Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Загадочная ты фигура, Малафеев, — сказал тогда командир роты, — хрен тебя знает. Ну, я займусь тобой!

Заняться Малафеевым пришлось, однако, уже не ему, выбывшему раненым в тыл, а политруку роты.

Три раза ходил Малафеев в разведку один, и все три раза возвращался с удачей. Три раза отправляли его с группой, и все три раза он был виновником ее нерешительных действий.

Новый командир роты был свежим человеком, и «проблема Малафеева» не сильно его занимала. Не задумываясь, стал он гонять Малафеева в одиночку на самые рискованные дела, и тот выполнял их хорошо, а подчас и просто отважно.

В конце концов, когда постепенно забылась проклятая осторожность Малафеева, его — по предложению командира части майора Белова — представили к медали, а вскоре командировали на курсы младших лейтенантов.

Представление где-то задержалось, но с курсов Малафеев вернулся в роту командиром с хорошей репутацией.

Решено было, несмотря на возражения политрука, поручить ему командование разведывательным взводом. Опасения политрука оправдались: в первом же деле взвод Малафеева был жестоко разбит и, понеся большие потери, совершенно лишился боеспособности.

Дело дошло до майора Белова, помнящего Малафеева еще связным. Малафееву грозило разжалование. Но ограничились тем, что аннулировали представление к медали и поручили, по его просьбе, обучение приходящего пополнения.

И удивительно — в малафеевских руках новичок за новичком получали такую замечательную подготовку, что сразу же начинали выделяться среди других. Для контрольной проверки послали ему несколько явных трусов, и он (это уже было похоже на чудо) переделал их на глазах у всего полка.

Это был в самом деле загадочный характер, в котором бесстрашие мирно уживалось с подлою нерешительностью, да притом так, что никогда нельзя было сказать, чего в следующий раз будет больше.

Привести в ясность этого человека, раскрыть его, «как таблицу умножения», стало действительно очень важной и глубоко интересной задачей, но сам Малафеев был явно не способен помочь делу.

Впрочем, он не был настолько малоречив, чтобы не уметь рассказать. Всего вернее, он — в глубине души — не хотел чего-то раскрыть в себе и в чем-то таком признаться, что еще, может быть, казалось ему стыдным.

2

Однажды в части майора Белова выступала бригада артистов — две певицы и баянист. После концерта бригаду предстояло проводить к соседям. Задачу эту заранее возложили на Малафеева, чтобы он, как только артисты закончат программу, взял бы над ними шефство и, не теряя времени, проводил за два километра, где должна была ждать их новая аудитория.

Две девушки и парень — все трое в военных костюмах — ползком пробрались через открытый немцами луг, волоча за собой на веревках небольшие чемоданчики и футляр с баяном.

Концерт намечен был в противотанковом рву — слушатели располагались по скатам, дно рва служило сценою.

Спустившись в ров, девушки крикнули слушателям:

— Просим повернуться к нам спинами! Кру-угом! — и, вынув из чемоданчиков платья, туфли и чулки, молниеносно превратились из нескладных бойцов в красивых изящных женщин.

Когда программа была закончена, они опять попросили слушателей повернуться к ним спинами, переоделись в военное и под аплодисменты бойцов поволокли «на буксире» свои чемоданчики в соседнее подразделение.

Малафеев полз впереди. Самая опасная часть пути — луг — скоро была преодолена, и четверка благополучно достигла леса, где и присела передохнуть.

Начинало темнеть, и все, что казалось днем таким обычным и нормальным, приобретало в сумерках какую-то опасную недосказанность, затаенность. Плохая видимость и незнакомство с местностью угнетали артистов.

Все были без оружия, да, по совести говоря, и не умели владеть им. Они все время торопили Малафеева, боясь темноты в лесу.

— Против темноты одно средство хорошо — тишина, — успокаивал он их. — Не шумите, громко не разговаривайте, и мимо любой опасности мы, как туман, пройдем.

Надо же было случиться, что в тот самый момент, когда Малафеев вел артистов, немцы предприняли попытку вклиниться между нашими подразделениями, избрав для прорыва как раз тот самый лес, которым шла группа Малафеева. В полной темноте очутилась группа эта между своими и фрицами. Автоматы «куковали» где-то совсем рядом, лес наполнился шорохами, и все чаще врывались в дробный стук автоматов резкие взрывы ручных гранат, — очевидно, сражение завязывалось рукопашной схваткой.

Парень с баяном был худой, туберкулезный юноша, он скоро выбился из сил и едва переставлял ноги. Девушки тоже устали. Все трое не умели ходить по лесу и часто падали, охая и тихонько плача.

Малафееву пришлось вести их по одному — проведет баяниста, посадит под дерево, бежит за актрисой, которая ждет его под защитой кустов, метрах в двухстах позади, присоединит ее к баянисту и возвращается за второй девушкой.

Так ему удобнее было перетаскивать волнами и чемоданы с вещами и баян. Но вскоре бригада вконец «обезножела», и Малафееву пришлось сделать долгий привал.

Сражение, разбросавшись мелкими очажками по всему лесу, незримо приближалось к их стоянке, окружая ее крутой дугой. Малафеев просто не знал, что предпринять.

Он находился сейчас в настроении, которое всегда приносило удачу, и всеми силами хотел благополучно довести артистов до безопасного места. Напряженно вслушиваясь в звуки ночного боя, мысленно представляя его направление, Малафеев все время прикидывал, куда держать курс его группе, и был молчалив, сосредоточен, неохотно отвечал на обращенные к нему вопросы. Артисты думали, что он волнуется.

— Товарищ Малафеев, а правда это, что вы были трусом? — с тревогой спросила его самая робкая из артисток, когда — в один из своих привалов — они все четверо сидели у широкой ели.

— Правда, — просто сказал Малафеев, словно о болезни, которая давно и бесследно прошла, — правда, это у меня было.

— А теперь?.. Или это совсем прошло?

— Как вам сказать, — серьезно ответил он, — думаю, что совсем. «Она», знаете, как берет человека? Как лихорадка. Потрясет и — отпустит, а если все меры принять, то быстро пройдет, а уж потом надо только следить за собой, чтоб не возвращалась.

— А сейчас?.. Сделайте, миленький, так, чтобы вы сегодня не трусили. Пожалуйста. Хорошо? Мне так страшно, я только на вас и надеюсь…

— Вот, вот, вот! — и в голосе Малафеева почувствовалась даже некая радость. — Это она и есть. Как у нас говорят: «Сам-то я не боюсь, да шкура дрожит».

— Да, да, вот именно… и что же тогда?

— А ничего. Пусть дрожит. Только б голова в порядке. Это, как у нас тоже говорят: «Если голову потеряешь, так навек калекой останешься».

