— Значит, вам нужен автограф?
— Нет, дело не в автографе. Я хочу, чтобы вы отвлеклись от своих мыслей и уделили мне немного внимания, это важно.
Кажется, моя настойчивость ее немного испугала. Она встает между мной и ребенком и бросает:
— У вас две минуты, потом сгиньте.
Я указываю на стену, где за ее спиной висит тонущая в текиле Вина.
— Я Рай, — говорю я, — фотограф.
Она — несостоявшаяся журналистка, училась в колледже, к тому же знает биографию Вины, так что мое имя ей известно. Глаза у нее расширяются, и вдруг ее панцирь ломается, она снова молодая девушка, только начинающая жить и еще способная удивляться.
— Вы Рай? Вы Рай? О боже, и правда! Вы действительно Рай.
— То, что вы изображали сегодня на сцене, — говорю я без всякой необходимости, — было всей моей жизнью, моей любовью, я любил ее, я держал ее в своих объятиях, она собиралась, она должна была… мы могли бы… неважно, она села в вертолет, и я больше никогда… никто больше никогда. Я просто оглянулся, а она исчезла.
Исчезла совсем. В этот момент, к моему величайшему смущению, я начинаю плакать. Снова слезы! Что она подумает обо мне, мужчине в два раза старше ее, сделавшем эту фотографию, а теперь ревущем, закрыв лицо руками, как дитя малое, у нее на глазах. Я пытаюсь справиться с собой. Девочка и ее мать ошарашенно уставились на меня.
— Я хочу с вами встретиться, — слетает у меня с языка, — мне действительно нужно с вами встретиться, — и сам слышу, насколько нелепо это звучит, как откровенно и несвоевременно.
Через несколько секунд мы все хохочем, лед тронулся, а малышка заливается громче всех.
— О\'кей, я все пыталась понять, ты серийный убийца или просто насильник, но решила, что ты парень ничего, — говорит Мира Челано, вытирая слезы. — Теперь пойдем, проводишь меня домой? Ребенку спать пора.
— Однажды за мной шел какой-то старик, — рассказывает она мне по пути (я качу оранжевую коляску со спящей Тарой). — Сказал, что его зовут Ормус Кама. Трудно поверить, но даже таких, как я, преследуют на улице. Что за город, правда?
— Правда, — отвечаю я. А сам думаю: всё не так, не так, всё пошло наперекосяк. Я должен был помочь боссу Ормусу, говорить от его имени. Но я ощущаю возрождение старых чувств, которые, мне казалось, умерли во мне вместе с Виной: влечение, желание. Что интересно, это уже никак не связано со сходством Миры с Виной, ее переодеванием. Меня привлекает сама Мира Челано, именно Мира взволновала меня. Ее длинные волосы, настолько мягкие, насколько Винины были жесткие, легкость ее походки, ее излучающая счастье улыбка, начисто опровергающая напускную стервозность. В этой девушке всегда живет надежда, а это большая редкость в сегодняшнем мире.
Я начинаю чувствовать свой возраст, он мешает мне. Если я скажу ей, о чем сейчас думаю, ей, наверное, будет смешно. Да-а, конечно, дедуля, но только в твоих радужных снах.
Она рассказывает о себе, я отвлекся, она говорит быстро, и иногда я не успеваю за ней. Но когда я снова включаюсь, то понимаю, что она преподносит мне историю своего вымышленного «я», той девушки, которой она решила стать, после того как от нее отказался отец.
— Эти сегодняшние выступления, — говорит она, — половина исполнителей были похожи на выходцев из обеспеченного среднего класса, учившихся в частных школах, ну, вы знаете, о чем я… Несут всякую чепуху, я не понимаю этих людей, явившихся с планеты отбросов человечества. Вот у меня есть татуировки, я представляю субкультуру. Я вроде как молодая бродяжка.
Пора объяснить ей, что меня бесполезно дурачить.
— Мира, — говорю я, — это чушь собачья. Я знаю, откуда ты.
Я пересказываю ей вкратце то, что вычитал в папке Ормуса. И все это время меня не покидает мысль, что за этой жесткой оболочкой скрыта очень ранимая душа. Не морочь ей голову. Рай. Не добивайся ее сердца, если нет серьезных намерений. Ей и без того нелегко пришлось в жизни.
Мы сворачиваем на ее улицу. Она резко останавливается, вырывает у меня из рук коляску, и, заслонив ее собой, начинает кричать.
— Что это значит? Что тебе от меня надо? Ты что, за мной подсматриваешь, мать твою? — орет она, сунув руку в висящую на плече сумку. — Знаешь, если понадобится, я могу и оружие применить.
Она выкрикивает это предупреждение, слегка пришепетывая: орушшие применить.
На нас смотрят люди. Я не двигаюсь с места.
— Мира, меня просили поговорить с тобой. Ормус Кама, настоящий. Ему нравится то, что ты делаешь, он узнал о тебе всё. Он хочет встретиться с тобой, это все, что я могу тебе сказать.
Она успокоилась, но все еще сердится. Я могу ее понять. Кому это понравится, когда показывают пальцем на тебя того, от которого ты всеми силами пытаешься отделаться. Когда в двадцать лет понимаешь, что прошлое цепляется за тебя, что оно вылезает из могилы, когда меньше всего ожидаешь этого, и хватает тебя за лодыжку вонючей, разлагающейся лапой. Она все еще отстраняется от меня, она вся напряжена, ноги широко расставлены, правая рука в сумке, слегка сдвинутой вперед, левая вытянута в мою сторону, ладонью вверх, пальцы в разные стороны. Держись от меня подальше, гребаный маньяк, говорит все ее тело. И она определенно пытается убедить меня в том, что у нее в сумке пистолет.
Я поднимаю руки вверх, как сдающийся в плен ковбой.
— Не стреляйте в гонца, — усмехаясь, говорю я избитую фразу.
— Ормус Кама? — всё еще на крике переспрашивает она. — Какие у него проблемы? Его что, теперь возбуждает весь этот бизнес двойников? Он теперь посылает за ее двойниками? Пиццу, немного рыжей Вины, может быть несколько мексиканских перчиков на гарнир, — а ты тогда кто, посыльный от этого Домино
[355] или его сутенер?
Это Нью-Йорк. Поздняя ночь. Вокруг никого; улица опустела, как только Мира Челано начала свое представление. Остались лишь мы, спящий ребенок и публика за темными окнами.
— Тепло, но не горячо, — тихо отвечаю я. — Мира, успокойся. Секс здесь ни при чем. Скорее, дело в том, что он умирает. С тех пор как Вины не стало, он убивает себя наркотиками, и я думаю, что ему срочно нужна причина, чтобы жить.
— Так чего ты хочешь? — спрашивает она, успокаиваясь, напряжение спадает, ее настроение маятником качнулось в противоположную сторону. — Я не совсем понимаю. Что ты хочешь, чтобы я сделала?
— Он думает, что ты — это она. Он по-настоящему думает, что она вернулась. А можно сказать — не по-настоящему думает так. Как будто он наполовину думает так, и целиком в это верит, пока думает об этом наполовину, а иногда по-другому. Дело в том, что ему нужно обманывать себя, и он хочет, чтобы остальные подыгрывали ему, и если мы сделаем это — если ты сделаешь это, — то у него появится стимул обрести себя, выжить. Сделай это для него. Надень костюм и пойди к нему. Дай ему надежду.
— Похоже все-таки на секс, — уже спокойно говорит она, явно заинтригованная. Погода у этой женщины меняется с необычайной быстротой.
— Сейчас он настолько слаб, что не может даже мастурбировать, — говорю я. — Видишь ли, мы с Ормусом уже давно не общались. Это акт милосердия. Я обещал это одной нашей общей знакомой. Постараться сделать так, чтобы Ормус отвернулся от врат смерти.
Она двигается вперед, и вот мы уже у ее дверей.
— Тогда это какая-то невероятная самоотверженность, — говорит она уже другим голосом, игривым, почти нежным. — Ты пришел на это ужасное шоу, ждал в коридоре и потом потратил на меня столько времени, и все это ради другого мужчины.
— Я не святой, — говорю я. — Дело не в этом. Я имею в виду, помощь Ормусу — это еще не всё. Я никогда бы не пришел, если бы… если…
— Если бы что? — спрашивает она, и губы ее растягиваются в улыбке, но это не насмешливая улыбка, а счастливая, и она заставляет меня сказать то, что мне даже страшно произнести.
— Если бы я не хотел, — неуклюже договариваю я.
— И какое же у тебя желание? Чего ты хотел? — подойдя ближе, продолжает она. — Это тоже имеет отношение к некротеме? Тебе нужна Вина, но не та старая сорокапятилетняя женщина, — ты хочешь снова двадцатилетнюю Вину, правда? Ты хочешь, чтобы она встала из могилы, но только моложе?
— Возможно, сначала так и было, — опустив голову, мямлю я. — Но теперь это ты, только ты.
— Ты читал Лонгфелло? — внезапно спрашивает она, отбросив всяческое притворство, — она стоит так близко, что я чувствую ее дыхание. — Нет, думаю, не читал. У него есть поэма об одном косноязычном солдате Майлзе Стэндише, который уговаривает приятеля Джона Олдена от его имени попросить руки мисс Присциллы, не зная, что Джон Олден сам влюблен в нее. И старина Джон ради их дружбы выполняет его просьбу, но мисс Присцилла отказывает ему. Теперь вспомнил?
И вдруг здесь, рядом со мной, вызванный из могилы этой юной волшебницей женщиной, появляется призрак Джона Малленза Стэндиша XII, нетерпеливо подталкивающий меня локтем. Но я стою на земле, которая не обозначена на картах, я не знаю, как сделать шаг вперед, куда поставить ногу. Тротуар стал ненадежным, он колеблется подо мной. Я не могу сдвинуться с места…
— Почему ты не говоришь за себя, Джон? — мягким голосом цитирует Мира Челано. — Вот что ответила леди.
— Да, припоминаю, — говорю я. (Что я на самом деле припоминаю, так это Вину в моей постели, Вину посреди одного из ее вечных монологов, ее ормусиад, рассказывающую мне о первой встрече Ормуса с Маллом Стэндишем на борту лондонского самолета.)
— Тогда приходи завтра снова, Рай, — поцеловав меня, говорит Мира Челано. — Приходи не как гонец, а говорить от своего имени.
К тому времени, когда я веду ее к Ормусу, мне уже известны некоторые ее тайны, а ей — все мои. Она лежит в моих объятиях — или я в ее, — я подолгу увлечен ее губами (продолжительность этого занятия на самом-то деле зависит от того, спит Тара или нет, а время ее сна — величина не постоянная). Я обнаруживаю, что рассказываю ей всё о Вине, так же, как Вина когда-то рассказывала мне об Ормусе. Мы повторяем в себе недостатки тех, кого любим. А еще я фотографирую Миру, изучая ее через циклопический глаз фотоаппарата, а она отдается камере с шокирующей меня открытостью и свободой. В беседе, однако, она лаконична и осторожна. Очень быстро я понимаю, что должен быть предельно внимательным, потому что она отказывается повторять уже сказанное ею. Когда я забываю какую-нибудь подробность ее биографии, она смотрит на меня широко раскрытыми глазами, как на предателя: Ты не слушал потому что тебя это не занимает.
Она сразу же сообщает мне, что ее интересует только наименее часто встречающийся вид отношений между мужчинами и женщинами: полная и абсолютная верность. Всё или ничего, сразу, все сердце, без остатка, — или забудь об этом. Это то, что она готова дать, и если я не могу ответить ей тем же, если я не готов к таким отношениям, тогда пока, всего хорошего, было приятно познакомиться, никаких горьких чувств, прощай. Ее дочь, говорит она, заслуживает хоть какого-то постоянства в жизни, а не вереницу сомнительных типов, по очереди проходящих через спальню ее матери; так же, как и она сама, добавляет Мира.
В этом она совершенно не похожа на Вину, тут она — ее полная противоположность.
Чем больше я ее узна
ю, тем больше начинаю думать, что в ее максимализме много героического. Бесстрашие невинности — ребенок, доверчиво тянущийся к огню, озорной студент, надевающий клоунский колпак на статую тирана, мечтающий о блистательных подвигах неоперившийся юнец в новенькой форме или красавица в мгновение первого погружения в опасный водоворот любви — все это никогда не производило на меня впечатления. Необстрелянные новобранцы жизни, стремящиеся к краю и за край по причине своей беспредельной слепоты и наивности. Но храбрость Миры иного рода — это храбрость человека, имеющего опыт, а синяки и страх не мешают ему смело идти навстречу опасности. Отвергнутая собственным отцом и семьей, покинутая отцом своего ребенка, вся в шрамах от несбывшихся надежд, она все же готова вновь рискнуть своим сердцем, готова попытаться достичь лучшего, несмотря на опасение получить взамен худшее. Это истинная смелость.
Мира тоже потеряла любимого. У нее тоже в голове живет призрак, хотя она и очень старается не выказывать свою тоску и скорбь. Отец Тары, Луис Хайнрих, покончил с собой, выстрелив себе в голову, но умер только через три дня: «Даже это испортил», — резко замечает Вина, вновь демонстрируя некую развязность. Луис тоже был музыкантом, мятущаяся душа, солист гранж-группы под названием «Уолл-стрит», выступавшей на Восточном побережье. Нью-Йорк, попавший под влияние Сиэтла: как меняются времена. Старое представление о периферии и центре, о музыке как билете из глуши к ярким огням, похоже, изжило себя. Луис многие годы был уличным музыкантом, он поздно начал, но именно успех стал для него фатальным — признание в «Саундгартене», первая пластинка и так далее. По мере приближения даты выхода его альбома он все чаще заговаривал о самоубийстве.
