Отец мальчика, Хуан Мигель Гонсалес, вот уже долгое время почти не комментировал происходящее и не покидал своего родного городка Карденас. Просто сказал, что просит вернуть ему сына. Возможно, с его точки зрения, это звучало достойно или этого попросту было достаточно. Подумав о том, как бы вел себя он сам, если бы между ним, отцом, и Асманом вдруг встали всякие дядья и двоюродные сестры, профессор Соланка нечаянно сломал карандаш, который вертел в руках. Он благоразумно решил, что пора переключиться обратно на спортивный канал, но было уже поздно. Эль Дюк, сам в прошлом кубинский беженец, едва ли мог вытеснить из головы Соланки историю с Элианом. Воображение профессора уже стерло различия между Асманом Соланкой и Элианом Гонсалесом, соединив их причудливым образом, и нещадно пеняло Соланке за то, что в его собственном случае, чтобы разлучить отца с мальчиком, никаких родственников попросту не понадобилось. Асман разлучен с отцом без чьей-либо посторонней помощи. Бессильная ярость вновь поднималась в нем, и, чтобы победить ее, ему пришлось прибегнуть к излюбленной технике сублимации и направить гнев вовне, против помешавшейся на идеологии кубинской диаспоры Майами, которую пережитые унижения превратили в то, что она более всего ненавидела. Борьба против фанатизма сделала иммигрантов фанатиками. Они орали на журналистов, яростно оскорбляли несогласных с ними политиков, грозили кулаками проезжающим мимо машинам. Они толковали о промывке мозгов, а сами являлись ее жертвами. «Не промывки, а загрязнения! — Соланка поймал себя на том, что буквально вопит, обращаясь к кубинцу-подающему на экране телевизора. — Эта жизнь, которую вы ведете, засоряет ваши мозги. А маленький мальчик, которого вы обложили со своими камерами, путаете шумом, фиксируете его испуг и смущение, — что вы сказали ему про его родного отца?!»
Теперь пришлось пройти через все это снова: дрожь, сердцебиение, невозможность вздохнуть, душ, темнота, глубокое дыхание, техника визуализации гнева… Никаких лекарств. В свое время он принимал их слишком много. Психоаналитиков он также отверг. Гангстер Тони Сопрано, правда, прибег к услугам мозгоправа, ну так то же в кино! Профессор Соланка решил бороться со своим демоном самостоятельно. Лекарства или сеансы психоанализа он считал надувательством. И если Соланке суждено схватиться с завладевшим им злым духом, уложить его на лопатки и отправить обратно в преисподнюю, то это должен быть поединок, бой без правил, с голой задницей, на кулаках, до смерти.
Было уже темно, когда Малик Соланка посчитал себя готовым выйти из дома. Его все еще била дрожь, но он напустил на себя вид беспечности и отправился на ночной показ фильмов Кесьлёвского. Будь он ветераном Вьетнамской войны или многое повидавшим репортером, его поведение было бы объяснимо. К примеру, Джек Райнхарт, американский поэт и военный корреспондент, друживший с Соланкой вот уже двадцать лет, просыпаясь от телефонного звонка, первым делом разбивал вдребезги разбудивший его аппарат. Никак не мог остановиться, поскольку крушил все в полудреме, так и не пробудившись до конца. У Джека сменилось уже множество телефонов, но он принимал это как данность. Он был искалечен и благодарил судьбу, что не пострадал сильнее. Но единственной войной, на которой довелось побывать Соланке, была сама жизнь, и в целом жизнь щадила его. У него водились деньги и было то, что большинство людей назвало бы идеальной семьей. Ему достались исключительная жена и исключительный сын. И все же он сидел посреди ночи на кухне, и на уме у него было убийство. Не метафорическое, а самое настоящее убийство. Он даже поднялся в спальню с разделочным ножом в руке и целую минуту, ужасную, немую минуту, стоял над телом спящей жены. Затем вышел, лег в соседней комнате и рано утром, спешно собравшись, первым же самолетом улетел в Нью-Йорк, ничего не объяснив. Случившееся лежало за гранью понимания. Ему было необходимо, чтобы океан — хотя бы океан! — отделял его от того, что он едва не совершил. Так что мисс Мила, королева Западной Семидесятой улицы, была намного ближе к истине, чем догадывалась. Чем должна догадываться.
Поглощенный своими мыслями, Соланка стоял в очереди в кинотеатр. Позади него, справа, молодой мужской голос, беззастенчиво громкий — пусть все слышат, наплевать! — завел историю, адресуясь не только к собеседнику, но ко всей очереди, всему городу, как будто целому Нью-Йорку было до него дело. Что ж, если живешь в столице, знай: экстраординарное здесь так же обыденно, как стакан диетической колы, ненормальность нормальна, как попкорн. «В конце концов я позвонил ей сам: типа, здравствуй, мама, как дела, а она мне: а знаешь ли ты, кто сейчас сидит напротив меня и ест мясной рулет, что твоя мамочка приготовила? Санта-Клаус, вот кто! Санта-Клаус сидит сейчас во главе стола, прямо на месте этого змея, этой крысы, этой вонючей похотливой задницы — твоего папочки. Богом клянусь! Представляешь, три часа дня, а она уже набралась. Черт возьми, прямо так и сказала, слово в слово. Санта-Клаус! Ну, я ей: да, мамочка, а Иисуса там, часом, поблизости нет? А она: молодой человек, для тебя он господин Иисус Христос, и, чтоб ты был в курсе, Иисус сейчас готовит нам рыбу. Я решил, что с меня хватит. Ну, говорю, мама, всего вам хорошего, поклон от меня джентльменам». Соланка также услышал, как где-то в конце очереди раздался пугающе громкий женский смех: «ха-ха-ха!»
Если бы это был фильм Вуди Аллена (некоторые фрагменты «Мужей и жен» снимали как раз в той квартире, которую сейчас арендовал Соланка), после такого монолога публику в зале непременно пригласили бы присоединиться к беседе, встать на чью-то сторону, рассказать подходящую к случаю историю из собственной жизни, желательно похлеще услышанной, а также вспомнить похожие монологи безумных мамашек из фильмов позднего Бергмана, Одзу или Сирка. В фильме Вуди Аллена затем непременно появился бы из ниоткуда, из-за какого-нибудь горшка с пальмой, лингвист Наом Хомский, или социолог Маршалл Маклюэн, или, что более соответствует духу времени, пропагандистка сиддха-йоги Гурумаи либо поклонник индийской духовности Дипак Чопра и в двух словах дали бы увиденному вкрадчивый, приглаженный комментарий. Плачевное состояние, в котором находится мать героя, стало бы последним, на чем ненадолго заострил бы внимание сам Вуди — следует разобраться, как часто у нее бывают галлюцинации: только за едой или в любое время? Какие препараты она принимала и содержалась ли на их этикетках информация о возможных побочных эффектах? Как можно трактовать тот факт, что в ее планы входило покувыркаться не с одной, а сразу с двумя культовыми фигурами? И что бы сказал Фрейд об этом странном сексуальном треугольнике? Что говорит нам об этой женщине ее одинаковая потребность в рождественских подарках и спасении бессмертной души? Как это все характеризует Америку?
А также: если с ней в комнате на самом деле находилось двое мужчин, кто они были? Возможно, беглые преступники, убийцы, решившие отсидеться на кухне несчастной алкоголички? Угрожала ли ей реальная опасность? Или же, ратуя за широту взглядов, мы должны допустить, хотя бы чисто теоретически, что чудо двойного пришествия могло случиться на самом деле? Тогда какой рождественский подарок Иисус попросил у Санты? С другой стороны, если Сын Божий колдовал на кухне с тунцом, надо ли это понимать так, что мясного рулета на всех не хватило?
В фильме Вуди Аллена Мэриэл Хемингуэй непременно наблюдала бы за всем происходящим с живейшим интересом, но тут же переключила бы внимание на что-то другое. В его фильме эта сцена непременно была бы черно-белой, снятой в совершенном соответствии с действительностью во имя реализма, правдивости и высокого искусства. Но в реальном мире она была цветной и куда хуже прописанной, чем в киносценарии. Когда Малик Соланка круто повернулся, желая сделать юноше резкое замечание, он обнаружил, что стоит нос к носу с Милой и ее центурионом — защитником и любовником в одном лице. Стоило подумать о ней — и вот, пожалуйста, материализовалась! За ее спиной стояла — точнее, шаталась, пихалась, приседала на корточки и принимала другие немыслимые позы — вся оставшаяся честная компания со ступенек.
Соланка был вынужден признать, что выглядит она эффектно. Молодые люди сменили унылое тряпье от Томми Хильфигера на одежду совершенно иного, гораздо более элегантного и дорогостоящего стиля, в основу которого было положено классическое для летних коллекций Кельвина Кляйна сочетание белого и бежевого. Несмотря на поздний час, они, все как один, не снимали солнцезащитных очков. Здесь, в мультиплексе, крутили рекламный ролик, в котором модные молодые вампиры в солнцезащитных очках «Рей-Бэн» — благодаря сериалу об потребительнице вурдалаков Баффи кровососы были на пике моды — сидели на дюнах в ожидании рассвета. Тот единственный, что забыл надеть свои очки, живьем зажарился и испарился от первых же рассветных лучей. Его товарищи смеялись и скалили клыки, наблюдая, как он тает в воздухе. «Ха-ха-ха!» А вдруг Мила и компания тоже вампиры? — подумал профессор. А я — тот дурень, что оказался без солнцезащитных очков. Правда, это означало бы, что и сам он — вампир, убежавший от смерти, пренебрегающий законами времени…
Мила сняла солнечные очки и вызывающе посмотрела Соланке прямо в глаза. В этот момент он сообразил наконец, кого же она ему напоминает.
— Смотрите-ка, это ж мистер Гарбо, ка-а-торые хочут, чтобы их а-аставили в па-а-кое, — мерзким голосом протянул пергидрольный блондин, намекая, что готов дать достойный отпор сварливому профессору, из которого уже песок сыплется.
Но Малик Соланка при всем желании не мог уйти прочь: взгляд Милы буквально держал его.
— Боже праведный! Да это же Глупышка! Извините, Глупышка — это моя кукла, я ее сделал!
Гигант центурион не понял, что это лепечет старикан, а потому решил, что Соланка не сказал ничего хорошего. И правда, в профессорском тоне было нечто большее, чем просто удивление, — какое-то раздражение, чуть ли не враждебность, что-то похожее на отвращение.
— Полегче, Грета! — Юный гигант вытянул ручищу, достал ладонью до груди Соланки и с силой стал теснить того назад.
Профессор пошатнулся и уперся спиной в стену. Но тут девушка приструнила своего бойцового пса:
— Все в порядке, Эд. Эдди, на самом деле, нормально все.
К облегчению профессора, очередь внезапно начала продвигаться гораздо быстрее. Малик Соланка буквально ворвался в зал и занял место подальше от компании упырей. Свет погасили, но ему казалось, будто взгляд зеленых глаз продолжает сверлить его через весь зал и в темноте.
4
Он гулял всю ночь напролет, но так и не нашел успокоения. Покоя не было даже глухой ночью, а еще менее — в суетливый уже час после рассвета. Не было никакой глухой ночи. Он не мог припомнить маршрут своего ночного путешествия; у него было ощущение, что за эту ночь он прошел весь Нью-Йорк целиком, начав и закончив прогулку где-то в окрестностях Бродвея, но память его зафиксировала громкость белого и цветного шума. Зафиксировала пляску шума, танец абстрактных фигур перед обведенными красным глазами. Пиджак его льняного костюма намок и тяжело обвис на плечах; и все же Соланка решил не снимать его во имя приличий, просто потому, что достойному человеку так поступать негоже. Не лучше выглядела и его соломенная панама. Городской шум нарастал с каждым днем, а может, нарастала восприимчивость Соланки к шуму, грозившая дойти до той точки, когда срываешься в крик. Вот и сейчас по городу с ревом двигались огромные мусоровозы, похожие на гигантских тараканов. И негде было укрыться от воя сирен, тревожной сигнализации, скрипа тормозов, бибиканья грузовиков, дающих задний ход, невообразимой, бьющей по мозгам музыки.
Часы шли. Герои Кесьлёвского не покидали его мыслей. Куда уходят корнями наши поступки? Двух братьев, ставших чужими друг другу и своему умершему отцу, едва не сводит с ума бесценная коллекция марок, принадлежавшая покойному. Мужчина узнаёт, что стал импотентом, и просто не в состоянии смириться с мыслью, что у его любящей жены может быть сексуальное будущее без него. Всеми нами движут тайны. Стоит нам заглянуть в их завешенное вуалью лицо, как их сила уже толкает нас дальше, в темноту. Или к свету.
Когда он свернул на свою улицу, даже дома заговорили с ним тоном крайней самоуверенности, тоном властителей мира. Католическая школа Святых Таинств стремилась обратить его к вере, взывая к нему на латыни, высеченной в камне: PARENTES CATHOLICOS HORTAMUR UT DILECTAE PROLI SUAE EDUCATIONEM CHRISTIANAM ET CATHOLICAM PROCURANT
[3]. Однако это сентиментальное воззвание не затронуло ни одной струны в душе Соланки. На фасаде соседнего дома, над мощным ложноассирийским входом во вкусе приверженного древности голливудского режиссера Сесила Де Милля, было начертано золотыми буквами более афористичное изречение: КАКИМ ПРЕКРАСНЫМ МОЖЕТ СТАТЬ МИР, ЕСЛИ ВСЕХ ЛЮДЕЙ НА СВЕТЕ СВЯЖЕТ БРАТСКАЯ ЛЮБОВЬ. Три четверти века назад это пышное здание, вызывающе прекрасное в самой дерзновенной городской манере, было посвящено, как гласила надпись на его угловом камне, «пифианизму», посвящено без тени смущения перед несовместимостью греческой и месопотамской метафор. Это присвоение и сваливание в кучу сокровищ канувших в Лету империй, эта переплавка или métissage
[4] былых могуществ были знаками современной мощи.
Пифо — древнее название Дельф, где обитал Пифон, повергнутый Аполлоном, и, что более широко известно, располагался Дельфийский оракул, жрицей которого была Пифия, прорицательница, неистовая в своих экстатических откровениях. Соланка не мог представить, чтобы создатели здания подразумевали под «пифианизмом» эпилептические припадки и рожденные в конвульсиях пророчества. Поистине эпический размах этого здания нельзя было соотнести и с той скромной ролью, что играл в поэзии так называемый пифийский стих, одна из разновидностей дактилического гекзаметра. Скорее всего, посвящение было связано с Аполлоном как покровителем музыкантов и атлетов. Начиная с шестого века до новой эры каждый третий год олимпийского цикла в Греции проводились Пифийские игры, одно из четырех величайших панэллинских празднеств. Музыкальным состязаниям сопутствовали спортивные, и непременно воспроизводилась великая битва бога и змея. Вероятно, какие-то обрывки этих сведений дошли до людей, отгрохавших святилище поверхностного знания, храм, освящающий убеждение, что невежество, если его подкрепить увесистой пачкой долларов, обращается в мудрость. Храм Аполлона Простака.
К черту классическую мешанину! — мысленно воскликнул профессор Соланка. Ибо вокруг царило более могущественное божество — Америка на пике своей власти, всепоглощающей и разнородной. Америка, куда он явился в надежде избавиться от себя. Освободиться от привязанностей, а заодно — от гнева, страха и боли. Поглоти меня, Америка, воззвал профессор Соланка, поглоти и даруй мне покой!
Против псевдомесопотамского пифийского дворца, через улицу, только что открыл двери лучший в Нью-Йорке симулякр венской Kaffeehaus
[5]. В деревянных подставках были разложены свежие номера «Таймс» и «Геральд трибьюн». Профессор Соланка зашел, выпил крепкого кофе и даже позволил себе поучаствовать в самой преходящей из непреходящих городских игр — представляться не тем, кто ты есть на самом деле. В своем теперь уже весьма потрепанном льняном костюме и соломенной панаме он мог сойти за завсегдатая кафе «Хавелка» на Доротеергассе. В Нью-Йорке никто ни к кому особо не приглядывается и лишь немногие навострились различать староевропейские тонкости. Ненакрахмаленная пропотевшая белая рубашка из «Банана-рипаблик», пыльные коричневые сандалии, неухоженная жидкая бороденка (не подстриженная аккуратно, не напомаженная слегка) здесь никому не резали глаз, не казались фальшивыми нотами. Даже само его имя (при необходимости представиться) звучало для окружающих как нечто mitteleuropäische
[6]. Что за место, думал Соланка. Город полуправд и отзвуков, который как-то ухитряется править миром. И его глаза, изумрудно-зеленые, смотрят вам в самое сердце.
Подойдя к прилавку с аппетитными кусками знаменитых австрийских тортов, Соланка проигнорировал безупречный на вид gâteau
[7] «Захер» и попросил вместо этого кусок Linzertorte
[8], но в ответ получил лишь полный недоумения взгляд латиноамериканца за стойкой. Раздраженному Соланке ничего не оставалось, как пальцем указать на выбранный десерт, после чего он смог наконец спокойно просмотреть газету за чашкой кофе.
Утренние выпуски пестрели сообщениями о расшифровке человеческого генома. Доклад биологов называли лучшей версией «блистательной книги жизни» — оборот, обычно употребляемый в отношении Библии или очередного Романа с большой буквы, хотя новый светоч знания являл собой не книгу, а электронное сообщение, отправленное по Интернету, код, записанный четырьмя аминокислотами. Профессор Соланка не был искушен в кодах. Не смог одолеть даже поросячью латынь (простейший шифр, основанный на перестановке и добавлении букв и слогов), не говоря уже о сигнализации флажками или о вышедшей из употребления азбуке Морзе; не знал ничего, кроме сигнала бедствия: точка-точка-тире-тире-тире-точка-точка-точка.
Help. Помогите. Или, на поросячьей латыни,
elp-hay. Все строили предположения о чудесах, которые последуют за триумфальной расшифровкой человеческого генома. К примеру, любой сможет обзавестись дополнительной парой конечностей, чтобы покончить с неразрешимой фуршетной проблемой: как можно держать в руках тарелку, бокал да еще и есть? Малику Соланке несомненными представлялись две вещи: первое — какие бы открытия ни были сделаны, он не успеет ими воспользоваться, и второе — эта книга, которая изменила все, трансформировала философскую природу нашего бытия, произвела в нашем знании о самих себе столь значительные качественные сдвиги, что они не могли не прейти в серьезные количественные перемены, — эту книгу он никогда не сможет прочесть.
Покуда люди не доросли до подобной степени понимания, они могли утешаться тем, что все вместе барахтаются в трясине невежества. Теперь же, когда Соланка знал, что кому-то где-то известно то, чего ему познать никогда не дано, и к тому же ясно сознавал, что это известное другим знать очень важно, в нем рождалось глухое раздражение, медленно закипающий гнев дурака. Он ощущал себя трутнем, рабочим муравьем. Он ощущал себя частицей копошащихся тысяч из немых фильмов Чаплина или Фрица Ланга, одним из безликих существ, обреченных быть брошенными в жернова общественного прогресса, в то время как знание властвует над ними с высот. У новой эпохи будут новые правители, и он станет их рабом.
— Сэр. Сэр! — Над ним, в неприятной близости, воздвиглась молодая женщина в синей обтягивающей юбочке до колен и нарядной белой блузке. Ее белокурые волосы были беспощадно стянуты на затылке. — Я вынуждена попросить вас покинуть кафе.
Латиноамериканец за стойкой внимательно наблюдал за ними, готовый в любую минуту вмешаться.
Профессор Соланка изумился совершенно искренне:
— Похоже, какие-то проблемы, мисс?
— Похоже?! Да вы ругаетесь, непристойно и грубо, к тому же в полный голос. Говорите просто недопустимые вещи. Произносите их во всеуслышание. И он еще спрашивает, какие проблемы! Сами у себя и спрашивайте. Уходите, пожалуйста!
Ну, наконец-то, вот он, момент истины, думал Соланка, пока женщина обрушивала на него свою гневную тираду. Здесь все же нашлась одна подлинная австриячка. Он поднялся, накинул на плечи помятый пиджак и, приложив руку к шляпе, неожиданно учтиво кивнул ей, но чаевых не оставил. Профессор не мог взять в толк, что подвигло женщину на столь странную речь. Когда Соланка еще делил супружеское ложе с Элеанор, жена периодически жаловалась, что он храпит. Сквозь полудрему он чувствовал, как она пихает его и просит перевернуться на другой бок. Ему хотелось объяснить, что он вполне осознаёт происходящее вокруг, слышит ее слова, а значит, должен был бы услышать собственный храп или любые другие звуки. Через какое-то время Элеанор сдалась, и Соланка продолжал беспрепятственно храпеть во сне. Пока не наступила ночь, когда он не храпел и не спал. Нет, не теперь, не нужно вспоминать об этом сейчас… Сейчас, когда, судя по всему, он должен был бы находиться в полном сознании и когда в его голове не умолкая звучал нью-йоркский шум.
Подойдя к своему дому, он обнаружил, что у его окна в люльке висит рабочий, что-то подновляющий на фасаде здания, и в полный голос на звучном, раскатистом пенджаби дает указания и обменивается грязными шутками с напарником, стоящим на тротуаре с самокруткой-бири в зубах. Соланка немедленно позвонил хозяевам квартиры, чете по фамилии Джей, приверженцам здорового образа жизни, взращивающим исключительно органические продукты. Супруги проводили лето на севере штата в компании своих овощей и фруктов. Соланка раздраженно пожаловался на происходящее. Неслыханная невоспитанность! Невыносимо! В договоре ясно сказано, что любой плановый ремонт должен производиться не только исключительно за пределами квартиры, но при этом еще и без лишнего шума. К тому же в квартире плохо работает унитаз. После однократного смывания в нем периодически всплывают небольшие фрагменты фекалий. Соланка пребывал в таком настроении, что этот пустяк вызвал в нем гораздо бóльшую досаду, чем того заслуживал. Он немало поразил своим тоном добродушного Саймона Джея, деликатного и отлично воспитанного владельца квартиры, который счастливо прожил в ней с женой Адой уже три десятка лет, вырастил здесь детей, даже научил их пользоваться этим самым унитазом в этом самом туалете и пребывал в полной уверенности, что каждый проведенный в этих стенах день был безоблачен и полон простых радостей. Соланка не пожелал его слушать. При повторном смывании, правда, фекалии смываются окончательно, однако подобное положение вещей абсолютно неприемлемо. Хозяину следует незамедлительно прислать в квартиру сантехника.