Вся четверка лежала в глубокой яме из-под вырванного с корнем старого дерева, и, рассказывая, Малафеев время от времени выглядывал наружу, прислушивался, а один раз заставил артистов впечататься в землю и лежать, не дыша.

— Я человек от природы слабый, — начал он немного погодя. — Дай запойному наперсток вина, он и бороду кверху. Так и я. Иду на операцию в компании, так я — по слабости — всегда себе вакансию труса выбираю. Где можно выбирать, там я всегда выбираю — назад. И стыдно, и в себя плюнуть готов, а иначе никак не могу. Был у меня случай с покойным Глебовым, когда повстречались нам пятеро фрицев. Оба мы сразу тогда сдрейфили, и я сразу был за то, чтоб тикать. Глебов тоже. Так двойной тягой и начали. Не скоро я понял, что я сильней Глебова, что мой страх поменьше его, и взялся командовать, а когда его убили, стал еще тверже, потому что положение не позволяло выбирать ничего, кроме выдержки. И после того понял, что слабого надо ставить в условия, где нельзя податься назад.

— А если вы один, — спросила девушка, — тогда как?

— Тогда все сильное и все слабое во мне одном. И сильное всегда возьмет верх. Иначе ж гибель. Трус, ведь он тоже понимает, что трусость — гибель, да пока может прятаться за чужие спины — ему трудно решиться.

Так говорили они в перерывах между выстрелами, которые теперь раздавались уже со всех сторон.

— А сегодня, товарищ Малафеев, что вы думаете?

— Сегодня, надо полагать, мы вырвемся. Я ведь посильнее вас троих буду, мне прятаться не за кого, да и обстановочка, знаете…

— А я так ужасно трушу… А что обстановка?

— Трусить вы, товарищ, сейчас перестанете. Слушайте меня хорошо.

Малафеев склонился к трем головам, лежавшим в яме.

— Фрицы прорвались в лес, — сказал он, — и наши заманивают их поглубже. Между прочим, та рота, где вы выступали, судя по выстрелам, отрезает фрицев от своих. Как рассветет, им конец будет.

— А мы? Что же с нами? — спросили артисты.

— А мы, выходит, как пятак на кону, — усмехнувшись, сказал Малафеев, — посередке игры лежим. Посветлеет, пробьемся к своим. Только вот не знаю, как нашим знак подать… Обдумайте-ка, а то я сам не соображу.

— Конечно же, надо знак подать, конечно, — залепетала, задыхаясь, девушка, не умевшая пересилить робость. — Чего тут соображать? Слушайте меня. Я сразу, сообразила. Мы певцы. Правда? И с нами баян. Вы понимаете?

— Нет еще. Только потише.

— Господи, чего ж тут выдумывать! Как только вы увидите, что наши близко, вы дадите нам знак, и мы запоем под баян и побежим к своим. Тут ничего и выдумывать не надо.

— А ну, замолкните на минутку, — шепнул Малафеев.

И в ту же секунду все четверо услышали усталое дыхание ползущего рядом человека. Он громко захлебывался от усталости, что-то шепча не по-нашему. Было слышно, как он цеплялся за кустарник и как потом бились одна о другую ветви, потревоженные его касанием. За человеком остался запах пота, противного, чужого.

Чуть дальше послышался тихий кашель. Потом кто-то негромко свистнул, и сразу раздалось несколько автоматных очередей. По звуку их Малафеев догадался, что это стреляют немцы.

Наши отвечали издалека. Положение было не легким.

Ночи на севере коротки, светать начинает вскоре после полуночи, и бой почти не замирал с темнотою.

Малафеев вслушивался в выстрелы и по едва уловимым оттенкам звуков или, быть может, по характеру длинных и коротких очередей, по всей манере огня пытался установить, где свои и где немцы.

Группа его, по-видимому, лежала на правом фланге наступающего немецкого подразделения, в тыл которому заходила рота, скажем, первая, где был концерт, а с фронта его сдержала другая рота, — допустим, вторая, куда как раз и направлялись артисты. Застряли они, очевидно, на половине пути, но ближе к неприятелю, чем к своим.

На участке первой роты перестрелка нервно оживала вместе с посветлением ночи, но сзади, где Малафеев предполагал движение второй роты, тишину тревожили только робкие одиночные выстрелы.

Он ждал, пока они не сольются в стрельбу. И когда разнесся, наконец, первый дружный залп, а следом за ним, как разбросанное по лесу со всех сторон нарастающее эхо, раздалось «ура», Малафеев поднялся на ноги. Свои были далеко, и пробиться к ним можно было, лишь ударив по немецкому флангу.

— Внимание! — сказал, он торжественным шепотом и поправил автомат на груди. — Песню и — за мной!.. Начали!

Все вскочили и, не видя ничего, кроме невысокой хилой спины Малафеева, бросились следом.

В одну секунду баянист перепробовал несколько разных мотивов. Все они показались ему, очевидно, неподходящими, и тогда громко, отчаянно громко и вызывающе, он грянул «Гей, цыгане…».

Стреляя частыми очередями, похожими на азбуку Морзе, Малафеев бежал и пел, все время оглядываясь и маня певцов за собой. Кто-то стрелял еще, кроме Малафеева, но кто именно — актеры не видели.

Кольцо выстрелов, сжимаясь вокруг них все уже, вдруг как бы лопнуло. В воздухе образовалась некоторая полоса тишины. Малафеев свернул к ней, и скоро группа его наткнулась на бойцов второй роты. Несколько удивленные, те приветствовали артистов аплодисментами и криком.

Возбужденные бегом и опасностью, задыхаясь и отирая с лиц обильный пот, артисты все еще пели, и баян, вторя им, заливался первой птицей этого тревожного раннего рассвета.

— «Катюша»! «Широка страна моя родная»! — стали покрикивать на бегу бойцы. И артисты, идя позади бойцов или присев у хорошего дерева, пели им, ничего теперь уже не понимая, куда они вышли и куда бредут дальше.

— Знаете, Малафеев, теперь я вас поняла, — возбужденно говорила ему девушка по имени Лида. — Да, слабому нужно думать в минуты опасности. Слабый должен быть в этот момент умным. Слабому нужна ответственность. Я это здорово сама поняла. Сегодня я смело смогла бы пойти в атаку. Поверьте, это не фраза.

— Да уж ходили, — снисходительно сказал Малафеев. — С того края, где мы лежали, наших ни одного не было. Метров пятьсот мы сделали. И на «отлично».

1942

Мать

Кейт Уайт

1

Молчи!

Она была сельской учительницей на Волге. Пожилая, седенькая, вечно бегала она со связками школьных тетрадей в руках. Пенсне никогда не держалось на ее носу; говоря, она то и дело снимала его и энергично размахивала им, как камертоном.

