Святослав Логинов
ОТК
Разруха или не разруха, но пока по деревням и маленьким городкам топятся печки, людям нужно пилить дрова. А далеко не у всякого есть в сараюшке визгливая циркульная пила или пованивающая бензином «Дружба». Большинство по старинке обходится двуручной пилой и козлами, вытесанными из обрезка бревна. А значит, и спрос на пилы будет, хотя штука эта, как пишут в экономических пособиях для людей никогда не пиливших, долговременного пользования.
Матюхинский механический завод простаивал уже вторую необъявленную пятилетку, лишь цех ширпотреба продолжал потихоньку выпускать продукцию, снабжая зарплатой заводское начальство. Делали ножовки и двуручные пилы. Из тонкого стального листа, запасы которого покуда сохранялись на складе, вырубали зубастое полотно, на малом станочке разводили зубья, древообработка поставляла ручки, не какую-нибудь дрянную пластмассу, а осиновые, чтобы ладони не занозить. Самая большая работа была на участке сборки, где заклепывали ручки ножовок или на крутильном станке изгибали концы двуручных пил, чтобы было куда вставить деревяшку. Там получалось больше всего брака: порой полотно трескалось. Брак выявляли в ОТК, контролер Петр Мокеич щелкал желтым ногтем по полотну и придирчиво слушал, как поет готовое изделие. Бывало, откладывал в сторону совершенно нормальную пилу: «Не сгодится, плохая». Начальство не возражало. Жалоб от торговли не было, рекламаций и возврата товара — тем более. А стального листа в советские времена было закуплено на сто лет вперед. Так что от добра добра не ищут, Мокеич лучше знает, какая пила сгодится.
Готовые пилы оборачивали крафтовой бумагой и отправляли по сельским магазинам. Спрос был, не ажиотажный, но устойчивый.
Тревогу забил штамповщик Колька, вырубавший на старом, еще довоенных времен прессе полотнища двуручных пил. Взбудораженный и злой Колька примчался к начальнику цеха:
— Борис Саныч, ты глянь, что этот старый хрыч вытворяет! Ведь он всю партию, до последней пилы в брак списал!
Борис Александрович, человек неторопливый и основательный, не стал делать скоропалительных выводов. Он отослал Кольку на рабочее место, отметив про себя, что опять штамповщик вместо работы торчал на соседнем участке, не иначе, обхаживал фасовщицу Валентину. И лишь затем отправился к Мокеичу, выяснять, что за беда приключилась.
Контролер сидел за своим столом, больше напоминавшем верстак, и придирчиво разглядывал новенькую, отблескивающую машинным маслом пилу. Прищурив глаз, смотрел вдоль зубьев, пробовал мизинцем остроту. Пила, конечно, не наточена, но из-под пресса зуб выходил достаточно острым, так что непонимающие дачники с успехом пилили и ненаточенной пилой.
— Чего там у тебя? — нарушил тишину начальник.
Петр Мокеич щелкнул ногтем по полотну, пила изгибисто запела.
— Не годится… — вздохнул представитель ОТК и отправил пилу в дальний угол, где обычно собирался брак, а сейчас громоздилась внушительная стопа совершенно нормальных с виду пил.
— А по-моему, так вполне приличная штука, — Борис Александрович поднял забракованную пилу, тоже посмотрел вдоль зубьев, согнул несколько раз, пощелкал по полотну, слушая пение металла. — Чем ты недоволен — не пойму. Я бы такую в магазине купил.
Василий Гроссман
— То-то и беда, что купил бы. Ты гляди, осторожнее, порежешься, неровен час. От двуручки знаешь какие порезы изгваздистые? Хуже, чем от ножа.
Жизнь
— Это я порежусь? Ты говори, да не заговаривайся, я такой дурой сорок лет пилю и ни разу не резался.
— Вот и впредь поберегись. А то потом пожалеешь, да не вернешь. Опасную вещь в руках держишь.
— Ладно, — сказал бригадир, возвращая пилу в стопку брака. — И все-таки ты скажи, чем она тебе не угодила?
