Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Не знаю. А вот графиня не была бы нам благодарна. Я бы погиб… Вот почему я прошу тебя никому об атом не говорить.

– Не беспокойся. Передай королю благодарность от меня.

– И от твоей дочери, разумеется… Но ты нынче в милости, ты и сам можешь поблагодарить короля, дорогой мой. Его величество приглашает тебя сегодня на ужин.

– Меня?

– Тебя, Таверне. Мы поужинаем в тесном кругу: его величество, ты, я. Поговорим о добродетелях твоей дочери. Прощай, Таверне! Вон идут Дю Барри с д\'Эгийоном, они не должны видеть нас вместе.

Тут он с юношеской легкостью исчез в конце галереи, оставив Таверне с ларцом в руках; Таверне напоминал немецкого мальчика, который, проснувшись, обнаружил в руках игрушки, оставленные ночью Дедом Морозом.

Глава 41.

УЖИН У КОРОЛЯ ЛЮДОВИКА XV

Маршал нашел его величество в малой гостиной, куда он удалился вместе с несколькими придворными, которые предпочли обойтись без ужина, нежели уступить другим возможность находиться поблизости от повелителя, ловя на себе его рассеянный взгляд.

Впрочем, казалось, что в этот вечер Людовику XV было не до них. Он отпустил всех, объявив, что не будет ужинать, или если и будет, то в полном одиночестве. Получив свободу, придворные, из опасения вызвать неудовольствие дофина своим отсутствием во время репетиции, подобно стае голубей вспорхнули и полетели к тому, кто позволял им себя лицезреть; они были готовы объявить, что ради дофина покинули гостиную его величества.

Покинутый ими с такой поспешностью, Людовик XV был далек от того, чтобы думать о них. Ничтожество всего этого придворного сброда могло бы при других обстоятельствах вызвать у него усмешку. На этот раз оно не пробудило в монархе никакого чувства, несмотря на то, что он был по природе очень насмешлив и не прощал ни физических, ни моральных недостатков даже лучшим своим друзьям, если предположить, что у Людовика XV были когда-нибудь друзья.

Нет, в эту минуту внимание Людовика XV привлекла карета, стоявшая у служб Трианона. Казалось, кучер только и ждал, когда хозяин усядется в золоченый экипаж, чтобы огреть кнутом лошадей.

Карета, принадлежавшая графине Дю Барри, была освещена факелами. Сидевший рядом с кучером Замор болтал ногами, словно на качелях.

Графиня Дю Барри, подкарауливавшая, по-видимому, в коридоре посланца от короля, появилась, наконец, под руку с д\'Эгийоном. Судя по ее торопливой походке, она была вне себя от гнева и разочарования. За внешней решительностью она пыталась скрыть растерянность.

Рассеянно комкая в руках шляпу, Жан шел вслед за сестрой. Он не участвовал в спектакле, так как дофин забыл его пригласить. Однако он вместе с лакеями зашел в переднюю и оттуда в задумчивости, словно Ипполит, наблюдал за происходившим, не обращая внимания на то, что жабо выбилось из-под серебристого сюртука в розовый цветочек, и не замечая, что его манжеты обтрепались, и это прекрасно сочеталось с грустным выражением его лица.

Жан видел, как побледнела от испуга его сестра, из чего он заключил, что опасность велика. Жан был силен только в рукопашной, зато ничего не понимал в дипломатии, потому что не умел воевать с призраками.

Из своего окна король наблюдал за мрачной процессией, спрятавшись за занавеской. Он видел, как все трое исчезли в карете графини. Когда дверь захлопнулась и лакей поднялся на запятки, кучер взмахнул вожжами и лошади рванули с места в галоп.

– Ого! – воскликнул король. – Она даже не пытается со мной увидеться и поговорить? Графиня разгневана! И он повторил громче:

– Да, графиня разгневана!

Ришелье, только что проскользнувший в комнату без доклада, так как король его ждал, услышал эти слова.

– Разгневана, сир? – переспросил он. – А чем? Тем, что вашему величеству стало весело? Это дурно со стороны графини.

– Герцог! Мне совсем не весело, – возразил король. – Напротив, я устал и хочу отдохнуть. Музыка меня раздражает, а мне пришлось бы, послушайся я графиню, ехать ужинать в Люсьенн, есть и, особенно, пить. А у графини крепкие вина; не знаю уж, из какого винограда их делают, но я после них чувствую себя разбитым. Честное слово, я предпочитаю понежиться здесь.

– И вы, ваше величество, тысячу раз правы, – согласился герцог.

– Кстати, и графиня развлечется! Неужели я такой уж приятный собеседник? Хоть она так и говорит, я ей не верю.