— Я уже сказала тебе, что нам нравилось оружие, — рассказывала она, — у нас было пять или шесть пистолетов, ружья, он содержал их в порядке. Когда начались эти разговоры о смерти, я попросила кое-кого забрать все это, но потом кто-то из его старых приятелей принес ему другой пистолет — пойди найди! И через пару дней он это сделал, застрелился прямо в холле звукозаписывающей компании, так что, думаю, он доказал то, что хотел, что бы это ни было.
Орушшие. Рушшья.
Я кое-что вспоминаю по этому поводу. Об этом случае тогда писали некоторые газеты. Она показывает мне его фотографию, и я понимаю, что встречался с ним. В то время уличная группа называлась «Молл», и мне понятно, почему они изменили название, почему перевернули вверх ногами первую букву «М»
[356]. Я помню его красные глаза и жалкую козлиную бороденку, помню, как он играл на гибридном инструменте гиситаре, как он выкрикивал оскорбления в адрес привратника Шетти и был изгнан им из Родопы-билдинг. Когда мы станем знаменитыми, я хочу сказать, когда мы станем очень знаменитыми, я вернусь сюда и, мать твою, куплю этот гребаный дом.
— Что? — спрашивает Мира.
— Нет, ничего, — отвечаю я. — Просто я слышал о его смерти, но не знал о тебе и о нем, не знал, что он отец Тары. Значит, ее зовут Тара Хайнрих?
— Нет, — огрызается она, в гневе сжав губы так, что они побелели. — Ее зовут Тара Челано, и, черт возьми, не забывай об этом, я имею в виду — к черту эту змею Луиса, понял? Этого труса и его латино-тевтонское имя. Он теперь в клубе идиотов вместе с Дел Шеннон, Грэмом Парсонсом, Джонни Эйсом и Поющей Монашкой. Я теперь — единственный родитель.
После его смерти она ненадолго пустилась во все тяжкие, перепробовала все существующие наркотики, один раз ей даже промывали желудок.
— Так что я знаю, что чувствует Ормус, — говорит она, — я была там; чуть было там и не осталась. В машине «скорой помощи» два медика играли в злого доктора и доброго, один говорил: Ну же, милая, не засыпай, у тебя получится, посмотри на себя, ты такая замечательная, большая красивая куколка, пожалуйста, не засыпай, ты сможешь, малышка, ты нам нужна, ты должна жить, сделай это для меня, малышка, да, о, да, да — прямо какой-то секс по телефону, — улыбается она. — А второй парень рычал: Мать твою, шваль, сука, шлюха, тебе нужна наша помощь, ты ее получила, в городе полно людей, которых подстрелили, по-настоящему больных, а мы должны ехать сюда и возиться с тобой, гребаной эгоистичной сукой, проституткой, тебя надо бросить прямо здесь, на улице, подыхать. Меня спас он, злой, — признаётся она. — Я все время думала: Я должна выжить, чтобы заехать этому ублюдку прямо в морду, даже если это будет последнее, что я сделаю.
После промывания желудка она обнаружила, что беременна. А потом от нее отказался отец, и так далее; это был тройной удар. Но на этот раз, вместо того чтобы сломаться, она взялась за работу.
— Ты меня не видел, когда я была Беременной Виной. — Она вдруг начинает дико хохотать. — Мать твою, это было круто.
Она не очень-то хотела рассказывать о своей семье. Я получил основную информацию, и тема была закрыта. Я помню, как долго умалчивала Вина о ее несчастливых детских годах в Чикабуме, и мне хочется сказать Мире: «Дорогая, ты даже не представляешь себе, как ты похожа на Вину», — но интуиция подсказывает мне, что ей это не понравится. С тех пор как мы начали спать вместе, для нее стало очень важно, чтобы у меня не возникало никаких ассоциаций с ее предшественницей. Она перечисляет все, что любила Вина и что она сама терпеть не может. Я ненавижу Толкина, ты это знаешь? А это гребаное Дальнее Дерево, его надо срубить, и я не выношу вегетарианцев, я люблю мясо, дайте мне мяса на обед. Слушая ее, я изо всех сил стараюсь сдержать улыбку, потому что все это напоминает мне Вину тогда, на пляже Джуху, в то время, когда она ненавидела Индию, еще до того, как узнала, что и в Индии есть кое-что хорошее, например Ормус Кама и я.
Однажды Мира заговорила о духовной музыке. Похоже, несмотря на то что предки ее отца были из Ассизи, не все они были столь миролюбивы, как святой Франциск Ассизский. Томмазо ди Челано, основатель рода (умер в 1255 году), по словам Миры, был первым биографом святого Франциска, он же сочинил один из величайших гимнов апокалипсиса — «Dies irae»
[357].
— Это вовсе не о любви и мире, не о животных и птичках, не так ли? — говорю я. — Туда, где разлад, мы привнесем гармонию — таков был подход святого Франциска, если я правильно помню, но этого Томмазо ди Челано явно больше привлекал божественный гнев, чем божественная любовь.
Она не обращает внимания на мои поддразнивания.
— Я знаю весь гимн на латыни, — гордо заявляет она. — Хочешь послушать? — И я уступаю. Вот что делает новая любовь.
Rex tremendae maiestatis,
qui salvandos salvas gratis,
salva me, fons pietatis[358].
— Он заканчивается этими замечательными потоками похвалы в адрес величайшего царя, бесплатно спасающего достойных. — Глаза ее сверкают. — В мире сейчас огромный спрос на духовность, — проповедует она. — Я думаю, это все из-за землетрясений и катастроф, предчувствие конца, люди ищут какой-то смысл, — ты понимаешь, что я хочу сказать?
— Если задуматься, — сардонически замечаю я, — приходишь к выводу, что существует и высшая любовь. (Надеюсь, она не снимет сейчас маску и не превратится в раннюю Ифредис Уинг.)
— Да, именно так, — говорит она, не уловив скрытый смысл моих слов (люди очень часто не чувствуют иронии), и вдруг она снова становится похожей на обычную умную, очень серьезную двадцатилетнюю девушку. — Это правильно. Есть такая музыка — ты слышал? — суфийская музыка; она может быть азербайджанской, узбекской или марокканской — я не очень хорошо знакома с этой верой. Но там потрясающие барабаны, и изумительные синкопы, и трубы, и танцуют они как одержимые. Но это не только в суфизме, теперь так много музыки, перешагнувшей границы! Это и барабаны йоруба
[359], и старинные песнопения изгнанных из Испании евреев, персидские макамы
[360], синтоистские барабаны, госпел
[361], буддийские молитвы, читаемые нараспев. А кстати, ты слышал об Арво Парте, это такая смесь минимализма и нью-эйдж? А Толстого Ахмеда ты слышал, он играл с Руби Гу?
— Да, о нем я слышал, — отвечаю я, уже не пытаясь сдержать смех. Он весил триста восемьдесят фунтов и недавно умер, что стало плохой новостью для его жуликоватого окружения: они облапошивали несчастного, вытягивая у него все что можно, пока этот бедняга не от мира сего, ни о чем не подозревая, сидел, исполняя свои обращенные к богу песни на арене «Голливудской чаши»
[362], словно застрявший в собственной паутине паук. — Это самая что ни на есть духовная музыка.
— А что тут смешного? — хочет знать она. — Людям это действительно нужно, они хотят волшебства, надежности; им нужно знать, что есть что-то еще, что-то большее, нечто за пределами этого мира. Медитация, празднование, молитва, это… Черт возьми. Рай, что здесь смешного?!
— Нет, всё нормально, — говорю я. — Извини, это просто ностальгия. Я знал еще одного человека, рассуждавшего точь-в-точь как ты.
— Вот черт! — замечает она. — Мои предки занимались этим еще в тринадцатом веке, но я могла бы догадаться, что здесь она все равно была первой.
Вот полуторагодовалая Тара Челано у меня на террасе, в пушистой розовой, отделанной кожей куртке и ярко-зеленых колготках, поет серенады внимающим ее Крайслер-билдинг и башням Всемирного торгового центра; это песня без слов, что-то вроде «Da Doo Ron Ron». Мира тем временем лежит на коврике, курит, не обращая на дочь ни малейшего внимания. Предоставленная самой себе, Тара растет, как сорная трава; ей повезло, что она смогла выжить, но в то же время она взрослеет раньше времени. С одной стороны, она теперь умеет терпеливо ждать за кулисами, пока не закончится выступление матери; она танцует твист, бьет чечетку, может изобразить паровозик; она научит вас выгуливать собаку, если вы не умеете; отлично ориентируется за кулисами и в туалетах множества манхэттенских клубов и баров, как приличных, так и довольно сомнительных. И при всем при этом она собирает с горшков с кактусами мелкие камешки и пытается проглотить их. Ее как магнит притягивают электрические розетки в моей квартире. Меня не покидает ощущение, что я по десять раз на дню спасаю ей жизнь, но она дожила до сегодняшнего дня без меня, так что Мира, должно быть, все же присматривала за ней, притворяясь, что ей не до ребенка. В любом случае, мне хочется так думать, пока я слежу за тем, чтобы Тара не преуспела в своих попытках забраться на ограждение террасы и нырнуть вниз головой, навстречу преждевременной смерти на Восточной Пятой улице.
Что интересно, тема духовности больше не возникает. Мира, схватывающая всё моментально, поняла две вещи: первое, что я плохо реагирую на подобные разговоры, и второе, что эта дорога снова ведет к Вине. Мира чувствует, что впервые за ее короткую жизнь ей приходится немного конкурировать с призраком Вины. Поэтому так и осталось неясным, действительно ли она религиозна, или это остатки католического воспитания плюс подростковый мистицизм. Или, и тут ей нужно отдать должное, она рассматривает сакральную музыку просто как нечто, что можно использовать, и совсем не обязательно вникать во все это, просто это способ заставить людей слушать, своего рода склад, который можно прочесать, чтобы найти что-нибудь полезное, — так Пикассо в свое время использовал визуальные образы Африканского континента, так западные империи грабили когда-то остальной мир.
Вот что значит разница между поколениями, понимаю я. Я просто неспособен иной раз понять, как устроен такой молодой и незакоснелый ум.
По поводу орушшия у меня появилась своя теория. Думаю, что оно стоит в одном ряду с татуировками (бабочка на лодыжке и маленький дракон под ее левой лопаткой), стилем одежды — как у девицы легкого поведения, ее эксгибиционизмом (несмотря на мои настойчивые просьбы, она всегда ходит по дому полуголая, не удосужившись опустить жалюзи) — короче говоря, со всей этой показной принадлежностью к определенной социальной категории. Это ее бунт против своего класса, способ отделить себя от тех, кто отверг ее. А сцена с пистолетом — это пантомима. Проверив сумочку Миры, я действительно обнаружил там маленький девятимиллиметровый «Джулиани & Кох», но он не заряжен, а обойму с патронами она с собой не носит. Этот город — Мирин театр, а оружие — часть реквизита.
Утром в день нашей встречи с Ормусом она как на иголках, словно подросток перед первым свиданием. Тара же абсолютно спокойна, если не считать того, что она кричит каждому, кто ее может расслышать: «Идем к старику!» Она сообщает эту новость и заглянувшему к нам на завтрак Джонни Чоу.
— Болтушка, ха, — ухмыляется Чоу, откусывая черничный кекс. — Будь осторожна, малышка, язык твой — враг твой.
Тут из спальни появляется Мира в своем наряде а-ля Вина, и он давится кексом. Мне приходится несколько раз стукнуть его по спине, и когда он приходит в себя, вытирая глаза и пытаясь отдышаться, оборачивается к Таре:
— Видишь, я был прав.
К Мире он обращает замечательные слова:
— Рай говорил мне, что у тебя это здорово получается, но я и представить себе не мог — такое, черт возьми, и во сне не приснится. И поешь ты тоже как она! Просто чертовщина какая-то. Должен тебе сказать, это что-то сверхъестественное.
Он уходит, качая головой, все еще откашливаясь.
— После таких слов чувствуешь себя намного увереннее, — робко улыбаясь, произносит Мира.
По дороге, в такси, — Ормус предложил прислать Уилла Сингха с машиной, но я подумал, что будет лучше, если мы приедем сами по себе, — Мира повторяет все, что она знает об Ормусе. Историю его жизни, дискографию, что оказало на него влияние, его болевые точки, например шум в ушах, из-за которого он стал петь в стеклянном футляре.
— Шум, похоже, не очень-то мешает ему в обычной жизни, — говорю я ей. Я вспоминаю, как он очистил звук на пленке, чтобы я мог услышать ее голос. — Даже со всем этим звоном и щелканьем в ушах он слышит достаточно хорошо, чтобы микшировать.
О боже, внезапно осеняет меня мысль, он ведь не настолько сумасшедший, чтобы показать ей эти записи?! Если она увидит себя на всех трехстах экранах, она исчезнет и из его, и из моей жизни и никогда не вернется, и я бы не стал винить ее за это.
Так что теперь я тоже начинаю нервничать.
