— Я ничего не вижу.
Валя осмотрелся по сторонам и увидел на другой стороне коров.
— Пройдите вперед.
— Нет, нет, еще рано… Что там происходит?
— Ну, давай корову превратим в курицу.
— Вяжут петли на концах веревок.
— А осужденный что делает?
— До города не надо. Не приставай, палочка — моя.
— Озирается по сторонам, словно ястреб.
Лошади стояли у эшафота, и подручные палача привязывали к рукам и ногам Сальседа постромки, прикрепленные к хомутам.
— Почему твоя, а не моя?
Когда веревочные петли грубо врезались в его лодыжки, Сальсед издал рычание.
— Палочка у меня в руках, — сказал Саня. — Если ты будешь ещё приставать, я тебя самого сейчас сделаю коровой.
Последним непередаваемым взглядом он окинул огромную площадь, так что все сто тысяч человек оказались в поле его зрения.
— Сударь, — учтиво сказал ему Таншон, — не угодно ли вам будет обратиться к народу до того, как мы начнем? — А на ухо осужденному он прошептал: — Чисто сердечное признание… и вы спасете свою жизнь.
Он взмахнул палочкой. Валя испугался и замолчал: ему не хотелось быть коровой.
Сальсед заглянул в глаза говорившему. Взгляд этот проник в душу Таншона и, казалось, вырвал у него правду.
Осторожно прижимая к себе палочку, они помчались в город.
Сальсед не мог обмануться: он понял, что лейтенант искренен и выполнит обещание.
— Видите, — продолжал Таншон, — все вас покинули. Единственная надежда для вас то, что я предлагаю.
В городе, на одном из перекрёстков, они наконец остановились.
— Хорошо! — хрипло вырвалось у Сальседа. — Угомоните толпу. Я буду говорить.
— Король требует письменного признания за вашей подписью.
— Ну, на чём бы нам попробовать? — зашептал Саня. — Вон видишь того дворника? Пусть он станцует что-нибудь.
— Тогда развяжите мне руки и дайте перо. Я напишу.
— Нет, лучше давай возьмём пирожные. Хотя бы парочку, — сказал Валя.
— Признание?
— Да, признание, я согласен.
Саня уже взмахнул палочкой, но остановился.
Обрадованный Таншон подал знак. Один из лучников тотчас же передал лейтенанту чернильницу, перья, бумагу, которые тот положил прямо на доски эшафота.
Веревку, крепко охватывающую правую руку Сальседа, отпустили фута на три, а его самого приподняли, чтобы он мог писать.
— А как ты думаешь, хороню пионерам брать пирожное волшебным способом? — спросил он.
Сальсед, очутившись наконец в сидячем положении, несколько раз глубоко вздохнул и, разминая руку, вытер губы и откинул влажные от пота волосы.
— Ну, ну, — сказал Таншон, — садитесь поудобнее и напишите все подробно!
— Не беспокойтесь, — ответил Сальсед, протягивая руку, чтобы взять перо, — я все припомню тем, кто меня позабыл.
— Нет, — согласился Валя, — это воровство.
С этими словами он в последний раз окинул взглядом площадь.
— Слушай, а тогда мы вот что — скажем: «Айн, цвай, драй» — и вместо пирожных там появятся деньги. Всё будет честно.
Видимо, для пажа наступило время показаться, ибо, схватив Эрнотона за руку, он сказал:
А почему ты знаешь, сколько нужно положить денег?
— Сударь, бога ради, возьмите меня на руки и поднимите повыше: из-за голов я ничего не вижу.
— Да вы просто ненасытны, молодой человек, ей-богу!
— Сбегай узнай, почём пирожные.
— Еще одну услугу, сударь!
Валя побежал через дорогу в кондитерскую, узнал цену и вернулся.
— Вы, право, злоупотребляете…
— Я должен увидеть осужденного, понимаете? Я должен его увидеть.