Увы, сантехник, как и ремонтник-пенджабец, оказался разговорчивым субъектом. Его звали Йозеф Шлинк. Несмотря на весьма преклонные годы, он был бодр и активен, растрепанностью седой шевелюры похож на Альберта Эйнштейна, а передними зубами — на мультяшного кролика Багса Банни, и, когда он вошел, им двигала занявшая глухую оборону гордость, побуждая первым делом понести расплату за упущения.
— Только не нато нишего кофорить, хорошо? Мошет, фы тумаете, што я слишком старый, а мошет, и нет. Я пока мыслей шитать не наушился. Но я фам отно скашу: сантехника лушше меня фы фо фсей окруке тошно не найтете. И я стороф как пык, не путь я Йосеф Шлинк. — У него был сильный акцент немецкого еврея-беженца. — Мое имя фас запафляет? Ну так и посмейтесь сепе на сторофье! Тшентельмен, мистер Саймон, софет меня Шланк для кухни, а коспоша Ата — Шланк для туалета. Пусть софут меня хоть Шланк фон Писмарк, я не опишаюс, это сфопотная страна. Трукое тело — моя рапота. Фот кте шутки неуместны. Фы снаете, што на латыни юмор есть флака из класа? А фот Хайнрих Пелль, премия Нопеля за семьтесят фторой кот, кофорил, што ему ф писательском труте юмор помокает. Та. А в моей рапоте он прифотит к ошипкам. Так што никаких «влашных клаз» пока я рапотаю, та? И не нато шутить нат моими инструментами. Фсе, што мне нато, — пыстро стелать свою рапоту и пыстро полушить за нее плату. Фсе ясно? Как гофорит ф кино этот shvartzer
[9], снашала покашите мне теньги. Я фсю фойну латал пропоины на немецкой потфотной лотке. Фы тумаете, после этого я не спрафлюсь с фашей маленькой тырочкой с сапашком?
Образованный сантехник, которому есть что порассказать, подумал профессор, чувствуя, как силы его утекают, словно их спустили. (Он подавил искушение сказать «через шланг».) И это теперь, когда он буквально с ног валится. Город преподает ему урок. Здесь не убежишь ни от навязчивого вторжения, ни от шума. Он пересек океан в надежде оградить свою жизнь от самой жизни. Он прибыл сюда в поисках тишины, а нашел шум куда более громкий, чем тот, от которого он бежал. И теперь этот шум проник в него. Соланка боялся зайти в комнату, где хранились куклы. Может, и они начнут разговаривать с ним? Может, оживут и примутся болтать, судачить, сплетничать, трепаться, пока не вынудят заткнуть им рот раз и навсегда, пока вездесущность жизни, ее немилосердный отказ отступиться, эта проклятая невыносимая громкость третьего тысячелетия, от которой голова лопается, не заставят его поотрывать куклам их чертовы башки?
Глубокий вдох. Соланка выполнил круговое дыхательное упражнение. Очень хорошо. Следует воспринимать болтливость сантехника как божью кару. Это поможет смирить гордыню и выработать навыки самоконтроля. Этот сантехник — еврей, которому удалось спастись от фашистских лагерей смерти, укрывшись под водой. Мастерство сантехника расположило к нему всю команду, немцы держались за него до самого последнего дня. После капитуляции он наконец обрел свободу и уехал в Америку, навсегда оставив позади — или все же прихватив с собой (это как посмотреть) — призраков из своего прошлого.
Наверняка Шлинк уже рассказывал эту историю тысячи, миллионы раз. У него успели выработаться свои повествовательные формулы и интонации.
— Только попропуйте сепе претстафить. Сантехник в потфотной лотке уше само по сепе свушит комишно, нет? Но поферх нее — ирония софсем трукоко сорта, psychologische
[10] слошность. Я не могу пояснять фам. Просто фот он я, стою сейшас перет фами. Я сохранил сфою шизнь. Я фыполнил сфое — та-та-та! — претнашертание.
Не жизнь, а настоящий роман, был вынужден признать Соланка. Или фильм. Жизнь, из которой получилась бы вполне кассовая среднебюджетная лента. Дастин Хофман мог бы играть сантехника, а капитана? Клаус Мария Брандауэр или Рутгер Хауэр. Хотя обе ключевые роли можно было бы отдать молодым, чьих имен Малику не удалось припомнить. С годами тает даже это — знание мира кино, которым он всегда так гордился.
— Вам следует записать этот сюжет и оформить права на него, — нарочито бодро посоветовал он Шлинку. — Это же, как говорят киношники, прямая концепция. Когда весь фильм можно уложить в одну фразу. Ваша «Подлодка 571», «U-Boot 571» займет достойное место рядом со «Списком Шиндлера». Можно сделать обоюдоострую комедию в духе Роберто Бениньи. Даже еще жестче. И назвать ее не «U-Boot», «Подводная лодка», a «Jü-Boot», «Еврейская лодка».
Шлинк замер. И перед тем как полностью сосредоточить скорбное внимание на унитазе, одарил Соланку мрачным, укоризненным взглядом:
— Я ше уше просил фас — никаких шуток. Мне неприятно гофорить это, но фы нефоспитанный шелофек.
А внизу, на кухне, между тем появилась приходящая домработница, полячка Вислава. Она досталась ему от хозяев квартиры, так сказать, в субаренду, наотрез отказывалась гладить одежду, оставляла после себя нетронутой паутину в углах, а на запыленной каминной полке можно было запросто рисовать узоры. Впрочем, Вислава обладала неоспоримыми достоинствами: у нее был легкий характер и широкая, открытая улыбка. Однако стоило дать ей хоть малейший шанс, да и без оного, она непременно ударялась в повествования. О грозное устное сказание, непобедима сила твоя! Всю жизнь Вислава была истовой католичкой, и вот теперь ее вера серьезно пошатнулась из-за истории, похоже абсолютно правдивой, которую рассказал ей муж, а ему, в свою очередь, — дядя, узнавший ее от близкого друга, знакомого с неким Рышардом, много лет проработавшим у Папы Римского личным водителем, естественно, до того, как тот заступил на святейший престол. Так вот, этот самый Рышард повез будущего Папу на выборы в Ватикан через всю Европу в поворотный исторический момент, на пороге великих перемен. О это мужское товарищество, простые человеческие радости и тяготы долгого пути! Приехали они наконец к папской резиденции. Духовное лицо, понятное дело, отправилось заседать с собратьями в капелле, а водитель остался его дожидаться. А когда из трубы показался белый дым и возгласили: «Habemus papam!»
[11], какой-то кардинал, весь в красном, медленно, по-крабьи, будто персонаж из фильма Феллини, спустился по широкому лестничному маршу из желтого камня и замер на нижней ступени, поджидая запыленный автомобильчик и его водителя. Сдвинув брови и наклонясь к самому водительскому окну, которое Рышард, жаждавший узнать новости, заранее опустил, кардинал передал первое личное послание нового Папы, поляка по происхождению: «Вы уволены».
Соланке, далекому от католической веры, вообще неверующему, было по большому счету все равно, правдива ли эта история — впрочем, он почти уверовал, что правдива, — и совершенно не хотелось выступать арбитром в жестоком единоборстве уборщицы с демоном сомнения, терзающим ее бессмертную душу. Он предпочел бы, чтобы Вислава вообще с ним не разговаривала, а бесшумно скользила по квартире, оставляя ее чистой или хотя бы пригодной для жилья, а также гладила и аккуратно складывала его выстиранную одежду. Так нет же, хотя каждый месяц он платил восемь тысяч долларов за аренду квартиры (услуги по уборке включены в стоимость), судьба и тут подсунула ему паршивую карту в виде никудышной домработницы. Соланка меньше всего на свете был склонен комментировать шансы Виславы обрести на небесах жизнь вечную, но полячка возвращалась к этой теме с невыносимым постоянством: «Да как же можно целовать перстень такого вот святого отца, пусть даже он, как и я, родом из Польши?! Господи Боже мой! Послать вместо себя какого-то кардинала! Вот так вот, просто раз! — и пинком под зад. И это Его Святейшество Папа! Что уж говорить о простых священниках! Как таким исповедоваться? Как могут они отпускать другим грехи? А как жить без отпущения грехов?! Вот видите, врата ада уже разверзлись под моими ногами!»
Профессора Соланку, терпение которого истощалось с каждым днем, все сильнее подмывало сказать какую-нибудь резкость. Рай, разъяснил бы он Виславе, это такое место, куда вхожи только самые крутые и могущественные личности в Нью-Йорке. Иногда в качестве демократического жеста туда допускают и кое-кого из простых смертных; бедолаги прибывают туда с тем благоговейным выражением на лицах, которое видишь у людей, понимающих, что им вдруг невероятно, сказочно повезло. Восхищенный трепет черни, живущей за пределами Манхэттена, только усиливает и без того безграничное удовлетворение избранных и тешит самолюбие Хозяина. При этом — взаимосвязи спроса и предложения еще никто не отменял — вероятность того, что сама Вислава сможет попасть в число избранных и занять одно из немногочисленных мест на гостевой трибуне, непосредственно под сенью вечности, крайне ничтожна.
Соланке приходилось сдерживаться, чтобы не высказать ей всего этого, да и много чего другого. Вместо того он обычно молча указывал на паутину и пыль, в ответ на что неизменно получал теплую, открытую улыбку и жест, которым краковяне выражают полнейшее недоумение: «Я работаю на миссис Джей очень давно». Этот ответ, с точки зрения Виславы, автоматически снимал все жалобы. После двух недель общения с домработницей Соланка перестал просить ее о чем-либо, начал сам протирать каминную полку, избавился от паутины и стал носить свои рубашки в отличную китайскую прачечную за углом. И все-таки ее душа, эта несуществующая субстанция, то и дело требовала его внимания и отеческой заботы, которые ему так претили.
У Соланки слегка закружилась голова. Невыспавшийся, одуревший от навязчивых мыслей, профессор направился в спальню. Он отчетливо услышал за спиной голоса своих кукол, которые ожили и сейчас за закрытой дверью, в густой влажной атмосфере комнаты, рассказывают друг другу истории своего появления на свет. Те самые, что он придумал для них. Ведь куклы, у которых нет историй, намного хуже продаются. Наши истории — вот то, что мы таскаем за собою в наших странствиях через океаны и границы, через жизнь. Небольшой запас забавных случаев, всех этих «а потом случилось вот что», наших личных «жили-были когда-то». Мы — это наши истории, а когда мы уходим, то, если повезет, наши истории обеспечат нам жизнь вечную.
Такова величайшая правда, с которой Соланке пришлось столкнуться лицом к лицу. Он-то как раз стремился избавиться от своей прошлой истории. Наплевать ему на то, кто он, где родился и кто бросил его мать, едва лишь Малик начал ходить, бросил, тем самым негласно разрешив и ему, много лет спустя, оставить собственного сына. Да провались они все в ад, эти отчимы, эта тяжесть руки, толкающей вниз, на беззащитной детской макушке, эти бесхребетные матери, эти виновные Дездемоны! Пусть сгинет раз и навсегда весь этот никому не нужный багаж рода и племени! Он бежал в Америку — как и многие тысячи таких же, как он, — в надежде пройти чистилище иммиграционного пункта на острове Эллис, получить его благословение и начать жизнь заново. О Америка, даруй мне новое имя! Сделай меня Базом, или Чином, или Спайком! Окуни меня в амнезию и накрой могуществом неведения. Занеси меня в свой каталог и выдай пару Микки-Маусовых ушей! Позволь мне быть не историком, но человеком без истории! Я вырву грешный свой язык, забуду лживую родную речь и стану говорить на твоем ломаном английском. Просканируй меня, отцифруй, просвети насквозь! Если прошлое — это больная старая Земля, тогда, Америка, стань моей летающей тарелкой. Унеси меня на край Вселенной. Луна, и та слишком близко.
Бесполезно. Через плохо пригнанное окно спальни до Соланки продолжали доноситься истории. Что будут делать Сол и Гейфрид — «она стала кубком Стэнли среди жен-трофеев, статусных жен, когда их развелось не меньше, чем „поршей“», — ведь у них, бедняжек, осталось всего каких-нибудь сорок или пятьдесят миллионов?.. Ура! Маффи Поттер Эштон беременна!.. А правда, что Палому Хаффингтон де Вудди видели на пляже в деревушке Сагапонак милующейся с Ицхаком Перельманом?.. Вы не слыхали про Гриффина и его большую прекрасную Даль?.. Что, Нина собирается запустить новую линию духов?! Да она сама такая древняя, что пахнет исключительно тленом! Мег и Денис не успели в Сплитсвилль переехать, а уже грызутся, кому достанется не только коллекция музыкальных дисков, но и гуру… Как звали ту знаменитую голливудскую актрису, что пустила слушок, будто новая звезда достигла высот благодаря сапфическим шалостям с одним из первых лиц студии? А ты читал последнее сочинение Карен, «Плоские бедра на всю оставшуюся жизнь»? Прикинь, в «Лотусе», самом клевом клубе, разогнали вечеринку по случаю дня рождения Oy Джей Симпсона! Только в Америке, ребята, только в Америке!
Зажав руками уши, так и не сняв своего безнадежно испорченного льняного костюма, профессор Соланка провалился в сон.
6
Около полудня его разбудил телефонный звонок. Джек Райнхарт, гроза телефонных аппаратов, звал профессора Соланку вместе посмотреть по телевизору встречу Голландии и Югославии в четвертьфинале Евро-2000. Малик принял это предложение, изумив их обоих. «Рад выдернуть тебя из твоей кротовой норы, — заверил Райнхарт, — но если ты собираешься болеть за сербов, лучше оставайся дома». Сегодня Соланка ощущал себя освеженным; с его плеч словно свалился некий груз, и, да, он чувствовал, что нуждается в дружеской компании. Даже в эти дни добровольного уединения профессор не лишился подобных потребностей. Просветленные в Гималаях запросто обходятся без футбола по ящику. Соланка не был столь же чист душой. Он скинул костюм, в котором спал, принял душ, быстро оделся и спешно отбыл в направлении центра города. Когда он вылезал из такси у дома Райнхарта, в машину буквально ворвалась, оттолкнув его, женщина в солнцезащитных очках, при виде которой Соланку — уже второй раз за последние дни — посетило смутное чувство, что он где-то ее видел. Поднимаясь в лифте, профессор вспомнил, кто это был: «Нажми — заговорю». Женщина-кукла. Она стала современным символом пошлой супружеской неверности. Богоматерь с плетью. «Господи, Моника? Да я постоянно ее здесь вижу, — сообщил Райнхарт. — Раньше тут можно было встретить Наоми Кэмпбелл, Кортни Лав и Анджелину Джоли. А теперь вот эта Минни Маус, только не Мышь, а Рот. Да, не тот уже стал райончик-то! Плохо дело».
Райнхарт давно пытался развестись, однако жена целью жизни поставила этого не допустить. Они были красивой, идеальной по контрасту парой. Слоновая кость и эбеновое дерево. Она — тонкая, белокожая и невозмутимая, он — иссиня-черный афроамериканец, к тому же гиперактивный, охотник и рыбак, любитель погонять на спортивных машинах, марафонец, фанат фитнеса, теннисист, а в последнее время, благодаря возросшей популярности гольфиста Тайгера Вудса, еще и самозабвенный игрок в гольф. С самых первых дней их брака Соланка не переставал удивляться, как мужчина, обладающий такой неуемной энергией, может жить бок о бок с женщиной, которая энергии практически лишена. Их пышная, шумная свадьба проходила в Лондоне, поскольку, работая военным корреспондентом, Райнхарт предпочитал обретаться за пределами Америки. Для свадебного торжества было арендовано самое настоящее палаццо, декорированное мозаикой, керамикой и всем полагающимся, которое принадлежало благотворительной организации и по большей части использовалось для реабилитации выздоравливающих душевнобольных. Малик Соланка был шафером и произнес тогда одну из самых своих удачных свадебных речей, тон которой слушателей покоробил, во многом из-за того, что Соланка в какой-то момент, по примеру модного тогда комика У. К. Филдса, сравнил риск, на который идут молодожены, вступая в брак, с шансами парашютиста, «выпрыгнувшего из самолета на высоте в десять тысяч метров и рассчитывающего приземлиться в стог сена». К сожалению, его слова оказались пророческими. Однако он, как и подавляющее большинство знакомых, очевидно, недооценил Брониславу Райнхарт, которая в мастерстве присасывания могла дать фору любой пиявке.
(По крайней мере, у них нет детей, подумал Соланка, когда сбылись его собственные дурные ожидания и опасения всех прочих. Он размышлял о своем телефонном разговоре с Асманом. «Папочка, ты меня слышишь? Ты где?..» Он вспомнил себя много лет назад. Райнхарту хотя бы не приходится жить с этой пронзительной детской болью.)
Слов нет, Райнхарт вел себя не лучшим образом. На постигший его брак он отреагировал тем, что завел интрижку, а тяготы адюльтера заставили его закрутить еще одну; когда же обе возлюбленные попытались подвести его к какому-то решению и каждая пожелала стать ведущей в автогонке его личной жизни, Райнхарт умудрился отыскать в своей и без того переполненной постели место для еще одной женщины. Возможно, Минни Рот как знаковая фигура очень даже соответствовала месту и образу жизни Райнхарта. После нескольких лет такого существования и переезда из лондонского Холланд-Парка в нью-йоркский Уэст-Виллидж Бронислава — и как только этим полякам удается постоянно всплывать то тут, то там? — выехала из квартиры на Гудзон-стрит и посредством нескольких судебных тяжб обязала Райнхарта обеспечивать ей в высшей степени достойное существование в одноместном номере фешенебельного отеля в Верхнем Ист-Сайде. За ней также оставалось право безлимитного пользования кредитными картами мужа. Вместо того чтобы развестись с ним, объявила Бронислава самым сладким голосом, она решила отравить всю жизнь, что ему осталась, по капле выкачать из него кровь без остатка. «И держи кошелек полным, милый, — посоветовала она, — потому как, если он отощает, мне придется прийти и забрать то, что тебе дорого на самом деле».
Дороже всего Райнхарту были еда и выпивка. Он владел крошечным коттеджем в Спрингсе. Одним из тех, что называют «солонкой с крышкой», двухэтажным с фасада и одпоэтажным с тыла. На задворках, в саду, находился сарай, переоборудованный хозяином в винный погреб. Этот погреб был застрахован на куда большую сумму, чем сам дом, наиболее ценной вещью в котором являлась ультрасовременная газовая плита на шесть конфорок. В те дни Райнхарта называли самоускоряющимся гастрономом, «гурманом с турборежимом»; его холодильник всегда ломился от тушек мертвых птиц, готовых в любой момент пережить свое окончательное исчезновение — или вознесение? — томясь в собственном соку. В этом холодильнике боролись за место деликатесы со всего мира: язычки жаворонков, яички эму, яйца динозавров. Но когда на свадьбе друга Соланка упоенно рассказывал его матери и сестре, каким несравненным удовольствием оборачивается обед у Джека, обе женщины выразили крайнюю степень изумления.
— Джек готовит? Наш Джек? — недоверчиво спросила мать Райнхарта, для верности указывая на сына пальцем. — Джек, которого знаю я, не способен открыть банку фасоли, пока я в сотый раз не покажу ему, как пользоваться открывашкой.
— Джек, которого знаю я, — вмешалась сестра, — не способен вскипятить воду и при этом не сжечь кастрюлю.
— Джек, которого знаю я, — безапелляционно резюмировала мать, — не отыщет кухню без помощи собаки-поводыря.
Да, этот самый Джек вышел на уровень лучших шеф-поваров мира. Соланка не переставал изумляться способности человека к автоморфозам, изменениям собственной сути, которую американцы почему-то считают своей особой национальной чертой, хотя у них нет для этого никаких оснований. Любят они навешивать на все ярлык «американский»: американская мечта, американский буйвол, американские граффити, американский психопат, американская мелодия. Но все вышеперечисленное имеется и у других наций на планете — все, кроме веры в то, что обозначающий нацию придаток к явлению способен изменить его суть. Английский психопат, индийские граффити, австралийский буйвол, египетская мечта, чилийская мелодия… Для того чтобы по-настоящему обладать вещью, почувствовать ее своей, американцам надо, чтобы она была «американской», думал Соланка, и это выдает их странную уязвимость. Проще говоря, их капиталистическую суть.
Угрозы Брониславы разорить винный погреб Райнхарта возымели действие. Он перестал ездить корреспондентом в горячие точки и вместо этого начал писать в глянцевые журналы хорошо оплачиваемые статьи о супербогатых, суперзнаменитых и супервлиятельных; он сделался светским хронистом, описывая их любовные связи, их сделки, их неуправляемых отпрысков, их личные трагедии, их болтливых служанок, их убийства, их пластические операции, их игры, их распри, их сексуальные предпочтения, их подлость, их щедрость, тех, кто обихаживает их лошадей и выгуливает их собак. Их машины он тоже описывал. Кроме того, Райнхарт бросил сочинять стихи и принялся писать романы, действие которых всегда происходило в одном и том же призрачном мире, который, однако, управляет миром реальным. Он часто сравнивал свои сюжеты с трудами римского историка Светония. «Это жизнь современных цезарей в их дворцах, — разъяснял он Малику Соланке и любому, кто был не прочь послушать. — Они спят со своими сестрами, убивают собственных матерей, вводят в Сенат своих жеребцов. Сплошные изуверства творятся в этих дворцах. Но знаешь, что интересно? Когда ты снаружи, когда ты — часть толпы, как мы с тобой, тебе видны лишь дворцы как таковые, места, где сосредоточены вся власть и все деньги. Их обитателям довольно шевельнуть пальцем — и наш бедный шарик закрутится как бешеный, куда им взбредет в башку. Круто! (У Райнхарта, когда он хотел подчеркнуть свою мысль или просто дурачился, была привычка лопотать на манер Братца Кролика, озвученного Эдди Мерфи.) Так вот, теперь, когда я пишу об этих миллиардерах в коме или о богатеньких отпрысках, замочивших папу с мамой, теперь, когда я нарыл эту золотую жилу, я вижу и понимаю в жизни гораздо больше, чем раньше, я ближе к истине, чем был, когда писал о гребаной „Буре в пустыне“ или делал репортаж с „аллеи снайперов“ в Сараеве. И здесь намного легче, поверь мне, наступить на чертову противопехотную мину и вмиг разлететься на мелкие кусочки».