I
— Я же говорю: опасная вещь. Этой пилой человек порежется. Купит ее в магазине, начнет пилить и пальцы себе отхватит, а то и всю руку. Или еще какая беда приключится. Нельзя такую дрянь в люди пускать.
Вот уже две недели, как небольшой отряд красноармейцев с боем пробивался по разрушенным войной шахтным поселкам, шел донской степью. Дважды немцы окружали его, и дважды рвал отряд кольцо окружения, двигался на восток. Но на этот раз прорваться было невозможно. Немцы окружили отряд плотным кольцом пехоты, артиллерии, минометных батарей.
— Да с чего ты взял? Этак я что угодно забракую. Порезаться и стеклом можно. Или, вон, моя вчера консервной банкой руку располосовала. Стала открывать — и готово.
Вопреки логике и разуму, казалось немецкому полковнику, они не хотели сдаваться. Весь фронт отошел на сто километров, а жалкая горсть советской пехоты, засев в развалинах надшахтного здания, продолжала стрелять. Фашисты били по ней день и ночь из пушек и минометов. Подойти близко не было возможности: у красноармейцев имелись пулеметы и противотанковые ружья. Запас боеприпасов у них, очевидно, был велик: они не жалели патронов.
— Значит, плохой мастер там на контроле сидел, — сердито отозвался Мокеич. — Недоглядел. А может, и нарочно брак в продажу пустили, теперь это часто случается. А чего с бракодела возьмешь? Салака в банке нормальная, и банка нормально запаяна. А что хозяйка жестью поранилась, это, мол, случайно, сама порезалась, с нее и спрос. Нет уж, хороший контролер такие вещи должен заранее видеть и предупреждать. Сейчас, конечно, все за чистоганом гонются, вот и началось безобразие по всей стране. Ты мне скажи, прежде ты слыхал, чтобы самолеты падали? А теперь, что ни месяц, где-нибудь катастрофа. А все потому, что контроль снизили. Прежде не боялись новенький самолет на части разобрать, если ОТК не пропускает. Людей берегли. А нынешние на это не смотрят, им лишь бы деньги на карман положить.
Вся история приняла скандальный характер. Армейское начальство прислало раздраженную, насмешливую радиограмму: не нуждается ли полковник в поддержке корпусной артиллерии и танков? Полковник, оскорбленный, огорченный, вызвал начальника штаба.
— Вы понимаете, — сказал он, — что славы нам не принесет разгром этого жалкого отряда, но каждый лишний час его существования — это позор мне, вам, всему полку.
Колька таскал по четыре пилы, а бригадир, взгромоздившись на табурет, упихивал их на стеллаж, подымаясь все выше и выше.
С рассветом началась обработка развалин тяжелыми полковыми минами. Пудовые желтопузые мины послушно и точно шли на цель. Казалось, каждый метр земли вспахан, взрыт. Было истрачено полтора боекомплекта, но полковник приказал не прекращать огня. Мало того — он ввел в действие стопятимиллиметровые батареи. Дым и пыль высоко поднялись вверх, в грохоте обрушились высокие стены копра. «Продолжать огонь», — сказал полковник. Камни летели во все стороны, железная арматура рвалась, как гнилые нитки. Бетон рассыпался. Полковник смотрел в бинокль на эту страшную работу.
— Не прекращать огня, — снова повторил он.
— А в Америке как же?
— На каждого русского мы, вероятно, выпустили пятьдесят тяжелых мин и тридцать снарядов, — проговорил начальник штаба.
— Заграница нам не указ. У них совести и прежде не было и теперь нет, но брак они себе не оставляют, а слаборазвитым странам втюхивают. Ты телевизор-то посматривай… Ежели где самолет упал или автобус перевернулся, так это в Индии или Аргентине. А своих американцы берегут.
— Не прекращать огня, — упрямо сказал полковник.
Солдаты хотели есть, устали, но им не пришлось ни завтракать, ни обедать.