— По восемьдесят! — сказал он, запыхавшись.
И так как Эрнотон медлил с ответом, паж взмолился:
— Ну, есть. Держи кепку. Итак, два пирожных «наполеон».
— Сжальтесь, сударь, сделайте милость, умоляю вас!
Юноша был уже не капризным тираном, он просил так жалобно, что невозможно было устоять. Эрнотон взял его на руки и поднял не без удивления — таким хрупким показалось ему это юное тело.
— «Трубочку», — шепнул Валя.
Теперь голова пажа возвышалась над головами остальных зрителей.
Как раз в это мгновение Сальсед взялся за перо и оглядел еще раз площадь.
— Одно — «наполеон», другое — «трубочку», за рубль шестьдесят копеек. Айн, цвай…
Он увидел юношу и застыл от изумления.
Ребята зажмурили глаза и присели.
В тот же миг паж приложил к губам два пальца. Невыразимая радость озарила лицо осужденного: она была похожа на упоение злого богача из евангельской притчи, когда Лазарь смочил водой его пересохший язык.
— А вдруг не будет? — спросил Саня.
Он увидел знак, которого так нетерпеливо ждал, — знак, возвещавший, что ему будет оказана помощь.
Сальсед несколько мгновений смотрел на площадь, затем схватил лист бумаги, который протягивал обеспокоенный его колебаниями Таншон, и принялся лихорадочно писать.
— Да, может быть, палочка тут вовсе ни при чём, а всё — фокусы?
— Пишет, пишет! — пронеслось в толпе.
— Пишет! — молвил король. — Клянусь богом, я его помилую.
— Вот что. Давай лучше подождём. Завтра посмотрим, как он будет делать сеанс без палочки. Контрамарки у тебя?
Внезапно Сальсед остановился и еще раз взглянул на юношу.
Тот повторил свой знак, и Сальсед снова стал писать.
Так они и решили. Палочку Саня принёс домой и тихонько спрятал в кладовой за сундуком. Он лёг спать раньше обычного, но никак не мог заснуть и всё время ворочался. Он прислушивался: не взял бы кто-нибудь палочку.
Вскоре он опять поднял глаза.
На этот раз паж не только сделал тот же знак, но и кивнул головой.
Что-то зашуршало в кладовой. Саня вскочил с постели и пошёл смотреть. Это была кошка.
— Вы кончили? — спросил Таншон, не спускавший глаз с бумаги.
— Да, — машинально ответил Сальсед.
«А что, если кошка возьмёт палочку? И захочет чего-нибудь себе такого? Хотя, правда, она не может сказать: «Айн, цвай, драй».
— Так подпишите.
Но самому Сане не терпелось. Он несколько раз подходил к кладовой и наконец достал палочку.
Сальсед поставил свою подпись, не смотря на бумагу: глаза его были устремлены на юношу.
Таншон протянул руку к бумаге.
«Попробую на кошке, — решил он и, достав платок, накрыл им кошку и взмахнул палочкой: «Айн, цвай, драй!»
— Королю в собственные руки! — произнес Сальсед. И он не без колебания отдал бумагу, словно побежденный воин, вручающий врагу свое последнее оружие.
Он снял платок — под ним сидели сразу три кошки. Саня удивился.
— Если вы действительно во всем признались, господин де Сальсед, — сказал лейтенант короткой мантии, — вы спасены.
«Да ведь я ничего не сказал! Пусть сейчас будет будильник. Айн, цвай, драй».
Не то ироническая, не то тревожная улыбка заиграла на губах осужденного, который, казалось, нетерпеливо вопрошал о чем-то таинственного собеседника.
Он откинул платок — вместо кошек там лежали дамские ручные часики.
Усталый Эрнотон решил освободиться от обременявшего его юноши; он разнял руки, и паж соскользнул на землю.
Не видя больше молодого человека, Сальсед стал искать его глазами. Затем, как безумный, стал вопрошать:
«Это потому, что я говорю шёпотом».