Гетеротопические тенденции Ормуса, его вылазки в другую реальность, одновременно и привлекают, и пугают ее. Она выросла на песнях Ормуса, его заявлениях об ином мире, но ей не нравится, что этот мир не лучше нашего, а просто другой — не более чем малоудачная вариация, и ей уж совсем не нравится, что этого мира больше нет, что Ормусу больше не нужна повязка на глазу. Я рассказал ей и о Гайомарте, который все-таки был первым гетеротопическим открытием Ормуса. О Гайомарте и его песнях будущего. О бегстве Гайомарта из головы Ормуса во время автокатастрофы много лет назад. О том, что Ормус почти уверен, что именно с Гайо Вина провела последние мгновения, а может быть, и там, внизу, она все это время тоже с ним. Для меня все еще очень непросто говорить обо всем этом нейтрально, не демонстрируя своего личного отношения, но Миру эта история завораживает.
— Мне нравится все это про близнецов, — говорит она. — Это про две половинки нашего мозга, я имею в виду, что мы и понятия не имеем, какой в нас таится потенциал, ничего не знаем о своих собственных возможностях, правда ведь? Этот парень по-настоящему проник в темную сторону своего «я». Это потрясающе, Рай!
— Думаю, вы отлично поладите. (Я уже не просто нервничаю, я помрачнел, и это заметно по моему голосу.)
— Ты ревнуешь? — спрашивает она, чрезвычайно довольная. — Я думала, он старый и немощный, и в ушах у него шумит. Не соперник, правда? Ты ревнуешь, — говорит она, ущипнув меня за руку и улыбаясь во весь рот. Она расслабилась.
— В ушах шумит, — повторяет Тара, сидя в углу. — В ушах шумит, немощный.
Клея ждет нас в холле Родопы-билдинг. На ней всё те же очки с толстыми линзами, делающими ее похожей на крошечную, одетую в сари миссис Крот. Увидев Миру, она выдыхает: «О! Мадам! Слава богу!» Затем слегка вздрагивает, будто прикладывая титанические усилия, чтобы взять себя в руки, и поворачивается к Таре. Она здоровается с нею как со старой подружкой, играет с ней в ладушки, сразу и навсегда завоевав ее молодое-старое сердце. В лифте Тара и Клея явно страдают от головокружения (звучит музыка «VTO»), а я разглядываю себя в зеркале. Я в неплохой форме, но рядом с Мирой являю собой олицетворение консерватизма и замшелости. Я и слово-то такое использую — замшелость. Ормус, при его нынешней дряхлости, я думаю, все равно крут, хотя у меня он ассоциируется скорее с последним писком старости, чем с последним писком моды, но я ведь не двадцатилетняя девушка, попавшая в святая святых монстра рока.
Он ждет нас у дверей лифта, он слаб, но весь в предвкушении встречи. В белом кимоно, как у японских борцов, он стоит, опираясь на руку Уилла Сингха. Увидев Миру, он до боли впивается ногтями в руку Уилла, но тот невозмутим; невозмутимость — сильная черта этого дюжего молодца.
— Да, — говорит Ормус Кама. Только одно слово. Он и Мира целую вечность — пятнадцать секунд или десять лет — смотрят друг на друга. Я с некоторым удовлетворением отмечаю, что ее лицо выражает тщательно скрываемое изумление. Как будто ей явилось привидение, как будто Ормус, точнее это чахлое существо, которое когда-то было Ормусом Камой, — призрак, вернувшийся из царства мертвых. Хотя, собственно, это как раз ее роль в сегодняшней маленькой драме.
— Прошу вас, — говорит Ормус и идет вперед, показывая путь, — все еще опираясь на Уилла — к белому концертному роялю «Ямаха».
Пройдя несколько шагов. Мира дотрагивается до плеча Уилла Сингха:
— Позвольте мне, — она предлагает Ормусу свою молодую руку. Он кивает дважды, с волнением глядя на нее, и они снова двигаются вперед. Уилл идет следом за ними. Тара держит за руку Клею Сингх. Все молчат.
Подойдя к роялю, Ормус садится и начинает играть медленную, полузабытую мелодию госпела. Мира встает рядом, чуть-чуть позади. Остальные смущенно ждут, чувствуя себя здесь лишними. Несколько минут она просто слушает, как он играет, музыка обволакивает ее тело, она, раскачиваясь, закрывает глаза. Ее рука на плече Ормуса, и она не убирает ее, она даже немного сдвинула ее и дотронулась пальцами до его затылка. Мое лицо начинает гореть, но я не вмешиваюсь.
А потом Мира поет, и комната наполняется ее абсурдно сильным голосом, глубоким, как река, и высоким, как горы. Голосом Вины. Услышав ее, Ормус Кама вынужден остановиться, пальцы его дрожат, но она продолжает петь без музыки, похожая на луч солнца в разрушенной церкви.
Lead те to your light, oh sweetheart lead me to your day, I\'m down at the bottom in the endless night, won\'t you please show me the way. If you don\'t lead me baby then I guess I\'m down here to stay
[363].
Эта песня — один из золотых хитов «VTO», крик потерянной души, обращенный к ее любимому, но сейчас Мира выводит Ормуса из темноты, именно она вытаскивает его из пропасти. Он заперт в темнице, и голос ее освобождает его.
Его руки возвращаются к клавишам, темп нарастает, и ее голос воспаряет от радости. Клея и Тара хлопают в ладоши. Даже Уилл Сингх, сам мистер Каменное Лицо, присоединяется к ним. Я? Я не хлопаю. Я ничего не понимаю в музыке.
Позже, дома за ужином, когда Тара, довольная, спит в моей кровати, я смотрю на Миру поверх феттучини и кьянти, которые я перед ней поставил, и вижу незнакомку: жесткую, лишенную иллюзий молодую женщину, у которой хватает ума понять, что ей выпал редкий шанс, и способную на глазах у любовника флиртовать с другим мужчиной. Женщину, которая еще до конца не уверена, стала ли эта встреча самой важной в ее музыкальной карьере. Может быть, перед ней откроется новое будущее, а может, это просто безумная фантазия, которая растает на рассвете. Я вижу, что она представляет себе свое будущее, она не может не рисовать себе картины возрождения одной из легендарных групп, где она займет опустевшее место Вины.
— Не строй скоропалительных планов, — говорю я, пожалуй, излишне жестко. — Ты видела, в каком он состоянии. Может быть, у него получится отказаться от наркотиков, а может, и нет. Надежда невелика, ты понимаешь это; ты знаешь, как трудно освободиться от наркотиков, на которых он сидит, они могут оказаться даже сильнее тебя. В любом случае, до шоу на стадионах еще очень далеко.
— Черт, послушай себя, — она стиснула зубы. — Я думала, все это была твоя идея. И ведь ты сам сказал, что мы не должны говорить ему о нас. «Помоги Ормусу», да-а, хорошо, но давайте не будем помогать Мире, давайте не будем строить планов.
Мне нечего сказать. Я просто молча ем.
— Ты мне не веришь, вот в чем дело, — говорит она. — Ты не веришь моим обещаниям. Ты считаешь меня шлюхой.
— Нет, — после чрезмерно затянувшейся паузы отвечаю я, — всё нормально. Я тебе верю, правда верю.
На самом деле я вроде как уверен в ее любви, неожиданной для меня любви, я хочу верить ей слепо, но при этом понимаю, что недооценил Ормуса Каму, он еще очень многое может предложить. Свою музыку, свой статус легенды и — да! — свою красоту. Мира высказывается на этот счет прямо.
— Ты просто слеп, — говорит она. — Он — самый красивый мужчина. Эти глаза, этот мягкий, мягкий голос, — он, черт возьми, просто неотразим. Конечно, жизнь его побила, но ты же не думаешь, что это сделало его менее привлекательным.
— А как насчет его возраста? — Я пытаюсь говорить веселым голосом. — Этот парень, чье детство пришлось на сороковые годы, помнит Вторую мировую войну, «Белое Рождество»
[364], раздел Индии, «Оклахому»
[365]. Это интересно современной молодежи?
— Это лишь панцирь, лишь защищающий пламя абажур, понял? — отмахивается она от меня. — Его душа молода, пламя еще сильно, и это главное. Как и твоя душа, — утешающе добавляет она, обходя стол и приближаясь ко мне. — К тому же твой панцирь мне тоже нравится.
Ночью, после того как я перенес Тару в соседнюю комнату и она и Мира уснули, я смотрю в потолок и думаю о сюрпризах, которые преподносит нам судьба. Для Вины я был тайным любовником, на вторых ролях. Сейчас мы с Мирой вместе, мы — единое целое, мы любим друг друга — можно назвать это как угодно, — и теперь моя очередь тревожиться о ее тайных отношениях с Ормусом. Так что теперь мы снова соперники. Ормус и я, и в этой ситуации Мира уже заменила Вину. Но несмотря на то что энергия этого треугольника теперь течет в обратном направлении, кое-что осталось прежним: опять встает вопрос о доверии, и Ормус Кама опять не имеет никакого представления о том, насколько важна моя роль в истории его жизни.
Существование пленок, где Мира снята скрытой камерой, — это секрет, который мы с Ормусом храним от Миры, и должны будем хранить всегда. То, что мы стали любовниками, — секрет, который мы с Мирой договорились не раскрывать Ормусу. Теперь я предпочел бы рассказать ему об этом, но моя любимая женщина под страхом ужасного наказания не разрешает мне это сделать. Что же до Миры и Ормуса, то музыка — их тайный язык, на котором они могут объясняться друг с другом, не опасаясь, что я их пойму.
Вот последняя фотография из моей фотосерии о Вине. Я сижу на стуле, на коленях у меня — круглое зеркало. В нем отражается прямоугольное зеркало, в котором — образ Вины Апсары. Нет, не Вины, но самой лучшей не-Вины. Образ Миры Челано, моего нового мучения, моей любви.
Мира, Мира — кто прекрасней всех на свете?
В день четвертой годовщины смерти Вины Mo Маллик приглашает в «Колкис» журналистов из музыкальных изданий. Он улыбается так, будто вот-вот, ко всеобщему ликованию, запоет первую строчку всеми любимого хита. Пресса собрана, чтобы объявить о скором возвращении на сцену Ормуса Камы и новом запуске супергруппы «VTO» — о ее втором рождении. Место ритм-гитаристки Симоны Бат займет восходящая розовая звезда, маленькая замухрышка, которая настаивает, чтобы ее инициалы писали строчными буквами, носит мужские костюмы, монокль, прическу а-ля Луиза Брукс и играет как мечта экспрессиониста. (Сама Бат, озлобленная давними нападками на нее Вины, якобы из-за ее неумения играть, угрожает подать на Ормуса в суд за использование марки «VTO», но все это остается без внимания и не имеет никаких последствий.) «Солистом, как и раньше, будет Ормус Кама, вокал и гитара, — сообщает Маллик, — а в качестве вокалистки — вас ждет сенсация! — мы представим вам Миру Челано, она как никто другой похожа на нашу любимую Вину».
Это подобно вести о воссоединении «Битлз», и даже больше. Старые записи «VTO» по продажам до сих пор опережают современные группы, а классический диск «Quakershaker», выпущенный с новой версией «Beneath Her Feet» в качестве бонусной дорожки, не выходил из первой тройки «Биллборда» со дня Вининой смерти. Приглашение в группу этой замухрышки встречено аплодисментами, публика согласна, что надо идти в ногу со временем, а у драгоценной малышки внушительное резюме. В семнадцать лет она выступала с загадочным «Крафтверк» и писала музыку для прозападно-японской женской танцевальной группы «Такарадзуки», в которой половина женщин были переодеты мужчинами и заслужили поклонение толп фанаток, — и она никогда не оглядывалась на прошлое. О ней очень высоко отзываются такие столь разные гуру шоу-бизнеса, как Глиммер Твинз, Матт Ланж и приятель диджея Джеллибина, продюсер Уитни и Дебби — Тони С. Через год-другой «VTO» должна вознести замухрышку в первую лигу, так что это очень правильный шаг и для нее, и для группы.
О Мире Челано, однако, ничего не сообщается — ни интервью, ни фотографий, ни записей, — и публике это не очень-то нравится. Всегда считалось, что «VTO» — это Ормус и Вина, а остальные не имеют значения, но о деградации Ормуса хорошо известно, и трудно быть уверенным в его выздоровлении; в отсутствие же доказательств обратного мало кто верит, что Мира достойна места великой Вины Апсары. Она — предмет всеобщего обсуждения с явной долей скептицизма, а уж когда выясняется, что она начинала как скромная подражательница Вины, публика просто звереет. Как и всегда, атаку возглавляют брат и сестра Сангрия. Они обвиняют Ормуса в том, что он лишает себя ореола легенды и превращает славное имя «VTO» в мишень для насмешек, в карикатуру на самих себя. (Претенциозных франкофонских сентенций Реми Осера уже не слышно. Он умер от СПИДа, теперь он не больше чем квадратик в лоскутном одеяле. Реми нет, а бывший некогда его любовником мой друг Эме-Сезэр Баскья болен.)
Что же касается «VTO», то мы репетируем, укрывшись от всех в старом авиаангаре в округе Нассау и окружив себя армией охранников. Это тоже один из аспектов современной рок-музыки — к военным меркам и точности, только лишь для того, чтобы встряхнуться, пошуметь и поиграть рок-н-ролл. Когда-то Джерри Эппл со своей гитарой мог прийти на концерт за пять минут до начала, забрать у менеджера свои десять тысяч баксов наличными и выйти на сцену, едва кивнув музыкантам, которых ему собрали для этого выступления. Если кто-нибудь из группы осмеливался спросить его про репертуар, он отвечал: Сынок, сегодня мы сыграем кое-что из Джерри Эппла. Теперь всё по-другому. Те ребята с неуклюжей походкой были бродячими ремесленниками. Сегодня музыка — это индустрия.
