глыбы льда и аккуратно перевязал пакет веревкой. Но когда лакей брякнул о стойку двойным луидором, то патрон вдруг весь побагровел, затрясся от злобы и заорал:

- А их Терентьев взял.

— Негодяй! Как смел ты меня обмануть! Да знаешь ли ты, лжец, что наш славный господин Дюма никогда и нигде не платит? — и швырнул в лицо лакею двойной тяжелый луидор.

- Под расписку?

Все быстрее и быстрее катилась вниз, по уклону, изумительная судьба Дюма-старшего. Замок «Монте-Кристо» был продан с аукциона. Всюду, где ни жил творец «Трех мушкетеров», всюду описывали его имущество, ставали печати на его вещи и мебель. Ежедневно предъявляли ему векселя, денежные претензии и вызывали его — самого непрактичного человека на свете — в коммерческий суд. Бесчисленные поклонники, прихлебатели и льстецы давно покинули великого Дюма.

- Нет, так. На доверие.

- От Терентьева на мельницу увезли, - говорит 1000 другой крестьянин. - У мельника и стоят. Косилка сломанная вся.

В эту пору посетил его один из редких преданных друзей. Жалкая квартира Дюма была мала, сыра и темновата. Кроме того, находясь в самом людном месте Парижа, она вся беспрестанно содрогалась и дрожала от ломовой езды. Беседуя с хозяином, приятель обратил внимание на маленький золотой десятифранковик, лежавший на мраморном подзеркальнике. Дюма поймал его взгляд и сказал:

- Ничего не у мельника. Грибков Степан взял, - возражает кудрявый парень.

— Да. Это символ. Когда я приехал из далекой провинции завоевывать Париж, столицу мира, то у меня не было в карманах ничего, кроме маленького луидора. Посмотри: теперь карьера моя описала параболу, но от нее у меня ничего не осталось, кроме такого же луи… Странная штука жизнь!..

- Ври!

И какая жестокая! — можно прибавить к этим печальным словам Дюма. Ум его оставался ясным, твердым, но фантазия, воображение и вдохновение безвозвратно покинули эту прежде столь пламенную творческую голову.

- Вот-те ври.

Подобно сказочному, фантастическому, гигантскому шелкопряду, выматывал Дюма из себя в продолжение многих десятков лет драгоценную шелковую нить и ткал из нее волшебные узоры. Суровый закон природы: нить, казавшаяся бесконечной, вымоталась. Творческий источник медленно иссяк. За все в жизни надо расплачиваться — таково таинственное и неумолимое правило возмездия. Наполеон, которому тесен казался весь земной шар, умирает на крошечном, проклятом самим богом скалистом островке. Бетховен глохнет. Гейне, вся жизнь которого была радость, веселье, смех и любовь, покорно подчиняется в свои последние дни параличу и слепоте. Дюма, плодовитейшего из всех бывших, настоящих и будущих писателей, неумолимая судьба карает бесплодием. И всего ужаснее то, что этим чудесным людям судьба оставляет чересчур много времени, в течение которого они могли бы сознательно созерцать и ощущать собственное разрушение… Не слишком ли это, всемилостивейшая госпожа судьба? Последние годы, месяцы и дни Дюма-отца скрасил заботой, лаской и вниманием Дюма-сын. Он в те времена уже стал не только модным, но даже знаменитым европейским писателем. С неописуемой нежностью и деликатностью он перевез отца из его закоптелой парижской квартиры в свою виллу, которая была расположена где-то на южном побережье. Название места я позабыл, но помню, что из виллы открывался прекрасный вид на море, а под ее террасами был разбит очаровательный цветник.

- А кто же ремонтирует?

Трогательный рассказ: наутро после приезда Дюма к сыну за утренним кофеем Дюма-младший спросил отца:

- Да никто... Оно, конечно, ежели пустяковая поломка, то сами, гайку, к примеру, болт. А то средств нет, да и не смыслим. Ране, бывало, до революции, инструктор наведывался.

— Как ты спал, папа? Надеюсь, что ты хоть немного отдохнул от адского парижского шума и грохота. Старый Дюма немного замялся:

- А на прокат часто берут?

— Видишь ли… Видишь ли… Я вовсе не спал…

- Часто. Да вот и сегодня за молотилкой поп приедет.

— Может быть, перемена места? Может быть, какое-нибудь неудобство?

Агроном приказывает, чтоб к следующему его приходу все имущество было отремонтировано за счет прокатчиков, это может сделать кузнец из Доможирова, выдавать только под расписку, принимать обратно в исправном виде, починить сарай.