— Но когда же, когда?
Он сказал «айн, цвай, драй» погромче (хотя бы и карманные часы) и откинул платок: там сидела крыса и ела пирог с маком. Саня испугался, бросился в комнату и проснулся. Было утро.
Никто ему не ответил.
Саня пробрался в кладовую. Палочка была на месте. Вечером Саня с Валей пришли в цирк.
— Скорее, скорее, поторопитесь! — крикнул он. — Король взял бумагу, сейчас прочтет.
Никто не шевельнулся.
Король поспешно развернул признание Сальседа.
…Доктор Каррабелиус вошёл бледный и очень рассеянный. В руках у него была другая палочка — белая и поменьше прежней. Она была, конечно, хуже, и поэтому сразу началась какая-то путаница.
— О тысяча демонов! — взревел Сальсед. — Неужто надо мной посмеялись? Но ведь я узнал ее. Это была она, она!
Пробежав глазами первые строки, король, видимо, пришел в негодование.
Сначала у публики взяли десять предметов, а стали отдавать — оказалось четырнадцать.
Затем он побледнел и воскликнул:
Ящик с женщиной распилили. Когда же стали составлять, голова не приклеилась, и женщина вышла из ящика без головы. Доктор этого не заметил, и женщина тоже не заметила, что она без головы, и начала убирать приборы. Тогда публика стала кричать, и доктор поспешил вернуть женщину в ящик и опять приставил к ней верхнюю часть.
— О негодяй! Злодей!
— Айн, цвай, драй! — сказал он и махнул палочкой.
— В чем дело, сын мой? — спросила Екатерина.
— Он отказывается от своих показаний, матушка. Утверждает, что никогда ни в чем не сознавался.
Женщина вышла.
— А дальше?
— Заявляет, что Гизы ни в чем не повинны и никакого отношения к заговору не имеют.
— Не та голова! — закричала публика.
— Что ж, — пробормотала Екатерина, — а если это правда?
Доктор взглянул — голова у женщины была с усами, с седой бородой клинышком.
— Он лжет! — вскричал король. — Лжет, как нехристь!
— Что за история! — развёл руками доктор. — Я не знаю, откуда взялась эта голова. Чей это голова?
— Как знать, сын мой? Может быть, Гизов оклеветали… Может быть, судьи в чрезмерном рвении неверно истолковали показания…
— Это моя голова! — закричал какой-то мужчина в публике.
— Что вы, государыня! — вскричал Генрих, не в силах более сдерживаться. — Я сам все слышал.
— Но когда же?
Он встал. Действительно, на нём была голова помощницы доктора.
— Когда преступника подвергли пытке… Я стоял за занавесью. Я не пропустил ни единого слова, и каждое его слово вонзалось мне в мозг, точно вбиваемый молотком гвоздь.
— Тут произошёйль какой-то путаница! — сказал доктор. — Ничего, мы сейчас разберёмся. Не нужно волновайсь, граждане. Пожалуйть, гражданин, на минутка в контора: ви будет получайль свой голова обратно.
— Так пусть же он снова заговорит под пыткой, раз иначе нельзя.
В порыве гнева Генрих поднял руку.
Публика много смеялась, а доктор увёл помощницу и мужчину за кулисы.
Лейтенант Таншон повторил этот жест.
— Видишь, эта палочка гораздо хуже, — сказал Сане Валя.
Веревки были снова привязаны к рукам и ногам осужденного. Четверо прыгнули на лошадей, щелкнули четыре кнута, и четыре лошади устремились в противоположных направлениях.
Раздался ужасающий хруст и душераздирающий вопль. Видно было, как руки и ноги несчастного Сальседа посинели, вытянулись и налились кровью. В лице его уже не было ничего Человеческого — оно казалось личиной демона.