Вот секвенсоры, синтезаторы, средства отбора для монтажа — всевозможные «Фэарлайты» и «Синклавиры». Вот музыканты, изобретающие способы вплести нить своей музыки в этот круговорот и вихрь звуков, создать тот звуковой надувной матрац, от которого они будут отталкиваться и взлетать вверх во время шоу. Между Ормусом и малышкой-замухрышкой установилась особая связь, они обмениваются невразумительными музыкальными терминами с техноколдуном Ино Барбером. (Да, это тот Ино, с «Радио Фредди»; сегодня он признанный король электронных повторов, маг звуковой текстуры, Король Ухо. Судьба разъединяет и вновь сводит нас, мы движемся дальше, чуть позже можем опять соприкоснуться друг с другом и снова разойтись в разные стороны. Такова человеческая жизнь, в ней нет места упрощенной линейности событий, она не то чтобы разъединяет и разводит нас, нет, она, скорее, состоит из зыбкой последовательности встреч и расставаний.) Ормус привлек Ино к работе над новым шоу и к записи очередного альбома; очень много времени уходит на обсуждение проекта. Мира злится. Ей, певице, доступ в этот частный клуб инструменталистов закрыт. Этот Ормус не для нее; когда он с замухрышкой, она чувствует то же самое, что чувствую я, когда она с Ормусом.
Сегодня Мира не в духе, в ней нет уверенности; она мечется туда-сюда и не может остановиться, хлопает в ладоши, щелкает пальцами, говорит быстро; глаза ее спрятаны за жуткими, черными как ночь выпуклыми очками. Тара вместе с присматривающей за нею Клеей Сингх где-то в Мирином трейлере. Она достаточно мудрый ребенок, чтобы понимать, что, когда мама в таком настроении, лучше держаться от нее подальше. Я еще не готов следовать этой мудрости. Я рядом, пытаюсь действовать на нее успокаивающе, а на самом деле попадаю под раздачу, когда ей нужно накричать на кого-нибудь, чтобы снять напряжение. Я — жена.
Она пустилась в рассуждения, а когда Мира такая, остается только слушать. Ее вывела из себя злобная шумиха в прессе, она не ожидала, что ей будет так трудно оставаться в тени до поры до времени: «Совсем непросто держать рот на замке, когда за тобой по пятам ходит половина газетчиков страны, когда они говорят ужасные вещи, а тебе есть, что им ответить. Но Маллик сказал: „Если мы выставим тебя сейчас, то просто укажем им мишень еще до того, как сами будем готовы отстреливаться. На сцене ты заткнешь их грязные рты, так что подожди, пожалуйста, просто подожди“». И Ормус тоже поддержал Маллика, так что она согласилась, но теперь сомневается, думает, что ей не следует выходить на сцену в образе Вины, она чувствует, что попала в капкан, она хочет быть собой.
«Послушай, не Вина вытащила его из комы на этот раз, — рявкает она, — это я, Мира, я вернула его обратно из мертвых, я выгнала его афериста-врача, который, воняя луком, накинулся на меня, когда я указала ему на дверь; это я отправила его в реабилитационный центр, к другим, с острыми зубами и безумными глазами, и я, а не кто-нибудь другой, следила, чтобы он прошел весь курс лечения и закончил его, черт побери, с отличием. Когда ему нужен был кто-нибудь среди ночи, он звонил мне, и, малыш, я вставала и шла к нему, ну хорошо, по крайней мере до часу ночи, шесть ночей в неделю. Я имею в виду, не прямо среди ночи, когда мы с тобой… да ладно, ты знаешь, что я имею в виду. Я оставляла собственного ребенка на твое попечение, ладно — иногда с няней, а бывало и с Клеей Сингх, когда он присылал ее ко мне, но, черт возьми, никто не навещал его чаще меня, я играла во все его сумасшедшие игры, я позволяла ему дотянуться до Вины через меня, пока он не окреп достаточно для того, чтобы твердо стоять на ногах, — посмотри на него сейчас, он заново родился, о\'кей, браво, честь ему и хвала, я хочу сказать, он передо мной в долгу, пора передать мне эстафету, он должен дать мне свободу. Я вытащила его из ада, но это вовсе не значит, что я должна гореть там вместо него. Вся эта затея с Виной — дерьмо, я знаю, что это ошибка, но меня никто не слушает, и, когда мы окажемся там, под светом прожекторов, мне, а не кому-нибудь другому придется принять на себя удар».
Вопрос, который я не хочу сейчас поднимать: я тоже сползаю в ад. Чем дольше мы репетируем, тем больше она отдаляется от меня, тем больше раздражает ее маленькая замухрышка, тем яростнее она нападает на Ормуса. Я не перестаю удивляться ее безграничному прагматизму. Ее девиз: все средства хороши, главное — чтобы был результат. Я все время думаю о двери в спальню Ормуса. Является ли эта граница запретной? Или она перейдет и ее в поисках сильнодействующего средства?
(Верь мне. Ты мне веришь?)
(Да, любимая, я верю тебе, малышка, правда верю. Может, я идиот, что верю тебе, еще один одураченный любовник. Еще одна рок-н-ролльная жена.)
За пределы ангара проникли слухи о разногласиях внутри него. Мира подозревает, что в утечке информации повинна замухрышка. Они всё чаще ссорятся; у каждой есть свое мнение, каждая твердо отстаивает свои идеи, стремясь заслужить уважение Ормуса Камы. Мира говорит Ормусу, что он позволяет морочить себе голову техническими штучками, ставит телегу перед лошадью.
— Вы как генералы с их хитрыми бомбами, — говорит она, — как мальчишки с их дурацкими игрушками. Я хорошо знаю клубы, — добавляет она, — я провела на сцене больше времени, чем вы все вместе взятые, вы просто сыплете умными словами, чтобы выглядеть круто, а сами ни черта не знаете. В клубах это все уже вчерашний день, и этого оказалось мало. Люди голодные, понятно? Техника их не накормит, я хочу сказать, что мы должны дать им что-то, чтобы утолить голод, дать пищу их душам.
Ормус слушает.
Но маленькая замухрышка наносит ответный удар, развивая хорошо закругленную теорию, что именно техника вернула музыку назад, к ее корням, которые таятся в атональных призывно-ответных ритмах Северной Африки. Когда рабы пересекли море и им запретили использовать их барабаны, их говорящие барабаны, они стали прислушиваться к музыке ирландских надсмотрщиков, к кельтским народным песням в три аккорда и превратили всё это в блюз. А после отмены рабства они вернули свои барабаны, и появился ритм-энд-блюз, а белые ребятишки подхватили его, добавили громкости, и родился рок-н-ролл. Он снова пересек океан, обратно в Англию и Европу, его трансформировали «Битлз», первая великая рок-группа, которая использовала стереотехнологию, и эта стерео-мутация вернулась в Америку в виде «VTO». Но техника продолжает развиваться, и теперь, с изобретением сэмплинга, можно накладывать даже самую старую музыку на новые звуки, и потом — оп-ля! — в хип-хопе, всё сначала, мы снова возвращаемся к призыву-ответу, назад в будущее. Техника — это не враг, убеждает малышка, техника — это инструмент.
— Что это? — вопрошает Мира, обращаясь к Ормусу. — Семинар по истории или рок-группа? Если она права, тогда музыка — это замкнутая петля, она мертва, пора расходиться по домам. Чтобы идти вперед, разорвать эту петлю, мы должны развивать то, что начала делать «VTO», к чему призывала Вина. Преодолевать границы. Втягивать в себя весь оставшийся гребаный мир.
Это тупик, и что интересно, Ормус, похоже, не желает или не может быть тут лидером и вести за собой. Решение проблемы приходит от Ино Барбера, благодаря которому все становится значительно проще. Ино все еще напоминает инопланетянина: он выглядит безупречно ухоженным в любое время дня и ночи, никто и никогда не видел, чтобы он ел, пил или писал, и он — сама невозмутимость. Ино зовет Миру и малышку к пульту микширования и спокойно говорит: «Я тут подумал, мы можем это объединить». И пока они слушают его электронные повторы, ритмы барабанов, звуки ситара и — да! — Винины импровизации, по мере того как он приглушает, выравнивает и смешивает это бурлящее акустическое варево, что-то проявляется, малышка берет свою гитару и начинает подыгрывать, находя нужные ритмы — или они находят ее, — купаясь в звуковой волне, и Мира начинает петь что-то джазовое, вперемежку со стихами Ормуса и индийскими бол
[366], Ормус Кама расплывается в улыбке. Повсюду, во всех многочисленных закоулках ангара, электрики, рабочие сцены, грузчики и ребята из звукозаписывающей компании останавливаются, бросают свои занятия и слушают. Это крик новорожденного. Это ритм новой жизни.
У нас есть группа.
Приходит злобная почта. На самом деле ненависть всегда тут как тут, если есть что-то заслуживающее внимания; всегда какое-нибудь быдло пишет что-то вроде: Чтоб вы сдохли, коммуняки-извращенцы, религиозные маньяки предрекают: Ты можешь спрятаться от меня, но ты не спрячешься от бога; пишут разочарованные фантазеры от секса, фэны клубов-конкурентов, скрытые психи, выполняющие самую рутинную работу, жарящие по воскресеньям барбекю на заднем дворе и прячущие в платяных шкафах журнальные вырезки, исписанные эпитетами, полными их экзистенциальной ненависти. И если таких ядовитых посланий стало больше, чем обычно, то отчасти это потому, что о группе очень долго ничего не было слышно и грязная вода копилась за сдерживающей ее дамбой. Конечно, приходит и много доброжелательной почты от фанатов, но она не так весома и не так уж сказывается на твоих каждодневных делах. На сей раз враждебность задевает группу больше, чем обычно, потому что, да, они молчали долго, и состав у них новый, так что неуверенность присутствует. К тому же эта почта не просто обычные в таких случаях гадости. Она какая-то особенно злобная, больше желчи в пузыре.
Пишут несостоявшиеся Вины, возмущенные, что выбор пал на Миру, а не на одну из них; пуристы выражают свое отвращение к факту эксгумации группы; она должна была остаться в золотом прошлом, которому она принадлежит, не нужно делать из группы зомби; ненавистники лесбиянок высказывают свое мнение — в основном из трех букв — о маленькой замухрышке и всех других сестрах Сафо
[367], и это еще самые безобидные письма. Многие корреспонденты присылают написанные неразборчивым почерком послания, в которых утверждают, что именно песни «VTO» о землетрясениях виноваты в нынешней череде катастроф, и советуют группе держаться подальше от опасных тем: Не варашите снова сваи проблемы, а то вам што, мало деняг, которые вы нахапали на людском горе?
Другие винят Ормуса за долгое безмолвие, называя это предательством. Они полагают, что настоящей причиной молчания группы была его зависть к гениальной Вине и именно он виноват в случившемся. Если бы «VTO» не прекратила выступать, Вине не пришлось бы начинать сольную карьеру, и можно с полной уверенностью утверждать, что она не оказалась бы в Мехико в тот роковой День святого Валентина и сейчас была бы жива. Ты, гребаный убийца Ормус Кама, не думай, что мы когда-нибудь забудем тебе это или простим.
Есть, однако, корреспонденты и с позитивным взглядом. Они восхваляют пророческую проницательность Ормуса в его старых песнях, его веру в то, что музыка может буквально изменить мир, и умоляют Ормуса использовать свою волшебную силу во имя добра. Исцели больную планету. Пой нам и излечи страдающую землю.
На каждого с нетерпением ожидающего Мириного дебюта фэна приходится пятеро таких, которые по разным причинам надеются на ее провал.
В какой-то момент во время долгих месяцев подготовки, еще до того, как мы оказались в ангаре, я и сам позволил себе увлечься этой идеей. Мира рассказывает, что в новом шоу Ормус хочет развить тему двойственности мира — нашего и того, другого, мира, — двойственности, которую он преодолевал большую часть своей жизни. Его занимает идея о стирании границ между мирами, он пишет стихи о любви в этом и том мире и, может быть, о спасении… Когда я понимаю, что он ничего не знает о музыке, которая была до него, — насколько он, пусть и подсознательно, все еще обижен на своего ученого отца, как многое он, должно быть, подавляет в себе! — я, раздосадованный, принимаю это слишком близко к сердцу. Я иду и покупаю гору записей старых опер: «Эвридику» Якопо Пери (1600), либретто Оттавио Ринуччини, «Орфея» Монтеверди (1607), либретто Алессандро Стриджо, и, конечно, Глюка, чья ария была последней из исполненных Виной песен в Текиле. Мне не удается отыскать оперу соперника Пери, Джулио Каччини, тоже на либретто Ринуччини, но я не особенно расстраиваюсь, потому что она не так уж и хороша.
Когда Мира снова идет в Родопы-билдинг, я увязываюсь за ней и приношу Ормусу эти записи. Он принимает мой подарок, ставит Пери и даже терпеливо выслушивает то, что я хочу ему сообщить: что не только вся история оперы начинается с этих произведений, но и то, что этот миф преодолевает все культурные границы, его отголоски слышны в сказаниях об Одине
[368], в кельтских преданиях и даже, мне кажется, в некоторых индейских сказаниях, и все эти версии положены на музыку, поэтому нужно поручить кому-нибудь все это раскопать. Я рассказываю ему о зарождении нового жанра — сольной песни под аккомпанемент — его жанра искусства! — во Флоренции шестнадцатого века, при дворе графа Джованни Барди, в конце 1570-х годов: целью песни было донести до слушателей смысл текста. Это был радикальный отход от положенного в основу мадригала принципа орнаментации с помощью деления на части, что сделало возможным появление оперы, арии и вообще всей современной традиции песни, вплоть до привязчивого трехминутного хитового сингла с Тин-Пэн-Алли
[369]. Это все часть его истории, говорю я, и ему следует об этом знать.