– А вот сейчас вы, ваше величество, неправы, – возразил маршал.

– Нет, герцог, нет, это в самом деле так: мне остались считанные дни, и я думаю что говорю.

– Сир, графиня понимает, что ей в любом случае не удастся найти лучшее общество, – вот что приводит ее в бешенство.

– Признаться, герцог, я не знаю, как вам удается так устроиться, что вокруг вас всегда женщины, будто вам двадцать лет. Ведь именно в этом возрасте выбирает мужчина. А в мои годы, герцог…

– Что, сир?

– В мои годы можно надеяться не на любовь, а на женскую расчетливость. Маршал рассмеялся.

– В таком случае, сир, – проговорил он, – это только лишний довод, и если ваше величество полагает, что графиня развлекается, у нас нет поводов для беспокойства.

– Я не говорю, что она развлекается, герцог. Я говорю, что она в конце концов начнет искать развлечений.

– Позволю заметить вашему величеству, что такого еще никто никогда не видывал.

Король поднялся в сильном волнении.

– Кто здесь еще находится? – спросил он.

– Вся ваша прислуга, сир. Король на мгновение задумался.

– А из ваших-то есть кто-нибудь?

– Со мной Рафте.

– Прекрасно!

– Что ему надлежит сделать, сир?

– Герцог! Пусть он узнает, действительно ли графиня Дю Барри поехала в Люсьенн.

– Да ведь графиня уехала, если не ошибаюсь.

– Так это, во всяком случае, выглядело.

– Куда же она могла отправиться, как вы полагаете, ваше величество?

– Кто знает? Она может потерять голову от ревности, герцог.

– Сир! Скорее уж вам следовало бы…

– Что?

– Ревновать…

– Герцог!

– Да, вы правы: это было бы унизительно для всех нас, сир.

– Чтобы я ревновал! – воскликнул Людовик XV, натянуто улыбнувшись. – Неужели вы говорите серьезно, герцог?

Ришелье и в самом деле не верил в то, что говорил. Надобно признать, что он был весьма недалек от истины, когда думал, напротив, что король желал знать, поехала ли графиня Дю Барри в Люсьенн, только для того, чтобы быть совершенно уверенным, что она не вернется в Трианон.

– Итак, сир, решено, – произнес он вслух, – я посылаю Рафте на поиски?

– Да, пошлите, герцог.

– А чем угодно заняться вашему величеству перед ужином?

– Ничем. Мы будем ужинать сейчас же. Вы предупредили известное лицо?

– Да, оно в приемной у вашего величества.

– Что это лицо ответило?

– Просил благодарить.

– А дочь?

– С ней еще не говорили.

– Герцог! Графиня Дю Барри ревнива и может возвратиться.

– Ах, сир, это было бы дурным тоном! Я полагаю, что графиня не способна на такую дерзость.

– Герцог! В такую минуту она способна на все, в особенности, когда злоба подогревается ревностью. Она вас ненавидит, – не знаю, известно ли вам это.

Ришелье поклонился.

– Я знаю, что она удостаивает меня этой чести, сир.

– Она ненавидит также господина де Таверне.

– Если вашему величеству угодно было бы перечислить всех, я уверен, что найдется третье лицо, которое она ненавидит еще сильнее, чем меня и барона.

– Кого же?

– Мадмуазель Андре.

– Ну, по-моему, это вполне естественно, – заметил король.

– В таком случае…

– Однако не мешало бы, герцог, проследить за тем, чтобы графиня Дю Барри не наделала шуму нынешней ночью.

– Да, это нелишне.

– А вот и метрдотель! Тише! Отдайте приказания Рафте и идите вслед за мной в столовую – сами знаете, с кем.

Людовик XV поднялся и пошел в столовую, а Ришелье вышел в другую дверь.

Пять минут спустя он с бароном догнал короля.

Король ласково поздоровался с Таверне.

Барон был умным человеком – он ответил так, как умеют отвечать иные господа, которых короли и принцы признают ровней и, в то же время, с которыми они могут не церемониться.

Все трое сели за стол и начали ужинать.

Людовик XV был плохой король, но приятный собеседник. Его общество, когда он этого хотел, было притягательно для любителей выпить, а также для говорунов и сладострастников.

И потом, король посвятил много времени изучению приятных сторон жизни.

Он ел с аппетитом и следил за тем, чтобы бокалы сотрапезников не пустовали. Он завел речь о музыке.

Ришелье подхватил мяч на лету.

– Сир! – проговорил он. – Если музыка способна привести к согласию мужчин, как говорит учитель танцев и как полагает, кажется, ваше величество, то можно ли это же сказать и о женщинах?