На другой день доктор не выступал, на второй и третий — тоже. А на четвёртый в городе появилось объявление, что доктор Каррабелиус заболел и выступать не может. Саня и Валя три дня сидели дома, а потом встретились на улице.
— Предательство, предательство! — закричал он. — Хорошо же, я буду говорить, я все скажу! О, проклятая гер…
— Он не заболел. Всё дело тут в палочке, — сказал Саня.
Голос его, покрывший лошадиное ржание и ропот толпы, внезапно стих.
— Ах, как нехорошо, что мы взяли эту палочку! — сказал Валя. — Что же он теперь будет без неё делать?
— Стойте же, стойте! — закричала Екатерина.
Но было поздно. Голова Сальседа, приподнявшаяся от боли и ярости, вдруг упала на эшафот.
— Я думал о том же, — сознался Саня. — Я не хотел и трогать палочку все эти дни…
— Дайте ему говорить! — вопила королева-мать. — Стойте, стойте же!
И им стало очень жаль доктора Каррабелиуса: ведь он теперь сидел дома и ничего не мог сделать. Он был очень неловкий и даже не умел нырять в воду.
Непомерно большие глаза Сальседа неотступно смотрели в одну точку. Сообразительный Таншон устремил взгляд в том же направлении.
Начали они думать, как бы вернуть доктору палочку. А тут весь пионерский отряд, в котором они состояли, тоже заговорил о болезни иллюзиониста, который всем так нравился. Всем было жалко доктора Каррабелиуса.
Но Сальсед не мог говорить — он был мертв. Таншон что-то тихо приказал лучникам, которые тотчас же бросились туда, куда указывал изобличающий взор Сальседа.
— Я обнаружена, — шепнул юный паж на ухо Эрнотону, — сжальтесь, помогите, спасите меня, сударь. Они идут, идут сюда!
Тогда Саня и Валя решились пойти к доктору и рассказать всё прямо.
— Чего же вы опять хотите?
— Бежать. Разве вы не видите? Они ищут меня.
Они пришли в цирк и отправились за кулисы. За кулисами они увидали деревянную лестницу. Они поднялись по ней и очутились в каком-то грязном, тёмном коридоре. Они толкнули первую дверь, и оттуда высунулась голова в синем колпаке; одна половина лица у неё была синей, а другая жёлтой.
— Кто же вы?
— Женщина… Спасите, защитите меня!
Эрнотон побледнел. Однако великодушие победило удивление и страх.
Он поставил незнакомку перед собой и, энергично расталкивая толпу рукояткой шпаги, расчистил путь до угла улицы Мутон и втолкнул девушку в какую-то дверь.
— Где тут живёт доктор Каррабелиус? — спросили ребята.
Эрнотон даже не успел спросить незнакомку, как ее зовут и где им снова увидеться.
Но, прежде чем исчезнуть, она, словно угадав мысль Эрнотона, бросила ему многообещающий взгляд.
— Гав-гав-гав! Вторая дверь налево! Каррамбамбам! — закричала голова и показала язык.
Эрнотон вернулся на площадь и оглядел эшафот и королевскую ложу.
Сальсед, неподвижный, мертвенно-бледный, лежал на помосте.
Ребята удивились. Потом они постучались во вторую дверь налево и вошли.
Екатерина, мертвенно-бледная, дрожащая, стояла в ложе.
— Сын мой, — вымолвила она наконец, отирая влажный лоб, — сын мой, вам бы следовало сменить главного палача — он сторонник лиги.
— Из чего вы это заключили, матушка? — спросил Генрих.
Тёмная комната вся сплошь была заставлена такими странными предметами, что ребята сначала даже испугались. Тут стояли ящики на колёсах, восковые фигуры, цилиндры, детская коляска, ведро и множество предметов других. Часы были похожи на барабан, стол висел на верёвочке, и к нему был приделан чемодан. На столе стояла стеклянная банка, и в ней лежал сапог.
— Сальсед умер после первой же растяжки.