Всякий раз, когда профессор Соланка выслушивал очередную версию этой речи, он отмечал все более явственно звучащую в ней ноту неискренности. Когда Джек — в то время подающий надежды молодой чернокожий журналист-радикал, известный своими статьями о природе американского расизма и наживший много могущественных врагов, — впервые поехал на войну, он разделял бóльшую часть страхов, о которых поколением раньше так правдиво вещал молодой Кассиус Клей. Сильней всего Джек боялся получить пулю в спину, умереть от того, что тогда еще не начали называть «огнем с дружественной стороны». В последующие годы, однако, Джек снова и снова наблюдал трагическую наклонность человеческого рода ни в грош не ставить этническую солидарность; он видел, как жестоко черные расправлялись с черными, арабы — с арабами, сербы — с боснийцами и хорватами; бывшая Югославия, Иран и Ирак, Руанда, Эритрея, Афганистан. Массовые истребление людей в Тиморе, резня в Мируте и Ассаме, бесконечные катаклизмы, не разбирающие цвета кожи, по всей Земле. Именно в те годы Райнхарт близко сошелся со своими белыми коллегами из США. Тогда же у него изменилось представление о себе. Он перестал считать себя чужим для Америки и стал просто американцем.
Соланка, который всегда тонко чувствовал подтекст, стоящий за подобными переменами самоидентификации, понимал, что в случае с Джеком эта смена личины была вызвана жесточайшим разочарованием, более того, возмущением против тех, кого светлокожие расисты с удовольствием назвали бы «ему подобными»; Соланка понимал также, что злость подобного рода в конечном счете оборачивается против того, кто ее испытывает. Джек жил за пределами Америки, женился на белой женщине и вращался в кругах так называемых bien-pensant, либерально настроенных людей, для которых цвет кожи не имел значения — просто потому, что среди них почти не было чернокожих. Вернувшись в Нью-Йорк и порвав с Брониславой, Райнхарт продолжал ухлестывать исключительно за теми, кого называл «дочерьми бледнолицых». Эта шутка не могла скрыть правду. К этому моменту единственным чернокожим в его окружении был он сам, а единственным темнокожим оставался, пожалуй, Соланка. Райнхарт переступил черту.
И, по всей вероятности, готов был перешагнуть еще одну. Его новая журналистская специализация давала ему доступ во все дворцы, и ему это нравилось. Он писал о роскошной жизни с ядовитой злобой, разнося ее в пух и прах за глупость, слепоту, бессмысленность, бездонную поверхностность, но приглашения от семей Уоррена Редстоуна и Росса Баффеттса, от Скайлеров и Майбриджей, ван Бюренов и Кляйнов, от Иваны Опалберг-Спидфогель и Марлалы Букен-Кендел продолжали поступать, поскольку все они знали, что парень давно и прочно сидит у них на крючке. Он был для них ручным, домашним негром, и, как подозревал Соланка, их вполне устраивало иметь его в качестве домашнего питомца, вроде кошечки или собачки. К тому же его имя — Джек Райнхарт — звучало нейтрально, не вызывая никаких ассоциаций с чернокожими; это вам не какое-нибудь однозначно связанное с гетто Тупак, или Вонди, или Анферни, или Рах\'шид (у афроамериканцев входили в моду креативные имена и оригинальная орфография). Во дворцах вы не встретите человека с подобным именем. Здесь мужчина не может именоваться ни Бигги, ни Хаммер, ни Шакил, ни Снуп, ни Дрэ, а женщина — носить имя Пепа, или Лефт-Ай, или Д\'Нис. Никаких Кунта Кинтов и Шазнаев в золоченых гостиных. Правда, здесь тоже в ходу свои прозвища: Сташ — Заначка или Клаб — Бита для мужчин с завидными сексуальными способностями либо Бейн, Бруки или Хорн для женщин, и прямо здесь, за дверью роскошных апартаментов, под шелковыми шелестящими простынями, происходит все, что только можно себе вообразить.
Да, женщины, конечно же. Женщины были страстью и ахиллесовой пятой Райнхарта. И он угодил прямиком в Долину Глупеньких Куколок, Хорошеньких Глупышек. Или, скорее, это был Эверест, Пик Райских Пташек, сказочная Вершина Райского Изобилия. Ради этих белокожих рослых Кристин, Кристи, Кристен или Кристел, о которых грезили во всем мире, рядом с которыми не побрезговал бы сняться сам Кастро или Мандела, Райнхарт готов ползать на пузе, сидеть смирно или стоять на задних лапах. Под бесчисленными слоями Райнхартовой крутости скрывался неприглядный факт: он уступил соблазну. Страстное желание быть принятым — и стать своим — в клубе белых мужчин было его самой страшной, самой черной тайной. Тайной, в которой он не мог сознаться никому, даже себе. Подобные тайны и порождают злость. На этом черном поле всходят семена гнева. И хотя Джек прятал свою тайну под мощной броней, хотя маска с его лица никогда не соскальзывала, Соланка был готов поклясться, что видел в горящих глазах друга всполохи злости. Соланке понадобилось немало времени для того, чтобы осознать: тщательно скрываемая ярость Джека есть зеркальное отражение его собственной.
В настоящее время годовой доход Райнхарта в среднем составлял шестизначную цифру. И тем не менее он постоянно, и лишь наполовину шутя, жаловался на отсутствие денег. Бронислава вконец извела трех судей и четырех адвокатов, обнаружив по ходу дела дар бесконечно судившихся диккенсовских Джарндисов, Соланке даже казалось — чисто индийский талант к бесконечному откладыванию и затягиванию разбирательств. И была этим безумно (возможно, в самом буквальном смысле этого слова) горда. Истинная католичка, она с самого начала заявила, что не подаст на развод, даже окажись Райнхарт дьяволом во плоти. Дьявол, сообщила она своим адвокатам, белокож, с короткими ножками, носит зеленый сюртук и туфли на высоких каблуках, забирает волосы в хвостик и в целом смахивает на философа Иммануила Канта. При этом он способен принимать любые формы — обернуться столбом дыма, отражением, глядящим на нас из зеркала, или укрыться под маской высоченного чернокожего супруга с неуемным сексуальным аппетитом. «Мое отмщение сатане, — заявила она ошарашенным юристам, — сделает его пленником обручального кольца у меня на руке». В Нью-Йорке, где законные основания для развода можно пересчитать по пальцам, а о разводе без серьезных причин, просто по желанию одной из сторон, и речи быть не может, Райнхарт практически не имел шансов выиграть суд против жены. Он испробовал все: уговоры, подкуп, компромисс. Она упорно стояла на своем и не собиралась подавать на развод. В конце концов ему самому пришлось инициировать против нее процесс, который она, с присущими ей твердостью и решительностью, блеском и размахом, почти мистическим образом застопорила своим неучастием в нем. Свирепость ее ненасильственного сопротивления, пожалуй, впечатлила бы самого Ганди. Ей сошло с рук даже то, что на протяжении десяти лет она разыгрывала нервные срывы и физические недомогания с частотой, чрезмерной даже для мыльных опер. Сорок семь раз ее привлекали к ответственности за неуважение к суду, но ни разу даже не посадили в камеру, поскольку Райнхарт не дал суду полномочий совершать какие-либо действия в отношении его супруги. Так и вышло, что, перевалив за сорок, он все еще расплачивался за прегрешения, совершенные в тридцать. Он и в Нью-Йорке продолжал вести беспорядочную жизнь и не уставал превозносить этот город за богатство выбора. «Для холостяка с кое-какими деньжатами и склонностью к веселой жизни этот кусок земли, оттяпанный у аборигенов из племени маннахатта, — просто охотничий рай», — говаривал Джек.
Но Райнхарт холостяком не был. За те одиннадцать лет, что он жил в США после своего возвращения, Джек вполне мог бы перебраться в Коннектикут, в котором были разрешены разводы по желанию одной из сторон или, как вариант, отбыть недель шесть — или сколько там надо — в Неваде, чтобы, став ее полноправным жителем, разрубить гордиев узел. Но Джек ничего подобного не сделал. Однажды, будучи навеселе, Райнхарт заметил, что при всей щедрости Нью-Йорка, предоставляющего благодарному мужчине самый богатый выбор, тут есть своя заковыка. «Им всем подавай высокие слова, — возмущался он. — Они все хотят, чтобы это было всерьез и надолго. Им всем нужна великая страсть, иначе шиш получишь. Поэтому они так одиноки. Выбор мужчин здесь не столь уж велик, но ни одна из них не будет зря тратить время и прицениваться, если знает, что сделка не состоится. Они никогда не пойдут в магазин, если у них недостаточно денег. Они не приемлют саму возможность аренды или таймшера. Они просто трахнутые в голову, парень. Это все равно что прикупить в собственность дом, когда цены на недвижимость взлетели до небес, и при этом знать, что вскоре они станут еще круче». Это откровенное признание Райнхарта отчасти объясняло, почему он раз и навсегда не покончит со своим затянувшимся разводом. Неопределенность положения предоставляла ему Lebensraum
[12] — жизненное пространство и возможность дышать. Всегда найдутся женщины, готовые испытывать обаятельного красавца на прочность, пока им это не надоест.
Хотя ситуацию можно было истолковать иначе. На тех заоблачных высотах, где нынче все чаще обретался Райнхарт, на Большой Леденцовой Горе, когда-то вымечтанной американскими старателями, на фиццжеральдовском Алмазе Величиной с Отель «Ритц», он был неприкасаемым, не принадлежа ни к одной из тамошних каст. В тот самый миг, когда он возжелал того, что предназначается одним лишь олимпийским богам, он накрепко угодил к ним в ловушку. Он был, если помните, для них игрушкой. А где это видано, чтобы девочки выходили замуж за своих кукол?! Между тем положение наполовину женатого, безнадежно увязшего в бесконечном бракоразводном процессе мужчины позволяло Райнхарту обманывать себя. Может статься, на самом деле женщины не становились в очередь, чтобы выйти за него замуж. Да будь он в свои годы холостым — Райнхарт разменял уже пятый десяток, — всем было бы ясно, что свое время он уже упустил. Что в женихи (о это убийственное для сердцееда словцо!) он почти не годится.
Малик Соланка, на полтора десятка лет старше Райнхарта и куда более закомплексованный, чем Джек, частенько с завистью и восхищением наблюдал, как друг идет по жизни без оглядки, по-мужски. Горячие точки, женщины, экстремальный спорт — вот она, жизнь настоящего мужчины. Даже стихи Джека, которые тот, правда, давно забросил, были написаны в мужественной манере школы Теда Хьюза. Соланка, несмотря на разницу в возрасте, частенько ощущал себя учеником, а не ментором Райнхарта. Простой кукольник может только снять шляпу перед виндсерфером, скайдайвером, прыгуном на пружинах, скалолазом, человеком, который дважды в неделю приходил в Хантер-колледж, чтобы потехи ради пробежать двадцать лестничных маршей, сначала вверх, потом вниз. Оставаться мальчишкой — умение, до конца овладеть которым Соланке так и не довелось (слишком близко оно было к его запретному, зачеркнутому прошлому).
Тем временем голландский футболист Патрик Клюйверт открыл счет. Соланка с Райнхартом дружно вскочили на ноги, воздевая к потолку бутылки мексиканского пива и одобрительно крича. Тут прозвенел дверной звонок, и Райнхарт вдруг небрежно сказал:
— Знаешь, я, похоже, влюбился. Я пригласил ее сегодня к нам присоединиться. Думаю, ты не будешь против.
В таком поведении друга не было ничего необычного. Как правило, услышав звонок в дверь, Райнхарт объяснял, что пришла «его новая обслуга». Однако его следующие слова указывали на исключительность происходящего.
— Она из ваших, — бросил он Соланке через плечо по дороге к двери. — Индийская диаспора. Сто лет несвободы. Ее предки в конце девятнадцатого века нанялись рабочими и приплыли в этот, как-там-его — Лилипут-Блефуску. А сейчас ее сородичи контролируют там все производство сахарного тростника. Без них национальная экономика попросту развалится. При этом ты сам знаешь, чтó преследует индийцев везде, куда бы они ни приехали. Их не любят. — И Джек перешел на свой дурашливый говорок: — Ани шибко на работе надрываются, не компанейские и до черта нос задирают. Спроси любого. Спроси Иди Амина.
В продолжавшемся на экране матче голландцы играли просто божественно, но футбол неожиданно ушел на второй план. Малик Соланка подумал, что незнакомка, вошедшая в гостиную Рейнхартовой квартиры, была, вероятно, самой красивой индийской женщиной — вообще самой красивой женщиной, — которую он когда-либо видел. По сравнению с пьянящим эффектом, который оказал на Соланку ее приход, бутылку пива «Дос эквис» в его левой руке можно было считать попросту безалкогольной. Он понимал, что в мире найдутся и другие женщины под сто восемьдесят сантиметров с черными волосами по пояс. Что и у других женщин бывают такие глаза с поволокой, и такие изящно очерченные губы, и лебединые шеи, и бесконечно длинные ноги. И даже такую в точности грудь вполне можно увидеть у другой женщины. Ну и что с того? В пятидесятые была популярна идиотская песенка, «Бернардина», ее пел Пэт Бун, один из любимых исполнителей его матери, христианин консервативного толка, и для Соланки с ней были связаны воспоминания об одном из самых ярких сексуальных моментов в его жизни: «Все части у тебя как у других, но как чудесно ты соединила их». Именно так, думал профессор Соланка, чувствуя, что тонет — точнее и не скажешь.
На правой руке у женщины, чуть повыше локтя, Соланка разглядел большой, плохо зарубцевавшийся шрам. Когда она заметила его взгляд, то тут же скрестила руки, чтобы прикрыть шрам левой рукой, не понимая, что эта отметина делает ее еще прекраснее в его глазах, поскольку вносит в безупречную красоту необходимый элемент несовершенства. Шрам демонстрирует всем, что ей можно причинить боль, что такая ошеломительная, неземная красота в одно мгновение может быть уничтожена, тем самым еще больше подчеркивая ее и заставляя бережно лелеять. Матерь божья, что за пафос в отношении совершенно чужой женщины, в замешательстве подумал Соланка.
Выдающаяся физическая красота притягивает к себе весь свет и становится путеводным маяком в объятом тьмой мире. Кто захочет вглядываться в сгущающийся мрак, когда можно обратить взгляд к ласкающему свету? Нужно ли говорить, есть, спать, работать, когда можно просто лицезреть красоту?! Зачем делать что-то еще, если можно просто взирать на нее до конца своей жалкой жизни? Lumen de lumine
[13]. Созерцая ее невероятную, звездную прелесть, которая заставила комнату вращаться, будто пламенеющая галактика, Соланка думал о том, что если бы он пожелал оживить свой идеал женщины, если бы у него была волшебная лампа Аладдина, то его идеальная женщина ничем не отличалась бы от стоящей перед ним незнакомки. Мысленно поздравляя Райнхарта, который, похоже, завязал с бесчисленными «дочерьми бледнолицых», профессор одновременно представлял себя с этой смуглой Венерой. Она разбередила что-то в самых глубинах навеки закрытого для всех сердца Соланки и заставила его снова вспомнить то, о чем он изо всех сил стремился забыть: разрыв с далеким и недавним прошлым оставил в нем кратер, дыру огромных размеров, заполнить которую могла бы — чем черт не шутит! — любовь этой женщины. Старая тайная боль всколыхнулась в нем, взывая об исцелении.
— Извини, старина, пра-а-сти меня! — Слова Райнхарта долетали до Соланки словно с другого конца Вселенной. — Она производит такое впечатление на бóльшую часть человечества. И ничего с этим поделать не может. Не знает, как это вырубить. Знакомься, Нила, это мой друг Малик. Волк-одиночка. С женщинами он порвал раз и навсегда, что, кстати, видно невооруженным глазом.
Соланка отметил, как Джек забавляется, и заставил себя вернуться в реальный мир.
— К счастью для всех нас, — наконец изрек профессор, растягивая губы в некоем подобии улыбки, — иначе я непременно отбил бы ее у тебя. — И с досадой подумал: опять эти дурацкие созвучия. Нила — Мила. Желание преследует меня и предостерегает банальной рифмой.
Она работала продюсером в одной из лучших независимых телекомпаний, выпускала документальные фильмы. Как раз сейчас задумала проект, который требовал возвращения в родные места. На родине, в Лилипут-Блефуску, все очень непросто. На Западе люди думают, будто это настоящий рай среди Южных морей, идеальное место для свадебных путешествий или романтических уик-эндов, в то время как на самом деле там назревает серьезный конфликт. Отношения между индолилипутами и коренной народностью, элби, которая пока составляет большинство населения, но только пока, быстро накаляются. Чтобы привлечь внимание к проблемам своей страны, проживающие в Нью-Йорке представители противоборствующих сторон планируют провести на улицах города марши протеста, причем оба должны состояться в ближайшее воскресенье. Это будут немногочисленные, но яркие манифестации. Маршруты проложены так, что представители противостоящих кланов никак не должны встретиться, и все же Нила готова поспорить, что без столкновений дело не обойдется. Сама она намеревается принять участие в марше. Она говорила о политических волнениях на крошечном кусочке земли, и профессор Соланка видел, как пылали ее щеки. Для прекрасной Нилы этот конфликт был важен. Она все еще хранила связь со своей страной, со своими предками, и Соланка почти позавидовал ей.
— Здорово! А пойдемте все вместе! — азартно воскликнул Райнхарт. — Точно, мы все должны пойти! Малик, ты же пройдешь маршем ради своего народа? Ну, ради Нилы наверняка пройдешь, по-любому. — Избрав шутливый тон, Райнхарт явно просчитался.
Соланка видел, как напряглась и нахмурилась Нила. Нельзя относиться к подобным вещам так, словно это игра.
— Да, — проговорил Соланка, глядя девушке прямо в глаза, — да, я пойду на марш.
И они сели смотреть футбол. Последовали новые голы: шесть мячей удалось забить голландцам, югославы же под конец игры сумели провести одну ничего не решающую утешительную атаку. Нила тоже радовалась хорошей игре голландцев. Она любовалась темнокожими игроками голландской сборной, не завидуя их красоте и ловкости, без ложной застенчивости, видимо, считала их равными себе.
— Суринамцы, — заметила она, не зная, что высказывает мысль, много лет назад пришедшую в голову молодому Соланке во время поездки в Амстердам, — живое доказательство того, что смешение рас дает великолепные результаты. Только взгляните на них. Эдгар Дэвиде, Клюйверт, Рейкард сейчас в игре, в добрые старые времена был еще Руд. Великий Гуллит. Они все метеки, чужеземцы. Перемешайте расы, и вы получите самый красивый народ на земле. — И неожиданно добавила: — Я собираюсь в Суринам. В ближайшее время.
Нила вытянулась на канапе и закинула ногу в высоком кожаном сапоге на подлокотник, уронив при этом свежий номер «Пост». Газета свалилась Соланке под ноги, и взгляд профессора упал на заголовок: Новое убийство Бетонного Маньяка. Ниже, чуть более мелким шрифтом, было набрано: Мужчина в панаме — кто он? В мгновение ока все переменилось; из открытого окна на него обрушилась слепящая тьма. Легкая лихорадка возбуждения, тонкий юмор, тайное желание — все это разом куда-то исчезло. Ощутив, что его бьет озноб, Соланка спешно поднялся на ноги и через силу выговорил:
— Мне нужно идти.
— До того как прозвучал финальный свисток? Малик, друг, да это просто невежливо, — изумился Райнхарт.
Но Соланка лишь молча кивнул ему и быстрым шагом вышел за дверь. Удаляясь, он слышал, как Нила, взявшая газету после его спешного ухода, комментирует свежие новости:
— Подонок. Только все мы решили, что этот кошмар закончился, что опасности больше нет, но куда там. Это никогда не кончится. Вот опять убийство.
6
«Дайте только срок, и ислам очистит эти улицы от уродов, которые даже водить не умеют, — проорал таксист водителю, пытавшемуся его обогнать. — Ислам очистит этот город от продажных еврейских задниц вроде тебя и твоей еврейской придорожной шлюхи-жены. — Проклятья не стихали всю дорогу по Десятой авеню: — Кобель-недоросток, трахающий свою малолетнюю сестру! Аллах отправит тебя гореть в аду вместе с твоей развалюхой на колесах. Грязный свинячий выродок, только сделай так еще раз, пожиратель дерьма! Посмотрим, какой ты будешь смелый, когда твои яйца раздавит беспощадный кулак победоносного джихада». Ругательства, которые водитель выкрикивал на звучном деревенском урду, заставили Малика Соланку переключиться с овладевшего им смятения на ядовитую злобу шофера. На груди таксиста был приколот беджик с именем — Али Маджну. В переводе с урду Маджну означает «возлюбленный». Этому конкретному Возлюбленному никак не дашь больше двадцати пяти, он вполне симпатичный — высокий, худощавый, с эффектной челкой, как у Джона Траволты, — живет в Нью-Йорке, имеет постоянную работу. Что его эдак достало?