Она была не крепка на вид. Но в старом теле жила глубокая и честная душа русской женщины. Ночами, оставаясь наедине с мыслями, она много размышляла о войне. Ненависть к немцам, вторгшимся на советские земли, возбуждала в ней сильное желание самой уйти на войну. Она не умела ненавидеть только в мыслях и на словах — она хотела ненавидеть делом и часто спрашивала себя, чем бы могла она помочь армии. Ей, седой и слабой, хотелось взять в руки оружие, чтобы прибавить и свои силы к тем, которые посылала страна на фронт.

Боль разбудила ее, заставила открыть глаза. Она лежала в кромешной темноте, и ощущение было такое, будто кто-то сильно ударил ее стулом по затылку. Во рту был странный привкус — металлический. «Я прикусила щеку», — подумала она и попыталась найти ранку языком, но он слишком распух, чтобы двигаться.

Но на войну идти она не могла по возрасту и здоровью. На войне сражался за нее сын Александр Колосков.

И как всегда с материнским сердцем, стоило только вспомнить сына, как воинственность ее слабела. Война оборачивалась к ней своей печальной стороной.

«Где я?» — стала гадать она, охваченная паникой. Хотелось пошевелиться, но казалось — ее парализовало.

Вспоминая прочитанное о тяжестях войны, о жертвах, она представляла гибель своего Саши, и тогда все то твердое, непреклонное, что только что владело ею, ослабевало, рассеивалось почти без остатка.

Она глубоко вздохнула. «Мне снится кошмар, — сказала она себе, — один из тех кошмаров, когда спишь и в то же время словно видишь себя со стороны. И я вот-вот проснусь». Сделав вдох, она почувствовала запах чего-то заплесневелого — похоже, затхлой одежды. Нет, это был не сон. Она опять попробовала пошевелиться. Руки остались неподвижными, но ей удалось немного повернуть голову.

Но следом рождалась новая мысль: кто же она сама? Патриотка ли? Да, патриотка. Желающая победы? Да, желающая победы. Победы любой ценой? Да, любой ценой. И даже ценой своей собственной гибели? Да, даже такой ценой. Лишь бы был жив и цел Александр. Но разве он один только на войне в опасности?..

Эти мысли измучивали ее, и наутро пенсне все чаще оказывалось в руке, а не на носу, и она все сильнее куда-то спешила.

В темноте раздался звук — длинный, низкий стон, но она не поняла, что это.

Однажды она получила письмо от комиссара полка с благодарностью за храбреца Колоскова, и все прежние сомнения и колебания ее лишились цены.

Когда человек идет в бой, он берет с собою самое сильное из имеющегося у него оружия. Когда человек бросается врукопашную, он использует самое сильное и крепкое в своей натуре. Так ведь точно и с нею. Она послала на войну самую молодую и сильную часть своей души — сына. И сражаться ему нужно не хуже, а лучше других. И если придется погибнуть — пусть не удерживает его от подвига мысль о старой матери. Пусть он борется за двоих — и за нее тоже, в две силы, в две ненависти.

Наконец она осознала, где находится. Но почему она тут? Упала? Или кто-то ударил ее? Ее сознание было спутанным, мысли хаотично метались, как водоросли по поверхности воды. Она постаралась шаг за шагом восстановить произошедшее. Последнее, что она помнила, — как пыталась дотянуться до фонарика. Однако в нем, должно быть, села батарейка. Как долго она здесь пробыла и почему она одна? И вдруг память вернулась. Она вспомнила все и страдальчески всхлипнула, осознав весь ужас своего положения.

Проверив, твердо ли в ней это новое, она села за письмо к сыну и отправила его, много раз перечитав и омыв слезами.

2

Ей нужно выбраться отсюда. Она поняла, что гудение мотора, должно быть, исходит от морозильника, который она видела прежде. Значит, электричество снова включили. Она покачала головой вперед и назад, приказала своему телу повиноваться. Ноги по-прежнему казались налитыми свинцом, но ей удалось пошевелить рукой — правой. Она медленно сжала и разжала пальцы.

Младший лейтенант Александр Колосков очень любил свою мать и много рассказывал о ней товарищам, так что все они отлично представляли седенькую учительницу с пенсне в руках и знали — по рассказам — густые сады на живописных волжских берегах, где прошло детство Александра. Он никогда не рассказывал, женат ли, любит ли кого, оставил ли на Волге невесту. Но все знали — дома оставлена старая мать.

…Разведчик он был превосходный. Точно родился им. Никто, кроме Колоскова, не умел подползти к немецкому часовому так бесшумно и напасть так внезапно, что выстрел потом так и не раздавался.

Затем опять раздался шум — на этот раз откуда-то сверху. Шаги. А потом открылась дверь. Ее охватил ужас и окатила волна жара.

Украинец Петр Герасименко придумал даже такую загадку:

К ней шел убийца.

— Огня нема, пули не гудуть, а фашисту все одно капут?

Отгадку все бойцы знали: это младший лейтенант Колосков душит фашиста.

Он был необычайно силен и ловок. Однажды в рукопашной схватке с немцами он дрался прикладом винтовки, а когда ближайший к нему фашист упал, поскользнувшись, он ногой разбил ему голову. Недаром, оказывается, был он в свое время центром полузащиты в футбольной команде.

В разведку он ходил почти еженощно, и всегда с неизменным успехом…

Глава 1

Спустя месяц комиссар получил ответ от матери Колоскова и захотел прочесть его Александру.

— У тебя есть секрет, верно?

В землянке разведчиков был один лишь Герасименко. Остальных поджидали с задания.

И вот на рассвете, мутном, как сумерки, дверь в землянку распахнулась, и двое разведчиков, с трудом протискиваясь, внесли третьего. Они были в белых маскировочных костюмах, затвердевших на жестоком морозе.

— Что ты хочешь сказать? — спросила Лейк. Застигнутая вопросом врасплох, она поставила бокал с вином на столик и слегка откинула голову.

— Ранен? — спросил комиссар.

— Ты выглядишь как кот, только что слопавший канарейку.

— Убит, — ответил один из вошедших.

Комиссар приподнял фитиль едва мерцающей «летучей мыши» и направил огонь на лицо убитого.

Она знала, Молли намекала на то, что она сама поняла только в последние дни: горе и чувство вины, безжалостно мучившие ее в течение четырех месяцев, наконец начали отступать. Ей стало немного лучше, и она даже неожиданно вновь ощутила вкус к жизни. Торопясь по Девятой авеню на встречу с Молли в кафе, она внезапно порадовалась чистоте летнего неба, тому, что у нее была работа и предвкушению чего-то нового и хорошего.

— А я-то привез ему письмо матери, — сказал он тихо. — Оно, товарищи, и нам с вами адресовано.