— Он оказался слишком чувствительным к боли.
Доктор Каррабелиус сидел посреди всего этого в кресле. Он был не во фраке, а в трёх пальто и одном пледе. Кроме того, на нём были повязаны два клетчатых шарфа. Волосы доктора были всклочены. Он пил пиво из огромной кружки и смотрел куда-то сквозь ребят.
— Да нет же, нет! — возразила Екатерина с презрительной усмешкой — уж очень непроницательным показался ей сын. — Его удавили из-под эшафота бечевкой в ту минуту, когда он намеревался обвинить людей, предавших его на смерть. Велите какому-нибудь ученому лекарю осмотреть труп, и, я уверена, вокруг шеи найдут след от веревки.
— Здравствуйте! — сказал Саня. — Вы нас узнаёте?
— Вы правы, — произнес Генрих, и глаза его вспыхнули, — моему кузену де Гизу служат лучше, чем мне.
— Тс, тс, сын мой! — сказала Екатерина. — Не поднимайте шума, над нами только посмеются: ведь мы опять одурачены.
— О!.. Здравствуйте! Ещё бы, — сказал доктор обрадо-ванно. — Вы племянники абиссинского негуса, Бубби и Кубби.
— Жуаез правильно сделал, что пошел развлекаться. Ни на что нельзя положиться, даже на пытки… Идемте, идемте отсюда, сударыня!
— Нет.
— Вы певицы венской оперы? Не? Я очшень часто ошибайсь.
VI. Братья де Жуаезы
— Нет. Мы Саня и Валя.
Оба брата де Жуаезы выбрались из Ратуши черным ходом и, оставив своих слуг и лошадей возле королевских экипажей, пошли рядом по улицам этого обычно людного, а сейчас пустынного квартала: жадный до зрелищ народ собрался на Гревской площади.
— Ах, Саня и Валя, которые умейль ныряйль! Как я очшень большой рад! Садитесь, пожалуйста, на диван.
Они шагали рука об руку в полном молчании.
Ребята хотели сесть на диван, но он вдруг разъехался на две части.
Анри, обычно та кой веселый, был чем-то озабочен и почти угрюм.
Анн казался встревоженным необщительностью брата.
— Цыц! Назад! — сказал доктор дивану, и тот опять съехался. — Он больше не будет, садитесь.
Он первый прервал молчание.
Ребята сели, но тут из-за угла выкатилось кресло на середину комнаты и сказало человеческим голосом:
— Куда же ты ведешь меня, Анри?
— Никуда, брат; иду куда глаза глядят, — ответил Анри, словно внезапно пробудившись. — А тебе хочется куда-нибудь пойти? — Анри грустно улыбнулся: — Мне безразлично, куда идти.
— Эне-бене, ки-ка-пу…
— Но ведь ты каждый вечер куда-то уходишь, — сказал Анн.
— Ты что же, расспрашиваешь меня, брат? — спросил Анри. В голосе его звучала нежность, смешанная с уважением к старшему брату.
— Штеен, нихт шпрехен! — прикрикнул на него доктор, и оно ушло назад. — Ну, что ви скажейт мне хорошего, мои милый друзья?
— Боже упаси! Чужая тайна неприкосновенна.
— Доктор, — сказал Саня, — мы очень хотели бы быть иллюзионистами.
— Как только пожелаешь, брат, — заметил Анри, — у меня не будет никаких тайн от тебя.
— Не будет тайн?
— Иллюзионист?! — удивился доктор, потом засмеялся и откинулся на спинку кресла. — Иллюзионист? — повторил он ещё раз. Он покачал головой. — Ах, милый, милый дети! Ви не знайт, что такое иллюзионист. Есть маленький сказка о человек, который выдумал себе волшебное царство и жил в нём, как принц, даже сердце замирайт, думал он… А потом вдруг посмотрейль и видит — всё это ненастоящий, глупый: стен — ненастоящий, диван — фальшивый, солнце — картонный, смех — чужой. Да, да, дети, даже слёз — ненастоящий… Мне уже много год, и я не плакайль, и у меня нет на свете ни один друг. Вот один друг, и он… он тоже плакал ненастоящий…
— Нет, брат. Ведь ты и сеньор мой
[15] и друг.