— Ах, нет, милый, совсем не то. Ночлег мой был поистине царский, но… но…

Этот великолепный, храбрый, самоуверенный Дюма как будто бы стеснялся и конфузился.

- Эх, Кузьмич, вам хорошо приказывать, а что ж я дарма буду стараться-то. На сам-то деле...

— Мне стыдно сказать. Я захватил с собою из Парижа одну маленькую книжонку и как начал с вечера ее читать, так и читал до самого утра.

Младший Дюма спросил:

- А я тебе вот что скажу. Я не дешевле тебя стою, да вот служу почти задаром, жалованья - грош, да и то неаккуратно, а хожу по своей епархии пешком, сапоги треплю, не хнычу. Теперь у нас новый порядок, строится новая жизнь, новая Россия. Надо привыкать к общественной деятельности, надо не только себе, а и обществу своему быть полезным. Пора бросить по старинке-то жить: моя, мол, хата с краю. Правительство теперь в средствах стеснено. Вот разбогатеет - новые машины вам пришлет, инструктора будут. А в заключение вот: если мои условия не будут выполнены, я пункт переведу в другое село, к более энергичным людям. Так и растолкуй крестьянам.

— Может быть, папа, это не секрет. Как заглавие твоей книжки?

* * *

Чтобы понять непримиримость этой доктрины[200], надо знать, к какой религиозной секте принадлежал неистовый эсквайр Тиркомель.

— «Три мушкетера», — ответил тихо отец.

Зашли к Филиппу Петровичу проститься. Он ушел в поле. Узнаю от хозяйки: мой табак, четверку, украл кто-то из гостей. Да табак - что! У питерского гостя украли часы, положил на комод в той горнице, где вчера пляс был, ну и тилилиснули.

Закат Дюма был тих и беззлобен. Те попечения, которыми окружил его сын, были гораздо более ценными и вескими, чем все его сочинения.

Шотландия, разделенная на тысячу приходов, объединяется в административном и религиозном отношении церковными сессиями, синодом[201] и верховным судом. Как и во всем Соединенном Королевстве, в Шотландии существует веротерпимость. Кроме этого внушительного количества приходов, здесь насчитывается еще полторы тысячи церквей, принадлежащих диссидентам[202], каково бы ни было их название: католики, баптисты, методисты и т.д. Из этих полутора тысяч церквей больше половины принадлежит «Свободной шотландской церкви» — «Free Church of Scotland», которая двадцать лет назад[203] открыто порвала с пресвитерианской церковью[204] Великобритании. По какой причине? Единственно потому, что находила ее недостаточно насыщенной истинно кальвинистским[205] духом, иначе говоря — недостаточно пуританской[206].

- Не приведи Бог, какой вор народ пошел, - заключила хозяйка.

Удивительную историю рассказывал впоследствии младший Дюма:

И вот преподобный Тиркомель как раз и проповедовал от имени самой суровой из этих сект, не допускавшей никаких компромиссов в отношении моральных устоев. Он считал, что бог, доверив ему свои громы небесные, послал его на землю, дабы разить всех богачей или, по крайней мере, их богатства! И преподобный действительно старался преуспеть на этом поприще.

— Однажды я застал отца на его любимой скамейке в цветнике. Нагнувшись и склонив голову на ладони, он горько плакал. Я подбежал к нему.

Брызгал дождь.

— Папа, дорогой папа, что с тобой? Почему ты плачешь?

- Куда в такую погоду пойдете. Садитесь-ка, попейте чайку, - пригласила она.

Это был человек одержимый, одинаково суровый и к себе и к другим. Лет пятидесяти, высокий, худощавый, с изможденным лицом, лишенным всякой растительности, пламенным взглядом, с видом апостола и проникновенным голосом брата-проповедника — таков был эсквайр Тиркомель. Окружающие считали его подвижником, действующим по наитию свыше. Однако, если верующие и сбегались на его проповеди, если они и слушали его с волнением, все же нет никаких свидетельств в пользу того, что ему удалось привлечь хотя бы небольшое число прозелитов[207], которые решились бы применить его доктрины на практике путем полного отречения от земных благ.

И он ответил:

За столом гости: учитель из соседнего села с женой. Он молодой человек с усиками, в стоптанных башмаках и обмотках. Сразу же стал расспрашивать меня о теории относительности Эйнштейна, о новых идеях Шпенглера. Он - естественник, бывший преподаватель гимназии в Петербурге. Здесь живет третий год. Жена тоже учительствует.