Соланка быстро нашел ответ на свой вопрос. Когда ты еще слишком молод и не набил собственных шишек, ты можешь примерять на себя, точно власяницу, все страдания мира. В таком случае Десятая авеню могла страдать за палестинцев, чьи муки длились по вине американского президента, который на исходе своего президентского срока желал придать блеск собственным потускневшим свершениям, а потому жаждал прорыва в буксующем мирном процессе на Ближнем Востоке и подталкивал Барака и Арафата к переговорам в Кэмп-Дэвиде. Возлюбленный Али был индийцем или пакистанцем, но, вне сомнения, из какого-то ложного коллективистского духа параноидальной панисламистской солидарности винил всех водителей Нью-Йорка в несчастьях мусульманского мира. В перерывах между проклятьями он переговаривался по рации с братом своей матери: «Да, дядя. Да, аккуратно. Конечно, дядя. Да, я знаю, что машина стоит денег. Нет, дядя. Да, вежливо, всегда вежливо. Можешь на меня положиться, дядя. Да, знаю, вежливость — залог успеха», — и тут же робко уточнял у Соланки маршрут. Это был его первый рабочий день на ненавистных нью-йоркских улицах, и он был перепуган до безумия. Соланка, и сам находившийся в крайнем смятении, обошелся с Возлюбленным мягко, но все же, выходя из такси на площади Верди, заметил:
— Может, стоит поменьше ругаться, Али Маджну? Сбавить тон. Некоторые клиенты могут обидеться. Даже те, кто не знает языка.
Юноша посмотрел на него в крайнем изумлении:
— Я, сэр? Ругался? Когда?
Странный вопрос.
— Всю дорогу, — разъяснил Соланка, — на каждого, кто попадался на глаза. Мать твою, грязный жид — в общем, классический набор. — И добавил на урду, чтобы не оставалось сомнений: — Урду мери мадри забан хе. Урду — мой родной язык.
Лицо и шею Возлюбленного Али залило пунцовой краской стыда. Он уставился на Соланку по-детски чистыми черными глазами.
— Сахиб, раз вы это слышали, значит, так и есть. Но, видите ли, я сам не знаю, что на меня нашло.
Соланка потерял терпение и повернулся, чтобы идти:
— Ладно. Обычное для водителя на дороге раздражение. И тебя понесло. Не страшно.
Профессор уже шел по Бродвею, а Возлюбленный Али отчаянно кричал ему вслед с надеждой, что его услышат и поймут:
— Это ничего не значит, сахиб. Я не имел в виду ничего такого. Я даже в мечеть не хожу. Боже, храни Америку, о\'кей? Это просто слова.
Да, слово и дело не одно и то же, с досадой признал быстро удаляющийся профессор. Хотя слова могут стать делами. Сказанные в нужное время в нужном месте, слова могут сдвинуть горы и изменить мир. Хм, а если при этом сказать, будто не знал, что делаешь, — отделить дела от слов, их обозначающих, — можно снять с себя всякую ответственность. Сказать «Я не имел в виду ничего такого» — значит лишить смысла свое неправое деяние, по крайней мере по мнению всех Возлюбленных Али в мире. Возможно ли такое? Без сомнения, нет. Такого просто не может быть. Многие считают, что даже самым искренним раскаянием нельзя искупить вину за преступление. Что уж говорить о необъяснимых провалах в памяти — это куда как менее серьезное основание для прощения, тем более что оно не содержит и тени раскаяния. С неприятным изумлением Соланка узнал себя в глупом юнце Али Маджну: та же горячность, те же «не помню», «не знаю». Однако он, Соланка, не ищет себе оправданий. Перед тем как сокрушительный приход Нилы Махендры заставил их сменить тему, тщательно скрывающий глубину своего смятения Соланка пытался рассказать Райнхарту о своем страхе перед террором гнева, который держит его в заложниках. Поглощенный футболом, Джек лишь кивнул с отсутствующим видом:
— Ты сам прекрасно знаешь, что всегда легко раздражался. Ведь знаешь, правда? Ты когда-нибудь подсчитывал, сколько раз тебе приходилось звонить людям, чтобы извиниться? Сколько раз ты названивал мне по утрам после того, как вечером после возлияний у тебя вдруг случалась очередная вспышка гнева? Да можно издать целое собрание извинений Малика Соланки. Получится отличная книга — малость занудная, но с восхитительными комедийными эпизодами.
Несколько лет назад супруги Соланка отдыхали в коттедже Райнхарта в Спрингсе с ним и его очередной «обслугой». (Эта хрупкая красавица южанка была родом из Лукаут-Маунтин, горного массива в Теннесси, где в годы Гражданской войны разыгралась «Битва над облаками», легендарное сражение при Чаттануге. Она один в один походила на мультяшную секс-бомбу Бетти Буп. Райнхарт прозвал ее — несмотря на громкие протесты — Роско, в честь единственной ныне живущей знаменитости Лукаут-Маунтин, известного жесткой манерой игры теннисиста Роско Таннера.) Коттедж был маленький, и они старались проводить как можно больше времени за его стенами. Однажды ночью после затянувшейся чисто мужской гулянки в баре Ист-Хэмптона Соланка настоял, что сам поведет машину в жуткий ливень. За сим последовал ужас, лишающий дара речи. Когда же Райнхарт сказал ему, мягко, насколько был способен: «Малик, вообще-то в Америке мы ездим по противоположной стороне дороги», Соланка впал в неистовство, разъяренный неуважением к его водительским навыкам, остановил машину и буквально вытолкал Райнхарта вон, заставив идти под проливным дождем до самого дома.
— Одно из лучших твоих извинений прозвучало после того случая, — напомнил Райнхарт, — в особенности если учесть, что наутро ты ничего не помнил о своей выходке.
— Да, — пробормотал Соланка. — Только теперь эти провалы в памяти случаются без всякой выпивки. И взбесить меня могут гораздо более безобидные вещи.
В этот момент толпа на стадионе взвыла, Джек отвлекся, и признание профессора осталось не услышанным.
— И скажу тебе честно, — вернулся Райнхарт к прерванному разговору минутой позже, — ты себе даже не представляешь, с каким усердием твои друзья стараются избегать определенных тем в твоем присутствии. Политика США в Центральной Америке. Или политика США в Юго-Восточной Азии. Да все связанное с США, в принципе, годами было запретной темой. Ты вообразить не можешь, как я был заинтригован твоим внезапным решением переместить свою задницу сюда, в самое логово сатаны.
Да, но плохому никогда не стать хорошим, хотелось возразить задетому за живое Соланке. А эти ублюдки — из-за того, что Америка обладает непомерной властью и чертовой притягательностью, — эти ублюдки там, наверху, выходят сухими из воды, они…
— Ну вот, пожалуйста, началось. — Райнхарт с усмешкой указывал на друга пальцем. — Надулся так, что сейчас лопнешь. Покраснел, потом побагровел, а после почернел весь. Того и гляди, удар хватит. Знаешь, как мы между собой это называем? Соланковать. Китайский синдром Малика. Ты так распаляешься, что у тебя мозг вскипает на глазах. И тебя, право слово, ничуть не колышет, что это я, а не ты — тот самый чувак, который до них добрался и всю грязь про них раскопал. И ты, мил дружок, еще смеешь мне рот затыкать, потому, видишь ли, что я сам американец, а значит, несу ответственность «за все черные дела, которые они творят и от моего, как бы, имени».
Нет дурака хуже, чем старый дурак, смиренно сказал себе Соланка. Ничем он не отличается от Возлюбленного Али. Разница небольшая и чисто внешняя — в лексиконе и образованности. Нет, он даже хуже Али, потому что тот всего лишь мальчик, первый день вышедший на новую работу, а он, Малик Соланка, становится чем-то отвратительным и, по всей вероятности, неуправляемым. А горькая ирония заключена в том, что издавна присущая ему агрессивность, не принимаемая всерьез несдержанность мешает даже друзьям заметить страшную перемену, происшедшую в самом характере этого свойства. На сей раз волк действительно совсем близко, но никто, даже Джек, не желает прислушиваться к крикам о помощи бедного Соланки. Во время просмотра футбольного матча тот не без удовольствия подвел черту под разговором следующими словами:
— Ты вообще бываешь не в себе, когда раздражен. Вспомни, как звали того парня, для которого ты навсегда закрыл двери своего дома, когда тот переврал стихи Филипа Ларкина? Поздравляю, друг, ты уже на соседей набрасываешься. Это тянет на первую полосу.
Мог ли после этого Малик Соланка признаться своему жизнерадостному другу в желании убежать от себя самого, в своей надежде быть поглощенным Америкой, этим великим пожирателем? Мог ли покаяться: я — нож во тьме, я — угроза для тех, кого люблю?
У Соланки невыносимо зудели руки. Казалось, собственная кожа восстает против него — та самая кожа, младенческая гладкость которой неизменно вызывала у женщин восхищение и шутливые упреки в том, что он бездельник и неженка, вдруг покрылась болезненной сыпью, проступившей на лбу и — самое неприятное — на обеих руках. Кожа краснела, сморщивалась и трескалась. Однако он до сих пор не обратился к дерматологу. Перед тем как спешно покинуть Элеанор, мучающуюся из-за экземы всю жизнь, он перерыл ее аптечку и забрал оттуда две упаковки гидрокортизоновой мази. В ближайшей аптеке он приобрел две огромные бутыли самого мощного увлажняющего средства и предписал себе втирать его в кожу несколько раз в день. Профессор Соланка был невысокого мнения о врачах, а потому лечил себя сам и — чесался.
Мы живем в век науки, но медицина по-прежнему остается в руках профанов и ослов. Единственное, что можно узнать от врачей, — это то, как мало они знают. Не далее как вчера в газете мелькнула статья о том, что врач по ошибке удалил женщине здоровую грудь. Врача пожурили. Эта история была настолько заурядной, что место для нее нашлось лишь ближе к последней полосе, среди самых малозначимых новостей. Врачебная ошибка — вещь обычная. Не та почка, не то легкое, не тот глаз, не тот ребенок… Врачи ошибаются, и это давно ни для кого не новость.
Что же до горячих новостей, то вот они, прямо перед его глазами. Покинув машину Возлюбленного Али, он купил «Ньюз» и «Пост» и нетвердым, но быстрым шагом направился к дому, словно стремился убежать от чего-то. Актриса и телеведущая Эллен Ди Дженерес скоро выступит в театре «Бикон» на Бродвее, оповещали афиши. Соланка поморщился. Заведет свою обычную песню про гормоны и любовные стоны. Зрительный зал будет до отказа забит женщинами, которые примутся то и дело выкрикивать: «Эллен, мы тебя любим!» И посреди сомнительного свойства программы комедиантка сделает перерыв, чтобы склонить голову, прижать руки к сердцу и объявить, как важно для нее быть символом сапфических страданий. Хвалите же меня, благодарю, благодарю вас, ну хвалите же меня еще, смотри же, Анна, любовь моя, ты и я — мы кумиры! Bay! Вы заставляете меня смущаться…
Современная наука совершает немыслимые открытия, подумал профессор Соланка. Ученые из Лондона убеждены, что им удалось выделить медиальную долю — часть мозга, отвечающую за инстинктивные чувства, а также область в передней части поясной коры, которая связана с ощущением эйфории и ответственна за чувство любви. Кроме того, и британские, и немецкие исследователи утверждают, что латеральная лобная кора отвечает за интеллект. Именно здесь наблюдается усиление кровотока, когда испытуемым добровольцам предлагали решить сложные головоломки. Что в ответе за любовь? Сердце, мозги или кровь?.. Хорошо, спросил себя, лишь отчасти риторически, смятенный Соланка, ну а где в мозгу гнездится глупость? Скажите-ка нам, светила науки! В какой доле мозга, в каком участке коры усиливается кровоток, когда ты кричишь: «Я люблю тебя», — чудовищно, страшно чужому для тебя человеку? А как насчет лицемерия? Притворства? В этой области можно достичь просто ошеломляющих результатов…
Соланка тряхнул головой. Увиливаете, господин профессор, сказал он себе. Ходите вокруг да около, в то время как вам следует взглянуть проблеме прямо в лицо. Перейдем к ярости, о\'кей? Проклятой ярости, которая действительно убивает. Скажите мне, где взращивается убийство? Малик Соланка, прижимая к груди газеты и расталкивая прохожих, несся в восточном направлении по Семьдесят Второй улице. На Колумбус-сёркл, площади Колумба, он свернул налево и почти бегом миновал еще с десяток кварталов, пока наконец не остановился. Даже магазинчики здесь носили индийские названия: «Бомбей», «Пондишери». Всё вокруг словно сговорилось напоминать ему о том, что он старался забыть, — о доме вообще, идее дома, и о конкретном покинутом им доме в частности. Правда, не в Пондишери. В Бомбее — и это факт. Соланка зашел в мексиканский бар (высокий рейтинг в критическом обзоре супругов Загат) и заказал рюмку текилы. За ней последовала вторая, после которой настало время мертвых тел.
Найденного этим утром и двух обнаруженных ранее. Газеты сообщили имена погибших. Саския «Скай» Скайлер, самое громкое имя сегодняшнего дня, и ее предшественницы Лорен «Рен» Майбридж-Кляйн и Белинда «Бинди» Букен-Кенделл. Девятнадцати, двадцати и опять-таки девятнадцати лет. Вот они, эти снимки. Вы только посмотрите на их улыбки, так улыбается власть. Удар цементной глыбы погасил их навсегда. При жизни они отнюдь не бедствовали, эти девушки, зато теперь стали последними нищенками.
Скай — она и вправду была исключительной. Высокая, прекрасно сложенная, говорила на шести языках и походила на Кристи Бринкли в роли девушки из высшего общества. Любила большие шляпы и высокую моду; могла бы украсить показ любого знаменитого кутюрье — Жан-Поль, Донателла, Драйс молили ее, Том Форд даже встал на колени, но она отказывала всем из-за своей «врожденной застенчивости». Это была стандартная отговорка для принадлежащих к сливкам сливок общества, старинной аристократии, которая по-прежнему считала кутюрье портными, а выходящих на подиум моделей ставила ненамного выше проституток. И потом, она училась в знаменитой Джульярдской музыкальной школе. Еще в прошлые выходные она очень спешила в Саутгемптон, и поскольку ей было абсолютно нечего надеть, а времени подбирать себе одежду не было, она позвонила старой приятельнице, высококлассному дизайнеру Имелде Пушин, и попросила прислать ей всю коллекцию, а в ответ отправила чек — вы не поверите — на четыреста тысяч долларов.
Да, подтвердила корреспонденту обедающая в «Раш и Моллой» Имелда, чек обналичен два дня назад. Скай была потрясающей девушкой, просто живой куколкой, но бизнес есть бизнес, вы согласны? Нам всем будет ее смертельно не хватать. Да, в их семейном склепе, в самой лучшей части кладбища, прямо напротив Джимми Стюарта. На похоронах будут все. Конечно, невиданные меры безопасности. Я слышала, семья хочет упокоить ее в свадебном платье. Для меня великая честь. Она будет выглядеть изумительно, хотя эта девушка была бы изумительна даже в лохмотьях, уж поверьте. Да, одевать ее перед церемонией буду я. Шутите? Я считаю это честью, привилегией для себя. Во время прощальной церемонии гроб будет открыт. Семья пригласила самых лучших специалистов: Салли X. займется волосами, Рафаэль — макияжем. Фотографировать будет Херб. Мы соберемся, чтобы проводить на небеса ту, которую при жизни звали Скай, Небо, и это не пошлая игра слов. Организацией занимается ее мать. Железная леди. Ни слезинки. Ей всего пятьдесят, но выглядит убийственно. Прошу прощения, не печатайте последнее, хорошо? Какой-то дурацкий каламбур вышел, я не хотела.
Наследники, лишенные наследства, хозяева жизни, превратившиеся в жертв, — вот в чем тут дело. А сколько воспитательно-образовательных усилий пошло прахом! В свои девятнадцать Саския была не только полиглотом, талантливой пианисткой, настоящим знатоком моды, но и опытной наездницей, отличным стрелком из лука, с перспективой войти в сборную на следующих Олимпийских играх в Сиднее, и пловчихой на длинные дистанции; она потрясающе танцевала, великолепно готовила, на досуге баловалась живописью, имела потрясающей чистоты голос, могла принять гостей не хуже своей великосветской матери, а если судить по раскованной, чувственной улыбке, которой она улыбалась с газетных страниц, обладала и еще целым рядом достоинств, высоко ценимых таблоидами, но не оглашаемых ими в силу известных обстоятельств. Газеты осмелились лишь напечатать снимки ее красавца жениха — известного игрока в поло Брэдли Марсалиса Третьего, известного широкому кругу читателей хотя бы тем, что за силу удара товарищи по команде дали ему прозвище Конь.
Камень из рогатки негодного мальчишки угодил прямиком в голову прекрасной пташке Венди. А что это были за пташки! Все добрые слова, прозвучавшие в адрес Скай Скайлер, могли быть сказаны также о Бинди Кенделл и Рен Кляйн. Все трое были красивы, высоки, стройны и светловолосы. Все трое обладали выдающимися умениями. Все трое были совершенны во всех отношениях. И если финансовое будущее великих семей зависело от их в высшей степени самонадеянных братьев, то этих юных женщин взращивали лишь затем, чтобы они приняли на себя заботу о семейном имидже, сделались воплощением семейного стиля и класса. Образом семьи. Достаточно было теперь взглянуть на убитых горем мужчин, чтобы осознать масштаб их утраты. Они безмолвствовали, но выражение их лиц было красноречивей всяких слов: «Мы, сыновья, нужны для того, чтобы было кому передать бизнес, но именно дочери делают нас теми, кто мы есть. Мы всего лишь ковчег, а они — бескрайний океан. Мы — большие неподвижные машины, а они сообщают нам движение. Кто скажет нам теперь, как жить дальше?» А еще на их лицах читался страх: «Кто будет следующей жертвой? Кто еще из наших девочек, из наливных яблочек, подаренных нам в усладу, достанется смертоносному червю? Кого нам хоронить следом?»
Настоящая живая куколка. Эти три девушки были рождены, чтобы стать ценными призами, трофеями, великолепно упакованными статусными женами, статуэтками «Оскар», куклами Барби, по выражению Элеанор Соланки. Ничего удивительного, что для молодых людей их круга эти три смерти были равносильны пропаже из элитного клуба ценной памятной медали, золотой чаши или серебряного кубка. Газеты сообщали, будто тайное общество «М. и X.», что, по всей вероятности, следовало понимать как «Молодой и Холостой», состоящее из представителей сильной половины золотой молодежи, планирует провести ночную траурную церемонию с целью излить свою скорбь и выразить солидарность понесшим утрату товарищам: «Коню» Марсалису, Андерсу «Заначке» Андриссену (владельцу любимого дочерью Кенделлов ресторана «Еврохунк») и сердечному другу Лорен Кляйн, Кейту Медфорду, по прозвищу Бита. Поскольку «М. и X.» было тайным обществом, все его предполагаемые члены настойчиво отрицали сам факт его существования и категорически отказывались как-либо комментировать просочившиеся в прессу слухи о том, что траурная церемония должна завершиться танцами и купанием на частном пляже курорта Мартас-Винъярд, участвовать в которых должны обнаженные — но загримированные — мужчины и женщины, благодаря чему образовавшиеся после гибели девушек вакансии в постелях их богатых дружков после тщательного отбора будут заполнены.
Все три убитые девушки и их пока еще живые сестры по классу, таким образом, вполне отвечали определению Дездемоны, которое в свое время предложила Элеанор. Они были собственностью. И вот теперь на волю вырвался маньяк Отелло, который уничтожает тех, кто не может ему принадлежать и тем самым задевает его честь. Не за неверность, но за равнодушие к нему убивает он в этом ремейке трагедии по версии двухтысячного года. А может, он убивает просто для того, чтобы показать, как мало в этих девушках осталось человеческого, как легко их поломать. Чтобы обнажить их кукольную сущность. Ведь это — да! — женщины-андроиды, куклы нынешнего века, механизированные, компьютеризированные, не просто жалкие человеческие подобия, которыми когда-то тешились малыши в детских, но законченные воплощения живых людей.
Изначально кукла рассматривалась не как самостоятельная сущность, но как отображение. Задолго до появления тряпичных детских куколок, чучел и пугал люди изготовляли подобия живых детей и взрослых. Считалось роковой ошибкой позволить чужаку завладеть повторяющей вас куклой, ибо он завладевал важной частью вас самих. Крайнее выражение эти идеи обрели в практиках вуду, когда, желая причинить вред человеку, в его куклу втыкают булавки, а чтобы убить, сворачивают кукле шею с той же легкостью, с какой повар-мусульманин сворачивает голову цыпленку. С появлением массового производства игрушек тонкая связь между человеком и куклой была утрачена. Куклы сделались просто куклами, множеством идентичных клонов. Они стали объектами тиражирования, собираемыми на конвейере, одетыми в униформу и начисто лишенными индивидуальности. Но в последнее время все поменялось снова. Сам Соланка тем, что лежало на его банковском счете, был обязан недавно появившемуся у людей желанию иметь куклу, которая обладала бы если не личностью, то хотя бы ярко выраженной индивидуальностью. Его куклам было что о себе рассказать.
А после настоящие, живые женщины захотели стать куклами, переступить черту в обратном направлении и выглядеть игрушками. Теперь уже кукла сделалась оригиналом, а женщина — его отображением. Эти марионетки без веревочек, живые игрушки не желали ограничиваться внешней «кукольностью». За стильным фасадом, под безупречной, сияющей кожей скрывалось множество регулирующих поведение микрочипов; куклы были столь тщательно запрограммированы, идеально вылощены и экипированы, что внутри их не оставалось места для какой-то скучной человечности. Скай, Бинди и Рен представляли собой конечную ступень в культурной истории куклы. Скрыв от всех собственную дегуманизацию, они превратились в ходячие тотемы своего класса, класса, который правил Америкой и, соответственно, миром. А значит, если посмотреть под таким углом, нападения на них были атаками на саму великую Американскую империю, Pax Americana…
[14] Лежащее посреди улицы мертвое тело, подумал Соланка, очень похоже на сломанную куклу.