– Герцог! Не будем говорить о женщинах, – сказал король. – Со времен Троянской войны и до наших дней на женщин музыка производит обратное действие. У вас-то с ними особые счеты, и я не думаю, чтобы вам был приятен этот разговор; среди них есть одна дама, не самая безобидная, с которой вы на ножах, – Вы имеете в виду графиню, сир? Разве в том моя вина?

– Разумеется.

– Вот как? Надеюсь, ваше величество мне объяснит…

– Сейчас же и с большим удовольствием, – с насмешкой сказал король.

– Я вас слушаю, сир.

– Ну как же! Она предлагает вам портфель не знаю уж какого ведомства, а вы отказываетесь, потому что, как вы говорите, она не пользуется большой популярностью!

– Я это сказал? – переспросил Ришелье, смутившись от того, что беседа принимает такой оборот.

– Ходят слухи, черт побери! – отвечал король, напустив на себя по обыкновению добродушный вид. – Я уж не помню, от кого я это узнал… Из газеты, должно быть.

– Ну что ж, сир, – молвил Ришелье, воспользовавшись свободой, которую предоставил своим гостям августейший хозяин, – должен признать, что на этот раз и слухи, и даже газеты не так уж далеки от истины.

– Как! – вскричал Людовик XV. – Вы в самом деле отказались от министерства, дорогой герцог?

Нетрудно догадаться, что Ришелье оказался в довольно щекотливом положении. Король лучше, чем кто бы то ни было, знал, что он ни от чего не отказывался. Однако Таверне должен был по-прежнему верить в то, что Ришелье сказал ему правду. Герцогу следовало найти такой ответ, чтобы разом избежать мистификации короля и не заслужить упрек во лжи, готовый сорваться с губ барона и мелькавший в его улыбке.

– Сир! – заговорил Ришелье. – Не будем обращать внимание на следствие и остановимся на причине. Отказался я или не отказался от портфеля, это государственная тайна, которую вашему величеству не следует разглашать. Главное – это причина, по которой я мог бы отказаться от портфеля.

– Герцог! Кажется, эта причина не является государственной тайной? – со смехом воскликнул король.

– Нет, сир, в особенности для вашего величества. Ведь вы для меня и моего друга барона де Таверне являетесь сейчас – да простится мне такая смелость! – самым радушным из земных хозяев. Итак, у меня нет секретов от моего короля. Я изливаю перед ним свою душу, потому что не хотел бы, чтобы кто-нибудь имел основание утверждать, что у короля Франции не было слуги, способного сказать ему всю правду.

– Что же это за правда? – спросил король, в то время как Таверне, обеспокоенный тем, что Ришелье может сказать лишнее, кусал губы и старательно принимал такое же выражение лица, как у короля.

– Сир! В вашем государстве есть две силы, которым должен был бы подчиняться министр: одна сила – это ваша воля; другая – воля ваших самых близких друзей, которых выбирает себе ваше величество. Первая сила неотразима, никто не может и помыслить о том, чтобы оказать ей неповиновение. Вторая еще более священна, потому что заставляет любить тех, кто вам служит. Она называет себя вашей душой; чтобы повиноваться этой силе, министр должен любить фаворита или фаворитку своего короля.

Людовик XV рассмеялся.

– Герцог! До чего хорошо вы сказали! Однако могу поручиться, что вы не станете об этом трубить на Новом мосту.

– О, я отлично понимаю, сир, – отвечал Ришелье, – что после этого философы возьмутся за оружие. Правда, я не думаю, что вашему величеству или мне это чем-либо грозило бы. Главная задача состоит в том, чтобы обе силы королевства были удовлетворены. Так вот, сир, я не побоюсь сказать вашему величеству, хотя бы после этого я впал в немилость, что равносильно для меня смерти: я не мог бы исполнять волю графини Дю Барри.

Людовик XV примолк.

– Вот какая мысль пришла мне в голову, – продолжал Ришелье, – я недавно окинул взглядом придворных вашего величества и, честно говоря, увидел столько красивых и благородных девиц, столько знатных дам, что, будь я королем Франции, я бы не смог сделать выбор.

Людовик XV повернулся к Таверне. Тот, чувствуя, что дело косвенным образом касалось и его, трепетал от страха и надежды; он впился глазами в герцога и всем своим существом готов был помочь красноречию герцога, словно подталкивая к берегу корабль, на котором находилось все его состояние.

– Вы придерживаетесь того же мнения, барон? – спросил король.

– Сир! Мне кажется, что вот уже несколько минут герцог говорит превосходно! – отвечал Таверне в сильном волнении.