— Ах, мне жалко бедного доброго Портоса. Целая скала рухнула на его плечи, и он должен поддерживать ее. Боже мой, как ему тяжело.

А потому преподобный Тиркомель удваивал свое усердие, собирая над головами слушателей заряженные электричеством тучи, из которых низвергались молнии его красноречия.

(1930)



- Боялись умереть в городе голодной смертью. Здесь все-таки арендуем огород. У жены - коза, кролики. Кой-как бьемся. Жалованье нищенское, высылают неаккуратно. Вообще, на нас, учителей, правительство никакого внимания не обращает. Почему - неизвестно. Отсутствие средств? Но ведь и царское правительство отыгрывалось на этом козыре. Как можно держать народ во тьме? Надо воспитать подрастающее поколение, чтоб оно за совесть, не из-под палки только, могло удержать в своих руках республиканский строй. Чем, какими силами будет возрождаться страна? Где живые силы? На фабриках? Но рабочих - горсть в сравнении с крестьянской массой. Сила России в темных мужиках. А тьма - есть бессилие. И если с первых дней революции не было обращено никакого внимания на деревню, никакой заботы об ее моральном росте, так необходимо это начать немедленно. Иначе все может оказаться иллюзорным: со стороны посмотреть крепко, хорошо, а дунет ветер - все разлетится, все повалится. Это правительству надо твердо помнить. И только хорошая школа может выработать из мужика, из погрязшего в невежестве рутинера - настоящего гражданина. Так пусть дают школу, пусть дают школу, чорт возьми!

Проповедник продолжал говорить. Тропы, метафоры, антонимы, эпифонемы[208], создаваемые его пылким воображением, сыпались как из рога изобилия и нагромождались друг на друга с беспримерной смелостью. Но если головы и склонялись, то карманы, по-видимому, не испытывали никакого желания освободиться от своего содержимого и утопить его в водах залива Ферт-оф-Форт.

Дюма — человек бурных излияний. Его политические убеждения, так же как его дружба и как его ненависть (когда он ее чувствует), не обходятся у него без топотни и крика. Нет ничего забавнее, как читать в его «Мемуарах» страницы, посвященные июльским дням (30 г.). «Произвели революцию те, которых я видел в деле и которые видели меня на баррикадах». Дюма на всех перекрестках: при захвате артиллерийского музея, в атаке Лувра — везде его узнают по его султану! Здесь уже чувствуются доспехи Франциска I и аркебуз Карла IX, потому что его романтизм прошедшего нашел свою среду. Вперед! Лицом к пулям, к митральезам. «Пушечный выстрел — прямо в меня!» Сколько веселья, пыла, чванства, какое игривое смешение вызова и гасконады! Мишле, говоря об императрице Марии-Терезе, вскричал: «У нее утроба полна тиранами!» Как же в словах и жестах этого великолепного Дюма, этого разрушителя баррикад, не заметить д\'Артаньяна, де Коллона и Портоса, которыми он полон. И заметьте хорошенько, что это не только дон Родриго, но также и Гаргантюа и Грангузье. Та же эпопея, та же лира. «Я умирал от голода и особенно от жажды. Мне отыскали бутылку бордоского вина, которую я опустошил почти одним глотком. Мне принесли огромную миску шоколаду, и я его проглотил».

- В столицу не думаете перебираться?

Таков Дюма, смотрящий, как и большинство романтиков, на жизнь через призму театра. Сейчас мы увидим его едущим в Италию к Красным Рубашкам завоевывать Неаполь и играющим около Гарибальди роль мухи на кибитке. Знаменитый кондотьер, прибыв в Неаполь, назначил Дюма сюринтендантом изящных искусств и устроил его на средства муниципалитета в Киатамоне, в прелестном palazzeto на берегу моря. Однако согласная гармония скоро распалась. Дюма становился слишком неудобным. Он вызывал публичные манифестации. Он врывался в двери военного совета, чтобы выразить Гарибальди народную волю. «Народ волнуется!» — кричал он, просовывая в полуоткрытую дверь свое большое, доброе, взволнованное лицо. На что командир тысячи отвечал резко: «Пусть волнуется!», иными словами: «Идите к дьяволу!»

Несомненно, прихожане, наполнившие церковь Престола Господня, не проронили ни слова из проповеди этого воинствующего фанатика, и если они не спешили сообразовать свои поступки с его доктриной, то происходило это не по причине их непонятливости. Из числа слушателей следует, однако, исключить пятерых людей, не понимавших по-английски. Они остались бы в полном неведении относительно темы проповеди, если бы шестой человек из их группы не перевел им впоследствии на прекрасный французский язык ужасные истины, которые в виде евангелического ливня низвергались с высоты кафедры.