Я пытаюсь описать ему картину первого исполнения оперы Пери во дворце Питти по случаю бракосочетания Марии Медичи с французским королем Генрихом IV и состоявшейся позднее премьеры оперы Монтеверди в Академиа дельи Инвагити во время карнавала в Мантуе, правитель которой, герцог Гонзага, был покровителем Монтеверди и Стриджо. Но прежде чем я пускаюсь в подробности о вариации строф, stile concertato
[370] и тому подобное, он перебивает меня, очень мягко.
— Я понял, это старая сказка, ее уже исполняли раньше, особенно на итальянском, — шепчет он без всякого раздражения. — Думаю, так бывает с любой историей. Но то, что я пытаюсь здесь сделать, — это только мое, и я все-таки продолжу идти по своей тернистой тропе, если ты, конечно, не против.
— О\'кей, извини меня, — смущенно бормочу я. — Я просто хотел заметить, что все сталкиваются с одной и той же проблемой. Дело в том, что она не должна быть спасена, понимаешь? Все так или иначе придумывают счастливый конец, но это неправильно. Я просто хотел обратить на это твое внимание. В конец концов. Вина не… — И здесь я останавливаюсь, прикусив язык.
— Хорошо, — говорит Ормус, не подавая виду, что слышал последние несколько слов. — Конец не счастливый. Я понял. Спасибо, что зашел.
— Вина все это знала, — глупо, даже несколько упрямо, мямлю я и отправляюсь домой.
(Кстати, говоря о классике, должен заметить, что Ормус положил на музыку «Dies irae». Должно быть, Мира продекламировала ему этот гимн и он явно не ограничился тем, что погладил ее по головке и послал прогуляться. «О Angry Day» — возможно, единственная песня в рок-музыке, слова которой переведены с латинского оригинала, написанного итальянским монахом тринадцатого века.)
План таков: сначала — короткое турне по Америке и Англии, с выступлениями на не очень больших площадках, таких как «Роузленд», «Юнайтед Сентр», «Кембридж Корн Иксчейндж», «Лабаттс Аполло», не более полудюжины концертов, чтобы дать группе отдохнуть перед началом планируемого через шесть месяцев турне по шести континентам сроком на полтора года, с выступлениями на стадионах. Знаменитый дизайнер Марк Макуильям, оформляющий стадионы для концертов рок-звезд, придумывает нечто грандиозное для этих грандиозных гастролей. Первые же концерты будут, напротив, оформлены очень лаконично, никаких излишеств. «Давайте сначала доведем до ума музыку, — бормочет Ормус, — прежде чем устраивать шоу».
Его голос в порядке, хотя и слабее, чем раньше, и требует усиления. А гитара его, по словам Ино, с чьим ухом я не возьмусь спорить, возможно даже лучше, эмоциональнее, чем прежде. Он действительно снова в строю, и группа звучит уверенно. В последний наш день в ангаре, перед специально приглашенной аудиторией, они прогоняют весь концерт, именно так, как он будет представлен слушателям, разве что без сценических костюмов. Но даже в джинсах и футболках они смотрятся совсем неплохо. Аплодисменты долгие и искренние. «VTO» жива.
Мы в «Роузленде», сентябрь 1993 года, прошла всего неделя после концерта в ангаре; пара тысяч фэнов в состоянии полной экзальтации, по ним скользят лучи прожекторов, что приводит их в еще большее неистовство, — и мотор «VTO» запускается.
Раз-два-три-четыре!
Барабанщица, Пэтти Ла Биф, настоящая девушка из Техаса, одна из первых женщин-барабанщиц, пробившаяся в высшую лигу, в своем роде такая же легенда, как и Ормус с Виной. Раньше молодые люди из публики кричали ей: Эй, телка! — но она, не обращая на них ни малейшего внимания, сплюнув, продолжала свое дело. Бас-гитарист «VTO» Бобби Бат, родом с Монтсеррата, острова землетрясений и студий звукозаписи, играет так, будто главная цель его жизни — стабильность ритма, и ничего более. Многие гитаристы знают массу разных трюков, говорит он, но я всегда ценил основы, в роке нужна твердость, не так ли? Вести басовую линию — и пусть они там, впереди, пляшут вокруг нее. Бобби Бат был какое-то время женат на списанной Симоне, но ничего не имеет против возвращения в команду. Его отношение к этому: Если она против чего-нибудь, значит, я — за. Это был плохой ром, и мне его хватило под завязку!
А вот и замухрышка, ее шумно приветствуют фэны, они специально собрали свой клуб, чтобы поддержать ее. Наконец искусственный туман рассеивается, и Ормус Кама в своем пузыре, с десятиструнной гитарой, обращает к слушателям свою первую песню — реанимированную версию зажигательного хита «Ooh Таг Baby». Он поет первую строчку сам, совсем как в старые времена, только лучше, потому что маленькая замухрышка хорошо ему подыгрывает, заполняя дыру, которая раньше образовывалась у них на сцене из-за игры Бат; а затем выбегает Мира — и все пошло наперекосяк.
Я сижу рядом с Mo Малликом, и мы оба сразу улавливаем, что случилось, мы понимаем, что Мира была на сто процентов права, а Ормус, с его слепым желанием вернуть из мертвых Вину Апсару, ошибся. Публика недовольна: Что, ты и правда выставляешь девочку, одетую под Вину, и мы должны это проглотить?! Увидев их реакцию, мы осознаём, что это провал и в этот вечер «VTO» может умереть снова. Здесь, в старом танцзале, все это похоже на последний танец Ормуса Камы.
Или не-танец, потому что ребята в передних рядах не двигаются, они просто стоят с каменными лицами, уставившись на сцену и изливая на Миру свою немую враждебность. Как скоро они погонят ее прочь? Сколько времени пройдет, прежде чем они повернутся и уйдут?
В этот момент Мира Челано делает поразительную вещь. Она поднимает руку, и группа прекращает играть. Затем она обращается к озлобленной толпе.
— О\'кей, и вы мне тоже не очень-то нужны, — заявляет она. — Вам не нравится мой прикид? Честно говоря, мне он тоже не нравится, но сейчас и мне, и вам придется с этим смириться, поэтому почему бы не послушать музыку, — может, она и ничего, о\'кей? Ну а если она никуда не годится, можете пристрелить меня, я согласна, имеете право; но если мы можем вам дать ту музыку, ради которой вы пришли сюда, и вам всего лишь не нравится мой наряд, то послушайтесь меня: откройте уши и закройте ваши гребаные глаза.
Тут вступает Пэтти Ла Биф: громовая барабанная дробь и звон тарелок. Пэтти болеет за Миру, а Пэтти стоит немалых денег, Пэтти можно доверять. Толпа успокаивается, ворча, почти соглашаясь. И тогда вдруг именно маленькая замухрышка, до этого вечера постоянно сражавшаяся с Мирой, заводит знаменитый мотив «Таг Baby». Это срабатывает. Пять-шесть-семь-восемь. Ooh Thr Baby won\'t you hold me tight. We can stick together all through the night.
Ормус и Мира обсуждали прыжок в публику. Он не может — ему пятьдесят шесть, и он заперт в звуконепроницаемом шкафу, — но она считает, что должна сделать это. «Если мы говорим о том, чтобы стереть границы, — горячится она, — то прежде всего мы должны стереть границу между нами и ими».
Я против, но мое стремление защитить Миру только подталкивает ее к опасности, поэтому решено, она сделает это, где-то в середине концерта, во время исполнения песен из «Quakershaker». Но теперь, после такого непростого начала, — и даже несмотря на великолепную игру группы, толпа поддерживает их только на восемьдесят процентов, — конечно же, она не станет этого делать, думаю я, она же достаточно умна, чтобы воздержаться от риска.
Она прыгает.
Какое-то мгновение мне кажется, что они не станут ловить ее, я вижу ее разбитое и затоптанное тело под ногами мрачной толпы-убийцы. Я думаю о Таре. Но их руки поднимаются вверх, они держат ее, она плывет над морем рук, она спасена.
Это то, что мне кажется, но я не вижу того, что видит она — злобу на многих лицах под ее беспомощным телом, — я не чувствую, как их руки царапают ее тело. Только когда кто-то срывает с нее рыжий парик, я вдруг понимаю, что происходит. Я снова вскакиваю, Маллик орет в свою рацию: «Это бунт, вытащите ее оттуда!» — но прежде чем службе безопасности удается пробраться через толпу, она, непонятно как, снова оказывается на сцене, и, когда встает, мы видим порезы и царапины у нее на животе, на спине, даже на лице; ее длинные темные волосы всклокочены и свисают на спине неровными прядями, с нее сорвали бюстье, но она не останавливается, она не пропускает ни одного такта, — она стоит посреди сцены в своих рваных кожаных штанах и поет, истекая кровью, с обнаженной грудью, — поет в лицо этой неблагодарной и готовой растерзать ее публике, и именно в этот момент я понимаю, каждый из присутствующих в концертном зале «Роузленд» понимает, что Мира Челано станет большой, очень большой звездой.
Потом, за кулисами, я хочу обнять и утешить ее, и к черту Ормуса с его иллюзиями. Но она еще не остыла и не нуждается в утешении мужчин. Она вернулась со сцены, чтобы установить новый закон. Гримерная не слишком просторная, мы все столпились здесь и знаем, чт
о сейчас будет сказано, знаем, что эта женщина, у которой хватило смелости прыгнуть во враждебную толпу, может подойти к Ормусу и сорвать корку с его самой больной раны.
— Больше никакой Вины, — говорит она. Они стоят лицом к лицу, из них двоих — она выше и сильнее, и она не собирается его отпускать. — Договорились, Ормус? Мы сделаем по-моему — или до свидания. Ты слышишь меня? Ты согласен? Никто не возвращается из мертвых. Никто еще не вернулся. Вины Апсары больше нет.
Но Ормус Кама в бомбейском музыкальном магазине, он разговаривает с высокой малолетней красоткой о том, кто написал «Heartbreak Hotel».
Мира переходит на крик:
— Ормус! Ты слышал, что я сказала?
— Да, — шепчет Ормус. На самом деле он напевает песню.
— Не прикидывайся психом, Ормус. Ты не такой уж чокнутый. Я хочу услышать твой ответ, сейчас.
— Что? — тихо переспрашивает Ормус Кама. — Вина Апсара? О, мне очень жаль, но она умерла.
18. Dies irae
О angry day, О angry day, When Time, like ash, will blow away. That\'s — what King David and the Sibyl say
[371].
На западе землетрясения прекратились, и за дело принялись строители. Банки и страховые компании строят новые дворцы на месте разломов, как бы демонстрируя превосходство своей власти даже над самой провинившейся землей. Оставленные землетрясениями шрамы превращаются в зоны реконструкции, в которых как грибы растут парки, офисные здания, кинокомплексы, аэропорты и торговые центры. Люди начинают постепенно забывать, и поэтому те, кто еще помнит, вызывают их раздражение. Ормуса Каму и «VTO» в числе других обвиняют в негативизме и паникерстве из-за того, что они продолжают исполнять песни из «Quakershaker» а также новую, в стиле госпел, аранжировку старинных стихов Томмазо Челано, полных страха и угрозы.
На юге, однако, разрушения продолжаются. Как будто земля подвергает дискриминации своих самых несчастных детей. В Индии, где дома строятся из грязи и грез, где основы жизни хрупки, ослаблены коррупцией, нищетой, фанатизмом и безразличием, — разрушения чудовищны. Это не нравится тем, кто считает, что Индия ничем не отличается от других стран, кто отрицает фактор самобытности, создающий неповторимую атмосферу на данной территории. Но факт остается фактом — в Америке земля не трясется, в Индии же то один кусок земли, то другой, то одна, то другая улица индийского города испытывают подземные толчки почти ежедневно.
Для многих наблюдателей из стран третьего мира очевидно, что землетрясения — это проявление новой гегемонистской геополитики, орудие, с помощью которого сотрясающие землю сверхдержавы намереваются тряхнуть и разбить вдребезги зарождающуюся экономику Юга, Юго-Востока и стран Азиатского побережья Тихого океана. Хвастливые заявления западных триумфаторов в период революционных потрясений 1989–1990 годов стали теперь их проклятием. Отныне все колебания земли воспринимаются как евро-американское оружие; обстоятельства, которые раньше квалифицировались страховщиками как воля Всевышнего, теперь рассматриваются целыми государствами как военные действия; и альтруизм, с которым обычные граждане западных стран раскошеливаются на оказание помощи пострадавшим, вкладываясь во всевозможные фонды, теперь выглядит как попытка постфактум избавить сильных мира сего от угрызений совести из-за причиненного ими ущерба. Индия, Пакистан, Израиль, Иран, Ирак и Китай объявляют о гигантских ассигнованиях на «тектонические войны». Началась своего рода новая гонка вооружений.