…Но посещают ли подобные мысли кого-нибудь другого? Есть ли в Америке еще кто-то, у кого в голове живут такие же отвратительные, странные представления? Ведь если бы вы спросили самих этих молодых женщин, этих самовлюбленных высоченных красоток, на пути к диплому с высшим отличием, summa cum laude, и гламурным уик-эндам на яхте, этих Принцесс Настоящего, с их лимузинами, благотворительностью и прирученными супергероями-обожателями, готовыми биться за их благосклонность, они ответили бы вам, что свободны, свободнее женщин всех стран и эпох, что не принадлежат ни одному мужчине — ни отцу, ни любовнику, ни боссу. Что они не чьи-то куклы, а самостоятельные личности, которые вольны выбирать себе внешность, сексуальные предпочтения и судьбу, — первое поколение по-настоящему свободных женщин, порвавших и со старым, патриархальным укладом, и с радикальным мужененавистническим феминизмом, который таранит ворота замка Синей Бороды. Теперь они могли окунуться с головой в бизнес или стать законченными кокетками, быть мудрыми или легкомысленными, занудами или хохотушками — решение оставалось за ними. У них было все: добытые эмансипацией права, сексуальность, деньги, и они наслаждались этим. Пока не пришел некто и ударами по голове не отобрал у них все это. Первый, не очень сильный удар со спины, чтобы сбить с ног, затем еще несколько, пока не испустит дух. Кто же убил их? Дегуманизация, если хотите знать, пусть даже убийство совершал человек. Именно он, Бетонный Маньяк, завершил начатый ими самими процесс расчеловечивания. Профессор Соланка навис над стаканом с текилой и руками закрыл от посетителей бара свое мокрое от слез лицо.
Саския Скайлер жила в просторных, многокомнатных апартаментах с огорчительно низкими потолками, по ее словам, «самом уродливом доме на всей Мэдисон-авеню», синем кирпичном монстре напротив бутика Армани. Единственным достоинством ее жилища, с точки зрения Скай, было то, что, позвонив в магазин, она могла разглядывать в бинокль последние новинки модного дома, которые продавщицы подносили к окнам. Скай терпеть не могла эту квартиру, которая некогда служила ее родителям временным прибежищем на Манхэттене. Скайлеры обретались в основном за городом, в обнесенном оградой имении посреди холмистых живописных окрестностей деревушки Чаппакуа, штат Нью-Йорк, и тратили немало времени на причитания из-за того, что Клинтоны купили дом рядом с ними. По утверждению Брэдли Марсалиса, Скай всячески старалась уверить родителей, что надолго там Хиллари не задержится: «Если она победит на выборах, то быстренько переедет сенатором в Вашингтон, а если нет — унесет ноги еще быстрее». Сама же Скай спала и видела, как бы продать квартиру на Мэдисон-авеню и перебраться в Трайбеку, облюбованный знаменитостями квартал на Нижнем Манхэттене, но правление дома забраковало уже трех найденных ею покупателей. Скай и не скрывала, как бесит ее это правление: «Там все сплошь лакированные старые тетки, затянутые в парчу, — ни дать ни взять диваны. Думаю, чтобы поселиться в этом доме, нужно самому походить на старую софу». В здании работала круглосуточная служба консьержей, и, согласно показаниям дежурившего в ту роковую ночь старого Эйба Грина, мисс Скайлер вернулась домой около половины второго и «выглядела на миллион долларов», поскольку возвращалась с церемонии вручения музыкальных премий (у Коня имелись некоторые знакомства в шоу-бизнесе). Она простилась у двери с явно разочарованным этим Марсалисом — Грин утверждал, что «парень был как в воду опущенный», — и, нахмурившись, направилась к лифту. Грин поднялся наверх вместе с нею: «Мне захотелось развеселить ее, и я сказал: „Какая жалость, мисс, что вы живете всего лишь на пятом этаже, иначе, глядя на вас, я чуточку дольше оставался бы самым счастливым человеком на планете“». Минут через пятьдесят она снова вышла из дверей лифта. Эйб спросил ее, все ли в порядке. «Думаю, да. Нет, точно, не беспокойся, Эйб, — ответила она, — все хорошо». И вышла в ночь, одна-одинешенька, даже не сняв своих украшений. Ушла — и больше не вернулась. Ее тело обнаружили весьма далеко от дома, в деловой части города, у въезда в Мидтаунский туннель. Изучение последних часов жизни Лорен Кляйн и Бинди Кенделл показало, что и они вернулись домой поздно, у дверей отослали своих бойфрендов, не позволив им подняться в квартиру, а вскоре ушли опять. Словно бы каждая из девушек сначала изо всех сил крутанула рулетку судьбы, а затем была вынуждена присесть за карточный стол, чтобы рассчитаться со смертью.
Ни Саския, ни Лорен, ни Белинда ограблены не были. Убийца не тронул ни колец, ни серег, ни браслетов и цепочек. Жертвы не подверглись изнасилованию. Следствие не обнаружило ничего, что указывало бы на мотив, двигавший серийным убийцей, однако молодые люди убитых девушек не сговариваясь допускали существование некоего упорного преследователя. За несколько дней до смерти все трое убитых упоминали, что видели «странно ведущего себя» незнакомого мужчину в панаме. «У меня такое чувство, что Скай была кем-то приговорена к смерти, — заявил прессе, покуривая сигару, угрюмый Брэд Марсалис на импровизированной пресс-конференции в номере отеля „Винъярд хейвен“. — Словно кто-то сначала вынес ей приговор, а потом — скажем так, хладнокровно — привел его в исполнение».
7
Весть о том, что Соланка оставил Элеанор, пала камнем, круги от которого долго расходились среди их знакомых. Каждый распадающийся брак ставит под сомнение те брачные союзы, что еще держатся. Малик Соланка сознавал, что запустил цепную реакцию высказанных и немых вопросов за утренним столом и в спальнях по всему городу, а также в других городах. А что у нас, всё еще в порядке? Совсем не о чем беспокоиться? Может быть, ты о чем-то умалчиваешь? Неужели мне суждено в один прекрасный день проснуться и услышать от тебя что-то такое, что заставит меня прозреть: все эти годы рядом со мной в постели был совершенно чужой человек? Как завтрашний день перепишет вчерашний, как следующая неделя перекроит последние пять, десять, пятнадцать лет? Тебе не скучно? Причина во мне? Неужели ты слабее, чем мне казалось? Это он? Это она? Причина в сексе? В детях? Ты дорожишь нашими отношениями? Есть ли в них что-то такое, чем можно дорожить? Ты меня любишь? Ты все еще меня любишь? Господи боже, а я-то, я-то люблю тебя до сих пор?
До Соланки даже доносились отголоски этой агонии, в которой друзья неизбежно винили его — до некоторой степени. Несмотря на строжайшее эмбарго, наложенное им на свой телефонный номер, Элеанор диктовала его каждому, кто попросит. Мужчины оказались более склонны перезванивать, чтобы укорить. Первым позвонил Морген Франц, тот самый отошедший от идеологии хиппи и ударившийся в буддизм издатель, вместо которого когда-то на звонок Соланки ответила случайно снявшая трубку Элеанор. Морген был родом из Калифорнии и маскировал этот факт тем, что жил в центре Лондона, в Блумсбери, но так и не избавился от манеры растягивать слова, типичной для сан-францисского Хайт-Ашбери, этого Гашишбери, этой обители хиппи.
— Для меня все это очень огорчительно, дружище, — пропел он, растягивая гласные сильнее обычного, чтобы подчеркнуть, как глубоко переживает. — Я тебе больше скажу, никто здесь не обрадовался, узнав о вашем разрыве. Я не могу взять в толк, зачем ты это сделал, старина, но поскольку ты не подонок и не ничтожество, значит, у тебя есть на то свои причины. Быть такого не может, чтобы ты это сделал просто так, без причин. Я даже не сомневаюсь, что они серьезные. Я просто хочу сказать тебе знаешь что? Я люблю вас обоих, и тебя, и Элеанор. Но должен признаться, что в данный момент я ужасно зол на тебя.
Соланка представил себе друга, его побагровевшее лицо, куцую бороденку и маленькие, глубоко посаженные, мечущие искры глазки. В их кругу ходили легенды о невозмутимости Франца (холоднее Морга не найдешь, шутили друзья), тем более неожиданной выглядела эта его горячность. Но даже она не вывела Соланку из равновесия. Он решил говорить начистоту — последовательно и откровенно.
— Лет шесть-семь назад Лин регулярно звонила Элеанор в слезах из-за того, что ты отказываешься сделать ей ребенка, — начал он, — и знаешь, у тебя были на то свои причины. Во-первых, тебя разочаровал весь род людской. Во-вторых, по поводу детей, как и по поводу Филадельфии, ты разделял позицию Филдса: и то, и другое лишь немногим лучше смерти. И поверь, Морген, я был ужасно зол на тебя в те дни. Я наблюдал, как Лин носится с кошками, будто с детьми, мне это не нравилось, но знаешь что? Я ни разу не позвонил тебе. Ни чтобы упрекнуть, ни чтобы чисто по-дружески поинтересоваться, в чем состоит истинно буддийское видение вашей проблемы. Просто я решил для себя: не мое собачье дело, что происходит между тобой и твоей женой. Это касалось лишь вас двоих. Учитывая то, что ты ее не избивал и калечил ей душу, а не тело. Так что будь так любезен, отвали. Это не твое дело и, вообще, никого, кроме меня, не касается.
Вот он, конец старой дружбы. Сколько рождественских праздников они встретили вместе, то у них, то у Францев? Восемь? Девять? Настольные игры для эрудитов, шарады, любовь. Лин Франц перезвонила ему следующим же утром, чтобы заявить, что он говорил непростительные вещи.
— Пожалуйста, знай, — прошелестела Лин на своем чересчур мягком, излишне правильном вьетнамско-американском английском, — твое позорное бегство от Элеанор только сблизило нас, меня и Моргена. Элеанор — сильная женщина, очень скоро она перестанет тосковать и наладит свою жизнь. Мы все проживем без тебя, Малик, отлично проживем, и ты еще сто раз пожалеешь, что нас в твоей жизни больше нет. Мне тебя жалко.
О ноже, занесенном над спящей женой и сыном, рассказать невозможно, объяснить это — тоже. Нож — орудие преступления куда более страшного, чем подмена орущего младенца пушистой киской. Соланка не знал, как и почему могло произойти с ним столь необъяснимое и столь ужасное. Откуда ты, кинжал, возникший в воздухе передо мною? Ты рукояткой обращен ко мне, чтоб легче было ухватить.
[15] Но так оно и было. Вовсе не несчастный Макбет это был, а он сам, и никто другой, и он держал в руке не что-нибудь, а нож. Это нельзя ни забыть, ни исправить. То, что он все же не пронзил сердца спящих, не отменяет его вины. Он виновен просто потому, что был там и сжимал нож в руке. Виновен, виновен! Даже говоря старому другу безжалостные, непоправимые слова, Малик Соланка полностью сознавал собственное лицемерие, а потому оставил без ответа выпад Лин. Он утратил право на защиту в тот момент, когда в темноте провел большим пальцем по фирменному лезвию «Сабатье», проверяя, достаточно ли оно заточено. Теперь этот нож — его история, и он приехал в Америку, чтобы написать ее.
Нет! Не писать ее. Не быть, вместо того чтобы быть. Он прилетел в страну людей, которые делают себя сами, таких как Марк Скайуокер, джедай-копирайтер в красных подтяжках, в страну, вся парадигма новой литературы которой выстроена как история человека, который переделал себя — свое прошлое и настоящее, свою одежду и даже имя — ради любви. Как раз отсюда, из этого уголка земли, с историями которого он не имел почти ничего общего, он намеревался начать реструктуризацию, а точнее — он совершенно осознанно применял к себе те же механические образы, которые с таким бессердечием использовал в отношении погибших девушек, — полное уничтожение, стирание главной базы данных, всех старых программ. Нынешнее его программное обеспечение заражено вирусом, который может привести к непоправимым, смертельным последствиям. Единственный способ от него избавиться — безвозвратно лишить себя самости. Если пролечить компьютер, есть вероятность, что вирус будет уничтожен. После этого он, наверное, сможет выстроить себя заново. Соланка вполне отдавал себе отчет в том, насколько дерзок и фантастичен в действительности его замысел. Ведь буквально это он и собирался сделать — всерьез, не на словах. Именно это он имел в виду, как бы безумно оно ни звучало. А разве у него был выбор? Признание, страх, расставание, полицейские, психиатры, Бродмурская лечебница для душевнобольных преступников, позор, развод, тюрьма? Ступеням лестницы, ведущей в преисподнюю, нет конца. А за спиной он оставит, быть может, еще худший ад: занесенный нож вечно будет сверкать перед мысленным взором его подрастающего сына.
Он мгновенно проникся почти религиозной верой в могущество заокеанского перелета. Это будет спасением от него — и для других, и для него самого. Он прилетит туда, где его никто не знает, и окунется, как в купель, в эту безвестность. Запретные бомбейские воспоминания настойчиво требовали его внимания — память о том дне в 1955-м, когда мистер Венкат — крупный банкир, чей сын Чандра был лучшим другом десятилетнего Малика, — едва переступив рубеж шестидесятилетия, объявил, что решил отречься от мира, принять жизнь саньясина, странствующего в поисках истины отшельника, и навсегда оставил дом, в одной набедренной повязке, столь милой сердцу Ганди, с тяжелым деревянным посохом и чашей для подаяния в руках. Малику всегда нравился мистер Венкат, который поддразнивал его, предлагая произнести скороговоркой свое полное южноиндийское имя, Баласубраманьям Венкатарагхаван — настоящая полисиллабическая гимнастика. «Ну, малыш, давай быстрее! — поторапливал он Малика, когда детский язык спотыкался на слогах. — Разве тебе самому не хотелось бы иметь такое же звучное имя?»
В Бомбее Малик Соланка жил в просторной квартире на втором этаже дома, именуемого «Нурвилль», в квартале Метуолд-Истейт на Уорден-роуд. Другую квартиру на том же этаже занимала семья Венкат, счастливая по всем признакам, что служило для Малика предметом постоянной зависти. В тот день двери обеих квартир были распахнуты, и дети, опечаленные, с расширенными от удивления глазами, толкались между ошеломленными взрослыми, пока мистер Венкат навсегда оставлял свою прошлую жизнь. Из квартиры Венкатов доносились трескучие звуки грампластинки на семьдесят восемь оборотов; это была песня «Инк спотс», любимой группы мистера Венката. Безутешные рыдания миссис Венкат, уткнувшейся лицом в плечо его матери, произвели тягостное впечатление на маленького Малика Соланку. И когда банкир повернулся ко всем присутствующим спиной, чтобы навсегда уйти из их жизни. Малик неожиданно прокричал ему вслед: «Баласубраманьям Венкатарагхаван!» И продолжал повторять имя соседа все быстрее и громче, пока слова не слились в несмолкающую смесь бормотания и крика: «Баласубраманьямвенкатарагхаван-баласубраманьямвенкатарагхаван-баласубраманьямвенкатарагхаван-баласубралтаньямвенкатарагхаван-БАЛАСУБРАМАНБЯМВЕНКАТАРАГХАВАН!»
Банкир в задумчивости остановился. Это был маленький, жилистый человек с добрым лицом и лучистыми глазами.
— Очень хорошо сказано, и скорость впечатляет, — дал он свой комментарий. — И поскольку ты повторил мое имя пять раз и ни разу не ошибся, я готов ответить на пять твоих вопросов. Спрашивай о чем хочешь.
— Куда вы идете?
— Я отправляюсь на поиски знаний и, если это возможно, покоя.
— Почему вы не надели свой офисный костюм?
— Потому что я оставил работу.
— Почему плачет миссис Венкат?
— Спроси у нее.
— Когда вы вернетесь?
— Такой шаг, Малик, человек делает один раз в жизни и навсегда.
— А как же Чандра?
— Когда-нибудь он поймет.
— Вы больше нас не любите?
— Это уже шестой вопрос. Ты исчерпал свой лимит. Будь хорошим мальчиком. И хорошим другом.
Малик Соланка помнил, как его мать — когда мистер Венкат уже спустился по склону холма — пыталась объяснить ему, в чем состоит философия саньясина — человека, который по доброй воле принял решение порвать со всеми земными привязанностями и отказаться от всех мирских владений, которые могли удерживать его в этой жизни, и посвятить остаток дней стремлению хоть немного приблизиться к божественному началу. Мистер Венкат оставил дела в полном порядке, его семья хорошо обеспечена. Однако он никогда не вернется. Тогда Малик не понял практически ничего из объяснений своей матери, но отлично понял Чандру, когда тот чуть позднее, ломая отцовские пластинки с записями «Инк спотс», кричал: «Я ненавижу знания! И покой ненавижу! Я очень-очень сильно ненавижу покой!»
Когда человек без веры пытается копировать поведение верующего, это выглядит вульгарно и ненатурально. Профессор Малик Соланка не стал облачаться в набедренную повязку и брать в руки чашу для подаяний. Вместо того чтобы уповать на уличную удачу и милосердие прохожих, он отбыл бизнес-классом в аэропорт Кеннеди. Ненадолго остановился в гостинице «Лоуэлл», позвонил агенту по недвижимости и — тут ему повезло — поселился в этой просторной квартире в Уэст-Сайде. Вместо того чтобы начать все с нуля где-нибудь в бразильском Манаосе, австралийском Элис-Спрингсе или российском Владивостоке, он приземлился в городе, в котором не был совершенным чужаком и который не был совершенно чужим для него; где он мог свободно объясняться, ориентироваться и — до определенной степени — освоиться с местными обычаями. Он действовал бессознательно и был пристегнут к креслу самолета раньше, чем все обдумал; а затем он попросту принял не самый лучший выбор, сделанный за него инстинктами, согласился следовать не самой подходящей дорогой, которой помимо воли вели его ноги. Саньясин в Нью-Йорке. Саньясин с двухуровневой квартирой и кредитной картой. Все это противопоказано саньясину по определению. Вот и хорошо. Он готов быть воплощенным противоречием и вопреки своей сочетающей несочетаемое природе достичь цели. В конце концов, он тоже ищет абсолютного покоя. В любом случае, его прежнее естество должно быть забыто, стерто навсегда. Нельзя допустить, чтобы однажды его призрак восстал из гроба и утащил его в склеп, где он похоронил свое прошлое. Если ему суждено проиграть, так тому и быть, но пока длится игра, нельзя думать о том, что его ждет в случае поражения. В конце концов, даже Джей Гэтсби, Великий Гэтсби, самый большой притворщик, не сумел избежать поражения в финале. При этом — до того, как был повержен, — он выжил и прожил блестящую, хрупкую и роскошную — типично американскую — жизнь.
Соланка проснулся в своей постели — вновь полностью одетый, с сильным запахом перегара — и снова не имел ни малейшего представления, как и когда оказался здесь. Вместе с сознанием к нему вернулся страх перед собой. Еще одна ночь, которой он не помнит. Еще одна бракованная видеокассета — ничего, кроме мельтешения белых точек, «снега». Хорошо хоть, что на одежде и руках, как и раньше, нет следов крови и при нем не оказалось никакого оружия, тем более такого громоздкого, как кусок бетона. Соланка чуть приподнялся, нащупал пульт и попал на окончание короткой новостной программы из Нью-Йорка. Ни слова о Бетонном Убийце, или Человеке-в-Панаме, или о еще одной убитой красавице богачке. Никаких поломанных живых кукол. Соланка откинулся на подушку, часто и глубоко задышал. Затем скинул уличные ботинки и натянул одеяло на свою готовую расколоться голову.
Он узнал это паническое движение. Много лет назад в кембриджском общежитии он вот так же не мог найти в себе силы встать, чтобы посмотреть в лицо своей новой, студенческой жизни. Тогда, как и сейчас, он чувствовал, что демоны паники обрушиваются на него со всех сторон. А он был беззащитен перед ними. Он слышал, как хлопают их крылья, крылья летучей мыши, чувствовал, как их гоблинские пальцы сжимаются на его лодыжках, чтобы одним рывком ввергнуть его в ад — в ад, в который он не верил, но который тем не менее существовал в его словах, в его чувствах, в той части его естества, контроль над которой он утратил; в живущем в нем диком начале, сдерживать свирепость которого его слабеющие руки уже не в состоянии… О, где ты, Кшиштоф Уотерфорд-Вайда, куда запропал, когда ты мне так нужен? Давай же, Дабдаб, постучи скорей в мою дверь, я уже на самом краю, не дай мне свалиться в эту разверстую пропасть!.. Но Дабдаб не явился из небесных кущ и не постучал в его дверь.
Боже милостивый, этого еще не хватало! — лихорадочно подумал Соланка. Не для того он проделал весь этот путь, чтобы воспроизвести низкопробную мелодраму доктора Джекила и мистера Хайда. В архитектуре его жизни совершенно не просматривалось элементов готики, не было ни безумных ученых, ни лабораторий с булькающими ретортами, ни волшебного зелья, ни намека на дьявольские превращения. И все же его постоянно преследовал страх, самый настоящий ужас. Он еще глубже зарылся в одеяло. Он не мог вдыхать запах улицы, пропитавший его одежду. Нет никаких доказательств его причастности к преступлениям. Никто его не допрашивал. Панама? Но летом на Манхэттене найдется, наверное, несколько сотен человек, носящих панамские шляпы из соломки. Тогда почему и зачем он так себя изводит? Да потому, что если он взялся за нож, то мог схватить и кусок бетона. И потом, это странное совпадение: три выпавшие из памяти ночи и три трупа. О нем — как и о ноже во мраке — не должен узнать никто, но прятать это от самого себя он не в силах. К тому же поток брани, который он, сам того не ведая, исторг на посетителей в кафе «Моцарт». Маловато для обвинительного приговора в суде. Но Соланка сам был себе судьей, и присяжные на этом процессе отсутствовали.