- Боюсь. Годик еще пробуду здесь. Хотя страшно скучаю по городу. В особенности жена. Нашу школу закрывают, меня переводят в другую.

Впрочем, — размышляет Блэз де Бюри, — разве в настоящее время не все романтические писатели лезут в общественные дела и, надо признаться, без особенного блеска…

Вряд ли стоит прибавлять, что это были дядюшка Антифер и банкир Замбуко, нотариус Бен-Омар и Саук, Жильдас Трегомен и молодой капитан Жюэль.

- А почему вашу закрывают?

…Кто-то назвал его человеком шестнадцатого столетия. В этом определении есть своеобразная меткость. Александр Дюма совсем не укладывается в созданные ему обычные рамки. Он скорее был сродни просвещенным кондотьерам времени Возрождения.

Мы оставили их 28 мая на островке в бухте Маюмба и встретили снова 25 июня в Эдинбурге.

Что же произошло между этими двумя датами?

XIX

В общих чертах вот что.

Дюма писал много и очень скоро. Первую книжку романа «Кавалер красного замка» он написал на пари в пятьсот восемь часов, включая сюда еду, питье и отдых, в общем около трех печатных листов. Пьеса «Наполеон Бонапарт» в восьми действиях и двадцати четырех картинах, содержащая в общей сложности девятьсот строк, была им, по настоянию директора театра «Одеон» г. Арели, написана всего за восемь дней. Часто, увлеченный работою, он целый день не выходил из кабинета. Тогда завтрак и обед ему накрывали на маленьком передвижном столике, возле письменного стола, но нередко уносили их нетронутыми. Писал он без помарок, строгими линиями, чистым, ясным и красивым почерком.

После того как нашли второй документ, оставалось только покинуть обезьяний островок и воспользоваться шлюпкой, которая причалила к берегу, привлеченная сигналами матросов. Тем временем дядюшка Антифер и его спутники подошли к лагерю под конвоем стаи шимпанзе, проявлявших свое враждебное отношение к чужеземцам всеми доступными им средствами: воем, ревом, угрожающими жестами, метанием камней.

Все же до лагеря добрались вполне благополучно. Саук в двух словах дал понять Баррозо, что дело сорвалось. Нельзя украсть у людей сокровища, которых у них нет.

Слог его быстр, легок, изворотлив и подвижен. Повсюду Дюма отдает предпочтение живому диалогу с короткими вопросами и ответами. Побочным обстоятельствам и второстепенным сведениям о своих героях он не дает много места, предпочитая выяснить их двумя-тремя <фразами> в разговоре. У него есть промахи, вроде грубостей, повторений, тусклых мест, сделанных без подъема, неловких переходов и т. д. Но всматриваться тщательно в его стиль так же бесполезно и ненужно, как разглядывать вблизи театральные декорации, которые кажутся крикливой мазней на расстоянии аршина и образуют волшебную картину с другого конца зрительного зала.

В шлюпке, приставшей в глубине маленькой бухточки, поместились все потерпевшие кораблекрушение, правда, как сельди в бочке. Но, поскольку преодолеть нужно было каких-либо шесть миль, на это не стоило обращать внимание. Через два часа шлюпка уже подошла к косе, вдоль которой раскинулось маленькое селение Маюмба. Все наши путешественники, независимо от их национальности, были гостеприимно встречены по французской фактории. Тотчас же там занялись поисками транспорта, чтобы помочь им переправиться в Лоанго. Выяснилось, что туда возвращалась группа европейцев, которые охотно приняли их в свою компанию. Теперь можно было не опасаться нападения хищников или дикарей. Но какой мучительный климат, какая несносная жара! Попав уже в Лоанго, Трегомен уверял, как Жюэль ни пытался его переубедить, будто он обратился в скелет. Согласимся с тем, что добрейший человек все же несколько преувеличивал.

Он писал свободным тоном, без затруднений, не углубляясь, довольствуясь беглым чтением, в путешествии одним впечатлением, что не мешает, когда он не спешит, знать и тонкость своего ремесла, и говорить о стиле других авторов с глубоким пониманием…

- Средств нет. А мужик не дает. Вообще, существовать нашему брату трудно. Один учитель остался не у дел, опухать с голоду начал, пошел по бесшкольным деревням, уговаривать мужиков, чтоб отдавали ему ребят учить. \"Вот у меня 20 ребятишек набралось, давайте мне по 3 фунта муки в месяц. Согласны?\" \"Согласны. Много ли три фунта\". - И ты, Силантий, согласен, и ты, Петр, и ты, Степан?\" - \"Сказано, согласны\". - Ну вот, распишитесь, - и бумажку сует. Э, не тут-то было. Хоть бы один расписался. Бумажки, подписей, как огня бо 1000 ятся. \"Знаем мы, чем это пахнет\". Вот какой народ.