– Так вы согласны с тем, что он говорит о благородных красавицах?

– Сир! Мне кажется, что при французском дворе и в самом деле есть очень хорошенькие!

– Вы того же мнения, барон?

– Да, сир.

– И вы готовы призвать меня, как и он, к тому, чтобы сделать свой выбор среди придворных красавиц?

– Признаться, я совершенно согласен с маршалом; смею также предположить, что и ваше величество придерживается того же мнения.

Наступило молчание, в течение которого король благосклонно разглядывал Таверне.

– Господа! – проговорил он наконец. – Я, вне всякого сомнения, последовал бы вашему совету, будь мне тридцать лет. И меня нетрудно было бы понять. Однако я считаю, что сейчас я слишком стар для того, чтобы быть чересчур доверчивым.

– Доверчивым? Объясните, пожалуйста, что вы хотите этим сказать, сир!

– Быть доверчивым, дорогой герцог, означает «верить». Так вот, ничто не заставит меня поверить в некоторые вещи.

– В какие?

– Ну, например, что меня в моем возрасте можно полюбить.

– Ах, сир! – воскликнул Ришелье. – Я до сегодняшнего дня думал, что ваше величество – самый красивый дворянин королевства. А вот теперь я с глубоким прискорбием вынужден признать, что ошибался!

– В чем же дело? – со смехом спросил король.

– Да в том, что я стар, как Мафусаил, – ведь я родился в девяносто четвертом году. Вспомните, сир: ведь я на шестнадцать лет старше вашего величества.

Это была ловкая лесть со стороны герцога. Людовик XV неустанно восхищался этим стариком, который убил свои лучшие годы у него на службе. Имея его перед глазами, он мог надеяться, что доживет до таких же лет.

– Пусть так, – согласился Людовик XV, – однако я полагаю, что вы уже не надеетесь, что будете любимы просто так, за красивые глаза.

– Если бы я так думал, сир, я сейчас же поссорился бы с двумя дамами, которые пытались меня в этом уверить не далее, как нынче утром – Ну что же, герцог, – проговорил в ответ Людовик XV, – увидим… Увидим, господин де Таверне! Юность омолаживает, это верно…

– Да, сир, а вливание благородной крови оказывает особенно благотворное действие, не говоря уж о том, что при перемене такой незаурядный ум, как у вашего величества, может только выиграть.

– Однако я вспоминаю, что мой предшественник, когда постарел, почти перестал ухаживать за женщинами.

– Да что вы, сир, – возразил Ришелье. – При всем моем уважении к покойному королю, который, как известно вашему величеству, дважды отправлял меня в Бастилию, я, тем не менее, скажу, что между зрелым Людовиком Четырнадцатым и зрелым Людовиком Пятнадцатым не может быть никакого сравнения. Неужели вы, ваше величество, именуемый Людовиком Благочестивым, так свято чтите свой титул старшего сына церкви, что приносите жизнелюбие в жертву аскетизму?

– Нет, клянусь вам! – отвечал Людовик XV. – Я могу в этом признаться, пока здесь нет ни моего доктора, ни исповедника.

– Знаете, сир, ваш предшественник зачастую удивлял своими приступами религиозного рвения и бесчисленными попытками умерщвления плоти даже госпожу де Ментенон, а ведь она была старше его. Так вот, я еще раз спрашиваю, сир: можно ли сравнивать одного человека с другим, когда речь заходит о ваших величествах?

Король в этот вечер был в ударе, а слова Ришелье были для него словно каплями живительной влаги из источника жизни.

Ришелье решил, что подходящий момент настал, и толкнул ногой колено Таверне.

– Сир! – сказал тот. – Примите, пожалуйста, мою признательность за великолепный подарок, преподнесенный моей дочери.

– Не нужно меня за это благодарить, барон, – молвил король. – Мадмуазель де Таверне кажется мне порядочной, воспитанной девицей. Я бы от души желал, чтобы она служила при дворе у одной из моих дочерей. Разумеется, мадмуазель Андре.., так, кажется, ее зовут?

– Да, сир, – подтвердил Таверне, польщенный тем, что король помнит имя его дочери.

– Прелестное имя! Разумеется, мадмуазель Андре была бы достойна этой чести. Однако все места уже заняты. А в ожидании пока для нее найдется подходящее занятие, барон, прошу вас иметь в виду, что эта девица будет находиться под моим личным покровительством. У нее небогатое приданое, я полагаю?

– Увы, сир!

– Вот я и займусь ее замужеством. Таверне низко поклонился.