— Так слушай, может, и нам так же? Из Алаева завтра машина прийдет, ихняя потребкооперация хочет сто штук пил купить. Вот им все и сбагрим. Алаево это — и вовсе не наша область…
Только в пять часов дня полковник дал сигнал общей атаки. Батальоны рванулись к развалинам с четырех сторон. Все было подготовлено. Атакующие имели на вооружении автоматы, ручные пулеметы, мощные огнеметы, взрывчатку, ручные и противотанковые гранаты, ножи, лопаты. Они приближались к развалинам, гася в грозном крике, в грохоте и лязге страх перед людьми, засевшими в надшахтном здании. Атакующих встретило молчание. Ни одного выстрела. Ни одного шевеления, Первым ворвался разведывательный отряд.
— Рус! — кричали солдаты. — Где ты, рус?!
— И совесть у тебя тоже не наша, — отрезал Мокеич, словно штамп ОТК проставил.
Камни и железо молчали. Естественно, первой пришла в голову мысль: русские перебиты все до одного. Офицеры приказали произвести тщательные поиски, вырыть тела, донести об их количестве.
— А по-моему, — в тон отозвался Борис Александрович, — ты чего-то мухлюешь. Хочешь пилы в брак списать, а потом налево пустить. Мне такие вещи очень даже знакомы.
Поиски длились долго, но трупов не было обнаружено. Во многих местах стояли лужи крови, валялись окровавленные бинты, изодранные запачканные кровью рубахи. Поиски обнаружили четыре ручных пулемета, исковерканных немецкими снарядами. Консервных банок, пакетов пшенного и горохового концентрата, кусков сухарей найдено не было В одной яме разведчик обнаружил наполовину съеденную кормовую свеклу. Солдаты исследовали эксплуатационный ствол шахты: отовсюду вели к стволу следы крови. К скобе, вбитой в деревянную обшивку, была привязана веревка. Очевидно, русские спустились по аварийным скобам в шахту и унесли с собой раненых. Трое смельчаков-разведчиков, обвязавшись веревками, держа наготове ручные гранаты, стали спускаться по стволу. Пласт залегал мелко, глубина ствола была не больше семидесяти метров. Едва разведчики достигли шахтного двора, как начали отчаянно дергать веревку. Их вытащили без сознания, в крови, огнестрельные раны на их телах подтвердили, что русские находятся в шахте. Ясно было, что долго им там не пробыть — найденная наполовину изглоданная свекла свидетельствовала: продовольствия у русских нет.
Полковник сообщил обо всех этих событиях наверх и получил снова от начальника штаба армии исключительно желчную и язвительную телеграмму: генерал поздравлял его с успехом и выражал надежду, что в ближайшие дни окончательно удастся сломить сопротивление русских. Полковник пришел в отчаяние. Он понимал, что становится смешным.
— Зря обижаешь, Борис Саныч. Я эти пилы прямо при тебе изничтожу. Под пресс — и в металлолом!
После этого были приняты следующие меры.
Дважды спускали по стволу бумагу, писанную на русском языке, с предложением сдаться. Полковник обещал сдавшимся сохранить жизнь, раненым — помощь. Оба раза на бумаге была карандашная резолюция: «Нет» После этого пришли немецкие химики и забросали ствол дымовыми шашками. Но, очевидно, отсутствие диффузии воздуха помешало дыму распространиться по подземной выработке. Тогда полковник велел собрать женщин из шахтерского поселка и объявить им, что, если сидящие в шахте красноармейцы не сдадутся, все женщины и дети в поселке будут расстреляны. Женщинам было предложено избрать трех делегаток. Этих делегаток спустят в шахту, и они обязаны уговорить красноармейцев сдаться ради спасения женщин и детей. Если красноармейцы откажутся сдаваться, ствол шахты будет взорван.
— Ага, ломать не строить. А мне перед начальством отвечать, почему целая партия в брак ушла. Опять же, людям зарплату нужно, они у меня на сдельщине сидят. И никакого брака не допустили, кроме твоего «не годится». Людям ты что скажешь?