По счастливой случайности, — а судьба не очень-то баловала дядюшку Антифера, — ни ему, ни его спутникам не пришлось долго засиживаться в Лоанго. Уже через два дня там остановился испанский пароход, следовавший из Сен-Поля-де-Луандо в Марсель. Стоянка, вызванная необходимостью небольшого ремонта машины, продолжалась не более суток. Благодаря тому, что деньги при кораблекрушении удалось спасти, сразу же были куплены билеты. Короче говоря, 15 июня дядюшка Антифер и его спутники покинули наконец воды Западной Африки, где они нашли вместе с двумя ценнейшими алмазами новый документ и где их постигло новое разочарование. Что же касается капитана Баррозо, то Саук обещал вознаградить его впоследствии, после того как приберет к рукам миллионы паши, и португалец должен был довольствоваться этим обещанием.

XX

Жюэль даже и не пробовал отвлечь дядюшку от его навязчивой идеи, хотя имел основания думать, что вся эта история кончится какой-нибудь колоссальной мистификацией. Но вот Трегомен — тот придерживался сейчас иного мнения. Два алмаза стоимостью в сто тысяч франков каждый, найденные в шкатулке на втором островке, заставили его не на шутку призадуматься.

Строгий Брандес так говорит о Дюма: «Он наполнял сцену, газеты и книжные лавки своими произведениями. Печатные машины кряхтели и стонали, чтобы только угнаться за его быстрым пером. Следует только жалеть о том, что мальчишеское легкомыслие помешало ему пройти хорошую школу».

Словоохотливый учитель проговорил бы до вечера, но пришел Филипп Петрович весь в дожде, хоть выжми. Он ходил осматривать свой будущий участок, хутор.

«Если паша, — думал Трегомен, — подарил нам два таких драгоценных камня, почему бы не найтись и остальным на острове номер три?»

Но, когда он заводил об этом разговор, Жюэль только пожимал плечами.

А Пелисье важно замечает: «Если бы Дюма не разбрасывал так щедро своих богатых сил, он достиг бы звания одного из величайших писателей своего века».

— Увидим… Увидим! — повторял молодой капитан.

- Каждый день, дождь не дождь, а все на землицу полюбоваться сходишь. Ну, прямо тянет, как родная мать.

Но мы скромно думаем, что если бы какая-нибудь школа и сумела наложить узду на буйное творчество Дюма, то она только изуродовала бы его прекрасный талант.

А Пьер-Серван-Мало рассуждал таким образом. Раз третий сонаследник, обладатель широты третьего острова, живет в Эдинбурге, надо ехать в Эдинбург и ни в коем случае не дать опередить себя Замбуко или Бен-Омару. Ведь им известна восточная долгота, которую нужно сообщить господину Тиркомелю, эсквайру! Следовательно, с ними нельзя разлучаться. Все вместе, и чем быстрее, тем лучше, они доедут до столицы Шотландии и в полном составе предстанут перед Тиркомелем. Разумеется, такое решение не устраивало Саука. Теперь, когда секрет для него перестал быть секретом, он предпочел бы действовать самостоятельно, то есть опередить своих спутников, встретиться с глазу на глаз с человеком, упомянутым в документе, определить местоположение нового острова, отправиться туда и вырыть сокровища Камильк-паши. Но уехать одному, не возбуждая ни в ком подозрений, было невозможно, а он чувствовал, что Жюэль внимательно за ним следит. Да и переезд до Марселя нельзя было совершить иначе, как со всеми. А так как дядюшка Антифер на последнем отрезке пути решил воспользоваться железными дорогами Франции и Англии, что значительно экономило время, то у Саука не было надежды приехать раньше его. Ничего не оставалось, как покориться обстоятельствам. Рассчитывать теперь он мог только на выяснение дела с Тиркомелем: задуманный план, потерпевший неудачу в Маскате и Лоанго, быть может, удастся осуществить в Эдинбурге!

- Из вас толк будет, - сказал агроном. - И вас полюбит земля.