— По правде сказать, я думал, что для исповеди у тебя есть наш ученый братец, этот столп богословия, светоч веры, мудрый духовник всего двора, который когда-нибудь станет кардиналом; я думал, что ты исповедуешься у него и получаешь отпущение грехов и… кто знает?., может быть, даже полезный совет. Ибо, — добавил Анн со смехом, — члены нашей семьи — на все руки мастера; доказательство — наш возлюбленный батюшка.
Тут доктор взял восковую фигуру, надавил на ней кнопку, и фигура заплакала.
Анри дю Бушаж схватил руку брата и сердечно пожал ее.
— Ты для меня, милый мой Анн, — сказал он, — больше, чем духовник, больше, чем исповедник, больше, чем отец, — повторяю: ты мой друг.
— Вот, милый дети… В конец жизни этот человек посмотрейль и видит, что есть иллюзион, а настоящий жизнь не умеет. Смотрите: у него на окне в стакан замёрз вода, на тарелка — большой пыль. И он не умеет ныряйль… Нет, дети, не надо быть иллюзионист. Лучше давайт я вам угостил яичница.
— Так скажи мне, друг мой, почему ты, прежде такой веселый, становишься все печальнее.
Доктор встал, зажёг спиртовку и, взяв с полки цилиндр, начал бросать в него яйца, одно за другим.
— Я, брат, вовсе не грущу, — улыбнувшись, ответил Анри.
— Что же с тобой?
— У меня нет сковородка. Ну ничшего, мы будем жарить яичница в эта шляпа.
— Я влюблен.
Он разбил яйца и помешал их в шляпе, потом посмотрел в неё — оказывается, шляпа была пустая.
— Но почему такая озабоченность?
— Ну вот, — развёл доктор руками. — Даже мой предмет меня больше не слушался. Я не могу вас угостить яичница…
— Я беспрерывно думаю о своей любви.
— Доктор, — начал Саня, — нам очень всё-таки хотелось бы делать всё, как вы…
— Вот и сейчас ты вздыхаешь! Анри, а ведь ты граф дю Бушаж, брат Жуаеза, которого злые языки называют третьим королем Франции… Второй король — это господин де Гиз… если, впрочем, не первый. Ты богат, красив и скоро станешь, как и я, пэром Франции и герцогом; ты влюблен, погружен в раздумье, вздыхаешь… хотя и выбрал девиз: Hilariter.
[16]
— Дорогой дети, — прервал его доктор, — я был весь свет. Я ездил Испань, Африка, Португаль и такой маленький стран, который вы ещё не знайт. Я видел столько человек, сколько у вас нет волос на голове… Я знал сотни наездник, фокусник, эквилибрист, гипнотизёр, велосипедист, прыжок в сетка, прыжок без сетка, бой быков, укротитель львов, дрессировщик ящериц — и всё они ходийль с понуренной голова… Я был на родине, и мне не биль кушайль, и на меня смотрейль хмуро и злой… Я приехал ваша замечательная страна, и меня люди смотрейль, что делает глупость. Он делает иллюзиографин, когда нужен настоящий графин. Ваша страна нужен много хороший настоящий вещь, настоящий фабрик, настоящий парк… Вы должны мечтайль быть не иллюзионист, а лётчик, учёный, капитан…
— Милый мой Анн, всех этих даров прошлого и обещаний будущего мало для моего счастья. Я не честолюбив.
— Неправда! — закричали тут ребята в один голос. — Мы знаем, почему вы не выступаете. Вы потеряли палочку!
— Иначе говоря, ты отказался от честолюбия.