В делегацию вошли: жена крепильщика Нюша Крамаренко, Варвара Зотова, работавшая до войны на углемойке, Марья Игнатьевна Моисеева — тридцатисемилетняя женщина, мать пятерых детей. Старшей ее девочке было тринадцать лет. Муж ее, запальщик, не работал на шахте с тридцать восьмого года: ему при разбуривании стакана выжгло глаза. Женщины просили немцев разрешить спуститься с ними в шахту старику забойщику Козлову: они боялись, что заблудятся без провожатого, так как после газопуска красноармейцы, вероятно, ушли в дальние выработки. Старик сам вызвался проводить их. Немцы приспособили над стволом ворот и блок, прикрепили к нему «букет» — деревянную бадью, используемую обычно на проходках, и закрепили трос, снятый с подорванной клети.
— То же, что и тебе. Нельзя опасную вещь в продажу пускать.
Делегацию отвели к шахте. Толпа женщин и детей с плачем шла следом. Сами делегатки тоже плакали — они прощались с детьми, со своими родными, с поселком, с белым светом.
Бабы со всех сторон кричали:
— Ты мне скажи, — хитро прищурился бригадир, — по-твоему выходит, мастер ОТК судьбу изделия видит. А ежели такого мастера в родильный дом определить, чтобы он сразу говорил: этот, мол, убийцей вырастет или вором, давайте его прямо из колыбели в брак спишем… Как тебе такой поворот?
— Нюшка, Варька, Игнатьевна! На вас вся надея! Уговорите их, голубчиков, проклятых, постреляют нас, окаянные, пропадем мы, и дети наши пропадут, подушат, как кутенят.
Делегатки, плача, кричали:
— Ты меня не путай. Одно дело пила, а живой человек — совсем другой коленкор. И вообще, младенец в колыбели вроде как заготовка. В нем брака не бывает, разве что по здоровью. Это потом, когда жизнь с него стружку снимет, он человеком станет или в брак пойдет.
— Да нешто мы сами не знаем, у самих дети!
— Ну хорошо, — бригадир все еще не оставлял надежды добром поладить с упрямцем, — не будем о людях. А как же на военном заводе, пулеметы собирают, — их тоже в брак, если они человека убьют? Пулемет для того и делают, чтобы убивать.
Старик Козлов шел впереди, припадая на левую ногу, — ее смяло во время обрушения кровли при проходе западного бремсберга. Он шел, мерно размахивая зажженной шахтерской лампой, спешил уйти вперед от кричащих и плачущих баб: они нарушали торжественное настроение, которое всегда приходило к нему при спуске в шахту. И сейчас, обманывая себя, он представлял, как клеть опустит его в шахту, как сырость коснется лица его, как придет он в забой по тихой продольной, освещая лампочкой темный ручеек, бегущий по уклону, и покрытые жирной пухлой угольной пылью балки крепления. Он снимет в забое шахтерки, сложит их, засечет куток и пойдет рубать мягкий коксующийся уголек. Через час зайдет к нему в забой кум, газовый десятник, и спросит: «Ну что, рубаешь?» И он утрет пот, улыбнется и скажет: «А что ж с ним делать, рубаю, пока жив. Посидим, что ли, отдохнем?» Они сядут у воздушника, поставят лампочки, вентиляционная струя будет мягко обдувать его черное, блестящее от пота тело, и они поговорят, не торопясь, о газовом угольке, о новой продольной, о кумполе, выпавшем на коренной штрек, посмеются над заведующим вентиляцией Потом кум скажет: «Ну, Козел, с тобой тут всю упряжку просидишь», — посветит лампочкой и пойдет. А он скажет: «Иди, иди, старый», — а сам возьмет обушок и давай по струям рубать в мягкой черной пыли. Шутка ли, сорок лет при таком деле!
— Пулемет — дело военное, у них свое ОТК, и все засекречено. Я туда не лезу и тебе не советую. Но свое дело знаю крепко: пила человечьей крови проливать не должна. А эта партия — все до одной кровопивицы.
Но как ни торопился хромой старик, бабы не отставали от него. Плач и визг стояли в воздухе; вскоре весь народ подошел к развалинам надшахтного здания. Ни разу Козлов не был здесь с того дня, как бледный, с трясущимися руками пузатый инженер Татаринов, когда-то, молоденьким штейгером, строивший этот копер, самолично не подорвал толом надшахтное здание. Это было дня за два до прихода немцев.