Машинально он потянулся к телефону, набрал нужный номер, прослушал вступительную речь робота и вышел в голосовую почту. У вас — одно! — новое сообщение. Одно! — сообщение НЕ было прослушано. Первое сообщение. После этого зазвучал голос Элеанор, в который он когда-то влюбился: «Малик, ты говоришь, что хочешь забыть себя. Скажу тебе честно: ты уже себя не помнишь. Ты говоришь, что не хочешь, чтобы твоими поступками управляла ярость. На самом деле ты еще никогда так не зависел от своей ярости. Я тебя помню, хотя ты уже забыл меня. А еще я помню тебя таким, каким ты был, пока эта кукла не испоганила нам жизнь. Тебе все было интересно. И мне это ужасно нравилось. Я помню, какой ты был веселый, помню твое жуткое пение, твои пародии. Ты научил меня любить крикет, и теперь я хочу, чтобы Асман полюбил его тоже. Я помню твое стремление познать человеческую природу, постичь все лучшее, на что способен человек, и не стоить иллюзий насчет всего худшего, что в нем есть. Я помню, как ты любил жизнь, любил нашего сына, любил меня. Ты бросил нас, но мы не хотим бросать тебя. Милый, возвращайся домой! Пожалуйста, возвращайся». Честные, мужественные и трогательные слова. Но обнаружился еще один провал. Когда это он говорил с Элеанор о ярости и желании забыть себя? Может, вернулся домой пьяный и решил объясниться? Или оставил ей сообщение и теперь она отвечает ему? И, как обычно, услышала и поняла гораздо больше, чем было сказано? Одним словом, поняла, что ему страшно.
Соланка заставил себя вылезти из кровати, раздеться и принять душ. На кухне, готовя себе кофе, он понял, что, кроме него, в квартире никого нет. Хотя Вислава сегодня должна была прийти убирать. Так почему не пришла? Соланка набрал ее номер.
— Да? — Судя по голосу, с ней все нормально.
— Вислава, это вы? — на всякий случай уточнил он. — Это профессор Соланка. Скажите, разве сегодня вы не должны работать?
В трубке долго молчали.
— Профессор? — Вислава говорила тихо и смущенно. — А вы разве не помните?
Соланка похолодел:
— Не помню? Чего?
Теперь в голосе Виславы угадывались слезы:
— Вы уволили меня, профессор. За что? Просто так, без причины. Конечно, вы должны помнить. А слова! Никогда не думала, что услышу такое от образованного человека! И не просите! Даже после вашего звонка я к вам не вернусь.
Было слышно, что она не одна, Соланка различал голос другой женщины. Вислава взяла себя в руки и заговорила довольно решительно:
— Как бы то ни было, стоимость моих услуг включена в арендную плату. Поскольку вы уволили меня безосновательно, я буду по-прежнему получать причитающиеся мне деньги. Я уже разговаривала с хозяевами квартиры, и они с этим согласились. Думаю, они вам еще позвонят. Вы же знаете, я очень давно работаю у миссис Джей.
Малик Соланка повесил трубку.
Вы уволены. Прямо как в кино. Кардинал в красных одеждах сходит по желто-золотым ступеням, чтобы передать последнее папское «прощай». Водитель — женщина — ждет в маленькой машинке. Вот жестокий посланник наклоняется к окошку автомобиля. Да у него же лицо Соланки!
По городу распыляли пестицид «анвил». Несколько птиц, главным образом на заболоченном Стейтен-Айленде, умерло от лихорадки Западного Нила, и мэр не видел иного выхода. Была объявлена высокая степень москитной тревоги. Не выходите на улицу после наступления сумерек! Носите одежду с длинными рукавами! На время проведения пестицидной обработки закройте окна и убедитесь, что все кондиционеры выключены! Такое вот радикальное вмешательство, практически интервенция, хотя ни один человек не заразился этим вирусом с начала нового тысячелетия. (Позже все-таки зафиксировали несколько случаев, но ни одного летального исхода.) Трепетность американцев перед лицом чего-то неизученного, их неадекватная реакция всегда служили предметом насмешек для европейцев. «В Париже у кого-нибудь карбюратор „чихнет“, — говаривала Элеанор Соланка, даже она, менее всех склонная к язвительности, — а на следующий день миллионы американцев откажутся от автомобильных поездок в уик-энд».
Соланка совершенно забыл о распылении и часами бродил по улицам среди невидимой ядовитой взвеси. На минуту он даже уверовал, что провалы в его памяти объясняются воздействием пестицидов. Астматики страдают от удушья, омары, по слухам, умирают тысячами, защитники окружающей среды яростно протестуют, чем он лучше? Однако врожденная честность не позволила ему пойти этим путем. Проблемы его скорее экзистенциального, чем химического происхождения.
Раз вы это слышали, милая Вислава, значит, так оно и есть. Но, видите ли, я не знал, чтó говорю… Некоторые стороны его поведения ускользали из-под контроля. Если бы ему пришлось обратиться за помощью к врачу, без сомнения, у него диагностировали бы некий психический надлом, распад личности. (Будь он Брониславой Райнхарт, с радостью взял бы у врача справку с диагнозом и стал прикидывать, кого можно притянуть к суду за свой недуг.) Соланку неожиданно осенило, что он сам накликал на себя расщепление личности. Всеми этими серенадами Америке и своему желанию стать иным. И вот теперь некоторые хронологические сегменты его жизни никак не связываются с остальными, теперь он буквально дезинтегрирован во времени. Так почему его это так шокирует? Будь осторожен в своих желаниях, Малик. Разве ты забыл притчу У. У. Джейкобса о волшебной обезьяньей лапке, исполняющей желания?
Он прибыл в Нью-Йорк, как Землемер в Замок у Кафки, разрываемый изнутри противоречиями, крайностями, несбыточными надеждами. Приискав себе временное пристанище — куда как более комфортное, чем у бедного Землемера, — Соланка дни и ночи напролет рыскал по улицам в поисках потайного лаза, убеждая себя, что великий Город-Мир способен излечить его, дитя города, нужно лишь отыскать дверцу к его призрачному, волшебному, переменчивому сердцу. Совершенно естественно, что такой мистический настрой изменил окружающий континуум. Все вроде бы развивается логично, сообразуясь с законами психологического правдоподобия и глубинной внутренней связности жизни мегаполиса, но при этом покрыто тайной. Но, возможно, он не единственный, чья личность трещит по швам. За фасадом золотого века, времени изобилия, разрастается и набирает силу духовное обнищание западного человека вообще и разрушение личности американцев в частности. Быть может, этому вычурному, кичащемуся богатством и тщательно скрывающему свои руины городу суждено явить перед всеми свое уродство. Именно теперь, в эпоху внешнего гедонизма и тайных, глубоко запрятанных страхов.
Необходимо изменить курс. Подходящая к концу история уже не та, которую ты начал. Так тому и быть! Он наладит свою жизнь, свяжет воедино распавшиеся части личности. В его силах измениться и стать таким, как хочется. Хватит барахтаться в вонючем потоке, который несет его в никуда. С чего он взял, что его спасет само пребывание в этом помешанном на деньгах городе, в этом Готем-сити, где Джокеры и Пингвины затевают переворот и нет никакого Бэтмена (или на худой конец Робина), способного разрушить их коварные планы, в этой столице, выстроенной из инопланетного криптонита, куда не отважится сунуться никакой Супермен? Здесь материальное благополучие принимают за истинное богатство, а радость обладания — за счастье. Здесь люди проживают такие отполированные, искусственные жизни, что великая шершаво-грубая правда о естественном существовании стерлась и изгладилась. Здесь души так долго блуждают врозь, что уже и не способны соприкоснуться, а пресловутое электричество пропущено через заслоны, которые отделяют мужчин от мужчин и мужчин от женщин. Рим пал не потому, что его легионы непозволительно ослабли, а потому, что граждане его забыли, что это такое — быть римлянином. Возможно, новый Рим провинциальнее своих провинций? Может, эти новые римляне запамятовали, что и как надо ценить, или никогда этого и не знали? Все империи столь неприглядны или этой свойственна какая-то особая приземленность? Неужто во всей этой суетной маете, погоне за материальным изобилием никто больше не докапывается до глубин умом и сердцем? Америка, Страна Мечты… Неужели цивилизации суждено завершиться всем этим обжорством и стремлением к дешевому украшательству? Ресторанными сетями «Рой Роджерс» и «Планета Голливуд»? Газетой «Ю-Эс-Эй тудей» и онлайновым журналом «Е!», слухами и сплетнями из жизни знаменитостей? Неуемной алчностью стремящихся выиграть миллион в бесчисленных телевикторинах и вуайеризмом реалити-шоу? Исповедальным балаганом в гостях у Рики Лейк, Опры Уинфри или Джерри Спрингера, чьи гости готовы убить друг друга по окончании эфира? А может, бесчисленными комедиями из серии «тупой-и-еще-тупее», предназначенными для самого широкого круга молодых зрителей, только и умеющих, что с удовольствием наблюдать, как их собственное невежество криком кричит с экрана? Или недосягаемыми лукулловыми пирами от именитых шеф-поваров вроде Жан-Жоржа Фонгерихтена и Алена Дюкассе? Почему же никто не ищет ключей от двери, за которой спрятана чистая радость? Кто уничтожил Город-Стоящий-на-Верху-Горы из Нагорной проповеди, заменив его рядом электрических стульев, этими демократизаторами, уравнителями смерти, которые не делают различия между безвинным, виновным и безумным, позволяя им умереть бок о бок? Кто заасфальтировал рай под парковку? Почему Джордж Уокер Гуш такой скучный, а Эл Бор такой душный и всем на это наплевать? Кто выпустил из клетки президента Национальной стрелковой ассоциации, актера Чарлтона Хестона, а теперь удивляется, что детей отстреливают из ружья прямо в школах? Что стало, о Америка, с твоим священным Граалем? Где они, Янки Гклахады, Верзилы Ланселоты и Парсифали со скотного двора? Что стало с твоими рыцарями Круглого стола? Соланка чувствовал, как закипает его кровь, но не собирался более сдерживать себя. Да, Америка обольстила и его. Возбужденный ее блеском, ее неисчерпаемой потенцией, он дал себя соблазнить. Все, что он не приемлет в ней, он должен победить в себе самом. Америка вселила в него надежды, которые не собиралась оправдывать. Сегодня каждый может назвать себя американцем или на худой конец американизированным: индийцы, иранцы, узбеки, японцы, лилипуты — все. Америка в современном мире и игровое поле, и правила игры, и судья, и мяч. Даже антиамериканское движение оказывается по сути своей проамериканским, поскольку со всей возможной очевидностью демонстрирует, что Америка одна чего-то стоит в этом мире и лишь ею одной и стоит интересоваться. Вот по ее-то высоким коридорам нынче и скитался смиренно Малик Соланка, робким просителем пришел он на ее пир, но это вовсе не означало, что он не способен посмотреть в лицо правде. Король Артур пал, его волшебный меч Эскалибур канул в озеро, и на престол взошел темный Мордред. Он теперь восседает на троне Камелота, а рядом с ним — его королева, сестра Артура, фея Моргана.
Профессор Малик Соланка всегда гордился собственной практичностью. Его искусные руки умели держать иглу, он сам мог и пришить пуговицу, и залатать одежду, и выгладить рубашку. В Кембридже, увлекшись изготовлением кукол великих философов, Соланка стал подмастерьем у местного портного, учась кроить и шить одежду для своих маленьких мыслителей. Все ультрасовременные хиты уличной моды для Глупышки он также сшил сам. С Виславой или без, он был вполне способен содержать свое жилье в чистоте. Что ж, настало время использовать принципы, которыми он руководствовался при ведении хозяйства, чтобы навести порядок в своей внутренней жизни.
Соланка шел по Седьмой улице с фиолетовым пакетом из китайской прачечной на правом плече. Свернув на площадь Колумба, он невольно подслушал следующий монолог: «Ты же помнишь мою бывшую жену Эрин? Ну, маму Тесс. Да-да, актриса, сейчас, кстати, все больше занята в рекламных роликах. И что ты думаешь? Мы с ней снова встречаемся. Такой вот поворот судьбы, да. И это после двух лет вражды и пяти лет непростых отношений. Я предложил ей иногда заходить ко мне с Тесс. Честно говоря, Тесс нравится, когда мама рядом. Ну и однажды вечером… Да, как в том анекдоте, однажды вечером я зачем-то сел на диван возле нее, хотя обычно сижу на стуле на другом конце комнаты. Знаешь, я ведь никогда не переставал желать ее, просто это желание было заживо похоронено под грудами всякой дряни. Злость мешала, что тут говорить. И тут оно вдруг ка-а-к вырвалось наружу. Раз! Просто океанский вал. Представляешь, сколько его за семь-то лет накопилось, плюс еще злость, честно говоря, его усугубила. Короче, было в сто раз лучше, чем раньше. Ладно, дело не в этом. Сел я, в общем, на диван, потом случилось то, что и должно было случиться. А после она мне и говорит: „Знаешь, когда ты подсел ко мне, я никак не могла понять, что ты собираешься сделать — поцеловать меня или ударить“. Так вот я о чем: я и сам не знал, чтó сделаю, пока на диван не сел. Клянусь!»
Сначала Соланке показалось, что выгуливающий породистого пса сорокалетний мужчина, один в один рок-музыкант Арт Гарфанкел, долговязый и кудрявый, в полный голос рассказывает все это куда-то в воздух. Чуть позже профессор заметил между рыжими вихрами провод от гарнитуры мобильного телефона. Нынче мы все выглядим не то чудаками, но то сумасшедшими, когда вот так вот, прогуливаясь, всему свету доверяем свои секреты, подумал Соланка. Вот он, яркий пример преследующей его, разваливающейся на куски современной реальности. Гуляющий с собакой Арт, который пребывает сейчас в условном телефонном континууме и не подозревает, что в альтернативном континууме Седьмой улицы он раскрывает свои интимные тайны чужим людям. Именно это так сильно и привлекало профессора Соланку в Нью-Йорке — ощущение, что ты буквально окружен историями других людей; возможность призраком бродить по городу, то и дело попадая в гущу никоим образом с тобой не связанных, абсолютно чужих повестей. Что же до двойственных чувств, которые мужчина испытывал к своей жене, Соланка решил, что в его случае место женщины занимает сама Америка. А он сам, возможно, все идет и идет к дивану…
Дневные выпуски газет принесли ему неожиданное облегчение. Должно быть, он включил телевизор уже после того, как передали последние новости о ходе расследования убийств Скай, Рен и Бинди. Сейчас же он с нескрываемой радостью прочитал о том, что группа работающих по делу детективов — три округа объединили свои усилия — еще раз вызвала на допрос приятелей всех трех погибших девушек. После допроса их, естественно, отпустили, никаких обвинений против них не выдвинули, но детективы держались с ними сурово и предупредили молодых людей, чтобы те и не подумали неожиданно сорваться на Ривьеру или пляжи Юго-Восточной Азии. Близкие к следственным органам анонимные источники утверждали, что версия о Человеке-в-Панаме не нашла практически никаких подтверждений, заставляя предположить сговор между подозреваемыми молодыми людьми, которые могли просто придумать неизвестного преследователя. На газетных фото Заначка, Конь и Бита имели очень испуганный вид. Ничтоже сумняшеся, газетчики тут же усмотрели связь между нераскрытым тройным убийством, гибелью Николь Браун-Симпсон и смертью шестилетней королевы красоты Джонбенет Рэмси. Как было написано в одной передовице, «в подобных случаях самое разумное — приглядеться получше к родственникам и друзьям погибших».
— Простите, могу я с вами поговорить? — услышал взбодрившийся Соланка, подходя к своему дому.
На ступенях его поджидала… Мила. Свита отсутствовала, зато в руках у нее была огромная — в половину человеческого роста — кукла Глупышка. Ее манеры также поразительным образом изменились. Исчезла самодовольная развязность уличной богини, высокомерие владычицы мира. Перед Соланкой стояла смущенная, даже немного неуклюжая молодая женщина с лучистыми зелеными глазами.
— Как там говорят в кино. Это ведь вы, да? Тот самый профессор Соланка? Кукла Глупышка была создана профессором Маликом Соланкой. Это вы ее придумали, вы дали ей жизнь. Bay! У меня есть кассеты со всеми выпусками «Приключений», а когда мне исполнился двадцать один год, папа даже специально ездил к дилеру, чтобы купить мне в подарок черновую версию выпуска про Галилея, ну ту, еще до монтажа, пока вас не заставили убрать оттуда все богохульство. И это одна из самых больших моих ценностей. Ой, только, пожалуйста, скажите, что это и правда вы, а то я выставила себя такой дурой, что жить после этого спокойно не смогу. Хотя так и так не смогу. Вы не представляете, что подумали про меня Эдди и другие парни, когда увидели, как я иду сюда с куклой в руках. О господи!
Настороженность Соланки, смягченная недавним душевным просветлением, окончательно рассеялась после этого страстного признания.
— Да, — подтвердил он, — да, это я.
От восторга девушка завизжала и подпрыгнула — так, что на несколько мгновений стала выше Соланки почти на целую голову.
— Не может быть! — выдохнула она, чуть успокоившись, но все еще продолжая пританцовывать. — Боже мой! Я должна сказать вам, профессор, что вы настоящая легенда. И ваша ГЛ, вот эта вот маленькая леди. Да я была просто больна ею последние десять лет. Не пропускала ни одного ее шага. И вы, может быть, заметили — мой персональный стиль целиком основан на подражании ей, она моя вдохновительница. — Девушка протянула Соланке руку. — Мила. Мила Мило. Не смейтесь. По-настоящему моя фамилия Милошевич, но папа захотел чего-нибудь попроще, чтобы все могли произнести. Ну, в смысле здесь, в Америке. Понимаете? Здесь не должно быть ничего сложного. Будь проще! Ми-ла Ми-ло. — Она еще раз произнесла свое имя, подчеркнуто растягивая гласные, а затем взглянула профессору в лицо и усмехнулась: — Звучит черт-те как, смахивает на название сельскохозяйственного удобрения. Или крупы.
Пока она говорила, Соланка чувствовал, как в нем поднимается волна хорошо знакомой давней ярости — огромной злости на Глупышку, злости, которая все эти годы оставалась невыраженной, невыразимой. Из-за нее, этой злости, и ничего другого, случилась история с ножом… Нечеловеческим усилием ему удалось подавить взрыв гнева. Сегодня первый день его новой фазы. Сегодня не будет ни кровавой дымки перед глазами, ни ругательств, ни вызванных яростью провалов в памяти. Сегодня он взглянет своему демону прямо в лицо и сумеет положить его на обе лопатки. Соланка приказал себе дышать. Дышать глубоко.
У Милы был немного испуганный вид:
— Профессор? С вами все в порядке?
В ответ он быстро закивал, да-да. И тут же решительно заявил:
— Проходите, пожалуйста. Я хочу рассказать вам одну историю.
Часть вторая
8
Первых своих, совсем крошечных кукол для заселения кукольных домов молодой Соланка старательно выстругивал из мягких пород дерева, а потом тщательно одевал и ярко раскрашивал. Даже тогда у каждой его куклы на маленьком личике была какая-то отличительная особенность — раздувшаяся от флюса щека у девушки или появляющиеся от смеха морщинки веером в уголках глаз у парня-весельчака. Вскоре Соланка потерял интерес к изготовлению кукольных домов, зато его куклы выросли в размерах и стали психологически достовернее. Теперь он предпочитал лепить их из глины. Из того же материала, из которого несуществующий бог вылепил первого человека, без сомнения существовавшего. Таков парадокс человеческой жизни: ее творец был вымыслом, тогда как якобы сотворенная им жизнь — достоверным фактом.
Он всегда видел в своих куклах людей. Пока он их творил, они были для него такими же реальными, как любой из знакомых. Однако стоило ему завершить работу над куклой, вызнать до конца всю ее историю, как он счастлив был предоставить этому созданию идти своей дорогой: пусть другие люди манипулируют ею перед камерой или штампуют ее в промышленных масштабах. Соланку интересовали лишь персонаж и его история, ничего больше. Все последующее было для него детской игрою в куклы.
Единственное творение, которое он любил — настолько, что не хотел доверять чужим рукам, — разбило ему сердце. Конечно же, это была Глупышка — сперва обычная кукла, затем марионетка и мультяшный рисунок, а еще позже — актриса; а также — в разные другие времена — ведущая ток-шоу, гимнастка, балерина и супермодель, дизайнер собственной линии одежды. Первый цикл программ с ее участием — тот, что шел в эфире поздно вечером и никому не внушал больших надежд, — худо-бедно соответствовал первоначальному замыслу Малика Соланки. В этой основанной на путешествиях во времени познавательной передаче Глупышка играла роль ученицы, в то время как главными героями выступали встреченные ею философы. После того как программа стала выходить в прайм-тайм, руководство телеканала надавило на Соланку. Первоначальный формат признали заумным. Глупышка сделалась звездой, а потому решено было, что все в передаче должно вертеться вокруг нее. Хватит ей скитаться во времени, у нее должна быть своя студия и постоянные партнеры. Пусть испытывает нежные чувства к кому-то из своей команды, хотя лучше сочинить ей целую армию поклонников, так ее сердце останется свободным и можно будет звать в программу сколько угодно модных молодых актеров в качестве приглашенных звезд. Но самое главное, в шоу необходимо привнести комедийный элемент, пускай это будет умный юмор, однако шуток должно стать много больше. Возможно, даже стоит использовать в программе эффект закадрового смеха. Соланка получил в помощь группу сценаристов, призванную доносить его замыслы до массовой аудитории, которая, несомненно, появится у передачи. Разве не этого он хотел — влиться в мейнстрим? Если идея не развивается — она умирает. Такова правда телевизионной жизни.