Все попытки скептически настроенных западных журналистов и политиков провести расследование и оспорить заявления представителей военно-промышленного комплекса, взявших на себя ответственность за глобальные землетрясения 1989–1990 годов, воспринимаются зачинателями новой гонки вооружений как дезинформация, а вмешательство международного движения за мир игнорируется. Призывы мировых лидеров заморозить эти опасные и дестабилизирующие общество программы, разработки новых «раскалывающих землю бомб» объявляются высокомерием и лицемерием. Челночная дипломатия Генерального секретаря ООН, вызвавшегося убедить все заинтересованные стороны принять участие в срочно созванном симпозиуме под девизом «Сомкнем руки над разломами», где они могли бы начать переговоры по поиску конструктивного решения конфликта, ни к чему не приводят. В поддержку решений лидеров «Большой сейсмической семерки» проходят массовые народные демонстрации. В людях пробудились национальная гордость и самоуважение, и они заявляют, что готовы позволить своим детям голодать, только чтобы получить возможность потрясать мир, с которым они, кажется, уже могут соперничать на равных в таких престижных соревнованиях, как конкурс «Мисс мира» и Кубок мира по футболу. Стены домов в Дели, Исламабаде и других столицах, где склоняются к жесткому сейсмокурсу, увешаны лозунгами в поддержку развития сейсмотехнологий. Никаких полумер и сомкнутых рук. Когда мы сможем сотрясать землю, мы сами протянем руку для приветствия.
Землетрясения в Индии продолжаются, и местные политики продолжают обвинять в этом (наряду с Западом) вечных врагов страны на севере и северо-западе, и это еще больше накаляет обстановку, хотя угроза войны и без того чрезвычайно велика. Голматол Дудхвала, вдова убитого Пилу, получает от этого огромные политические барыши. В век, отмеченный быстрыми взлетами к власти вдов убитых в результате покушения мужей, шарообразная неграмотная Голматол, с ее постоянными призывами к мщению, последняя в этом списке: если она добьется своего, миру придет конец. Но погибнет он не от взрыва, а от содрогания.
Теперь все — Новые Квакеры.
Многое из того, что годами было сокрыто, теперь выброшено на свет божий непрекращающимися подземными толчками. Когда было объявлено, что возродившаяся рок-группа «VTO» планирует добавить к своим гастролям концерты в Бомбее и Дели и что на них будут исполнены «О Angiy Day» и песни из альбома «Quakershaker» в качестве поддержки западных мирных инициатив, возглавить движение против возвращения Ормуса Камы вызвалась совершенно неожиданная кандидатура. Его старший брат Сайрус Кама делает из тюрьмы Тихар заявление, получившее широкую народную поддержку.
Сайрус, в его шестьдесят один год, по-прежнему считается опасным сумасшедшим и еще ни разу, ни при каких обстоятельствах не просил об освобождении. Он выразил свое твердое мнение, что ему следует оставаться в «его любимом Тихаре» до конца своих дней, так как только в тюрьме он может не бояться, что Подушечник, который, вероятно, до сих пор таится в нем, снова проявится и совершит очередные чудовищные преступления. Он серийный убийца, это правда; однако в стенах тюрьмы мягкость его характера продолжает привлекать к нему людей. Сколь бы часто ни менялись его охранники, они уходят его учениками, так как Сайрус стал мудрецом, он провел эти годы в тишине, в постоянных занятиях, освоил древние языки и изучил древние книги — совсем в стиле Дария Камы. Его «Медитации о Калки» (Калки — это последнее воплощение Вишну, который низойдет на землю только для того, чтобы объявить о конце света) были опубликованы в умных журналах и перепечатаны в виде буклетов и дешевых книжек многочисленными мелкими издательствами, и многие университетские профессора и восторженные студенты считают его одним из глубочайших мыслителей страны, рупором наших тревожных времен — судя по всему последних. Как заслуживающий внимания яркий мыслитель, труды которого были опубликованы, и человек, чья решимость (пусть в некотором роде и вынужденная) вести простую жизнь, полную самоотречения, вызывает восхищение, Сайрус стал символом того, на что способен человек, если он не ропщет на свою земную долю, а принимает ее со смирением. Его тело в оковах, но дух его, по мнению восторженных почитателей, — дух его подобен радостной песне птицы, льющейся высоко в поднебесье.
Сайрус решил написать Ормусу Каме открытое письмо, скорее грустное, нежели гневное: «Брат мой, мне очень жаль, но я вынужден сказать, что ты превратился в человека, ненавидящего свой род». Это первое предложение само по себе гарантировало широкую публикацию сего печального полемичного послания в индийской, а затем и мировой печати. Даже недавнее выступление Ормуса против сотрясающих землю войн он повернул против него. Ормус начал путано: Что касается меня, то мне неподконтрольно оружие массового поражения, поэтому надеюсь, что меня не обвинят в лицемерии, если я скажу… «Мой брат слишком скромен, — скорбно опровергает Сайрус. — Кто как не он написал достойные сожаления стишки, ставшие гимном нового века землетрясений? Мы не должны недооценивать Ормуса Каму, воспринимая его так, как ему бы хотелось, а именно не более чем трубадуром и поп-звездой, потому что его полная ненависти к себе самому, лишенная корней музыка уже давно служит, я бы даже сказал преданно служит, высокомерному Западу, превращая трагедию мира в развлечение для молодежи и увлекая ее своим заразным, зажигательным ритмом».
Инициативу Сайруса с готовностью подхватывают другие. Находящиеся сегодня в фаворе у правительства богочеловеки Улу-Риши и Аурум-Баба заявляют, что бывший индиец, некогда исповедовавший зороастризм, «сейсмопропагандист» Ормус Кама должен понести ответственность за вызывающий землетрясения западный сценарий судного дня; что его песни и шоу представляют собой откровенное покушение на межкулыурную и внутрикультурную стабильность и что поэтому он и его подручные ни при каких обстоятельствах не должны получить разрешение выступать на индийской земле. Через несколько дней после беспрецедентного совместного коммюнике Риши и Баба министр внутренних дел Голматол Дудхвала (чья пилуистская фракция только что согласилась поддержать зыбкую правящую коалицию, пост министра внутренних дел — плата Голматол за поддержку) подтверждает, что всему персоналу группы «VTO», включая и самих членов рок-группы, отказано во въездной визе исходя из общественных интересов, а также и их собственных, потому что в сегодняшней накаленной обстановке их личная безопасность не может быть гарантирована.
Так прошлое тянет за Ормусом свою клешню, хватает его за лодыжку и пытается утащить вниз. После публикации письма Сайруса количество полных злобы писем из Индии множится. Поступают угрозы, но тут нет ничего нового. Многие годы дюжины несостоявшихся Вин еженедельно угрожали убить Ормуса и / или себя за его неспособность полюбить их, за то, что он, по их мнению, морит себя голодной диетой памяти по умершей жене, лишая себя возможности вкусить яств на окружающих его со всех сторон любовных пиршествах. Ормус никогда не воспринимал подобные угрозы всерьез, и, несмотря на озабоченность Клеи Сингх, этот новый Ормус, Ормус в его коконе, странно отсутствующий Ормус, каким он стал с тех пор, как Мира заставила его признать смерть Вины, этот ускользающий, плывущий по жизни Ормус, не реагирует и на эти новые стрелы ненависти с субконтинента. Сингхи тем не менее, по настоянию Клеи, всегда настороже.
Когда новость о запрете на въезд Ормуса в Индию достигает ушей брата и сестры Сангрия в Нью-Йорке, они сразу решают, что Сайрус Кама — это яркая, еще не рассказанная страница истории феномена «VTO», и вылетают в Дели первым же самолетом.
О дни гнева, ночи гнева. Так я думаю о тех двух долгих годах конца, что последовали за тремя смертями Вины Апсары, — как о ночах и днях ярости. О последние, теперь уже минувшие времена.
Я думаю, что в первый раз Вина погибла в бездне, разверзшейся возле виллы «Ураган»; второй раз она умирала медленно, это было тогда, когда мир пытался превратить ее в икону — в Божественную Вину, не поняв ее необычной человечности, пока наконец Клея Сингх не стерла ее голос с автоответчика; а в третий, и последний, раз она умерла, когда Мира Челано, моя любимая, заставила Ормуса Каму, больше всех любившего Вину, произнести слова, которые убили ее безвозвратно. Когда эти слова прозвучали, Ормус понял, что он перерезал последнюю нить, связывавшую его с этим миром, и, утратив радость жизни, стал искать смерти, вглядываясь в лицо каждого встречного, как будто спрашивая: это ты? Пожалуйста, друг, незнакомец, стань тем, кто принесет мне долгожданный дар.
Тур «В царство мертвых» был задуман как гигантский передвижной мемориал, посвященный Вине. Мира больше не имитировала ее образ на сцене, но беззвучные, замедленные кадры с танцующей Виной на гигантском экране начинали и завершали шоу. Это решение было неодобрительно встречено в некоторых странах, оно воспринималось как чрезмерная коммерциализация памяти о недавней святой и даже своего рода как явная попытка заработать наличные, спекулируя на супружеских отношениях с ней, но Ормус оставался глухим ко всем пересудам, он просто улыбался своей спокойной улыбкой и продолжал идти своей дорогой. Человек должен принадлежать чему-то, пусть даже это будет гольф-клуб или собака, а Ормус теперь принадлежал памяти. Его могла ранить только та, которую он потерял; он принадлежал ей и музыке.
Б
ольшую часть 1994 и 1995 годов он жил исключительно своими гастролями, этим эрзацем подземного царства со всеми кругами ада, заключенного в гигантском ковчеге самого большого из существующих экранов, с которого ежевечерне в публику летели бесконечным потоком картины рая и ада, и тот и другой — во вполне земных образах: мотели для молодоженов и рекламные огни закусочных, видеомагазины и балетные школы, толпы футбольных фанатов и зоны военных действий, ледовые пустыни и политические митинги, серфинг-пляжи и библиотеки — и каждый должен был сам решать, божественному или инфернальному принадлежат эти образы. Это техно-инферно создала для него дизайнерская команда Макуильяма, но сама концепция принадлежала Ормусу. Выдумав свой мир, он на два года погрузился в его атмосферу. Казалось, что вымышленная вселенная этого шоу парит в воздухе, что это другая реальность на вечер или на пару вечеров соприкасается с землей, чтобы люди могли попасть в нее и от души потанцевать. Добровольно заперев себя в ограниченном континууме рок-н-ролла, Ормус Кама тоже стал неким парящим существом, больше похожим на пришельца из другого мира, чем на человека, он больше был артистом, чем самим собой.
Он перемещался из отелей, целые этажи которых ради него очищали от всех излишеств и превращали в белые пустыни, где стояли белые рояли, располагались аудио- и видеолаборатории и старинные тосканские хлебопекарни, в лимузинах, окна которых были затемнены не для того, чтобы люди туда не заглядывали, а для того, чтобы нельзя было увидеть то, что творится снаружи, на стадионы, которые повсюду были одинаковы, в какой бы точке земного шара Ормус ни находился; только в этой иллюзии пространства он был способен существовать. Когда подходило время лететь на принадлежащем «VTO» специально переоборудованном «Боинге-747», он принимал снотворное и спал до тех пор, пока снова не приходило время переместиться в закрытый мир лимузина, в белые комнаты отеля и декорации подземного царства, единственного места на земле, где ему хотелось пребывать.
Это выглядело так, будто шоу стояло на месте, а мир за пределами стадиона бежал мимо, как будто шоу было константой, а человеческая жизнь — вещью преходящей, как будто это всегда был один и тот же стадион, и лимузин был один и тот же, и за рулем всегда сидел Уилл Сингх, а рядом с Ормусом — Клея Сингх; арендуемый этаж отеля, где он проводил все свое время между выступлениями, выпекая и поедая хлеб, всегда был одним и тем же, а города за его окнами проносились мимо, как страны на верхушке Дальнего Дерева.
Рио, Сидней, Лондон, Гонконг, Лос-Анджелес, Пекин — все эти города были ненастоящими. Запрет на въезд в Индию не имел значения, потому что Индия была ненастоящей, это была просто еще одна транзитная зона. Изменение цвета кожи и расы людей в толпе, череда знаменитостей, приходивших к нему за кулисы выпить и отведать его домашнего хлеба, местные герои и спонсоры тура, журнальные красотки, вежливо откусывавшие от его булочек и лгавшие по поводу того, как он замечательно выглядит, — все это не имело никакого значения, потому что все это тоже была иллюзия. Только шоу было реальным. Шоу, музыка были его домом. Космос за их пределами был фальшивкой.
Он жил в своем воображаемом мире, в том, который он создал из ничего, в мире, которого до него не было и быть не могло и который без него существовать не будет. Теперь, когда этот мир был создан, он сам существовал только внутри него, на его территории, не доверяя никакой другой земле.
Во время представления сцена освещалась столь мощными прожекторами, что, по правде говоря, он почти не видел зрителей, лишь несколько первых рядов, а позади них — огромное ревущее чудовище, которое он должен был укротить, он должен был играть на нем, как будто это инструмент, но он умел это делать, это была его реальность. Укротитель в клетке со львом, засунувший голову в пасть зверя, знает, что это его настоящая реальность, а аплодирующий, ярко расцвеченный, с воздушными шарами и попкорном мир за металлическими прутьями клетки сейчас не важен, это лишь раскрашенные декорации, фон. Так и Ормус в круговороте шоу чувствовал себя прекрасно, совершенно как дома, и, по общему мнению, его представления были чем-то исключительным, его гитара никогда не звучала так чисто, до боли, подобно мечте странствующего по пустыне о воде из прозрачного, холодного источника, а пение его никогда не было таким нежным и сильным. Недавно еще совсем слабый голос уступил место этому мощному инструменту, более сильному, чем прежде, в те времена, когда Вина одаривала мир неповторимой колоратурой своего голоса.