— Только не говори, что ты с кем-то встречаешься, — сказала Молли.

Положив погибшего на нары, разведчики подсели к огню.

«Товарищи бойцы, родные мои. Получила письмо от вашего комиссара. Он пишет: сын у вас храбрый, сын у вас герой. Это был святой день в моей жизни: ведь Саша — моя кровь, моя душа… Сашенька, ты у меня единственный, ты знаешь, что, когда, бывало, ты палец поранишь, я места не находила. Мне страшно подумать, что с тобой может что-либо случиться! Но, слушай, родной мой… — Комиссар взглянул на нары, точно ожидая ответа из темноты, и, не услышав, повторил еще раз: — Но, слушай, родной мой! Для нашей победы мне ничего не жаль — ни себя, ни самого дорогого в моей жизни — тебя. Сражайся, сынок, чтобы тебя хвалили и впредь, живи смельчаком, а если судьба — умри смельчаком».

— О Боже, нет, — улыбнулась Лейк. — Мне просто кажется, что тьма рассеивается. — Она улыбнулась. — Я даже способна удивить тебя и не казаться сегодня совершенной недотепой.

Разведчики долго глядели на лицо Александра, умершего героем, — так, как с далекой Волги завещала старая мать.

И Герасименко один за всех сказал:

— Просто помни: теперь у тебя могут быть резкие перепады настроения, словно мчишься на «русских горках», — сказала Молли, откидывая назад длинные рыжие волосы. — В первый год после развода я узнала, что можно какое-то мгновение чувствовать себя великолепно, а потом — бац! — печаль возвращается, и ты четыре дня валяешься на кровати, натянув на голову одеяло.

— Хорошо, мать. Не бойся за нас. Не посрамим твоей седины.

1942

— Я не жду чуда, — ответила Лейк. — Но я устала быть одна. Мне сорок четыре года, я мать-одиночка, мне будет непросто, но я готова относиться к тому, что со мной происходит, как к приключению, а не как к катастрофе. И знаешь, мне нравится работать с новым клиентом. Все получается.

Евгений Петрович Петров

— А как обстоит дело с разводом? Продвигается?

Катя

— Мой адвокат ведет с Джеком переговоры по телефону. Он считает, что соглашение должно быть подписано до того, как дети вернутся из лагеря. А потом я смогу жить дальше.

Катя Новикова — маленькая толстенькая девочка с круглым румяным лицом, светлыми, по-мужски подстриженными волосами и черными блестящими глазами. Я думаю, что, когда она начинала свою фронтовую жизнь, военная форма топорщилась на ней и девочка выглядела неуклюжей и комичной. Сейчас это подтянутый, бравый солдатик в больших, не пропускающих воды сапогах и в защитной гимнастерке, которая заправлена в широкий кожаный пояс опытной рукой. На боку у толстенькой девочки потертая кобура, из которой выглядывает видавший виды пистолет. На красных петлицах у толстенькой девочки четыре красных треугольничка, что означает звание старшины. В иностранных армиях это звание соответствует чину фельдфебеля.

— Почему бы тебе не начать встречаться с кем-нибудь? — спросила Молли. — Это пойдет тебе на пользу.

Я слышал ее историю еще задолго до того, как с ней увиделся, слышал ее от очевидцев, и сейчас мне интересно было, как она сама расскажет о себе. Мои предположения оправдались. Катя Новикова была истинная героиня и, как все истинные герои, с которыми мне приходилось разговаривать, отличалась большой скромностью. Это не ложная скромность — родная сестра лицемерия. Это — сдержанность делового человека, который не любит распространяться о своих делах, так как считает, что дела эти — не более чем самая обыкновенная будничная работа, правда, очень тяжелая работа, но никак не исключительная, а следовательно, лишенная, на их взгляд, интереса для посторонних. Протаранить самолет противника, направить свой горящий самолет на вражеские цистерны с бензином, забраться в тыл противника и взорвать там мост — да, это все исключительные поступки, о них стоит рассказать. А вот то, что делала на фронте Катя Новикова и что делают многие тысячи русских юношей и девушек, — это, как они считают, обыкновенная будничная работа. И в таком вот простом понимании своей великой миссии и заключается истинный героизм.

— Ну, видишь ли, я едва отбиваюсь от мужчин палкой.

Двадцать первого июня в одной из московских школ состоялся выпускной вечер. Девочки и мальчики праздновали свое превращение в девушек и юношей.

— Причина, по которой никто на тебя не обращает внимания, заключается в тебе самой. С тобой трудно общаться, — сказала Молли. — Когда ты наконец ослабишь оборону? Пока же ты просто бьешь наповал, Лейк.

— Это был очень хороший вечер, — сказала Катя, — и мне было очень весело. Мы все тогда мечтали, кем мы станем, обсуждали, в какой университет пойдем учиться. Я всегда хотела быть летчицей и несколько раз подавала заявления в летную школу, но меня не принимали, потому что я очень маленького роста. И вот в тот вечер ребята надо мной подшучивали, что я маленького роста. И нам было очень весело.

Когда в ту ночь счастливые дети, ставшие вдруг взрослыми, спали своим первым взрослым сном, на страну, которая их вырастила и воспитала, обрушились тысячи бомб, сто восемьдесят отборных немецких дивизий с тысячами танков устремились на мирные города, над которыми подымался теплый дымок очагов; посыпались с неба парашютисты с гангстерскими пистолетами-пулеметами, — началась война.

«Это утешает», — подумала Лейк. Молли считает, она похожа на дикую кошку, которая убегает и прячется под ближайшим крыльцом, когда к ней кто-то приближается. Иногда она жалела о том, что рассказала Молли о своей молодости.

В то же утро Катя Новикова со своей подругой Лелей побежали в военный комиссариат записываться добровольцами в армию. Они бежали, сжимая свои маленькие кулачки, и, когда они стояли у стола регистрации, они сразу не могли говорить, потому что задыхались от быстрого бега и волнения. Их не приняли в армию и посоветовали им продолжать учиться. Тогда девушки записались в отряд молодежи, который был послан копать противотанковые рвы и строить укрепления. Когда отряд прибыл на место работ, немцы уже подходили к Смоленску. Недалеко остановился полк, который следовал на передовые позиции. Очевидно, этот полк входил в резерв командования Западным фронтом. Был конец июля. Катя и Леля не оставили своей идеи попасть в армию. Они выжидали, ища удобного случая. Они постоянно разговаривали с красноармейцами и все старались выяснить у них, где расположен штаб полка: девушки надеялись, что там их без долгих формальностей примут в полк, но ни один боец не рассказал им, где штаб, потому что это военная тайна. Тогда девушки пустились на хитрость: они направились прямо в расположение полка. Часовой окликнул их, они не ответили; он окликнул их во второй раз, они снова не ответили и продолжали быстро идти вперед. Тогда их задержали и, как подозрительных людей, препроводили в штаб. Изобретательность девушек, решившихся во что бы то ни стало проникнуть на фронт, рассмешила командира полка. Он посмеялся, потом стал серьезным, подумал немного и записал их в свой полк дружинницами. Им выдали обмундирование и санитарные сумки с красным крестом. На другой день полк выступил на фронт, и уже через несколько часов девушкам пришлось приступить к исполнению своих обязанностей. Колонну на марше атаковали немецкие пикирующие бомбардировщики.