Что же касается до глубокомысленного мнения Пелисье, то мы хотели бы спросить: где же наконец в писательской иерархии эти пограничные мысли, отделяющие великолепного от великого, великого от талантливого и талантливого писателя от того, которого просто приятно почитать на ночь? Кто берет на себя смелость учреждать эту шкалу ненужного местничества? И кто посмеет упрекнуть человека, если он чистосердечно признается, что Эдгар По, Киплинг и Мопассан ему ближе и понятнее, чем Гомер, Гете и Данте?

Переход до Марселя совершился очень быстро, так как португальское судно не останавливалось ни в одном промежуточном порту. Само собой разумеется, что Бен-Омар, верный до конца своим привычкам, из каждых двадцати четырех часов проболел все двадцать четыре и был выгружен в бессознательном состоянии на набережной Жолиэт, как какой-нибудь тюк хлопка.

- А ясное дело! - воскликнул Филипп Петрович, выливая из сапога воду. Нешто она не чувствует, кто за ней ходит-то? Врут, что земля есть мертвый прах, вроде стихеи. Она живая! Да и все на свете дышет потихохоньку. Эй, мать! - крикнул он жене. - А я выбрал-таки местечко, где дом ставить будем. Такой пригорочек, понимаешь, все, как на ладошке, все концы. А окнами на солнечную сторону повернем. Я все расплантовал: где колодец, где пасека. Я пасеку хочу. Живой тут есть такой... Ох, деловой старик. А погулять любит... Иду сейчас, а он ползет на карачках вдоль забора, ползет, пятнай его, а бормочет: \"хоть ползу, а Живой\". Да, братец мой, да. Надо работать, работать надо. Всем в уши кричу: \"Работать!\".

Вдруг за окном, возле нас, зафыркал, зашипел паровоз, загрохотал поезд. Свисток, и поезд стал. Вслед за этим раздался хохот ребятишек:

Дюма иногда говорил: «Я насилую историю». И правда, ему случалось бесцеремонно обращаться с историческими фактами, пригоняя их к развивающемуся плану романа. Но он никогда не искажал духа истории и не отступал от правды в изображении исторических лиц. Его Карл IX, Генрих III, Людовик XIII, Людовик XIV, Людовик XV, Людовик XVI, Катерина Медичи, Анна Австрийская, Мария-Антуанетта, Ришелье и Мазарини не только верны истории, но каким-то чудом, истинно гениальным проникновением их образы угаданы и закреплены еще глубже, еще живее и человечнее, чем доступно сухой науке, и никакой учебник не запечатлеет их так резко в памяти, как его романы. Дамы шестнадцатого столетия действительно имели жестокое и противное для нас обыкновение сохранять головы и сердца своих возлюбленных, погибших за них на дуэли или на эшафоте; кавалер де ля Молль действительно умер на плахе, частью из любви к Марголине Валца, частью жертвой придворной интриги; Шарль де Бюсси действительно оборонялся против двенадцати наемных убийц, выбросился из окна, повис телом на остриях садовой решетки и был действительно пристрелен из аркебуза по приказанию завистливого и ревнивого Франсуа Анжуйского. Но когда вы читаете скупую историческую хронику, преображенную в пылком воображении Дюма, когда вы видите давно ушедших людей…

Жюэль написал Эногат длинное письмо. Сообщив ей обо всех происшествиях в Лоанго, он поставил ее в известность, что беспримерное упрямство дядюшки заставило их предпринять новое путешествие, и пока еще неизвестно, какая над ними нависла новая угроза, то есть куда их теперь занесет фантазия паши… Он писал еще, что дядюшка Антифер, вроде Вечного Жида[209], намерен, по-видимому, скитаться по всему свету и что скитания его, наверное, прекратятся не раньше, чем он окончательно сойдет с ума, а все теперь идет к тому, так как нервное возбуждение, прогрессирующее у него из-за последних неудач, приняло угрожающий характер.

- А ну, дедка, еще! Свистни. Ну, как соловьи. Дедка, свистни...

И в избу вошел обтрепанный беззубый старикашка, за ним - стая детворы.

…А сознаться в этом запретном грехе они до сих пор не решились. И потому-то очень жалко, что в русской литературе до сих пор не появилось настоящей, умной, смелой и справедливой книги об этом щедром, веселом, героическом и великом Дюма.

Все это было очень печально. И их свадьба, отложенная на неопределенное время… и их счастье… и их любовь… и т.д.

- С праздничком! Полковнику выпить. Возрадуйся, плешивый, над тобою благодать, во всю голову плешина, волосинки не видать! - Он обнажил лысую голову и ударил в ладонь шапкой.