– Как это будет любезно с вашей стороны, ваше величество, если вы найдете ей супруга! Должен признаться, что при нашей бедности, то есть почти нищете…

– Да, да, на этот счет будьте покойны, – отвечал Людовик XV. – Впрочем, она еще очень молода, как мне кажется, ей спешить некуда.

– Тем более, ваше величество, что ваша подопечная страшится замужества.

– Смотрите! – воскликнул король, потирая руки и глядя на Ришелье. – Ну что ж, в любом случае можете положиться на меня, господин де Таверне, если у вас будут какие-либо затруднения.

С этими словами Людовик XV поднялся и, обращаясь к герцогу, позвал:

– Маршал!

Герцог приблизился к королю.

– Крошка была довольна?

– Чем, сир?

– Ларцом.

– Простите, ваше величество, что я принужден говорить тихо, но отец нас слушает, а ему не следует слышать то, что я вам собираюсь сказать.

– Да ну?

– Можете мне поверить.

– Говорите же!

– Сир! Крошка страшится замужества, это правда, однако в одном я совершенно уверен: она не боится вашего величества.

Он проговорил это фамильярным тоном; королю понравилась его откровенность. А маршал засеменил вслед за Таверне, который из почтительности удалился в галерею.

Друзья вышли в сад.

Был прекрасный вечер. Перед ними шагали два лакея, каждый в одной руке нес факел, а другой придерживал цветущие ветви деревьев. Окна Трианона еще светились праздничными огнями, за которыми веселились пятьдесят человек, приглашенных ее высочеством.

Музыканты его величества исполняли менуэт. После ужина начались танцы и продолжались до сих пор.

Спрятавшись в густых зарослях засыпанной снегом сирени, Жильбер, стоя на коленях, сквозь полупрозрачные занавески следил за игрой теней.

Молодой человек не обращал внимания на то, как низко нависло над землею небо: он наслаждался красотою танца.

Однако, когда Ришелье и Таверне прошли мимо кустов, в которых пряталась эта ночная птаха, звук их голосов и некоторые слова заставили Жильбера поднять голову и прислушаться.

Дело в том, что именно эти слова были для него очень важны.

Опершись на руку друга и склонившись к его уху, маршал говорил:

– Хорошенько все обдумав и взвесив, барон, я должен признаться, что, по моему мнению, необходимо немедленно отправить твою дочь в монастырь.

– Почему? – спросил барон.

– Ручаюсь головой, что король без ума от мадмуазель де Таверне, – отвечал маршал.

Услыхав эти слова, Жильбер стал белее снежных хлопьев, падавших ему на лицо и плечи.

Глава 42.

ПРЕДЧУВСТВИЕ

На следующий день часы в Трианоне пробили двенадцать, когда Николь прокричала не выходившей еще из комнаты Андре:

– Мадмуазель! Мадмуазель! Господин Филипп!

Крик раздался внизу на лестнице.

Удивленная и, вместе с тем, обрадованная Андре запахнула на груди муслиновый пеньюар и бросилась навстречу молодому человеку, спешивавшемуся на дворе Трианона. Он как раз справлялся у слуг, в котором часу он мог бы повидаться с сестрой Андре распахнула входную дверь и оказалась лицом к лицу с Филиппом; услужливая Николь уже сходила за ним во двор и теперь вела его за собой по ступенькам.

Девушка бросилась брату на шею, и оба они направились в комнату Андре вместе с Николь.

Только тогда Андре заметила, что Филипп выглядел мрачнее, чем обыкновенно, что даже в его улыбке проглядывала грусть; еще она обратила внимание на то, как безупречно на нем сидел элегантный мундир; под мышкой он зажимал походный плащ.

– Что случилось, Филипп? – спросила она тотчас же, повинуясь инстинкту, свойственному чувственным натурам, для которых довольно одного взгляда, чтобы заметить неладное.

– Дорогая сестра! – отвечал Филипп. – Нынче утром я получил приказ догонять свой полк.

– Так ты уезжаешь?

– Уезжаю.

Андре вскрикнула, и после этого болезненного вскрика ее словно оставили силы и мужество.

И хотя в отъезде Филиппа не было ничего неестественного и Андре следовало быть к нему готовой, новость эта настолько ее сразила, что она была вынуждена опереться на руку брата.

– Боже мой, неужели тебя так огорчает мой отъезд? – с удивлением заметил Филипп. – Ты ведь знаешь, Андре, что в жизни солдата это случается довольно часто.

– Да, да! Разумеется! – прошептала девушка. – А куда ты едешь, брат?

– Мой гарнизон сейчас в Реймсе. Меня ждет не такой уж долгий путь, как видишь. Правда, оттуда полк, по всей вероятности, будет переведен в Страсбург.