— Не думаю, что готова к очередному роману.

— Мне было очень страшно, — сказала Катя, — и мы с Лелей побежали в поле и легли, потому что все так делали. Но потом оказалось, что это не так страшно, потому что во всей колонне было только несколько раненых. Мы с Лелей еще в школе обучались стрелять из пулемета и перевязывать раненых. Но командир полка сказал, чтобы о пулемете мы и не думали. И когда мы стали перевязывать раненых, мы увидели, что обучаться — совсем не то, что делать это на войне. Мы с Лелей такие, в общем, не сентиментальные девушки. А тут мы увидели раненых и так их пожалели, так пожалели, что сами перевязывали, а сами плакали и плохо видели из-за слез. Потом мы тоже всегда жалели раненых, но, когда перевязывали, уже не плакали. Только иногда мы с Лелей плакали тихо, ночью, чтобы никто не заметил, потому что мы видели столько страданий, что иногда, понимаете, просто нужно было поплакать.

— А как насчет доктора? — Зеленые глаза Молли засверкали.

И началась жизнь Кати Новиковой на фронте, на самом страшном фронте, который когда-либо был на земле. Она была приписана к одному из батальонов и беспрерывно находилась с ним в бою. Она ползла вместе с пехотой, когда пехота шла в атаку, ходила с бойцами в глубокую разведку. Дважды она была легко ранена и осталась в строю. Так прошел месяц. Она свыклась со своей работой и стала, в сущности, отличным бойцом. Девушек очень полюбили в полку.

— Кого ты имеешь в виду?

— Все нас звали к себе, — сказала Катя и засмеялась. — Минометчики говорили: «Идите к нам, девушки, мы вас на миномете обучим». Артиллеристы тоже постоянно звали. Танкисты тоже. Они говорили: «Будете с нами в танке ездить, все-таки приятней». А мы с Лелей отвечали: «Нет, мы уж будем исключительно в пехоте».

— Парня из клиники по лечению бесплодия — того, который, по твоим словам, вроде как флиртует с тобой.

Девушкам очень хотелось получить оружие. И вот однажды раненый лейтенант, которого Катя вытащила из боя, подарил ей пистолет и три обоймы.

— Но потом была большая неприятность, — объяснила Катя. — Был один раз тихий день, и мы с Лелей пошли в воронку попробовать пистолет. Была у нас такая большая, очень большая воронка от крупной фугасной бомбы. И мы, значит, залезли в эту воронку, чтобы никто не видел, поставили бутылку и стали в нее стрелять. И мы так увлеклись, что выпустили все три обоймы. Ну, тут, понимаете, началась тревога, потому что думали, что это подобрались немцы. Мы, конечно, осознали свою ошибку. Но командир полка так пушил нас, так пушил! Ужас! И он отобрал у меня пистолет и сказал, что в другой раз демобилизует.

— А, Китон… — кивнула Лейк. Назвав доктора по имени, она представила себе его: сине-серые глаза, темные волосы, совершенно по-мальчишечьи слегка торчащие. И мягкие полные губы. — Он из тех, кто готов флиртовать и с вешалкой, — добавила она. — Уверена, он тот еще игрок.

Однажды во время атаки командир полка был серьезно ранен в правую руку. Он потерял сознание, и Катя вытащила его с поля боя. Потом ей поручили отвезти его в Москву, в госпиталь. Она сдала его и вышла в город. Она горделиво шла по родной Москве в полной военной форме и только подумала, что хорошо бы встретить кого-нибудь из друзей, как тут же и встретила подругу Люсю.

— Это не мешает, сама знаешь. Почему бы тебе не попробовать бросать на него призывные взгляды и не посмотреть, к чему это приведет?

— А Люся все время мечтала попасть на фронт, и как только меня увидела, так прямо задрожала вся. «Ты, говорит, как попала на фронт?» Я ей рассказываю, как попала, и как воевала, и как привезла сейчас командира полка, и что со мной машина с шофером, и что завтра я возвращаюсь обратно в часть. А Люся говорит: «Катя, ты должна взять меня с собой»: А сама просто не может стоять на месте. Она не такая, как я. Она такая высокая, тоненькая, красивая девушка. Такая нежная. И она гораздо старше меня. Ей уже было лет двадцать, и она кончала университет. Я говорю: «Люся, как я тебя возьму, чудачка ты? Ты что думаешь, на фронт так легко попасть? По дороге, говорю, двадцать раз будут проверять документы». А потом мы думали, думали и сделали так. Пошли в госпиталь к нашему командиру полка и стали его просить. Ну, он, конечно, понимал, что мы, девушки, не плохо работали у него в полку. И он тогда левой рукой, потому что правая у него была раненая, написал, что принимает Люсю в полк дружинницей. И наутро мы с ней выехали, и так всю дорогу нам было весело, что мы все время пели.

— А ты сама часто этим занимаешься, Молли? — улыбнулась Лейк.

Теперь в полку было три дружинницы, и их распределили по трем батальонам. Они пропахли дымом и порохом, их руки загрубели. Они выполняли свою обычную работу — переползали от бойца к бойцу и перевязывали раненых. Иногда раздавался крик: «Санитар!» Они искали глазами, кто крикнул, и ползли к нему. Шли наступательные бои, и полк каждый день, прогрызая оборону немцев, продвигался на несколько сот метров. Девушки были так заняты, что почти не встречались.

— Да, пока не подвернется кто-то более подходящий.