Так Глупышка поселилась в городе Умнове на улице Умников в окружении целого клана Глуповых и многочисленных соседей. У нее появился старший брат по имени Большой Глупыш, на соседней улице расположилась Мозгопромывочная лаборатория, а в соседний дом въехала немногословная звезда ковбойских фильмов — Умняга Джон. Видеть все это было для Соланки невыносимо больно, однако чем ниже опускалась в передаче планка юмора, тем выше взлетали ее рейтинги. «Улица Умников» тут же стерла последние воспоминания о «Приключениях Глупышки» и начала свое триумфальное шествие. Соланка был вынужден смириться с неизбежным и покинул программу. Так или иначе, он уже внес свой вклад, к тому же на его стороне было авторское право, и он продолжал получать значительную часть коммерческой прибыли от проекта, хотя более не мог даже смотреть шоу. Что же касается Глупышки, то она всеми возможными способами демонстрировала, что рада его уходу.
Ведь она в буквальном смысле переросла своего создателя. Даже в мелочах. Когда для новой программы ее изготовили в натуральную величину, оказалось, что она выше Соланки на несколько сантиметров. А потому Глупышка могла идти по жизни вполне самостоятельно, независимо от своего творца. Подобно Соколиному Глазу, Шерлоку Холмсу и Дживсу, она вышла за пределы пространства, отведенного ей замыслом автора, и достигла абсолютной свободы в своем придуманном мире. Теперь она снималась в рекламе, участвовала в церемониях торжественного открытия супермаркетов, делала публичные заявления и вела телевизионные шоу. К тому моменту, когда невероятная популярность «Улицы Умников» осталась позади, она успела стать в мире телевидения вполне самостоятельной фигурой. Глупышка вела собственное ток-шоу, играла небольшие роли в популярных комедийных сериалах, демонстрировала одежду от Вивьен Вествуд и даже подвергалась серьезной критике: феминистка Андреа Дворкин ругала ее за унижение женского пола («Умным женщинам нет нужды выглядеть куклами»), а Карл Лагерфельд — мужского («Какой мужчина захочет, чтобы рядом с ним была женщина с более богатым, чем у него самого, прошу прощения, лексиконом?»). При этом оба критика, ни секунды не раздумывая, согласились войти в группу идейной поддержки бренда ГЛ, которую на Би-би-си окрестили «фондом Глупышки». Пошловатая комедия «Мозговой штурм», ставшая для Глупышки актерским дебютом, провалилась — один из немногих неверных шагов. Зато первая книга ее мемуаров (предполагалось продолжение!) сразу же после анонса издателей взлетела на первую строчку рейтинга «Амазона», по сути на несколько месяцев раньше, чем поступила в продажу. Пока книга была в печати, истеричные фанаты Глупышки, мечтающие во что бы то ни стало первыми заполучить заветный том, сделали не менее четверти миллиона предварительных заказов на него. После выхода в свет воспоминания Глупышки побили все рекорды. Ежегодно выпускался новый том — второй, третий, четвертый; всего, согласно самым скромным подсчетам, по всему миру было продано по крайней мере пятьдесят миллионов экземпляров.
В кукольном мире Глупышка стала второй Ангелоу: ее автобиография отличалась беспощадной честностью рассказов Майи, этой птицы, заточенной в клетке. Жизнь Глупышки тут же стала образцом для миллионов молодых людей: скромное начало, годы упорной борьбы, триумфальное преодоление трудностей и, конечно же, терпение и отвага, с которыми она встречала все выпавшие на ее долю лишения и беды. А как искренне она радовалась, когда судьба неожиданно выбрала ее из множества точно таких же девушек, среди которых была и Мила Мило, крутая богиня Семидесятой Западной улицы, почитавшая это за честь. (О, как сожалел Соланка о непрожитой Глупышкой жизни! Группа сомнительных безымянных писак придумала для нее поддельную историю — наполовину сказку о темницах и драконах, наполовину сагу о грязном и нищем прозябании в гетто. Совсем не такую судьбу прочил ей Соланка. Совсем иную повесть сочинил он для своей гордости и радости. Новая Глупышка была самозванкой с чужой биографией, чужими словами, чужим гардеробом и, главное, чужими мозгами. А где-то в медийном мире, должно быть в замке Иф, томилась в заточении настоящая, подлинная Глупышка. Узница в Железной Маске.)
Поклонение Глупышке отличалось одним удивительным свойством — всеохватностью. Мальчики обожали ее не меньше девочек, взрослые — даже сильнее, чем дети. Любовь к ней не знала никаких границ — ни языковых, ни расовых, ни классовых. Для своих поклонников она могла олицетворять и идеальную возлюбленную, и лучшую подругу, и предел мечтаний. Первая книга воспоминаний Глупышки проходила в «Амазоне» как нехудожественная. Возникшая было идея переместить ее вместе с последующими томами в мир вымысла вызвала яростное сопротивление и у читателей, и у персонала. Глупышка, возмущались они, уже давно не симулякр. Она реальное явление. Волшебная палочка коснулась ее, и она ожила.
Наблюдавшего за всем этим со стороны профессора Соланку переполнял ужас, чем дальше, тем сильнее. Творение его фантазии, дитя, в которое он вложил все лучшее, что было в нем самом, самые чистые свои устремления, на его глазах превращалось в монстра самого низкого пошиба, в звезду, увешенную пошлой мишурой, которую Соланка так ненавидел. Созданная им и уничтоженная Глупышка была исключительно умна, способна отстаивать свои взгляды в беседах с Эразмом Роттердамским и Шопенгауэром. Она была красива и остра на язык, но буквально купалась в море идей, жила жизнью разума. Новая версия Глупышки, над которой он давно уже не имел власти, обладала интеллектом среднестатистического шимпанзе. С каждым днем она все сильнее напоминала существо из микроверса игровой вселенной Марвел, параллельного мира развлечений: ее музыкальные клипы — да-да, теперь она пела и записывала альбомы — оставляли позади видео Мадонны, ее появление на модных премьерах затмевало решительно всех старлеток, когда-либо решившихся выйти на красную ковровую дорожку в откровенном наряде. Она сделалась персонажем компьютерных игр и девушкой с обложки, причем не стоит забывать, что это была — по крайней мере при появлении на публике во плоти — самая настоящая, живая женщина, чье лицо надежно упрятали под маску культовой куклы. Несмотря на это, многие претендентки в звезды сражались за эту роль. Их не смущало даже то, что фонд Глупышки — который, стремительно разросшись, вышел из-под контроля Би-би-си и превратился в самостоятельный, успешно развивающийся бизнес с годовым оборотом, готовым вот-вот перевалить за миллиардный рубеж, — настаивал на строжайшей конфиденциальности и имена женщин, даровавших Глупышке земную жизнь, никогда не разглашались. Вокруг ее фигуры множились слухи, европейские и американские папарацци, постоянно проводящие собственные расследования, то и дело заявляли, что та или иная часть Глупышкиного тела, с гордостью выставляемая напоказ, явно принадлежит такой-то актрисе или модели.
Поразительно, что эта трансформация в гламурную кошечку с латексной головой не отвратила от Глупышки ее прежних фанатов; напротив, к ее почитателям примкнула целая армия взрослых мужчин. Теперь Глупышку было просто не остановить; одну за другой она давала пресс-конференции, на которых заявляла то об открытии собственной кинокомпании, то о начале выпуска собственного журнала, сплошь состоящего из ее личных рекомендаций в части ухода за внешностью и правильного образа жизни, а также ее комментариев к последним культурным событиям. Телевизионная версия этого журнала транслировалась кабельным каналом на всю Америку. Готовилось ее бродвейское шоу, и Глупышка спорила со всеми ведущими игроками на музыкальном поле: дорогим Тимом, дорогим Элтоном, дорогим Камероном и, конечно же, дражайшим Эндрю; в ее ближайшие планы входили также съемки нового высокобюджетного фильма. Она не повторит ошибок наивной юности, времени танцев под бибоп; идея фильма «органическим образом» выросла из ее мемуаров, распроданных в миллиардах, нет, триллионах экземпляров. «Глупышка — это вам не какая-нибудь там „перчинка“ Барби, — заявляла она миру, с какого-то момента обзаведшись привычкой говорить о себе в третьем лице. — И этот новый фильм будет не только очень человечным, но и качественным на всем своем протяжении. Марти, Бобби, Бред, Гвинни, Мэг, Джулия, Том и Ник уже выразили желание сниматься в нем, а также Дженни, Паффи, Мэдди, Робби и Мик. Сдается мне, что сегодня все хотят Глупышку».
Этот стремительный взлет популярности Глупышки, естественно, породил множество домыслов и комментариев. Сначала ее поклонников по большей части высмеивали за их примитивное увлечение, но затем вмешались маститые искусствоведы, которые заговорили о давних традициях театра масок, зародившихся в Древней Греции и Японии. «Маска освобождает актера от нормальности, обыденности. Его тело обретает небывалую свободу. Маска диктует ему свою волю. Она играет». Даже после этого профессор Соланка продолжал держаться в стороне, отвечая отказом на любые приглашения обсудить вышедшее из-под его власти творение. Отказаться от денег он, однако, не смог. Положенные ему как автору отчисления продолжали исправно поступать на его банковский счет. Алчность склоняла к компромиссу, и это компромисс наложил печать молчания на его уста. Связанный контрактом, он не мог бранить курицу, несущую золотые яйца, а потому вынужден был держать свои мысли и чувства при себе, копить горькую желчь недовольства. С каждой новой публичной инициативой персонажа, некогда задуманного им с такой радостью и любовью, его бессильная ярость возрастала.
В журнале «Хелло!» Глупышка — получившая за это семизначную сумму — предлагала читателям заглянуть в самые укромные уголки своей загородной резиденции, величественного старинного особняка эпохи королевы Анны, расположенного неподалеку от имения принца Уэльского в графстве Глостер. Узнав об этом, Малик Соланка, некогда вдохновленный кукольными домами Рейксмузеума, был словно громом поражен бесстыдством последнего выверта. Значит, теперь огромные дома будут принадлежать нахальным куклам, в то время как большей части человечества суждено по-прежнему ютиться в лачугах?! Несправедливость такого развития событий — на его взгляд, это было духовное банкротство — глубоко встревожила профессора, и все же он, далеко не банкрот, держал рот на замке и продолжал получать грязные деньги. Десять лет Соланка нес неподъемную ношу, сгибался, как сказал бы в телефон «Арт Гарфанкел», под грудами дряни — отвращения к себе и ненависти к происходящему. Ярость нависла над ним гребенем волны с гравюры Хокусая. Глупышка, его преступное дитя, вдруг обернулась злобной великаншей, выступающей за все исключительно мерзкое для него и попирающей огромной ступней все высокие принципы, ради пропаганды которых Соланка некогда и создал ее, в том числе и те, которые исповедовал он сам.
Феномен ГЛ, возникший в 1990-е, по всем признакам нисколько не выдохся с приходом нового тысячелетия. Малик Соланка вынужден был признать страшную правду. Он ненавидел Глупышку.
Между тем ничто из того, к чему он прилагал руку, не приносило особых плодов. Он предлагал процветающим британским компаниям, занятым пластилиновой анимацией, идеи персонажей и сценарии, но ему неизменно отвечали, мягко или не очень, что его концепции не соответствуют духу времени. Для бизнеса, где молодые работают на потребу молодым, он оказался даже хуже, чем просто старым, — он был старомоден. Как-то во время обсуждения его идеи полнометражного анимационного фильма о жизни Никколо Макиавелли Соланка попытался заговорить на новом для себя языке коммерции. Естественно, в фильме будут действовать антропоморфные животные, представляющие героев-людей.
— Вообразите, там есть буквально все! — распинался он. — Золотой век Флоренции! Медичи во всем их блеске, настоящие аристократы из пластилина! Симонетта Веспусси, самая прекрасная кошечка в мире, которой подарил бессмертие этот молодой пес Гавтичелли! Рождение Венеры Кошачьей! Весна священная по-кошачьи! И как раз в это время ее дядя Америго Веспусси, старый морской лев, отправляется в плавание и открывает Америку! Савона-Роланд, он же Савонарола, монашествующая Крыса, повсюду разжигает Костры Тщеславия! Ну, и в самом центре происходящего — Мышь! Не какой-нибудь ваш Микки-Маус, а Мышь, придумавшая реальную политику, блестящий мышиный драматург, самый искусный среди грызунов оратор, мышь-республиканец, сохранившая верность своим взглядам под пытками жестокого кошачьего герцога и мечтающая в изгнании о том, как наступит день ее триумфального возвращения…
Его бесцеремонно прервал пухлый юнец, никак не старше двадцати трех, представлявший финансовый департамент компании.
— Флоренция — это здорово, — заявил он, — никаких сомнений. Я сам ее просто обожаю. И этот ваш Никколо, как там его? Маусиавелли? Тоже… э-э… ничего. Однако позвольте мне высказать одно возражение: форма, которую вы предлагаете, очень любопытна, но при чем тут Флоренция? Сейчас, пожалуй, не лучшее — да-да, не лучшее! — время для пластилинового Ренессанса.
Тогда Соланка решил вернуться к писанию книг, однако вскоре обнаружил, что больше душа у него к этому не лежит. Неумолимая случайность, трагическая цепь событий, сбившая его с пути, испортила Соланку и сделала ни на что не годным. Прежняя жизнь покинула его безвозвратно, а новая, сотворенная им реальность утекла сквозь пальцы. Он стал похож на актера Джеймса Мейсона, скатившуюся с небосклона звезду, по-черному пьющую, погрязшую в поражениях и разочарованиях, в то время как треклятая кукла парила высоко в небесах, изображая из себя Джуди Гарланд. Злоключения Джепетто, выстругавшего из полена Пиноккио, закончились, когда кукла ожила, для Соланки же с его Глупышкой — как и для творца Галатеи — с этого самого момента неприятности только начались. Как часто в пьяном угаре профессор Соланка извергал проклятия в адрес своего неблагодарного Голема, своей Франкенкуклы: «Убирайся с глаз моих долой! Прочь, искусственное дитя! Уж я-то знаю. Ты не должна носить мое имя! Никогда не посылай за мной и никогда не проси моего благословения! И больше никогда не называй меня своим отцом!»
И она покинула его дом. Убралась вон во всех своих версиях — в виде набросков, макетов, «мертвых картин», бесконечных «дочерних клеток», отпочковавшихся от нее подобий из бумаги, ткани, дерева, пластика, анимационных аппликаций, видеозаписей. Вместе со всем этим она неизбежно прихватила и некогда ценную версию его самого. У него не хватило духу совершить акт изгнания самостоятельно. И Элеанор согласилась взять это на себя. Элеанор, чувствовавшая приближение кризиса, день за днем наблюдавшая, как глаза любимого наливаются краснотой от выпитого, как он шатается, не в силах совладать с собственным телом, однажды мягко, но деловито сказала: «Просто уйди на весь день и предоставь это мне». Ее собственная карьера в издательском бизнесе на время затормозилась, Асман был сейчас единственным, чем ей хотелось заниматься, хотя она достигла определенных высот в своем деле и даже сейчас оставалась востребованной. Этот факт она старалась скрывать от Соланки, но тот не был круглым дураком и отлично понимал, чтó означают постоянные звонки от Моргена Франца и других, каждый как минимум на полчаса. Она была востребована, Соланке это представлялось очевидным, все вокруг были востребованы. Все, кроме него. Но, по крайней мере, ему в утешение осталась ничтожная, жалкая месть: он тоже ни в ком не нуждался. Даже в этой двуличной особе, этой предательнице, этой, этой… кукле.
Итак, в условленный день он вышел из дома и кинулся куда глаза глядят по Хампстед-Хит, Хампстедской пустоши — они жили в просторном особняке с фасадом, симметричным относительно центрального входа, на Уиллоу-роуд, и оба чрезвычайно радовались тому, что Пустошь, это сокровище северного Лондона, его легкие, лежит прямо за порогом, — и в отсутствие мужа Элеанор, должным образом все упаковав, отправила коробки на долгосрочное хранение. Возможно, Соланка предпочел бы, чтобы все барахло отправилось прямиком на свалку в Хайбери, однако и тут пошел на компромисс. Элеанор настояла на своем. У нее до предела был развит инстинкт архивиста, и Соланка, который сам не справился бы с задачей, просто махнул рукой в ответ на ее аргументы, словно хотел отогнать надоедливого комара, и не стал дальше спорить. Он бродил несколько часов кряду, позволяя невозмутимой музыке Пустоши охладить его разгоряченную грудь, а размеренному ритму дорожек и деревьев — успокоить сердцебиение, чему немало способствовали звуки струнных, доносившиеся с открытой концертной площадки у дворца-музея Кенвуд, подаренного городу лордом Айви. Когда он вернулся в дом, Глупышка уже покинула его навсегда. Вернее, почти покинула. Поскольку — о чем Элеанор знать не могла — одна кукла была спрятана в шкафу в рабочем кабинете Соланки. Там она и осталась.
Дом, в который Соланка вернулся, показался ему опустевшим, нежилым, как после смерти ребенка. У него возникло ощущение, будто он вмиг постарел на двадцать или даже тридцать лет. Словно, будучи разлучен с лучшим детищем своего юношеского вдохновения, тут же оказался лицом к лицу с беспощадным Временем. Много лет назад Уотерфорд-Вайда говорил ему об этом в Адденбрукской больнице: «Жизнь сразу становится очень — не знаю, как лучше сказать, — конечной, что ли? Ты вдруг понимаешь, что у тебя ничего нет, что ты не принадлежишь ни одному месту на земле, а просто временно пользуешься теми или иными вещами. Весь неодушевленный мир потешается над тобой: тебя скоро не станет, а мы останемся. Не так чтобы уж очень глубокая мысль, Солли, философия медвежонка Пуха, я знаю, но иногда это просто разносит тебя на кусочки». Нет, это не смерть ребенка, подумал профессор, а, скорее, убийство. Кронос, пожирающий свою дочь. И он, Соланка, убийца. Он убил свое собственное, пускай придуманное, дитя — не плоть от плоти, но мысль от мысли. При этом его настоящий, вполне живой ребенок еще не спал, возбужденный сверх меры событиями уходящего дня: приездом грузовика с командой грузчиков, переноской множества коробок.
— Папочка, я тоже помогал! — завопил при виде отца Асман. — Я помогал Гупыш-ш-ке собаться в дорогу! — Асману нелегко давались слоги с несколькими согласными, и вместо «Глупышки» у него получилась «Гупыш-ш-ка», а вместо «собраться» — «собаться».
Так ей и надо, подумал Соланка. Пыш-ш… Пшик — вот во что она превратила мою жизнь.
— Да, — рассеянно произнес он вслух. — Ты молодчина.
Но интерес Асмана к происшедшему не иссяк:
— А почему ей нужно было уезжать, папочка? Мамочка говорит, это ты захотел, чтобы она уехала.
Ах так! Значит, мамочка говорит. Большое спасибо мамочке. Соланка выразительно посмотрел на Элеанор, но та в ответ лишь пожала плечами:
— Я не знала, что еще ему ответить, честное слово. Оставила этот вопрос для тебя.
Через детские передачи, комиксы и аудиозаписи своих бессмертных мемуаров бесконечно изменчивая и многоликая госпожа Глупышка умудрилась найти путь к сердцам самых маленьких ребятишек, меньше Асмана Соланки, и прочно там обосноваться. Три года — вполне подходящий возраст для того, чтобы влюбиться в самый обаятельный и привлекательный из всех идолов современности. Вездесущую ГЛ можно было изгнать из дома на Уиллоу-роуд, но как выкурить ее из фантазий малыша, сына ее создателя?
— Я хочу, чтобы она пишла обатно (пришла обратно), — запальчиво выкрикнул Асман. — Хочу Гупышку!
Пасторальная симфония Хампстед-Хита уступила место резким диссонансам семейной жизни. Соланка почувствовал, что вокруг снова собираются тучи.
— Ей было пора уезжать, — сказал он и подхватил на руки сына, который вырывался, извиваясь всем телом, бессознательно — как это умеют дети — реагируя на плохое настроение отца:
— Нет! Не хочу! Пуси (пусти) меня! Отуси (отпусти) на пол! — За день мальчик устал и издергался не меньше отца. — Хочу смотеть видуо (смотреть видео)! Хочу смотеть Гупышку по видуо!
Отсутствие в доме архива Глупышки, ее ссылка на кукольную Эльбу, в некий город на берегу Черного моря, пустынный, как Томис Овидия, место, куда попадают наскучившие, ненужные игрушки, окончательно вывели Соланку из равновесия. Неожиданно он погрузился в глубочайшую скорбь и оттого счел вечерние капризы сына непростительными.
— Уже поздно. Веди себя хорошо, — резко сказал он.
В ответ мальчик тут же скрючился на ковре в гостиной и пустил в ход недавно освоенный трюк — мгновенно выплеснул целое море вполне убедительных крокодиловых слез. Соланка — столь же ребячливый, как Асман, но не извиняемый возрастом — повернулся к Элеанор.
— Видимо, ты решила наказать меня таким способом, — заявил он жене. — Если не хотела расставаться с этим барахлом, почему сразу не сказала? Зачем использовать ребенка? Я мог бы догадаться, что непременно застану что-нибудь в этом роде. Манипуляции или другое подобное дерьмо.
— Пожалуйста, не говори со мной при ребенке в подобном тоне, — попросила Элеанор и взяла на руки Асмана. — Он же все понимает.
Соланка отметил, что мальчик без хныканья и возражений смирился с тем, что мать собирается уложить его в постель; он даже не пытался вырваться, напротив, уткнулся носом в длинную шею Элеанор.
— Честно говоря, — продолжала она тем же ровным голосом, — занимаясь этим весь день ради тебя, я надеялась — и, как выясняется, совершенно напрасно, — что мы начнем сначала. Я достала из морозильника баранью ногу и натерла ее тмином, я даже позвонила — идиотка! — в цветочный магазин и заказала настурции. На кухонном столе ты увидишь три бутылки «тиньянелло». Одну — для почина, вторую — для пущего удовольствия, а третью — для постели. Может, ты помнишь? Это твои слова. Но ты не волнуйся, больше я не побеспокою тебя предложением поужинать при свечах с наскучившей, уже не молодой женой.