– Как жаль! – воскликнула Андре. – Когда же ты отправляешься?

– Приказом мне предписывается отправляться в путь немедленно.

– Так ты пришел попрощаться?..

– Да, сестра.

– Попрощаться!..

– Ты мне хотела сообщить что-нибудь особенное, Андре? – спросил Филипп, обеспокоенный грустью сестры – грустью, не соразмерной со слишком незначительной причиной – его отъездом.

Андре поняла, что его последние слова относились к Николь, следившей за происходящим с нескрываемым удивлением, вызванным душевным состоянием Андре.

Действительно, отъезд Филиппа, офицера, отправлявшегося в свой гарнизон, не мог быть катастрофой, вызвавшей столько слез Андре поняла и чувства Филиппа, и удивление Николь. Она накинула на плечи мантильку и направилась к двери.

– Иди к решетке парка, Филипп, – сказала она. – Я тебя провожу крытой аллеей Мне в самом деле необходимо кое-что тебе сообщить, брат.

Эти слова послужили приказом для Николь. Она скользнула вдоль стены и вернулась в комнату хозяйки, пока та спускалась по лестнице вместе с Филиппом Андре спускалась по той самой лестнице, которая еще и сегодня идет вдоль часовни и через переход выводит в сад. Несмотря на вопросительные, тревожные взгляды Филиппа, Андре долгое время молчала, повиснув на руке брата и склонив голову к нему на плечо.

Потом сердце ее не выдержало, она смертельно побледнела, ком подступил у нее к горлу и слезы хлынули из глав.

– Сестричка, дорогая моя, милая Андре! – вскричал Филипп. – Во имя Неба заклинаю тебя объяснить мне, что с тобой?

– Друг мой! Мой единственный друг! – пролепетала Андре. – Ты оставляешь меня одну в мире, куда я попала совсем недавно, где я чужая, и ты еще спрашиваешь, почему я плачу! Посуди сам, Филипп: моя мать умерла в тот день, как я появилась на свет; страшно в этом признаться, но отца у меня словно и не было. Все свои огорчения, все свои маленькие тайны я поверяла тебе одному. Кто мне улыбался? Кто меня ласкал? Кто меня баюкал, когда я была совсем маленькая? Ты! Кто защищал меня с тех пор, как я выросла? Ты! Кто заставил меня поверить в то, что божьи твари созданы в этом мире не только для страданий? Ты, Филипп, тоже ты. И я никогда и никого не любила с тех пор, как появилась на свет, кроме тебя, и меня никто не любил, кроме тебя. Ах, Филипп, – с грустью продолжала Андре, – ты отворачиваешься, и я знаю, о чем ты сейчас думаешь! Ты говоришь себе, что я молода, красива, что я не права, что не верю в будущее и в любовь. Увы, ты сам видишь, Филипп, что недостаточно быть только красивой и молодой – ведь я никому не нужна.

Ты скажешь, что ее высочество ко мне добра. Разумеется, она выше всяких похвал; так мне, по крайней мере, кажется, я считаю ее совершенством. Но, может быть, именно оттого, что я так к ней отношусь, я испытываю к ней уважение, но не любовь. А любовь, Филипп, так мне нужна! Ведь я привыкла загонять внутрь любое чувство, и теперь мое сердце готово разорваться. Мой отец… О, Господи, отец!.. Я не сообщу тебе ничего нового, Филипп: отец не только не является ни моим защитником, ни другом – напротив, когда он смотрит на меня, он внушает мне страх. Да, да, я боюсь его, Филипп, особенно с той минуты, как узнала, что ты едешь. Чего я боюсь? Сама не знаю. Боже мой! Да разве не так же птицы и звери предчувствуют надвигающуюся бурю? Ты скажешь, что это суеверие. А что, если наша бессмертная душа предчувствует несчастье? С некоторых пор дела нашей семьи пошли в гору. Мне это отлично известно, Ты стал капитаном, я – почти член семьи у ее высочества, отец вчера ужинал в тесном кругу у короля. Ты, должно быть, сочтешь меня сумасшедшей, но я все равно скажу тебе, Филипп, что все это пугает меня больше, чем наша нищета и наша безвестность в те времена, когда мы жили в Таверне.

– Но там, дорогая сестричка, ты тоже была одна, – с грустью возразил Филипп, – там даже не было меня, чтобы тебя утешить.