(1918)

Жюэль поторопился закончить свое безутешное послание, чтобы успеть сдать его на почту. Все они ринулись на скорый поезд, идущий из Марселя в Париж, потом — в экспресс из Парижа в Кале, потом — на пароход из Кале в Дувр, на поезд из Дувра в Лондон, из Лондона молниеносно в Эдинбург, — все шестеро, как будто они были прикованы к одной цепи! И вот вечером 25 июня, едва успев занять комнаты в «Королевском отеле», они отправились на поиски господина Тиркомеля! И тут — большая неожиданность! Тиркомель оказался пастором. Поэтому, побывав у него на квартире в доме 17, Норс-Бридж-стрит — адрес был получен легко, так как пламенный отрицатель земных благ был в Эдинбурге довольно популярной личностью, — они явились в церковь Престола Господня в то время, когда его голос гремел с высоты кафедры.

- Это из соседнего села пастух, тоже на праздник к нам притащился, недружелюбно пояснил нам хозяин. - Посвисти соловьем, потешь ребятишек-то.

- Свистни, дедка, свистни!

Нансеновские петухи

Они решили, что подойдут к нему по окончании проповеди, проводят его домой, введут в курс дела, сообщат о последнем документе… Черт возьми!.. Если человеку приносят внушительное количество миллионов, он не станет сетовать, что его некстати потревожили!

Дед закрыл гноящиеся глазки, приставил к губам пригоршни и раскатился соловьиной трелью. Он насвистывал, тренькал, щелкал с изумительным искусством. Дорого дал бы Станиславский за такого соловья. Дед выпил самогонки, прикрякнул уткой и принялся рассказывать разные побаски и присказки. Большинство их нецензурно, но детвора, старухи и даже учительница покатывались со смеху.

В своих замечательных записках о Северной экспедиции Фритьоф Нансен рассказывает, между прочим, про злосчастную судьбу петуха, находившегося со своим верноподданническим гаремом на борту «Фрама». Оказалось, что бесконечная полярная ночь совершенно перепутала в его петушином сознании все представления о времени и о явлениях природы. Он так привык к тому, чтобы вслед за его звонким криком послушно всходило великолепное солнце, что в первый раз, когда оно не выкатилось из-за горизонта, петух гневно ударил шпорой и уже приготовился сказать, подобно своему знаменитому тезке: — Мне кажется, что я ждал?

Однако во всем этом было что-то странное. Какие отношения могли существовать между Камильк-пашой и этим шотландским пастором? Отец Антифера спас жизнь египтянину… понятно. Банкир Замбуко помог ему спасти богатства… понятно. В благодарность за это Камильк-паша сделал обоих своими наследниками. И это понятно. Но неужели преподобный Тиркомель обладал такими же правами на признательность Камильк-паши, как и они? Да, безусловно. И тем не менее сама мысль, что Камильк-паша был чем-то обязан Тиркомелю, казалась невероятной. Однако иначе и быть не могло, раз пастор являлся владельцем третьей широты, необходимой для открытия третьего островка.

- Птицу я люблю, лес люблю, цветы, - шамкал старикашка. - Хорошо на божьем свете... Ей-бо. Я, бывало, соловьев лавливал...

Но солнце не появилось даже с опозданием. Петуху пришлось повторить свой возглас еще раз, и еще, и еще. Солнце не повиновалось. Через несколько ужасных дней петух сошел с ума. Он стал кричать почти без перерыва, побуждаемый к этому светом зажигаемой лампы, чьим-нибудь резким движением, внезапным шумом; чаще же орал без всякого повода.

— На этот раз… последнего! — неизменно повторял дядюшка Антифер, надежды которого или, быть может, иллюзии стал разделять и Трегомен.

- Дедка, расскажи еще чего-нибудь, дедка! - приставали ребятишки, утирая заплаканные хохотом глаза.

Дальнейшая его судьба нам неизвестна. Вероятно, никем не услышанный и не понятый, забывший свои прямые обязанности, презираемый даже собственным, прежде столь раболепным курятником, потерявший сон и аппетит, он дошел до полной степени изнурения, нашел свой жалкий конец в матросской похлебке или в животах лапландских ласк.

Но, когда наши кладоискатели увидели на кафедре человека не старше пятидесяти лет, им пришлось придумать другое объяснение. В самом деле, Тиркомелю не могло быть больше двадцати пяти лет, когда Камильк-паша по приказу Мухаммед-Али был заключен в каирскую тюрьму. Было трудно предположить, что Тиркомель мог тогда оказать ему услугу. Может быть, египтянин был обязан отцу, дедушке, наконец, дяде этого Тиркомеля?..