Козлов огляделся вокруг и невольно снял шапку. Бабы выли и причитали; холодный мелкий дождь падал деду на лысину, щекотал кожу. У него было чувство, словно он снова на кладбище, в осенний день, подходит к открытому гробу проститься со своей старухой. Немцы стояли в пелеринках и в шинелях, переговариваясь, покуривали сигарки, поплевывали, словно все это смертоубийственное дело шло само собой. Только один здоровенный солдат, с совершенно рябым лицом и большими темными мужицкими руками, уныло и хмуро разглядывал развалины шахты. «Вроде сочувствует... Может, тоже подземным был, — подумал старик, — забойщиком или по крепи...» Он первым полез в «букет». Нюшка Крамаренко закричала громко, во весь голос:
— Ох, трудно с тобой!.. — вздохнул Борис Александрович. — Ну подумай своей головой, как такое может быть. Вот привезем мы эти пилы в Алаево, там же народ тертый, в лесу живет. И ты говоришь, алаевские мужики ни с того ни с сего начнут себе руки пилами курочить? Сто одноруких на задрипанный Алаевский район? Не может такого быть, сам подумай. Голова у тебя большая, плешь вон какую вырастил, а соображения не нажил! Пойми, такого не бывает!
— Олечка, ангелочек, деточка!
Замурзанная, с большим животом, раздувшимся от свеклы и сырых кукурузных зерен, трехлетняя девочка хмуро и сердито смотрела на мать, точно осуждала ее за слишком шумное поведение.
— Бывает, что и кот залает! — не сдавался Петр Мокеич. — В Алаеве я не был, с мужиками тамошними дров не пилил, а свое дело понимаю и бракованную партию в продажу не пущу.
— Ох, не могу, млеют руки мои, ножки мои млеют! — кричала Нюшка. Она боялась черного провала, где сидели разъяренные от сражения бойцы. — Всех, всех постреляют, нешто они разберут в темноте! — кричала она. — Нас там, внизу, вас тут подавят, наверху...
— Ну, как знаешь, — сдался Борис Александрович. — Только учти, ты не одного себя прогрессивки лишаешь, а всю бригаду. С народом сам объясняться будешь. И не серчай, ежели они этой пилой тебе что-нибудь интересное оттяпают. Я тебя предупредил.
Немцы подсаживали ее в «букет», она отталкивалась от борта ногами. Старик хотел помочь ей, но потерял равновесие и больно ударился скулой об железину. Солдаты засмеялись, и, смущенный, злой, Козлов рявкнул:
— Меня уже Колька предупреждал, что ты явишься и чего мне оттяпаешь. Так что я уже пуганый. А документы не подпишу и штамп ОТК с собой заберу, так и знай!
— Лезь, дура, в шахту едешь, не в Германию, чего ревешь!
Варвара Зотова ловко и легко прыгнула в бадью, она оглядела плачущих женщин и детей, протягивающих к ней руки, и крикнула:
* * *
— Не бойсь, женщины, всех их там околдую, на-гора вывезу!
— Тоже, напугал ежа голой задницей! — ворчал Борис Александрович, возвращаясь в конторку после неудачной беседы с упрямым контролером. — Хотел с ним по-доброму, а коли нет, так пусть он теперь без прогрессивки посидит, авось в следующий раз думать научится.
Ее залитые слезами глаза вдруг заблестели весело и озорно. Варваре Зотовой нравилось это опасное путешествие — она и в девичестве славилась озорством. Да и перед самой войной, уже замужней женщиной, матерью двух детей, она в получку вместе с мужем ходила в пивную, играла на гармони и плясала, грохоча коваными тяжелыми сапогами, с молодыми грузчиками, ее товарищами по работе на углемойке. И вот сегодня, в эту тяжелую и страшную минуту, Зотова, весело и отчаянно махнув рукой, сказала:
Угроза контролера унести с собой штамп ОТК и впрямь звучала смешно. Борис Александрович не был бы хорошим бригадиром, если бы не имел запасного штампа и бланков с артикулом. Так что по сути дела Мокеич ничего не решал и хорохорился напрасно. На других заводах контролеров ОТК давным-давно посокращали, а этот, вишь, начальника из себя корчит! И с головой у него не в порядке. Надо же придумать — целая партия пил-кровопийц! По всему видать, пора старику на пенсию. Проводы устроим торжественные, как старейшему ветерану, дирекцию на ценный подарок раскачаем — и адью, Петр Мокеич, во дворе козла забивать!