– Да, но там я была наедине со своими детскими воспоминаниями. Мне казалось, что стены, в которых я родилась, выросла, где умерла моя мать, должны меня защитить, если можно так выразиться. Все мне там было мило. Я была спокойна, когда ты уезжал, и радовалась, когда ты возвращался. Независимо от твоих отъездов и возвращений, мое сердце принадлежало не только тебе, но и нашему дорогому дому, саду, цветам, тому целому, часть которого ты собой являл когда-то. А сегодня ты для меня все, Филипп. Раз ты меня покидаешь, это значит, что я оставлена всеми.

– Но ведь сегодня, Андре, у тебя гораздо более могущественные защитники, чем я, – возразил Филипп.

– Это верно.

– И впереди у тебя – блестящее будущее.

– Как знать!..

– Что же тебя пугает?

– Не знаю.

– Это неблагодарность по отношению к Богу, сестричка.

– Да нет, я за все горячо благодарю Небо, молясь утром и вечером. Но мне кажется, что каждый раз, как я опускаюсь на колени. Бог, вместо того, чтобы принять мои молитвы, словно предупреждает меня: «Берегись, берегись!»

– Да чего же ты должна беречься? Ответь! Я вместе С тобой готов предположить, что тебе угрожает несчастье. Ты что-нибудь предчувствуешь? Знаешь ли ты, что нужно делать, чтобы его преодолеть или избежать?

– Я ничего не знаю, Филипп. Но у меня такое чувство, будто моя жизнь висит на волоске и что меня ничего хорошего не ждет с той минуты, как ты уедешь. Словом, у меня такое ощущение, будто меня во сне вкатили на высокую гору, где, проснувшись, я должна удержаться. И вот я проснулась, вижу пропасть, но я уже лечу в нее, а тебя нет и удержать меня некому. И я вот-вот исчезну в этой пропасти и разобьюсь насмерть.

– Дорогая сестричка, моя милая Андре! – заговорил Филипп, невольно волнуясь при виде ужаса, написанного на лице Андре. – Ты преувеличиваешь свое нежное чувство ко мне, я очень тебе благодарен. Да, ты теряешь друга, но ведь ненадолго: я буду недалеко, и ты можешь меня вызвать, как только я тебе понадоблюсь. Все это только химеры, тебе ничто не угрожает. Андре остановилась перед братом.

– В таком случае, Филипп, объясни мне, почему ты, мужчина, сильнее меня духом, сейчас такой же грустный, как и я? Как ты это объяснишь, брат?

– Объяснить нетрудно, дорогая сестра, – отвечал Филипп, останавливая Андре, которая пошла было снова, как только перестала говорить. – Мы с тобой брат и сестра не только по духу и крови, мы одинаково чувствуем. Кроме того, мы жили в согласии, которое стало мне особенно дорого со времени нашего переезда в Париж. Сейчас я вынужден порвать эту связь с тобой, и этот удар отзывается в моем сердце. Вот отчего я тоскую, но это пройдет. Я, Андре, заглядываю в будущее и не верю в несчастье, если не считать несчастьем нашу разлуку на несколько месяцев, может быть – на год. Но я смирился и говорю не «прощай», а «до свидания».

Несмотря на его утешения, Андре зарыдала.

– Дорогая сестра! – воскликнул Филипп в отчаянии от того, что не понимает причины ее слез. – Ты не все мне сказала, ты что-то от меня скрываешь. Прошу тебя во имя Неба: скажи мне правду!

Он обнял ее за плечи, привлек к себе и заглянул в глаза.

– Что ты, Филипп! Нет, нет, клянусь тебе: ты знаешь все, мое сердце у тебя, как на ладони.

– Тогда умоляю тебя, Андре: возьми себя в руки и не огорчай меня.

– Ты прав, – сказала она, – я просто сошла с ума. Послушай: я никогда не была сильна духом, ты знаешь это лучше, чем кто бы то ни было, Филипп. Я постоянно чего-то пугаюсь, что-то себе придумываю, чем-то недовольна. Но я не должна впутывать в свои бредни горячо любимого брата, если он меня уверяет в обратном и пытается доказать, что мои тревоги напрасны. Ты прав, Филипп: верно, все верно, мне здесь очень хорошо. Прости меня, Филипп. Видишь, я вытираю слезы, я больше не плачу, я улыбаюсь, Филипп. Нет, я не стану говорить «прощай», я тоже скажу тебе «до свидания».

Девушка нежно поцеловала брата, пряча от него последнюю слезу, затуманившую ее взор и скатившуюся, словно жемчужинка, на золотой аксельбант молодого офицера.

Филипп взглянул на нее с нескрываемой братской нежностью и в то же время с отеческой заботой.

– Андре! – молвил он. – Я так тебя люблю! Ничего не бойся. Я уезжаю, но каждую неделю буду посылать тебе с курьером письма. И ты мне пиши почаще.