— Палочка? — удивился доктор. — Какой такой палочка?
— Я не гонюсь за тем, о чем ты говоришь.
Саня тут вытащил из-за пазухи завёрнутую в бумагу волшебную палочку. Ребята наперебой начали рассказывать доктору всё-всё: и как они взяли палочку, и как его жалели, и как все их товарищи жалеют доктора.
— Сейчас — возможно. Но потом?
Тогда доктор схватил вдруг ребят и крепко прижал к себе.
— Я ничего не желаю, брат.
— Дети! — сказал он. — Дорогой дети! Я был неправ. Я теперь знайль, для кого работ иллюзионист нужен. Смотрите на мой глаз: вот первый настоящий слёз за сорок лет жизнь иллюзионист… Ну, а теперь возьмите палочку, отвернуйлся и сказайль: айн, цвай, драй.
— И ты не прав. Тебя зовут Жуаез — это одно из лучших имен Франции; твой брат — любимец короля; ты должен всего хотеть, ко всему стремиться, все получать.
Анри грустно поник головой.
Ребята отвернулись, взмахнули палочкой и, сказав «айн, цвай, драй», повернулись обратно. Доктор стоял во фраке. Он весело хлопал в ладоши. Появилась его помощница.
— Послушай, — сказал Анн, — мы одни, вдали от всех. Черт побери, да мы незаметно дошли до реки и стоим на мосту Турнель! Не думаю, чтобы в этом пустынном месте нас кто-нибудь подслушал. Может быть, тебе надо сообщить мне что-нибудь важное, Анри?
— Ничего, ничего. Я просто влюблен, ты же знаешь.
— Я совсем вовсе теперь здоровый, — сказал доктор. — Пошёль делать объявляйль, что я работайль, потому что палочка нашёлся.
— Она красива, по крайней мере?
И на другой день по городу были расклеены афиши:
— Даже слишком.
«Волшебная палочка нашлась! Доктор Каррабелиус возобновил работу и устраивает большое представление для пионеров и всех ребят города. Волшебная палочка нашлась!»
— Как ее зовут?
— Не знаю.
— Друг мой, я начинаю думать, что положение опаснее, чем казалось. Это уж не грусть, клянусь папой, — это безумие!
Рассказ о говорящей собаке
— Она говорила со мной лишь раз или, вернее, говорила в моем присутствии, и с той поры я ни разу не слышал ее голоса.
Вообще говоря, говорящих собак на свете нет. Так же как говорящих лошадей, леопардов, кур, носорогов.
— И ты не разузнал о ней?
— У кого?
Собственно, науке известен только один такой случай — это знаменитая говорящая собака Мабуби Олстон. Она принадлежала доктору Каррабелиусу, но где она находится в настоящее время, никому не известно. История эта — истинная правда. Произошла она не так давно в маленьком, очень далёком и захолустном городке Нижнем Таратайске, на реке Бородайке.
— Как у кого? У соседей.
— Она живет одна в доме, и никто ее не знает.
Излишне говорить, что город Нижний Таратайск никогда до этого замечательного события не только не видал говорящих собак, но даже обыкновенными собаками, как город маленький, не изобиловал. Было в нём ровно шесть собак, причём одна из них неполная. Она имела только три ноги и один глаз; всё остальное она растеряла за свою долгую и бурную жизнь. Но это не мешало таратайским собакам быть особенными.
— Что ж, выходит, это какая-то тень?
— Это женщина, высокая и прекрасная, как нимфа, неулыбчивая и строгая, как архангел Гавриил.
Естественно, что все жители города знали всех шестерых собак наперечёт. Они даже составляли известную гордость Таратайска. Эту гордость подогревали особенно владельцы собак, люди тщеславные и самолюбивые. Поэтому и все жители считали, что таратайские собаки самые умные на свете. Все говорили: «Наши собаки». Приезжих спрашивали: «Вы ещё не видели наших собак?» Возвращаясь поздно домой, таратайцы говорили: «Это лают наши собаки» — и слушали их, точно пение Соловьёв.