— И вот как-то, — сказала Катя, — привезли в полк подарки, и мы встретились возле командного пункта полка. Нам на троих пришлось одно яблоко, правда, громадное. Вот такое. И одна пара тоненьких дамских чулок со стрелкой. Знаете, есть такие. Мы, конечно, друг дружке не говорили, но каждая, безусловно, хотела надеть такие чулки, потому что ведь мы девушки. И мы держали в руках эти тоненькие шелковые чулки со стрелкой, и нам как-то смешно было на них смотреть. Я говорю: «Возьми их себе, Люся, потому что ты самая старшая и самая хорошенькая». А Люся говорит: «Ты, Катя, наверно, сошла с ума. Их нужно просто разделить». Мы похохотали тогда и разрезали их на три части, и каждой вышло по паре носков, и мы их стали надевать под портянки. А яблоко мы тоже разделили на три части и съели. И потом мы весь вечер провели вместе и вспоминали всю нашу жизнь. Люся сказала тогда: «Давайте, девочки, поклянемся, что каждая убьет по пять немцев, потому что я уверена, что мы в конце концов станем бойцами». Мы поклялись и на прощанье расцеловались. И хорошо сделали, потому что я Люсю больше не увидела. На другой день полк пошел в атаку, и Люся была убита. Ее сильно ранило миной. Ее унесли метров за пятьсот в тыл. И вот тогда она пришла в себя и увидела, что вокруг стоят несколько санитаров (ее очень жалели все). Она посмотрела на них и крикнула: «Вы что стоите здесь? Там бой идет. Идите работать!» И умерла. Только мне об этом рассказали потом. А тогда был такой день, когда моя судьба совсем перевернулась. Утром меня зачислили наконец бойцом.

— Кстати, он живет в Лос-Анджелесе. И в клинике всего несколько недель. Давай посмотрим меню.

Вот что произошло с Катей в тот день. Часть наступала. На правом фланге был установлен наш пулемет, который прочесывал лес, где сосредоточились немецкие автоматчики. Неожиданно пулемет замолчал.

За обедом Лейк пыталась говорить не о себе, а о последних успехах подруги — сотрудницы модного дома. Не то чтобы она не желала принимать заботу Молли. Когда Лейк поочередно рассталась с двумя ближайшими подругами, Молли опекала ее, стала ее наперсницей и наставницей. В конце концов Лейк сдалась и научилась ценить ее внимание. Но иногда оно казалось ей чрезмерным. Возможно, в глубине души Лейк всегда была склонна к одиночеству.

— Ну, я, конечно, поползла к нему, — сказала Катя, — думала, что пулеметчик ранен. Подползаю и вижу, что он убит, приткнулся к пулемету и сжимает ручку. Я тогда оторвала его пальцы от пулемета и сразу приладилась стрелять. Подползает командир батальона. «Ты что, говорит, делаешь, Катя?» Я испугалась, думала, не даст мне стрелять. И говорю: «Я, товарищ капитан, еще в школе обучалась пулемету». А он говорит: «Ну, ладно, давай, Катюша, стреляй, прочесывай лес». Я говорю: «Это как раз я и хочу делать». «Правильно, говорит, валяй! Дай им жизни!» Мы тогда выбили немцев из леса. Наш полк здорово наступал. Заняли село. И там на сельском кладбище немец нас сильно обстрелял из орудий. Такой обстрел был! Я такого не помню. Все перерыл. Разрывами выбрасывало мертвых из могил, и даже нельзя было понять, кто когда умер — раньше или теперь. Я тогда спрятала голову под пулемет. Ничего. Отлежалась. Потом мы опять пошли вперед. Только тяжело было везти пулемет с непривычки. Потом я привыкла.

Пулеметчицей Катя пробыла больше месяца и значительно перевыполнила план, предложенный Люсей. Она была очень хорошей пулеметчицей, с прекрасным глазомером и выдержкой.

— Предполагается, что сегодня мне дадут знать о новой работе, — сказала Молли позже, когда им принесли кофе. — Не возражаешь, если я проверю электронную почту?

В сентябре Катя была тяжело контужена, и ее отправили в Москву, в госпиталь. Она пролежала там до ноября. А когда вышла, ей дали бумажку, что для военной службы она больше не годится и направляется для продолжения образования.

Лейк воспользовалась моментом и взглянула на свой блэкберри. Она увидела, что пропустила звонок адвоката Роберта Хочкиса. «Наконец-то», — подумала она, но когда читала его сообщение, на нее вдруг нахлынул страх, словно окатили водой из садового шланга. Роберт хотел видеть ее немедленно. И его голос звучал мрачно.

— А какое может быть образование, пока мы не побили немцев, — сказала Катя, холодно усмехаясь. — Я ужасно загрустила. Даже не знала, где мой полк стоит. Что было делать? Я походила, походила и записалась в отряд парашютистов-автоматчиков.

— Как же вас приняли, Катя, — спросил я, — раз у вас такая бумажка из госпиталя?

— Послушай, я лучше возьму такси и сразу поеду, — сказала Лейк, введя Молли в курс дела. — Определенно он чего-то опасается.

— А я им не показала этой бумажки. Я им показала совсем другую бумажку, — из полка.

Лейк обняла Молли на прощание и сразу позвонила Хочкису, выйдя из кафе. Секретарь сказала ей, что он очень хотел с ней поговорить и выглядел обеспокоенным — нет, она не знала почему, — и лучше Лейк приехать как можно скорее.

Это была очень хорошая бумажка. Там говорилось, что Катя храбрый боец-дружинница, а потом пулеметчик, что она представлена к ордену.

Приятно носить такую бумажку в кармане гимнастерки. Когда я читал эту бумажку, Катя немного покраснела и потупилась.

«И что теперь?» — подумала она, откинув голову на спинку сиденья такси. Джек решил нарушить обещание оставить квартиру ей и детям? Он целый год унижал ее, и теперь она пришла в ярость, подумав, что он приготовил еще какую-то гадость.

— Одним словом, приняли, — сказала она. — Теперь проходим специальное обучение. Говорят, скоро на фронт.

Апрель 1942 г.

Расстроенная и раздраженная, она добралась до офиса в центре Манхэттена. Секретарь, немолодая женщина, чьи светлые волосы были завиты как у пуделя, повела ее по коридору к шефу.

Константин Михайлович Симонов

Когда Лейк вошла в кабинет адвоката, он поднялся из-за своего стола размером с лодку и поздоровался с ней. Ему было около шестидесяти, лицо красное, а живот нависал над дорогим ремнем как мешок с песком.

— Прошу прощения за беспорядок, Лейк. — Он указал на груду пухлых коричневых папок. — Я занимаюсь одним запутанным делом.

Третий адъютант

Комиссар был твердо убежден, что смелых убивают реже, чем трусов. Он любил это повторять и сердился, когда с ним спорили.

— Ну, поскольку у меня двое детей младшего школьного возраста, беспорядок мне не страшен.

В дивизии его любили и боялись. У него была своя особая манера приучать людей к войне. Он узнавал человека на ходу. Брал его в штабе дивизии, в полку и, не отпуская ни на шаг, ходил с ним целый день всюду, где ему в этот день надо было побывать.

Если приходилось идти в атаку, он брал этого человека с собой в атаку и шел рядом с ним.

Эти слова ей самой показались глупыми. Лейк хотелось покончить с церемониями и закричать: «Что, черт побери, нужно Джеку на этот раз?»

Если тот выдерживал испытание, — вечером комиссар знакомился с ним еще раз.