После каждого выступления члены группы, потрясенные, обменивались своими впечатлениями, со страхом думая о будущем. Даже Ла Биф и Бат вынуждены были признать, что они не помнят, чтобы он когда-нибудь был в такой прекрасной форме и столь продолжительное время. Он как реактивный самолет на форсаже, однажды вечером заметила Пэтти Ла Биф, он может сжигать двойную порцию топлива, потому что знает: для обратной дороги оно ему не понадобится. После этих слов музыканты группы осознали, что он умирает, что топливо, которое он сжигает на сцене, — это сама жизнь. Он сжигал себя в огне своего искусства, каждое представление было не просто подношением Вине, но шагом в небытие, в мир иной, куда она ушла, забрав с собой его радость. Он знал: когда турне закончится, ему больше не нужно будет ни петь, ни говорить, ни двигаться, ни дышать, ни быть. Теперь его музыканты стали воспринимать его как существо из другого мира, они видели, как много усилий он прикладывает, чтобы оказаться там; может быть, в этот мир можно было проникнуть через прореху в воздухе, и, возможно, в этом ином измерении Вина была еще жива. Но путей туда больше не существовало — ни для него, ни для кого другого. А замухрышка сказала Мире: «С тех пор как я себя помню, я была их фанаткой; на все это, конечно, тяжело смотреть, но, знаешь, по крайней мере он не оплывает и не дымит, словно свеча из дешевой лавки, это, черт побери, вспышка, сверхновая, настоящий уход звезды».
(На деле непрерывность представления обеспечивалась тем, что оно множилось в трех экземплярах. Так как на монтаж сцены требовалась неделя, три бригады рабочих прыгали по земному шару, устанавливая и разбирая ее. В то время как одну сцену демонтировали после выступления, вторая уже была готова для следующего представления, а третью устанавливали там, куда вскоре должна была прибыть группа.
Еще нужно было электричество. Шоу потребляло четыре миллиона ватт электроэнергии, производимой генераторами мощностью шесть тысяч лошадиных сил. Из них полтора миллиона ватт уходило на триста пятьдесят ящиков звуковой аппаратуры. Были также две тысячи ламп, а это значит, что представление можно было видеть с луны.
Шесть миллионов человек заплатили за то, чтобы посмотреть это шоу. Было продано двадцать миллионов компакт-дисков и кассет. Прибыль составила сотни миллионов долларов. И когда Ормус Кама представлял себе, что он неподвижен, а мир вращается вокруг него, может быть, он был не так уж неправ. Такова сила воображения.)
Длинный кишкообразный трап заканчивался в огромной пасти, должной символизировать врата ада, охраняемые трехголовым роботом Цербером, — там, на небольшой дополнительной сцене, появлялся Ормус, в одиночестве, как Орфей близ Аорнума в Феспротии, обдумывающий свой ужасный путь вниз. На этой сцене Ормус исполнял свое вступительное соло, акустическую версию «Beneath Her Feet», в то время как образ Вины витал над стадионом на экране. (Так как это было акустическое соло, он мог исполнять его без стеклянного футляра, стоя на открытом воздухе, не опасаясь повредить слух.) В конце песни механический Цербер ложился и засыпал, а Ормус входил в прозрачный пузырь, устремлявшийся вперед по рельсам, — и его поглощала пасть. Затем движущаяся дорожка с сумасшедшей скоростью перемещала его на главную сцену, и он оказывался в придуманном Макуильямом Аиде, где его ожидали другие музыканты группы вместе с целым зоопарком огнедышащих железных демонов, гигантских надувных фигур и других обитателей преисподней, роли которых исполняли мимы и электронные игрушки. В полу сцены была сложная система рельсов и стрелок, так что Ормус мог двигаться по ней, не покидая своего прозрачного пузыря; в какой-то момент, для большего эффекта, его подхватывали металлические руки и он превращался в стеклянный лифт, возносивший Ормуса высоко в небо, над головами ревущей толпы. Таким образом находящийся в стеклянном пузыре Ормус больше не был отделен от действия; пузырь стал метафорой жизни, его продленным членским билетом в мире живых во время приключений в стране мертвых.
И Мира, конечно же, была там. Она была той женщиной, которую он пришел спасти от царя тьмы. Мира, уже в своем костюме, и пела она сердцем, день ото дня, как ей и было предначертано, поднимаясь все выше на звездном небосклоне и выйдя из тени Вины; она играла роль Любви, попавшей в заточение в ад и стремившейся вырваться на свободу.
Сейчас это уже ничего не значит, неважно, как они вели себя на сцене. Теперь я это понимаю. Я ревновал, согласен. Позвольте мне прямо признать, что я сходил с ума от ревности — и был не прав. Но, боже, она оказалась настоящей актрисой, моя Мира, это было видно по тому, как она прислонялась к пузырю Ормуса, прижимаясь к нему всем телом, сначала грудью и бедрами, потом выгнутой спиной и задом, катаясь по нему, как будто занималась любовью с этой проклятой штукой. Я не мог на это смотреть. И в конце, когда она входила внутрь, когда ее закрывали там вместе с Ормусом и пузырь, ярко сверкнув, исчезал, а потом они оказывались, уже без пузыря, на второй сцене, как бы выйдя из ада, и Ормус играл на гитаре так, что это был самый настоящий секс, а Мира изливала на него свой голос, как бесплатный напиток, — ну, я не смог этого вынести! Я отвернулся. Мне пришлось, черт возьми, уйти.
И я перестал ходить на концерты. Перестал ездить с ними по городам и весям, вернулся в Нью-Йорк и занялся своей работой, я даже вернулся к фотожурналистике, впервые за несколько лет, и дело кончилось тем, что я снова уворачивался от пуль в местах с труднопроизносимыми названиями: Ургенч-Турткуль на Амударье, Тыргуль-Сачуеск в Трансильвании — и в новых горячих точках на постсоветском пространстве: в Алтынай-Асылмуратовой и далекой Надежде-Мандельштан. Но по ночам я все еще видел порнографические сны о Мире и Ормусе. Иногда мое подсознание для остроты добавляло к этим сценам маленькую замухрышку и несколько Сингхов, и я просыпался, с эрекцией и весь в поту, в какой-нибудь грязной, вшивой дыре, название которой пишется кириллицей, и понимал, что каждый человек способен на насилие и жестокость, если его достать — изнасилованием страны, например, или реальным, да пусть и воображаемым, совращением его девушки.
Я знаю, что это не одно и то же, черт возьми. Я знаю разницу между супружеской неверностью и геноцидом, но когда вы оказываетесь где-нибудь у черта на рогах, в кишащем тараканами спальном мешке или на заднем сиденье чужого джипа и вас кусают все возможные славянские и азиатские насекомые, римско-католические, православные, сионистские и исламистские жуки, а вокруг вас — взрывающаяся вселенная рушащихся границ и рассыпающихся реальностей, когда вы в эпицентре анархии и нестабильности — вы мечтаете вернуться на Восточную Пятую улицу, в Нью-Йорк, и прочитать сплетни в «Нью-Йорк Пост», еще хоть один разок, пока улыбающаяся босоногая буддистка-блондинка несет вам черничный кекс и чашечку дымящегося, естественным путем выращенного кофе, — да, еще хоть один раз, пожалуйста! — и ты клянешься: Никогда больше, ни разу ни одной шутки в адрес дизайнерского буддизма, мне нужен этот миролюбивый Будда прямо сейчас, дайте его мне, о Гинзберг Ринпоче, о лама Ричард, о Стивен Сигал, возьмите меня, я ваш. А потом вы просыпаетесь с головой, тяжелой от приснившегося секса, которым занимались не вы, где непроизносимые вещи совершались телом и над телом, в котором вы узнаете вашу любимую… Позвольте вам сказать, что в такой момент вы не думаете: «Così fan tutte»
[372], — не переворачиваетесь на другой бок, насвистывая веселый мотивчик, чтобы вернуться в мир грез, — вы подскакиваете, готовый убить не только маленькую Фьордилиджи и вашу любимую Дорабеллу
[373], но и того возбужденного борова, кем бы он ни был, посмевшего сбить их с пути истинного: дайте мне сюда этого сукина сына, и я вырву его развратное сердце!
И я был не прав? Не прав. Не прав.
Я снова не понял Ормуса Каму. Я позволил себе забыть, что было нечто, так сказать, сверхчеловеческое в его любви к Вине, нечто за пределами человеческой способности любить. Это была любовь до конца времен, и после того как у него не получилось вернуть ее из мертвых — после того как Мира заставила его признать, что Вину нельзя вернуть к жизни, — с этого мгновения все женщины для него остались в прошлом. Теперь, когда Мира была самой собой, он больше не хотел, чтобы она заняла место Вины; даже если бы она пришла к нему, нагая и умащенная, сгорая от желания, он бы просто рассеянно погладил ее по голове и посоветовал бы накинуть что-нибудь, пока не простудилась.
Поэтому я признаю, что любовь Ормуса к Вине Апсаре была сильнее моей, потому что, несмотря на то что я оплакивал Вину как никакую другую потерю в моей жизни, я все же в конце концов полюбил снова. Ему же никакая другая любовь не могла заменить любви к ней, и после трех смертей Вины он наконец принял свой последний обет безбрачия, от которого его могли освободить только жадные объятия смерти. Смерть теперь была единственной любовницей, за которой он готов был пойти, единственной любовницей, которую он мог делить с Виной, потому что она должна была соединить их навеки, в печальном лесу вечно мертвых.
И последнее, что я готов признать, — и теперь перед лицом всего мира прошу у нее прощения, — что я должен был доверять Мире. Я даже не понимал, как мне повезло: на пепелище старой любви родилась новая. Ормус не интересовал Миру, разве только профессионально и, может быть, в какой-то мере как способ заставить меня быть честным. Я был слишком глуп, чтобы поверить своему счастью, поверить, что в конце этой долгой грустно-радостной саги я выиграл джекпот.
Четыреста лет назад Фрэнсис Бэкон полагал, что Орфей не должен был получить желаемое в подземном царстве, что Эвридику невозможно было спасти и что сам Орфей должен был быть растерзан на куски
[374], потому что для него миф об Орфее был историей гибели не только искусства, но и самой цивилизации. Орфей должен был умереть, потому что должна умереть культура. Варвары у ворот, и им невозможно противостоять. Греция распадается; Рим пылает в огне; сияние падает с неба.
По прибытии в Дели индийская реальность, шумная и навязчивая, с резкими запахами, ошеломляет Марко и Мадонну Сангрия, воображавших, что Индия — это что-то чуть-чуть похуже Куинза. Американцам приходится в Индии непросто, их считают там ходячими долларами и — что еще хуже — оказавшимися за границей разинями: законными мишенями, простофилями. За несколько часов после своего вселения в пятизвездочный отель в Южном Дели, находясь в его стенах, они стали объектом вымогательства со стороны денежных менял, предлагавших им обменять их «зеленые» по самому выгодному курсу черного рынка, торговцев самоцветами, которые вполне могли оказаться отполированными булыжниками, таксистов, чьи двоюродные братья владели находившимися неподалеку мастерскими по обработке мрамора, отиравшихся в лобби хиромантов, молодых людей и дам из высшего общества, предлагавших им хорошую цену за их одежду и камеры, пожилых мужчин, осведомлявшихся у Марко, во-первых, есть ли у Мадонны образование и, во-вторых, доступна ли она, а если да, то за какую цену; пообщались они и с карманником в лифте, который был сколь неквалифицирован, столь же и невозмутим, так что когда Марко заметил ему, что его рука оказалась не в том кармане, парень просто вынул преступную руку, широко улыбнулся и, обезоруживающе пожав плечами, ответил: «Такая многолюдная страна, что поделаешь, мы привыкли обращаться с карманом соседа как со своим собственным».
Тюрьма Тихар была еще хуже, что, правда, не удивительно. Один пол чего стоил, не говоря уж о помещениях, тюремном персонале и самих обитателях: уже один этот пол являл собой целый фильм ужасов, который мог бы называться «Восточный вопль», а может, «Кошмар на делийской улице». Эта грязь, мои дорогие, а когда я говорю о жуках, то имею в виду вовсе не знаменитого Багс Банни
[375]. Это уж точно не место для ухоженного денди в нарциссических штанах и туфлях от Джимми или для такой классной кобылки, как Мадонна, рискующей испачкать свою клетчатую юбку от Айзика и новые босоножки от Маноло. «И, бог мой, — заметила Мадонна, — кажется, что люди здесь постоянно кричат во все горло и далеко не всегда по-английски. Что бы это значило?»
Но когда Сайрус вошел в комнату для встреч, закованный в кандалы и окруженный множеством надзирателей, Мадонна сразу заметно повеселела. Она потом рассказывала своим приятелям: «Я просто почувствовала, что передо мной мудрый человек, у него что-то вроде ауры и я… ну я просто даже не знаю, как сказать. Это просто улет».
Ему она призналась: «Вы самый милый заключенный, какого я когда-либо видела».
Покидая тюрьму Тихар, брат и сестра Сангрия поклялись начать международную кампанию — со знаменитостями, которые займутся сбором средств, с пикетами перед посольствами, вашингтонскими лоббистами, — в общем, со всем, чем можно, — за досрочное освобождение этого исключительного человека. Марко незамедлительно вернулся в Америку создавать штаб-квартиру будущей организации. Мадонна осталась в Индии, ходила в грубых веревочных сандалиях, смыла с лица весь макияж, сняла все шиньоны, сделала себе рисунки хной на руках и стопах — как у невесты — и навещала Сайруса дважды в неделю, больше не разрешалось. Она попросила у него прощения за свой вид во время их первой встречи — «Хи, я, наверное, выглядела как шлюха, ха, но это моя культура, однако я не хочу погрязнуть в этом, как его… во грехе, я хочу научиться вашей… как это называется… о\'кей, о\'кей, мудрости».