Они давно отдалялись. Ее целиком поглотил отнимающий все время без остатка первый опыт материнства, в котором она нашла себя и который страстно мечтала повторить. Его — туман поражений и отвращения к себе, который сгущался все больше и больше из-за выпивки. Однако их брак до сих пор не распался — по большей части благодаря великодушному сердцу Элеанор и, конечно, Асману. Асману, любившему книжки и способному часами слушать, как ему читают. Асману, взбирающемуся на качели в саду и уговаривающему Малика закрутить его несколько раз так, чтобы он смог раскрутиться в полете, быстро и весело. Асману, разъезжающему на отцовских плечах и всякий раз аккуратно нагибающему голову в дверных проемах («Не волнуйся, папочка, я очень осторожен!»). Асману, гоняющемуся за родителями и улепетывающему от них. Асману, старательно прячущемуся под покрывалом и кучей подушек. Асману, пытающемуся петь и смешно коверкающему слова. Но, наверное, больше всего благодаря Асману скачущему. Он обожал скакать на родительской кровати, воображая, будто мягкие игрушки подзадоривают его одобрительными возгласами. «Посотите (посмотрите) на меня, — кричал он, — я пыгаю (прыгаю) очень хорошо. Я могу пыгать еще выше!»
Он был живым воплощением их некогда подпрыгнувшей к небесам любви. Когда сын наводнял их жизнь радостью, Элеанор и Малик обретали убежище в иллюзии ничем не омраченного семейного счастья. В другое время, однако, им было все легче разглядеть трещины. Она находила зацикленность мужа на собственных страданиях, непрекращающиеся жалобы на ее воображаемое равнодушие гораздо более нудными и утомительными, чем ей хватало жестокости показать. Он же, захваченный в плен витками нисходящей спирали, обвинял ее в безразличии к нему и его заботам. По ночам, в постели — шепотом, чтобы не разбудить спящего на установленном рядом с их кроватью матраце Асмана, — она жаловалась, что Малик больше ее не хочет. Он возражал на это, что она сама потеряла всякий интерес к сексу и стремится к нему лишь в благоприятные для зачатия дни. В такие ночи они, как правило, спорили: «Да». — «Нет». — «Прошу тебя». — «Не могу». — «Но почему?» — «Потому что не хочу». — «Но мне это сейчас так нужно». — «А мне не нужно вообще». — «Но я не хочу, чтобы этот славный маленький мальчик был единственным ребенком в семье». — «А я не хочу в своем возрасте еще раз становиться отцом. Мне исполнится семьдесят, когда Асману не будет даже двадцати». А после — слезы, обиды и, в большинстве случаев, еще одна ночь, проведенная Соланкой в гостевой спальне. Отличный совет для мужей, с горечью думал он. Позаботься, чтобы гостевая комната была достаточно удобной, ибо неизбежно придет такое время, парень, когда эта комната окажется твоей.
Элеанор стояла на лестнице и напряженно ждала, что он ответит на ее предложение провести вечер в мире и любви. Время двигалось медленно, отдавалось внутри тяжелыми ударами, и решающий момент все приближался. Если бы у него хватило ума и желания, он мог бы принять приглашение, и тогда их ждал бы приятный вечер: изысканный ужин и — если, в теперешнем немолодом возрасте, три бутылки «тиньянелло» не уложат его на месте, — без сомнения, ночь любви, проведенная в соответствии с высочайшими стандартами прошлой жизни. Но в их рай уже заполз мерзкий червяк, и Соланка не выдержал испытания.
— Полагаю, у тебя сегодня овуляция, — сказал он.
Элеанор дернулась, как от пощечины.
— Нет, — солгала было она, но затем, видимо, смирилась с неизбежным: — Впрочем, да. Именно так. Но почему мы не можем просто… о!.. я просто надеялась, что ты увидишь, как сильно я… ах, черт, все бессмысленно. — И она, не в силах удержаться от слез, понесла Асмана в спальню. — Я уложу его и тоже лягу, хорошо? — произнесла она сквозь обиженные всхлипы. — Делай что хочешь. Только не оставляй баранину в этой чертовой духовке. Достань ее и выброси в чертово ведро.
Пока Элеанор с Асманом на руках поднималась по лестнице, Соланка слышал усталый встревоженный шепот малыша:
— Папочка добый (добрый). — Асман хотел убедить себя, хотел, чтобы его убедили. — Он же не выгонит меня, как Гупышку?
Оставшись в одиночестве, профессор Соланка отправился в кухню и откупорил бутылку. Вино, как и раньше, было вкусным и крепким, но сегодня он пил не ради удовольствия. По мере того как Соланка с упорством опустошал одну бутылку за другой, из всех пор его тела начали выползать демоны, они сочились из носа и лезли из ушей, капали и выпрыгивали из малейшего отверстия. К тому моменту, когда показалось дно первой бутылки, они уже танцевали на его ногтях и глазных яблоках, их липкие шершавые языки обвивали его горло, когти вцепились в гениталии, и единственным, что слышал Соланка, была их полная раскаленной докрасна, жгучей ненависти визгливая песнь. Жалость к себе осталась позади, теперь его обуяла жуткая, испепеляющая ярость. К концу второй бутылки голова стала болтаться из стороны в сторону, демоны целовали его, засовывая ему в рот раздвоенные языки-жала, терли и потягивали пенис крючковатыми хвостами. Прислушиваясь к их подлому лопотанию, Соланка вдруг понял, что непростительная вина за то, чем он стал, лежит на женщине, спящей там, наверху. У него не было никого ближе нее, а она предала его, отказавшись уничтожить врага, его Немезиду, эту куклу. Она же позволила яду Глупышки просочиться в мозг их собственного ребенка, она настраивала мальчика против родного отца, она разрушила прежде царивший в доме мир тем, что из-за своего наваждения предпочла нерожденного ребенка живому мужу. Она, его жена-изменница, — главный враг. Третья наполовину пустая бутылка опрокинулась и покатилась по столу, который Элеанор старательно накрывала для ужина на двоих, a deux, застелив его доставшейся от матери кружевной скатертью, выложив самые лучшие приборы и выставив два винных бокала рубинового богемского стекла на длинных тонких ножках. При виде красной жидкости, разливающейся по старинным кружевам, Соланка вдруг вспомнил про чертову баранью ногу. Едва он открыл дверцу духовки, как вырвавшийся оттуда едкий дым заполнил всю кухню, включив датчик на потолке. Вой пожарной сигнализации отозвался в ушах профессора демоническим хохотом. Чтобы прекратить, прекратить, прекратить это, Соланке пришлось придвинуть табуретку и встать на нее отяжелевшими от вина ногами. Но даже когда он вытащил батарейку из проклятой штуковины — о\'кей, о\'кей, все нормально, — умудрившись не сломать при этом свою чертову шею, демоны все равно смеялись, смеялись даже громче, чем прежде, и вся кухня по-прежнему была в дыму. Да будь она проклята! Не удосужилась сделать такую элементарную вещь! И как теперь остановить этот визг в голове? Этот визг, он как нож, нож у него в мозгу… в глазах… в животе… в сердце… в душе!.. Что помешало этой дряни просто взять и вытащить мясо из духовки?! Она могла положить его вот сюда, на разделочное блюдо, рядом с приготовленной длинной вилкой и ножом, большим ножом для мяса, ножом, ножом…
Соланки жили в просторном доме, и вой сигнализации не разбудил ни Элеанор, ни Асмана. Жена уже заснула, лежа в постели. В его постели. Ну и какой толк, спрашивается, от пожарной сигнализации? Чем и кому она поможет? Ух. Вот он в комнате, стоит над ними в темноте с разделочным ножом в руке, и нет никакой сигнализации, способной предупредить их об исходящей от него опасности. Элеанор лежит на спине, слегка приоткрыв рот, и тихонько посапывает. Сын, всем тельцем прильнув к ней, спит глубоким сном по-настоящему невинного и доверчивого существа. Асман что-то неразборчиво пробормотал во сне, и его слабенький голосок прорвался сквозь вопли демонов и привел отца в чувство. Перед Соланкой лежало его единственное дитя, единственное в этом доме живое существо, все еще уверенное, что мир полон чудес, а жизнь — радостей; что все имеющее значение происходит сейчас, будущее слишком далеко, чтобы о нем думать, а прошлое уже не важно, ведь оно миновало, и слава богу. Малыш, надежно укрытый уютным, волшебным плащом детства и уверенный, что находится в полной безопасности, что все вокруг любят его больше жизни. Малик Соланка испытал настоящий ужас. Что он делает здесь, стоя над спящими с ножом, да, с ножом в руке? Ведь он не из тех людей, что творят подобные вещи. Не может он оказаться одним из нелюдей, о которых каждый день пишет желтая пресса. Грубые мужчины и злобные женщины, которые убивают собственных детей и поедают бабушек, все эти хладнокровные серийные убийцы и не знающие покоя педофилы, бесстыжие эксгибиционисты и порочные приемные отцы, извращенцы-насильники и просто дебилы, самцы приматов. Мир полон необразованных и бесчеловечно жестоких выродков, но таких нет и быть не может в этом доме. А значит, он, Малик Соланка, в прошлом профессор Королевского колледжа в Кембридже, никак не может стоять здесь сейчас пьяный, сжимая в руке отточенный инструмент смерти. Но это он. Quod erat demonstrandum — что и требовалось доказать. Ты же знаешь, Элеанор, я никогда толком не умел обращаться с мясом. Разделывала его всегда ты сама.
Кукла, подумал он, отрыгивая винные пары. Конечно же! Во всем виновата она, эта дьявольская кукла! Он вышвырнул из дома все ее дьявольские подобия, но одному все же позволил остаться. Это было ошибкой. Это она вылезла из кухонного шкафа, заползла к нему в нос, спустилась ниже и вложила в руку тесак. Это она заставила его прийти сюда для кровавой расправы. Ничего, ему известно, где она прячется. Ей от него не уйти. Профессор Соланка резко развернулся и, бормоча что-то, вышел из спальни. Нож по-прежнему был у него в руке. Он не знал, проснулась ли Элеанор, открыла ли глаза сразу после его ухода. Если она видела его удаляющуюся спину, что ж, это ее дело.
Когда Соланка закончил свой рассказ, за окном на Западной Семидесятой улице окончательно стемнело. Теперь Соланка держал Глупышку на руках. Ее платье было в нескольких местах продырявлено и рассечено, а на теле четко различались глубокие порезы.
— Видишь, я не смог расстаться с нею даже после того, как сплошь изрезал ножом. Весь перелет до Америки держал ее на руках.
Казалось, в наступившей тишине кукла Милы безмолвно расспрашивает своего истерзанного двойника о его судьбе.
— Теперь я рассказал тебе все. Наверное, даже больше, чем ты хотела услышать, — вновь обратился к Миле Соланка. — Теперь ты знаешь, как эта кукла разбила мне жизнь.
Зеленые глаза Милы Мило блеснули. Она подошла к Соланке и взяла обе его руки в свои.
— Я не верю, что ваша жизнь разбита, — вкрадчиво проговорила она. — Поймите, профессор, это всего лишь куклы.
9
«Временами у вас такой взгляд, какой был у моего отца перед смертью… Затуманенный, что ли, — изрекла Мила, совершенно не задумываясь, как может истолковать ее высказывание тот, кому оно адресовано. — Будто резкости не хватает, как на фотографии, когда у снимавшего дрогнула рука. Как у Робина Уильямса в том фильме, где он постоянно не в фокусе. Я однажды сказала об этом папе, а он ответил, что так выглядят люди, которые слишком много времени провели в окружении других людей. Быть все время среди людей, сказал он, все равно что отбывать пожизненное заключение, периодически всем нам надо вырываться из этой тюрьмы. Папа писал — в основном стихи, хотя у него есть и несколько романов. Вы вряд ли про него слышали, но он достаточно известный сербохорватский автор. Даже не просто известный, а знаменитый, один из лучших. Мог бы претендовать на Нобелевскую премию. Nobélisable, как говорят французы. Хотя премии так и не получил. Слишком рано умер, я считаю. Уж поверьте мне. Он был хорош. Органическая связь с природой, приверженность традиции, тонкое чувство фольклора — он был из таких. Я его все время дразнила, что он всерьез верит, будто в цветах живут гоблины. А он шутил, что было бы лучше, если бы цветы жили в гоблинах. Это напоминало бы реку, чьи чистейшие воды плещутся у дьявола в сердце. Вы должны понять: религия имела для него большое значение. Он всю жизнь прожил в больших городах, но сердце его осталось где-то в горах. Говорили, что он стар душой. Но его сердце было молодым, понимаете? Правда было. А вокруг какой-то пандемониум, целая бочка обезьян. Всю жизнь. Не знаю, как он это выносил. Он мучился всю жизнь, всю жизнь люди надоедали ему. Мы провели в Париже несколько лет, после того как ему удалось вырваться из лап Тито, почти до девяти лет я ходила там в американскую школу. К несчастью, мама умерла, когда мне было три года, три с половиной. Ничего не поделаешь, рак груди, он убил ее очень быстро и очень болезненно, царствие ей небесное! В общем, папе писали из дома, а я любила открывать для него конверты, и вот, представьте себе, он получает письмо от сестры или какого-то другого близкого человека, и на первой странице стоит большой штамп: Данное письмо не подвергалось цензуре! Ха! В середине восьмидесятых отец взял меня с собой в Нью-Йорк на большую конференцию, организованную местным Пен-клубом. Про нее потом много писали, там еще закатывали грандиозные приемы: один устроили в Дендурском храме, подаренном Египтом США и заново собранном в стеклянном павильоне музея „Метрополитен“, другой — в доме Сола и Гейфрид Стейнберг. И никто не мог решить, где лучше. Норман Мейлер пригласил выступить в Публичной библиотеке тогдашнего госсекретаря Джорджа Шульца, а южноафриканцы бойкотировали его выступление, поскольку Шульц поддерживал режим апартеида. Охранники Шульца не хотели пускать внутрь Сола Беллоу, пока за него не поручился Мейлер, потому что Беллоу забыл дома приглашение и мог оказаться террористом. Представьте, как это, должно быть, понравилось Беллоу. А потом женщины-писательницы протестовали против того, что основные докладчики практически сплошь мужчины. И тогда то ли Сьюзен Зонтаг, то ли Надин Гордимер на них напустилась, сказала, что литература не обязана обеспечивать мужчинам и женщинам равное трудоустройство. А Синтия Озик — по-моему, это была она — обвинила бывшего австрийского канцлера Бруно Крайского в антисемитизме, хотя он был стопроцентным евреем и одним из немногих европейских политиков, озабоченных судьбой евреев, которые эмигрировали из Советского Союза. И вся его вина состояла в том, что он однажды встречался с Арафатом. По такой логике Эхуда Барака и Клинтона можно считать прожженными антисемитами, правда? Тогда Кэмп-Дэвид просто международный центр юдофобии какой-то. Папа тоже выступал. Конференция имела какое-то высокопарное название, что-то вроде „Воображение писателя vs. Воображение государства“. И после того как кто-то — не помню точно, Брейтенбах или Оз, кто-то из них, — сказал, что у государства нет воображения, папа возразил, что, напротив, у государства есть даже чувство юмора и он готов привести пример. И он рассказал ту историю с письмом, которое не было проверено цензурой. Я тогда сидела в зале и гордилась, что все смеются, а ведь конверт вскрыла именно я! Я тогда ходила с ним на все заседания. Да что там, я была просто без ума от всех этих авторов! Всю свою жизнь для меня, писательской дочки, книги были самым замечательным в жизни, и я так гордилась, что меня всюду пускали, хотя я всего лишь девочка. Было так приятно видеть отца с его равновеликими коллегами и убеждаться, что его уважают. И, кроме того, вокруг были сплошь известные имена, которые вдруг обрели реальную жизнь: Дональд Бартелми, Гюнтер Грасс, Чеслав Милош, Грейс Пейли, Джон Апдайк и все-все-все. Но к концу конференции мой папа выглядел так же, как вы сейчас. Тогда он оставил меня с тетей Китти из Челси — она не была мне теткой, они с отцом и знакомы-то были всего каких-то пять минут, зато близко… Видели бы вы, как на него смотрели женщины. Он был мужчиной, большим, сексуальным, с сильными руками и густыми усами, как у Сталина. Стоило ему просто взглянуть женщине в глаза и начать рассказывать что-нибудь о том, как ведут себя волки во время течки, и она уже была готова на все. Клянусь богом, эти женщины стояли к нему в очередь! Он просто сидел в своем гостиничном номере, а они выстраивались одна за другой, и хвост этой очереди был на улице. Одна честнее и добродетельнее другой, самые лучшие женщины, каких только можно себе представить, с дрожащими от вожделения коленками. Мне очень повезло тогда, что я любила читать и что в соседней комнате телевизор показывал американские программы. В общем, мне там было нормально. Очень даже ничего, только все время хотелось выйти и спросить у этих женщин, ждущих своей очереди: „Неужели вам совсем нечем больше заняться? Бога ради, у него всего лишь обычный член, ничего нового“. Да, я часто шокировала окружающих. Просто очень быстро повзрослела, видимо, потому, что всегда и везде была с папой, потому, что были только я и он против всего мира. Короче, я подозреваю, что тетя Китти ему понравилась. Он оценил ее выше прочих, поэтому подарил ей возможность две недели присматривать за мной, пока папа с двумя профессорами отправится в горы, кажется в Аппалачи. Уходил в горы — вот что он делал, когда хотел прийти в себя после передоза людьми. И он всегда возвращался оттуда другим, каким-то очищенным, просветленным, что ли, понимаете? В такие моменты я звала его Моисеем. Моисеем, который спустился с горы со скрижалями в руках. Отец, правда, возвращался со стихами. Так или иначе, я уже близка к развязке. В общем, не прошло и пяти минут после его возвращения из этого профессорского похода в горы, как ему предложили постоянное место в Колумбийском университете. И мы окончательно переехали в Нью-Йорк. Я была просто счастлива, а вот папе приходилось нелегко, он был не городской человек, я же говорила, к тому же европеец до мозга костей. Но он за свою жизнь уже научился работать, где бы ни оказался, и справляться со всем, что бы ни подкидывала ему жизнь. Ну, он, конечно, пил как настоящий югослав, курил по сотне в день, и сердце у него было больное. Он знал, что ему не дожить до старости, но принял твердое решение касательно жизни. Как „Негр с Нарцисса“, помните, у Джозефа Конрада? „Я должен жить, пока не умру“. Так он и вел себя всю жизнь — писал самые блестящие книги, блестяще трахался, курил самые крепкие сигареты и пил самое лучшее вино. Но потом началась эта проклятая война, и — я никак не могу понять почему — отец сделался другим человеком, таким я его раньше не знала. Он вдруг стал этим… как его?.. сербом. Знаете, он просто не мог пережить, что того, другого парня, о котором узнали все, тоже зовут Милошевич. На самом деле он изменил фамилию из-за этого, а не потому, о чем я вам раньше говорила. Чтобы отделить поэта Мило от этого бандита, фашиствующей свиньи Милошевича. А когда во всей бывшей Югославии — которую так тогда еще не называли — стало твориться полное безумие, мой отец попался разом на все антисербские провокации, хотя отлично понимал, чтó и для чего творит Милошевич в Хорватии и чтó собирается делать в Боснии, но вся эта антисербская ерунда буквально ослепила его ненавистью, и в какой-то безумный момент он решил, что его моральный долг — вернуться туда и стать совестью страны, выковывать ей душу и тому подобное, стать кем-то вроде джойсовского Стивена Дедалуса или сербского Солженицына. Я ему говорила, чтобы забыл об этом и думать, что на самом деле Солженицын просто старый дурак, который жил в Вермонте и мечтал о возвращении в Россию-матушку пророком, а когда вернулся, никто не захотел слушать его старую песню. Отец, говорила я, это точно не твой путь; ты — это женщины, выпивка, сигареты, горы и работа-работа-работа. Ты же сам хотел, чтобы именно это все в итоге прикончило тебя, разве нет? Никакие Милошевичи, банды убийц, а уж тем более бомбежки в твои планы не входили. Но он не стал меня слушать и, вместо того чтобы до конца вести собственную партию, улетел туда, в эпицентр ярости. Вот что, профессор, я собиралась вам сказать: не рассказывайте мне баек про ярость, я получше вашего знаю, что это такое. Америка, она всемогущая, а оттого полна страха. Она боится ярости остального мира и потому пытается убедить себя, что это просто зависть, — так говорил мой папа. Они думают, что мы все мечтаем оказаться на их месте, они все это говорят после нескольких рюмок, а на самом деле мы все уже на пределе и сил выносить их дольше у нас нет. Видите, мой отец знал про ярость все. Но в какой-то момент он вдруг забыл все свои знания и повел себя как чертов дурак. Потому что ровно через пять минут после того, как его самолет приземлился в Белграде — хотя это могло случиться и через пять часов, пять дней, пять недель, нет никакой разницы, — ярость разорвала его на клочки, такие мелкие, что нечего было даже собирать, чтобы сложить в коробочку и похоронить. А вы, профессор, элементарно свихнулись из-за какой-то куклы. Простите меня, конечно».
Погода переменилась. Установившаяся в начале лета жара спасовала перед ни на что не похожей, изменчивой погодой. Сильная облачность, обильные дожди; утренний зной ближе к обеду вытеснялся таким холодом, что дрожь колотила барышень в легких платьях и парковых роллеров с обнаженными торсами, в чью грудную клетку под пластами мышц впивались странные кожаные ремни, невольно наводившие на мысль о самоистязании. На лицах горожан профессор Соланка все чаще читал недоумение; вещи, которые ранее казались незыблемыми: погожее лето, низкие цены на бензин, мощные вбрасывания питчера Дэвида Кона и даже самого Орландо Эрнандеса — все обманывало их ожидания. Во Франции потерпел крушение «Конкорд», и всем показалось, будто пришел конец их мечтам о будущем, в котором они преодолеют любые сдерживающие их барьеры; воображаемое будущее, сулившее неограниченные возможности, пожрали языки того пламени.