— Эх, раз живем! Что суждено, того не минуешь, верно, дед?
Марья Игнатьевна Моисеева занесла свою толстую большую ногу через борт, охнула, кряхтя, сказала:
И все же забракованные пилы бригадир, на всякий пожарный случай, решил отправить в Алаево. А чтобы въедливый старикан не развонялся, сегодня же вечером нужно вывезти металлолом, а Мокеичу сказать, что и пилы туда же ушли.
— Варька, подсоби, не хочу, чтобы немец меня касался, без него справлюсь, — и перебралась в бадью.
Она сказала старшей девочке, державшей на руках полуторагодовалого мальчика:
— Лидка, козу накорми, там ветки нарубленные. Хлеба нет — так ты тыквы половину, что от вчерашней осталась, свари в чугуне, она под кроватью лежит. Соли у Дмитриевны позычешь. Да смотри, чтобы коза не ушла, а то уведут.
Незадолго до конца рабочего дня Борис Александрович заглянул на штамповочный участок и велел Кольке остаться после работы. Прессовщик было вскинулся, но бригадир лишь посмотрел со значением, и бунт был подавлен. Даже записную книжку, где все Колькины прегрешения расписаны по пунктам, доставать не пришлось.
Бадью повело. Игнатьевна, потеряв равновесие, схватилась за борт, и Варька Зотова обняла ее за толстую талию.
— Что это у тебя, — удивленно спросила она, — за пазуху положено?
В четыре руки быстренько проштемпелевали забракованные пилы первым сортом и принялись перетаскивать в инструментальную кладовую. Надо бы крафт-бумагой обернуть, ну да алаевские кооператоры и так возьмут; сойдет для сельской местности. Освободили ближний к выходу стеллаж и начали распихивать пилы. Это только кажется, что сотня двуручных пил — совсем немного, но через полчаса и Колька, и Борис Александрович взмокли и дышали тяжело. Колька таскал по четыре пилы, а бригадир, взгромоздившись на табурет, упихивал их на стеллаж, подымаясь все выше и выше. Четыре пилы, вроде бы, и немного, а попробуй больше взять? Это не дрова, в охапке не понесешь. Чуть что не так — скользнет пила незакрытыми зубьями по руке — и можешь остаток жизни вспоминать мудрое предостережение Петра Мокеича.
Марья Игнатьевна не ответила ей, сердито сказала немецкому ефрейтору:
— Ну, чего сердце зря рвать? Посадили — так спускайте, что ли.
— Ты, смотри, осторожнее! — покрикивал Борис Александрович на рабочего. — Бегай пошустрее, а носи поменьше.
И ефрейтор, точно поняв, дал сигнал солдатам. Бадья пошла вниз. Раза три она сильно ударилась о поросшую темной зеленью деревянную обшивку, да так, что все валились с ног. Потом пошла она плавно, сырость и мрак охватили людей, бедный свет бензинки освещал сгнившую обшивку ствола, вода бежала по ней, бесшумно поблескивая. Холодом дышала шахта, и чем ниже спускалась бадья, тем страшней, холодней становилось на душе.
Женщины молчали. Они вдруг оторвались от всего, что было дорого им и привычно. Шум голосов, плач и причитания еще стояли у них в ушах, а суровая тишина черного подземелья уже охватила их, подчиняя мозг и сердце. И вдруг в одно мгновение всем им пришли на мысль люди, уже третьи сутки сидевшие там, в глубине, во мраке... Что они думают? Что они чувствуют? Чего ждут, на что надеются? Кто они — молодые ли, старые ли? Кого вспоминают, о ком жалеют? Где берут силы для жизни? Старик осветил лампой белый плоский камень, замурованный между двумя балками, и сказал.
— Не боись, Борис Саныч! — отвечал штамповщик. — Я их за ручки по две штучки, как с девушками на бульваре! Представляю, как Мокеич будет бухтеть, если узнает!