— Как фамилия? — вдруг спрашивал он своим отрывистым голосом.

— Но это не мешает мне блюсти ваши интересы, — сказал Хочкис. — Садитесь, пожалуйста. Хорошо, что вам удалось приехать так быстро.

Удивленный командир называл свою фамилию.

— Дело приняло новый оборот? — спросила Лейк, стараясь говорить спокойно.

— А моя — Корнев. Вместе ходили, вместе на животе лежали, теперь будем знакомы.

— Да, и, я боюсь, новости скверные.

В первую же неделю после прибытия в дивизию у него убили двух адъютантов.

Первый струсил и вышел из окопа, чтобы поползти назад. Его срезал пулемет.

— В чем дело?

Вечером, возвращаясь в штаб, комиссар равнодушно прошел мимо мертвого адъютанта, даже не повернув в его сторону головы.

Второй адъютант был ранен навылет в грудь во время атаки. Он лежал в отбитом окопе на спине и, широко глотая воздух, просил пить. Воды не было. Впереди за бруствером лежали трупы немцев. Около одного из них валялась фляга.

— Джек написал заявление об опеке, — ответил Хочкис. — Он требует полной, а не частичной опеки.

Комиссар вынул бинокль и долго смотрел, словно стараясь разглядеть, пустая она или полная.

— Что? — изумилась Лейк. Ее бывший муж вел себя подло, но прежде и намека не было на то, что он может поступить так. — Это не имеет никакого смысла. Он очень занят на работе, у него нет времени позаботиться даже о рыбках в аквариуме, не говоря уж о двоих детях.

Потом, тяжело перенеся через бруствер свое грузное немолодое тело, он пошел по полю всегдашней неторопливой походкой.

Неизвестно почему, немцы не стреляли. Они начали стрелять, когда он дошел до фляги, поднял ее, взболтнул и, зажав под мышкой, повернулся.

— Тогда это скорее всего вопрос денег. Возможно, до него дошло, что вы получаете половину имущества, и это его не радует. Возможно, он решил убедить вас ограничить свою долю.

Ему стреляли в спину. Две пули попали в флягу. Он зажал дырки пальцами и пошел дальше, неся флягу в вытянутых руках.

Спрыгнув в окоп, он осторожно, чтобы не пролить, передал флягу кому-то из бойцов.

У Лейк все внутри сжалось от гнева и страха. Ее детей нельзя было назвать маленькими — Уиллу девять, а Эми одиннадцать, — но мысль о возможности потерять их убивала ее. Хватит и того, что они будут проводить у Джека каждый второй уик-энд.

— Напоите!

— А вдруг дошли бы, а она пустая? — заинтересованно спросил кто-то.

— И… и у него есть шансы? — спросила Лейк.

— А вот вернулся бы и послал вас искать другую, полную! — сердито смерив взглядом спросившего, сказал комиссар.

— Не думаю. Насколько я могу судить, вы потрясающая мать. Но мы должны действовать осторожно и быть начеку. Расскажите мне подробнее о своей работе — сколько времени у вас уходит на нее?

Он часто делал вещи, которые, в сущности, ему, комиссару дивизии, делать было не нужно. Но вспоминал о том, что это не нужно, только потом, уже сделав. Тогда он сердился на себя и на тех, кто напоминал ему о его поступке.

Так было и сейчас. Принеся флягу, он уже больше не подходил к адъютанту и, казалось, совсем забыл о нем, занявшись наблюдением за полем боя.

— Из-за всей этой кутерьмы с разводом у меня сейчас всего один новый клиент — частная клиника по лечению бесплодия. Я работаю менее сорока часов в неделю.

Через пятнадцать минут он неожиданно окликнул командира батальона.

— Ну, отправили в санбат?

Хочкис в недоумении сдвинул брови, и Лейк поняла, что он забыл, чем она зарабатывает себе на жизнь.

— Нельзя, товарищ комиссар, придется ждать дотемна.

— Дотемна он умрет. — И комиссар отвернулся, считая разговор оконченным.

— Я консультант, — пояснила она. — Разрабатываю маркетинговые стратегии для клиентов, работающих в области здравоохранения и косметологии.

Через пять минут двое красноармейцев, пригибаясь под пулями, несли неподвижное тело адъютанта назад по кочковатому полю.

— Да-да, конечно. Прошу прощения, я отвлекся. Ну, это прекрасно. Вы снизили планку. Никто не может обвинить вас в трудоголизме и в том, что вы взваливаете заботу о детях на нянек с Ямайки.

А комиссар хладнокровно смотрел, как они шли. Он одинаково мерил опасность и для себя и для других. Люди умирают — на то и война. Но храбрые умирают реже.

Красноармейцы шли смело, не падали, не бросались на землю. Они не забывали, что несут раненого. И именно поэтому Корнев верил, что они дойдут.

Ночью, по дороге в штаб, комиссар заехал в санбат.

— Прежде чем я занялась этим бизнесом два года назад, у меня была работа с полной нагрузкой в компании, производящей элитную косметику. Условия там были не слишком жесткими, но иногда я не могла выбраться домой раньше половины седьмого или около того. И мне приходилось ездить в командировки.

— Ну как, поправляется, вылечили? — спросил он хирурга.

Корневу казалось, что на войне все можно и должно делать одинаково быстро — доставлять донесения, ходить в атаки, лечить раненых.

Она почувствовала, как у нее по шее ползет струйка пота. Она тогда чертовски гордилась своей работой — осмелится ли Джек обернуть это обстоятельство против нее? В самом начале их совместной жизни он много помогал ей, особенно когда родился Уилл и остро встал вопрос о ее работе. «Ты не можешь не работать, Лейк, — говорил он. — Ты так хорошо со всем справляешься». Было невозможно поверить, что мужчина, на которого она запала четырнадцать лет назад, стал таким мстительным.

И когда хирург сказал Корневу, что адъютант умер от потери крови, он удивленно поднял глаза.

— Вы понимаете, что вы говорите? — тихо сказал он, взяв хирурга за портупею и привлекая к себе. — Люди под огнем несли его две версты, чтобы он выжил, а вы говорите — умер. Зачем же они его несли?

— И часто вы ездили в командировки? — поинтересовался Хочкис.

Про то, как он ходил под огнем за водой, Корнев промолчал.

— Ну, не каждую неделю, — ответила Лейк. — И даже не каждый месяц. Но я бывала в Лос-Анджелесе пару раз в год. Иногда летала в Лондон.

Хирург пожал плечами.

— И потом, — заметив это движение, добавил комиссар, — он был такой парень, что должен был выжить. Да, да, должен, — сердито повторил он. — Плохо работаете.