«Мы слушали не того Каму, — призывая поддержать запускаемую ею кампанию по освобождению Сайруса, писала она в первой же своей статье, отданной ею в печать после приезда в Индию. — Теперь давайте уйдем от эфемерного примитивизма рок-н-ролла Ормуса и обратимся к глубоким философским размышлениям его старшего брата — к размышлениям о вечном. Если мы еще не слишком стары и способны учиться, Сайрус Кама может нас многому научить. P. S. Он милашка, хотя это вовсе не значит, что мы любим мужчин за их стальные ягодицы, правда?» Да, правда.
Во время долгого турне «VTO» кампания за освобождение Сайруса набрала обороты. В Нью-Йорке всегда держащая нос по ветру Богиня Ma выехала из Родопы-билдинг и заклеймила Ормуса Каму вполне в духе Сайруса. Его подавление модальности расы и цвета кожи ради несостоятельной универсалистской западной догмы свидетельствует о его отказе от самого себя ради желанного, вызывающего его восхищение Другого. Именитые юристы в Нью-Йорке и Индии взялись за дело Сайруса; индийские власти, смущенные таким вниманием, изъявили свою готовность проявить гибкость; и наконец Мадонна Сангрия предложила свое замечательное решение этой проблемы.
— Послушайте меня, хорошо? — сказала она Сайрусу, пребывая в необычайном, нехарактерном для нее волнении. — Я знаю, что это звучит слишком прямолинейно и женщины вашей культуры не ведут себя подобным образом, но я думаю… я просто… нет, не так. Я хочу сказать, что, если бы вы женились на мне — хорошо, Сайрус? — тогда вы могли бы получить американский паспорт, вот это да! И мы могли бы посадить вас в самолет и позаботиться о вас дома.
Был конец 1995 года — «VTO» была в Южной Америке, на завершающем этапе гастролей, — когда после пяти месяцев раздумий Сайрус Кама дал свой ответ:
— Мисс Мадонна, когда вы и ваш брат впервые предложили мне свою помощь, я принял ее из-за своей, как я сейчас понимаю, слабости. Вы были столь красивы и убедительны, и я подумал: что ж, если они верят в меня, тогда я готов, я приму их заботу и выйду из моего любимого Тихара. Но все это время я знал, что если бы я вышел отсюда вместе с вами, то очень скоро почувствовал бы себя обязанным убить вас, да, и вашего брата тоже, и, возможно, свою мать, которая отказалась от меня и моего брата-близнеца Ардавирафа, и попутно еще много других людей, а в конце своего путешествия я достиг бы его истинной цели, к которой стремился всей душой, — убийство моего младшего брата Ормуса, ненависть к которому разрушила мою жизнь.
Видите, каков соблазн. Однако после соответствующих размышлений я нашел в себе силы отказаться. Еще раз благодарю вас за интерес, проявленный ко мне, за ваше признание в любви, ваше великодушное предложение вступить с вами в брак и за ваши подарки. Особенно же благодарю вас за присланные по моей просьбе видеоаппаратуру и записи концерта моего брата и за то, что вы убедили администрацию тюрьмы позволить мне вопреки правилам держать все это в моей скромной камере. Я очень внимательно отсмотрел шоу моего брата и понял, что он уже ушел из этой жизни. Посмотрите в его глаза. Он умер. Он в аду. Так что, как видите, необходимость убивать его отпала, я свободен от того, что двигало мною всю жизнь. Для меня совершение других убийств в этих изменившихся обстоятельствах было бы верхом дурного вкуса, поэтому я с радостью остаюсь здесь, в тюрьме. Благодарю вас, мисс Мадонна, и до свидания.
Теперь я вспоминаю последние события.
Та зима, после завершения тура «В царство мертвых», была самой свирепой из тех, что мы могли припомнить. Мира и я совсем не виделись с Ормусом, который, по своему обыкновению, заперся в Родопы-билдинг и не выказывал ни малейшего желания связаться с нами. Когда я думал о нем, я представлял его индейским вождем, который решил, что сегодня хороший день для того, чтобы умереть, и направился на избранное им для этого место, где он просто сидит теперь в ожидании ангела. Но б
ольшую часть времени мое внимание было занято другим. Мне нужно было восстанавливать свои отношения с Мирой. Даже в самые лучшие времена музыкантам очень трудно возвращаться домой после турне. Они привыкают к уединению, к напряженным до предела графикам, бессонным ночам и злачным местам по всему земному шару, привыкают быть перемещающимся центром всеобщего внимания, к терзающему их волнению накануне выступлений, к нескончаемой гонке, когда концерт следует за концертом, к истощению и опустошенности после них, к тому, что музыка надоедает, что они открывают ее заново, привыкают к спадам и подъемам в отношениях с другими музыкантами, постоянному сексуальному напряжению и «корабельным романам», к ощущению, что они прогульщики или бегущие под дождем изгои.
Еще труднее приходится музыкантам, которые берут с собой детей. Тара Челано уже выросла, ходит в школу, она играет в «Красной Шапочке», и в то время как другие девочки ее возраста не знают, где находится Манхэттен, Тара уже не раз объехала вокруг света и видела такое, о чем не решится говорить в школе, ибо рискует оскорбить в лучших чувствах своих идеалистов-учителей.
И самое трудное — это возвращение к стабильным отношениям, потому что после нескольких лет жизни как перекати-поле сама идея стабильности кажется иллюзией, а в нашем конкретном случае я подмочил свою репутацию, и Мира знала это. Я не доверял ей (ха!). Я не мог поверить, что, оказавшись в водовороте неверности, она не будет втянута в него. Именно в этом была проблема, которая требовала решения.
Я помню воскресенье в парке. Снегопад начался еще под Рождество и все не прекращался. Тара была в восторге от этой белизны, ее радовали простор и тишина, от которых она отвыкла за годы, проведенные в мелькании ярких огней, в трейлерах, в постоянных переездах. В то воскресенье, играя в снежки, она была рада, что дома, с нами, и радость ее помогла нам снова сблизиться. Мы осознали, сколь важны мы в ее жизни, как необходимы ей. Семьи в наше время — это союзы, заключенные против ужаса и отчаяния. Эта девочка, ребенок умершего незнакомца, — единственное во всем мире, что связывает меня с будущим.
Мира взяла мою руку в варежке в свою, и после этого нам обоим стало легче. Мы пошли в кино, где какие-то монстры или пришельцы, как обычно, разрушали Нью-Йорк (таким способом Лос-Анджелес демонстрирует Манхэттену, что тот ему небезразличен), и когда мы вернулись домой, в голосовой почте меня ждало сообщение от Клеи Сингх.
Умерла Спента. В Англии тоже было холодно, и в белом доме на холме с видом на Темзу восьмидесятилетняя женщина сидела в гостиной у старинного газового камина рядышком со своими «мальчиками». (Вайрусу было шестьдесят три, а Уолдо за сорок, оба они давно уже забыли, что не были кровными братьями и что не родственные узы, а железная сила обстоятельств сделала их семьей.) Систему отопления не проверяли много лет, и в ту ночь произошла небольшая утечка газа под старым щелястым полом; газ этот сначала усыпил всех троих, а затем взорвался, спалив огромный особняк дотла, вместе с несколькими прекрасными дубами, простоявшими больше двух столетий. С тех пор как Спента уединилась от мира и вверила все повседневные заботы Уолдо и Вайрусу, дом постепенно приходил в упадок, и после пожара окрестные жители неодобрительно покачивали головами и поджимали губы, обсуждая это событие. Это должно было случиться, таково было единодушное мнение. Эти ее сыновья никогда не были способны следить за домом. Она должна была это понимать. Bee сошлись на том, что потеря деревьев — подлинно национальная трагедия.
В сообщении Клеи ничего не говорилось о том, что мы должны собраться вместе, чтобы почтить память умерших. Ни о какой встрече речь не шла. «Он просто подумал, — сказала она, — что вас нужно известить, в память о прошлом». Это была последняя весточка от Ормуса.
Ормус не поехал в Англию на похороны, но все же послал туда пару Сингхов-юристов на оглашение завещания Спенты. Когда стало ясно, что единственные указанные в завещании наследники Спенты погибли вместе с нею, собравшиеся родственники Месволда приготовились к бою. Дом сгорел, но земля и денежные вклады стоили того, чтобы начать войну. Месволды поглядывали на американских юристов Сингхов с откровенным страхом и неприязнью: опять эти индийцы! Сколько их еще? Но Сингхи торжественно объявили, что Ормус Кама отказывается от всех прав на наследство Месволда, встали, вежливо поклонились и ушли, оставив с открытым ртом всех претендентов, уже готовых начать свои никому не интересные жестокие баталии.
Несмотря на то что Ормус не поехал на могилу матери, ее смерть потрясла его. На следующий день после оглашения завещания он сказал Клее, что собирается прогуляться в одиночестве по замерзшему парку. Когда она поняла, что отговорить его от этого невозможно, она заставила его надеть зимние ботинки и самое теплое пальто из темно-синего кашемира, обмотала ему вокруг шеи мягкую кашемировую шаль, на робко протянутые старческие руки натянула замшевые перчатки, на голову, словно корону, водрузила его любимую китайскую зимнюю шапку с ушами, которую Вина когда-то давно купила ему на Канал-стрит за шестнадцать долларов. Клея завязала тесемки на бантик у него под подбородком, встала на цыпочки и поцеловала его в обе щеки. «Ты хороший человек, — сказала она ему. — Твоя мама может тобой гордиться». Она имела в виду, что считает себя его матерью, давно, уже многие годы, но пока Спента была жива, она не могла сказать об этом. Не могла сказать, что любит его и гордится им, как любая мать гордится своим сыном.
Он слабо улыбнулся и направился к лифту, пересек улицу и пошел в парк.
Конечно же она послала следом за ним Уилла, — «но на расстоянии, — приказала она, — упаси тебя бог попасться ему на глаза». А это было совсем непросто именно в тот день, потому что из-за снега и льда улицы опустели, машин не было, и люди добирались до работы на лыжах. Казалось, что реальность была где-то в другом месте, не отмеченном этим феерическим снегопадом.
Он гулял недолго. Было слишком холодно, чувствовалось, как воздух замораживает легкие. Примерно через двадцать минут он повернул в обратную сторону, шел быстро и через тридцать пять минут после того, как вышел из дому, он добрался до отмеченного высокой аркой входа в Родопы-билдинг. Из-за холода швейцара под навесом не было. Все спрятались внутри здания.
Когда Ормус подошел к подъезду, Уилл Сингх, как раз выходивший из парка на дорожку напротив Родопы-билдинг, поскользнулся и упал, растянув связки на правой ноге. В этот же момент словно из ниоткуда появилась высокая темнокожая женщина с фонтаном рыжих волос и подошла к Ормусу. Поражало то, что в такую погоду на ней было лишь расшитое блестками золотое бюстье, кожаные брюки в обтяжку и туфли на шпильке. Плечи и талия у нее были голые.
Ормус Кама повернулся к ней и замер. Я не сомневаюсь, что глаза у него расширились, когда он увидел ее, так что он должен был заметить маленький пистолет, который она направила на него, разрядив ему в грудь всю обойму. После чего она бросила оружие, автоматический девятимиллиметровый пистолет «Джулиани & Кох», прямо там же, в снег, рядом с его телом, и быстрым шагом ушла — с поразительной, учитывая ее шпильки, быстротой, — свернула за угол и исчезла из виду. На снегу осталась цепочка женских следов. Там, где они заканчивались, валялись рыжий парик, кожаные брюки, расшитое блестками бюстье и пара туфель. И всё. Никаких следов автомобиля. Ничего, никаких свидетелей — ни тогда, ни позже. Как будто на Манхэттене, в Верхнем Вест-Сайде, обнаженная женщина поднялась в воздух и испарилась — исчезла, и никто ничего не видел.
На пистолете не было отпечатков пальцев, несмотря на то что Уилл Сингх помнил (но не мог поклясться), что нападавшая была без перчаток.
Это было идеальное убийство.
Ормус умер там, в снегу, несколько минут спустя, — голова его покоилась на коленях Клеи Сингх. Клея в тревоге ходила взад-вперед по холлу, и когда услышала выстрелы, ей не нужно было объяснять, кто был мишенью. Выбежав, она успела заметить спину скрывшейся за углом женщины. Она крикнула Уиллу, чтобы он следовал за ней, а сама осталась со своим Ормусом, зная, что в такой кошмарный день машины «скорой помощи» не подоспеют к ним вовремя, — даже несмотря на надетые на шины цепи, их занесет на скользкой дороге, если они будут ехать быстро. К тому же отверстия на красивом пальто Ормуса сказали ей всё, что ей нужно было знать. Они были такими кучными, что стало понятно: помочь уже ничем нельзя.
— Ормус, — проговорила она сквозь слезы, и он открыл глаза и посмотрел на нее. — О мой Орми, — плакала она, — мой малыш, что я могу для тебя сделать? Ты знаешь, чего ты хочешь? Что тебе нужно?
Он посмотрел непонимающе и ничего не ответил. Тогда в отчаянии она спросила:
— Ормус, ты знаешь, кто ты? Ты все еще знаешь это, правда? Ты знаешь, кто ты?
— Да, — ответил он. — Да, мама. Я знаю.