— С этого камня тридцать шесть метров до шахтного двора, здесь первый горизонт. Надо голос подать женский, а то ребята постреляют нас.
И бабы подали голоса.
— Я те узнаю! Проболтаешься — год премии не увидишь!
— Ребята, не бойтесь, бабы едут! — гаркнула Зотова.
— Свои, свои, русские, свои! — голосила Нюшка.
— Да чего такого? Ну тронулся умом старикан на почве качественной работы. Сами посудите, сто пил, если каждая одного человека покалечит, это же сто инвалидов получится. Впору будет Алаево в Безруково переименовывать. — Колька остановился на мгновение и заворожено протянул: — А ну как кто-нибудь один все сто штук купит? Во будет дело! Они же его на котлеты перемелют!
А Марья Игнатьевна протяжно подхватила:
— Слышь, сынки, не стреляйте! Сынки, не стреляйте!
— Тьфу на тебя! — плюнул Борис Александрович, принимая от Кольки последние четыре пилы. — Язык твой поганый на котлеты перемолоть!
II
Места на стеллаже почти не оставалось, Борис Александрович приподнялся на цыпочки, стараясь упихнуть гибкие стальные полосы в узкую щель, но табурет под ногой покачнулся, и бригадир грохнулся в проход между стеллажами. Он пытался удержаться, ухватившись рукой за стойку, но перегруженный стеллаж покачнулся и сотня иззубренных, жаждущих крови лезвий с тонким звоном хлынула на него сверху.
© С. Логинов, 2006
На шахтном дворе их встретили два часовых с автоматами; у каждого из них на поясе висело по дюжине ручных гранат. Они разглядывали женщин и старика, мучительно щурясь от слабенького света бензинки, прикрывали глаза ладонями, отворачиваясь — желтый язычок пламени величиной с младенческий мизинчик, закрытый густой металлической сеткой, слепил их, как летнее молодое солнце.
Один из них хотел помочь вылезть Марье Игнатьевне, подставив ей для упора плечо. Но он, видно, не соразмерил своей силы, и когда Моисеева оперлась о него ладонью, он вдруг потерял равновесие и упал. Второй часовой рассмеялся и сказал:
из журнала mirf.ru
— Эх ты, Ваня!
Нельзя было понять, молоды они или стары, лица их заросли бородами, говорили они медленно, движения их были осторожны, как у слепых.
— Пожевать ничего у вас нет, а, женщины? — спросил тот, что неудачно помогал Марье Игнатьевне.
Второй сразу же перебил:
— А хоть бы и есть — товарищу Костицыну сдадут, он сам уже разделит.
Женщины молча всматривались в них. Старик, поднимая лампу, освещал высокий свод подземного шахтного двора.
— Ничего, — бормотал он, — крепь держит, крепь такая — дай бог здоровья, на совесть ставили.
Один из часовых остался у ствола, второй пошел проводить делегаток к командиру.
— Где вы тут помещаетесь? — спросил старик.
— Да вот тут за воротами, направо вниз коридор, там и сидим.
— Нешто это ворота? — удивленно сказал Козлов. — Это же вентиляционная дверь. На первом уклоне...
Часовой шел рядом с ним. Женщины шли следом.
Возле вентиляционной двери стояли два пулемета, направленных на шахтный двор. Пройдя еще несколько метров, старик приподнял лампу и спросил:
— Спят, что ли?
— Нет, это покойники.
Старик посветил лампой на тела в красноармейских шинелях и гимнастерках. Их головы, груди, плечи и руки были перевязаны ржавыми от старой, сухой крови бинтами и тряпками. Они лежали один подле другого, тесно прижавшись друг к другу, словно греясь. На некоторых были ботинки с вылезшими концами портянок, двое были в валенках, двое — в сапогах, один — босой. Глаза их запали, лица поросли щетиной, но не такой густой, как у часового.
— Господи, — тихо говорили женщины, глядя на покойников, и крестились.
— Пошли, чего стоять! — проговорил часовой.
Но женщины и старик смотрели на тела, с ужасом вдыхали запах, шедший от них. Потом они пошли дальше. Из-за угла коренного штрека слышался негромкий стон.