Он что-то записал, и на его красном лице отразился ужас, словно она только что заявила, будто не так давно находилась в реабилитационном центре для кокаинистов.

И, не простившись, пошел к машине.

— Ну, это не выходит за пределы норм, — сказала она. — Как это может повлиять на ситуацию?

Хирург смотрел ему вслед. Конечно, комиссар был неправ. Логически рассуждая, он сказал сейчас глупость. И все-таки были в его словах такая сила и убежденность, что хирургу на минуту показалось, что, действительно, смелые не должны умирать, а если они все-таки умирают, то это значит, он плохо работает.

— Ерунда! — сказал он вслух, пробуя отделаться от этой странной мысли.

— Нет проблем, — сказал Хочкис, качая головой. — Просто мы должны быть готовы ко всему. Вы проводите с детьми много времени?

Но мысль не уходила. Ему показалось, что он видит, как двое красноармейцев несут раненого по бесконечному кочковатому полю.

— Да, конечно. У нас есть няня, но она работает неполный день. Сейчас она не у дел, потому что дети в загородном лагере.

— Михаил Львович, — вдруг сказал он, как о чем-то уже давно решенном, своему помощнику, вышедшему на крыльцо покурить. — Надо будет утром вынести дальше вперед еще два перевязочных пункта с врачами…

— Когда они вернутся, вам придется сделать их вашим главным приоритетом. Придется сопровождать их в школу самой, а не доверять это няне.

Комиссар добрался до штаба только к рассвету. Он был не в духе и, вызывая к себе людей, сегодня особенно быстро отправлял их с короткими, большей частью ворчливыми напутствиями. В этом был свой расчет и хитрость. Комиссар любил, когда люди уходили от него сердитыми. Он считал, что человек все может. И никогда не ругал человека за то, что тот не смог, а всегда только за то, что тот мог и не сделал. А если человек делал много, то комиссар ставил ему в упрек, что он не сделал еще больше. Когда люди немножко сердятся — они лучше думают. Он любил обрывать разговор на полуслове, так, чтобы человеку было понятно только главное. Именно таким образом он добивался того, что в дивизии всегда чувствовалось его присутствие. Побыв с человеком минуту, он старался сделать так, чтобы тому было над чем думать до следующего свидания.

— Я в любом случае буду делать это, — сказала Лейк. Она не могла поверить, что ей приходится защищаться.

Утром ему подали сводку вчерашних потерь. Читая ее, он вспомнил хирурга. Конечно, сказать этому старому опытному врачу, что он плохо работает, было с его стороны бестактностью, но ничего, ничего, пусть думает, может, рассердится и придумает что-нибудь хорошее. Он не сожалел о сказанном. Самое печальное было то, что погиб адъютант. Впрочем, долго вспоминать об этом он себе не позволил. Иначе за эти месяцы войны слишком о многих пришлось бы горевать. Он будет вспоминать об этом потом, после войны, когда неожиданная смерть станет несчастьем или случайностью. А пока — смерть всегда неожиданна. Другой сейчас и не бывает, пора к этому привыкнуть. И все-таки ему было грустно, и он как-то особенно сухо сказал начальнику штаба, что у него убили адъютанта и надо найти нового.

Третий адъютант был маленький, светловолосый и голубоглазый паренек, только что выпущенный из школы и впервые попавший на фронт.

Хочкис поднял мясистые пальцы к губам, затем опустил.

Когда в первый же день знакомства ему пришлось идти рядом с комиссаром вперед, в батальон, по подмерзшему осеннему полю, на котором часто рвались мины, он ни на шаг не оставлял комиссара. Он шел рядом: таков был долг адъютанта. Кроме того, этот большой грузный человек с его неторопливой походкой казался ему неуязвимым: если идти рядом с ним, то ничего не может случиться.

— Значит, у вас этим летом есть свободное время, — сказал он. — Вы бывали в Катскиллских горах? У вас там домик, верно?

Когда мины начали рваться особенно часто и стало ясно, что немцы охотятся именно за ними, комиссар и адъютант стали изредка ложиться.

Но не успевали они лечь, не успевал рассеяться дым от близкого разрыва, как комиссар уже вставал и шел дальше.

— Да. Домик в Роксбери, — ответила она, гадая, какое это имеет отношение к делу. — Джека он больше не интересовал — ему хотелось иметь что-нибудь в Хэмптонсе. Но я не ездила туда этим летом, поскольку дети в лагере. Я осталась на Манхэттене.

— Вперед, вперед, — говорил он ворчливо. — Нечего нам тут дожидаться.

Хочкис натянуто улыбнулся, словно ожидая продолжения.

Почти у самых окопов их накрыла вилка. Одна мина разорвалась впереди, другая — сзади.

Комиссар встал, отряхиваясь.

— Вы сейчас встречаетесь с кем-нибудь? — спросил он спустя мгновение.

— Вот видите, — сказал он, на ходу показывая на маленькую воронку сзади. — Если бы мы с вами трусили да ждали, как раз она бы по нас и пришлась. Всегда надо быстрей вперед идти.

— Ну, а если бы мы еще быстрей шли, — так… — и адъютант, не договорив, кивнул на воронку, бывшую впереди них.

Так вот к чему он клонит. Лейк была раздражена и хотела вложить в свой ответ как можно больше сарказма — сказать, что в возрасте сорока четырех лет она вдруг обнаружила, каково это — быть пумой, немолодой женщиной со склонностью к молодым и горячим мужчинам, но Хочкис не развеселится. Он вряд ли когда слышал, как слово «пума» употребляется в этом значении.

— Ничего подобного, — сказал комиссар. — Они же по нас сюда били — это недолет. А если бы мы уже были там — они бы туда целили и опять был бы недолет.

— Нет, не встречаюсь, — признала она.

Адъютант невольно улыбнулся: комиссар, конечно, шутил. Но лицо комиссара было совершенно серьезно. Он говорил с полной убежденностью. И вера в этого человека, вера, возникающая на войне мгновенно и остающаяся раз и навсегда, охватила адъютанта. Последние сто шагов он шел рядом с комиссаром, совсем тесно, локоть к локтю.

Хочкис вздохнул.

Так состоялось их первое знакомство.

Прошел месяц. Южные дороги то подмерзали, то становились вязкими и непроходимыми.

— Рад это слышать. Конечно, нет ничего плохого в свиданиях — или даже в сексуальных отношениях с кем-то — при условии, что это не сказывается отрицательно на детях. Но во время спора об опеке стоит избегать любых нарушений правил приличия. Дети не должны общаться с каким-то новым человеком в вашей жизни. Лучше всего для вас в настоящее время видеться с кем-то в компании и отложить близкие отношения на потом.

Где-то в тылу, по слухам, готовились армии для контрнаступления, а пока поредевшая дивизия все еще вела кровавые оборонительные бои.