- Фють! - свистнул дед, притопнул ногой и встряхнул лохмами на рукавах. Нну! Жила-была деревня на возрасте лет, жил в этой деревне старик с мужем, детей у них не было, только маленькие ребятишки...

Признаться, этот конец мне, любителю чувствительного, не по душе. Я бы все-таки хотел увидеть, как вместе с предсмертным криком петуха из-за морского горизонта брызнули первые золотые лучи солнца… Он все-таки победил! Не в обиду будь сказано трагической тени нансеновского шантеклера — описание его последних дней очень напоминает мне времяпрепровождение иных русских деятелей за границей. С большой одной разницей. О чем думал в полярные ночи повелитель солнца — несчастный и нетерпеливый, — этого мы никогда не узнаем. Легче представить себе мысли Наполеона на Св. Елене. Но мысли эмигрантских, ненастоящих шантеклеров весьма доступны исследованию, ибо они почти ежедневно, черным по белу, печатаются в газетах.

Впрочем, все это неважно. Важно то, что Тиркомель владеет драгоценной широтой — это указывается в документе, найденном в бухте Маюмба, — и сегодня должен выясниться дальнейший план действий.

- Ха-ха-ха!..

- Вот чем пробавляется наша детвора, - грустно заметил учитель.

Итак, они находились в церкви, возле самой кафедры. Антифер, Замбуко и Саук пожирали глазами страстного проповедника, не понимая ни слова из того, что он говорил, а Жюэль слушал его, не веря своим ушам.

Посудите сами. Они с непоколебимой ясностью, совершенно так же, как нансеновский петух, чувствуют и сознают тот густой мрак, который окутал не только Россию, но и весь мир, и так же, как и он, потеряли понятие о месте и времени выхода солнца. Живой петух, по крайней мере, всегда устремлял, по великому инстинкту, свой страстный взор на восток. Эти, скорее похожие на жестяного флюгерского петушка, вертятся во все стороны, скрипя на заржавленном стержне, и постоянно ориентируются:

Дождь кончился. Мы двинулись дальше.

А проповедь продолжалась — все на одну и ту же тему, все с тем же исступленным красноречием. Призыв к королям, чтобы они бросили в море свои цивильные листы[210], призыв к королевам, чтобы они вышвырнули бриллианты, украшающие их диадемы, призыв к богачам, чтобы они уничтожили свое богатство! Согласитесь, что нельзя произносить такие неумные речи, упорно желая завоевать новообращенных!

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ.

«Большевизм эволюционирует. Подождем немного! Он сам себя съест». «Надо, надо, поскорее надо смелым и умным людям ехать в Советию принять участие в новом строительстве, чтобы потом взорвать большевистскую власть в самой ее сердцевине и предотвратить анархию!»

Изумленный Жюэль раздумывал: «Вот это действительно осложнение! Решительно моему дядюшке не везет!.. И зачем понадобилось чертову паше посылать нас к этому фанатику!.. У такого полоумного пастора искать содействия? У человека, который, не раздумывая, уничтожит сокровища, как только они попадут ему в руки!.. Да, такого препятствия мы никак уж не ожидали, и на этот раз препятствия непреодолимого! Тут-то и кончатся все наши приключения. Ясное дело, мы натолкнемся на решительный отказ, на окончательный отказ, который создаст преподобному Тиркомелю громадную популярность! Это погубит дядю, он не выдержит такого потрясения! Замбуко с дядюшкой, да, наверное, и этот Назим пойдут на все, чтобы вырвать у Тиркомеля тайну… Они способны подвергнуть его пытке… даже, может быть… Нет, надо поскорее уехать!.. Пусть преподобный хранит про себя свою тайну! Я не знаю, все ли несчастья исходят от миллионов, как он уверяет, но зато я знаю другое: гоняясь вместе с дядюшкой за сокровищами египтянина, я все дальше и дальше откладываю свое собственное счастье… И так как Тиркомель никогда не согласится скрестить свою широту с долготой, доставшейся нам ценою таких мытарств, то нам останется только спокойно вернуться во Францию и…»

\"Только власть марает\". - Деревня Дядина. - Заграничная кепка. - Еще о педагогах. - Небывалое событие. - Наши и ваши. - Войнишка. - Белые и красные.

Праздник выдыхался, но пьяные все еще попадались. Нас обгоняли на подводах возвращавшиеся домой гости. Вот важно прокатил председатель волисполкома. Про него случайный попутчик наш, молодой крестьянин, не так давно возвратившийся из германского плена, сказал:

— Нужно повиноваться воле божьей! — изрекал в эту минуту проповедник.