– Хорошо, Филипп. Для меня это будет единственной радостью. А ты предупредил отца?

– О чем?

– Об отъезде.

– Дорогая сестра! Да ведь барон сам принес мне нынче утром приказ министра. Господин де Таверне – не ты, Андре. Он без труда обойдется без меня; мне показалось, что он рад моему отъезду, и он прав: здесь я не продвинусь по службе, а там, напротив, для этого может представиться случай.

– Отец счастлив оттого, что ты уезжаешь? – прошептала Андре. – Ты не ошибся, Филипп?

– У него есть ты, – проговорил Филипп, избегая ответа на вопрос. – Для него это большое утешение, сестричка.

– Ты вправду так думаешь, Филипп? Он меня совсем не видит.

– Сестричка! Он поручил мне как раз сегодня передать тебе, что после моего отъезда он приедет в Трианон. Он тебя любит, поверь мне. Вот только любит он по-своему.

– Что с тобой Филипп? Что тебя смущает?

– Дорогая Андре! Только что звонили часы. Который теперь час?

– Три четверти первого.

– Так вот, дорогая сестричка, причина моего смущения в том, что я уже час как должен быть в пути, а мы теперь подошли к решетке, где меня ждет мой конь. Итак…

Андре спокойно посмотрела на брата и, взяв его за руку, проговорила, пожалуй, чересчур твердым голосом, чтобы скрыть охватившие ее чувства:

– Прощай, брат…

Филипп в последний раз обнял ее.

– До свидания! Помни о своем обещании.

– О каком обещании?

– Не менее одного письма в неделю.

– Можешь не просить.

Андре произнесла эти слова из последних сил, бедняжка не могла больше говорить.

Филипп еще раз взмахнул рукой и удалился.

Андре провожала его глазами, затаив дыхание и удерживая вздох Филипп сел на коня, еще раз простился с ней через решетку и ускакал.

Андре неподвижно стояла до тех пор, пока он не скрылся из виду.

Потом она повернулась и бросилась бежать, словно раненая лань. Едва добежав до скамейки, она рухнула на нее, как подкошенная.

Из груди ее вырвался душераздирающий крик.

– Боже мой! Боже! – рыдая, говорила она. – Зачем Ты оставил меня одну?

Она спрятала лицо в ладонях, роняя сквозь пальцы крупные слезы, которые она не пыталась больше сдерживать.

Вдруг у нее за спиной, в кустарнике, послышался легкий шум. Андре показалось, что это чей-то вздох. Она в испуге обернулась: прямо перед собой она увидела чье-то грустное лицо.

Это был Жильбер.

Глава 43.

РОМАН ЖИЛЬБЕРА

Как мы уже сказали, это был Жильбер, такой же бледный, печальный и подавленный, как и Андре.

При виде мужчины, незнакомца, гордая Андре поспешно вытерла глаза, словно стесняясь своих слез. Она собралась с силами и сдержала рыдания.

Жильберу понадобилось больше времени для того, чтобы успокоиться, и его лицо еще сохраняло страдальческое выражение, когда мадмуазель де Таверне подняла глаза. Она узнала его и успела заметить в его глазах грусть.

– А-а, это опять вы, господин Жильбер! – проговорила она насмешливым тоном, каким обыкновенно говорила всякий раз, как случай сводил ее с этим молодым человеком.

Жильбер ничего не ответил – он был очень взволнован. Страдание, заставлявшее Андре содрогаться всем телом, передалось Жильберу.

– Что с вами, господин Жильбер? – продолжала Андре. – Почему вы смотрите на меня так жалостливо? Должно быть, вас что-то огорчает? Что же, скажите на милость?

– Вы желаете узнать? – печально спросил Жильбер, улавливая скрытую насмешку, несмотря на ее участливый тон.

– Да.

– Что ж, извольте: меня огорчает то, что вы страдаете, мадмуазель, – отвечал Жильбер.

– А кто вам сказал, что я страдаю?

– Я это вижу – Я не страдаю, вы ошибаетесь, – проговорила Анд-ре, еще раз вытерев лицо платком.

Жильбер почувствовал, как в его сердце закипает ярость, но он решил подавить ее.

– Прощу прощения, мадмуазель, – молвил он, – однако я слышал рыдания.

– Так вы подслушивали? Прекрасно!..

– Мадмуазель! Это случайность… – пролепетал Жильбер, чувствуя, что вынужден солгать.

– Случайность? Я в отчаянии, господин Жильбер, что случай привел вас ко мне. Но с какой стати рыдания, которые вы слышали, вас огорчили? Отвечайте!