— Где же ты ее встретил?
— Однажды я увязался за какой-то девушкой на перекрестке Жипесьен и зашел в церковный сад. Там под деревьями есть могильная плита… Ты когда-нибудь заходил в этот сад, брат мой?
Каждый из владельцев, в свою очередь, конечно, считал, что его собака самая умная из шести собак, и на этой почве происходили между ними всякие дрязги.
— Никогда. Но это неважно, продолжай.
— Начинало смеркаться. Я потерял девушку из виду и, разыскивая ее, подошёл к этой плите.
— Ну, ну, я слушаю.
Каждый находил в своей собаке особые достоинства, и каждая была по-своему хороша и мила для города. Чёрная собака счетовода Попкова была больше всех: она могла при желании проглотить поросёнка или даже самого счетовода. Пёс бухгалтера Ерша был необыкновенен по раскраске: весь он состоял из пятен и каких-то грязных полос и походил не то на зебру, не то на шахматную доску. На глазах у всех бухгалтер мыл его, доказывая, что эти пятна не отмываются. Белый пудель Екатерины Фёдоровны Бломберберг был хотя не чистый пудель, а помесь с овчаркой, но всё же был почти породистый и умел делать реверанс.
— Я заметил какую-то женскую фигуру и простер к ней руки. Вдруг голос мужчины, мною раньше не замеченного, произнес: «Простите, сударь», и человек этот отстранил меня без резкости, но твердо.
Но больше всех гордился своим псом Араратом провизор аптеки, огромный, как башня, мужчина, с усами, закрученными кверху. Его всегда видели с собакой и с бамбуковой палкой в руках.
— Он осмелился коснуться тебя, Жуаез?
— Я побью того, кто скажет, что моя собака не лучше всех, — говорил провизор. — Смотрите, она даже похожа на меня.
— Слушай дальше. На лицо незнакомца был надвинут капюшон: я принял его за монаха. Кроме того, меня поразил его вежливый, даже дружелюбный тон; он указал на находившуюся шагах в десяти от нас женщину: она как раз преклонила колени перед каменной плитой, словно перед алтарем.
Я остановился, брат мой. Случилось это в начале сентября. Воздух был теплый. Розы и фиалки, посаженные верующими на могилах, овевали меня нежным ароматом. Сквозь белесоватое облачко прорвался лунный свет и посеребрил верхнюю часть витражей, в то время как снизу их золотили горевшие в церкви свечи. Друг мой, подействовала ли на меня торжественность обстановки или благородная внешность этой коленопреклоненной женщины, но я почувствовал к ней непонятное почтение.
И действительно, у них было странное сходство: собака была так же длинна, у неё были так же закручены вверх усы; ей недоставало только бамбуковой палки.
Я жадно глядел на нее.
Она склонилась над плитой, приникла к ней губами, и я увидел, что плечи женщины сотрясаются от вздохов и рыданий. Такого голоса ты, брат мой, никогда не слыхал.
Лишь один владелец трёхногой собаки не обладал особым самолюбием в собачьем вопросе. Это был старый пенсионер Поджижиков, человек ветхий, но так же равнодушно смотревший на мир, как его древнее животное по прозвищу Бей-булат. Единственно, чем они оба занимались, это сидели целый день на крылечке и дремали.
Плача, она целовала надгробный камень словно в каком-то опьянении, и тут я погиб. Слезы ее растрогали меня, поцелуи довели до безумия.
И вот однажды…
— Но, клянусь папой, что она безумна, — сказал Жуаез, — кому придет в голову целовать камень и рыдать не известно почему?
— Рыдания эти вызвала великая скорбь, а камень целовать заставила ее глубокая любовь. Но кого она любила? Кого оплакивала? За кого молилась?