Асфальтовая дорога огибала каменистый холм. Налево темнело море. Впереди были видны только серое небо и метлы сухих тополей. Под ногами трещали ракушки. На дороге не было ни души.
Оланна прикрыла глаза, потому что он оказался на ней и, двигаясь сначала размеренно, потом все неистовей, шептал: «У нас будет чудное дитя, нкем, чудное дитя». «Да, да, да», — шептала в ответ Оланна. Ей было радостно при мысли, что на ее теле — его пот, а на его теле — ее пот. Когда он выскользнул из нее, она, скрестив ноги, глубоко задышала, словно движение легких могло ускорить зачатие. Но Оланна знала, что дитя они не зачали. Внезапная мысль, что с ней может быть что-то не так, сковала ее, наполнила страхом.
Швейцер шел медленно. Ему хотелось встретить Татьяну Андреевну именно здесь, среди парка, где ветер свистел в разрушенных стенах старинной таможни.
6
Черная собака с косматой бородой бежала навстречу Швейцеру. Она остановилась, прижала уши и тонко залаяла. Швейцер не останавливался, и собака, испуганно озираясь на него, побежала назад. И тотчас же он увидел, как по боковой аллее навстречу ему шла Татьяна Андреевна. Она показалась ему выше, чем в Михайловском. На ней была та же черная меховая шапочка, и глаза ее блестели, как они обычно блестят у женщин из-под вуали. Но вуали не было.
Ричард медленно ел перцовую похлебку. Выловив ложкой кусочки потрохов, поднес стеклянную миску к губам и стал пить бульон. Из носа текло, кровь прилила к щекам.
Они крепко расцеловались.
— Надо же, Ричард съел и не поморщился! — удивился сидевший рядом Океома.
— А мне в последние дни так хотелось, чтобы приехал кто-нибудь из своих, — сказала Татьяна Андреевна. — Очень хотелось. Ну, пойдемте. Я вас накормлю, напою и буду слушать хоть до утра.
— Ха! А я-то думал, наш перец не для вас, Ричард! — крикнул с другого конца стола Оденигбо.
Они пошли через парк. Ветер стихал. В домах за парком зажигались огни.
— Даже я его есть не могу, — вставил еще один гость, преподаватель экономики из Ганы, чье имя Ричард никак не мог запомнить.
— А как же портрет? — спросила Татьяна Андреевна. — Нашли?
— В прошлой жизни Ричард определенно был африканцем, — сказала мисс Адебайо и высморкалась в салфетку.
Швейцер рассказал о Чиркове, Зильбере, о том, что он не спрашивал ни Чиркова, ни антиквара, есть ли на портрете строфы пушкинских стихов.
Гости захохотали. Засмеялся и Ричард, но с трудом — во рту горело. Он откинулся на спинку кресла и соврал:
— Но почему же? — удивилась Татьяна Андреевна.
— Очень вкусно. Освежает.
— Отбивные тоже чудесные, Ричард, — отозвалась Оланна, подавшись вперед, улыбнулась Ричарду. — Спасибо, что принес. — Сидела она рядом с Оденигбо, на другом конце стола.
— Да что вы! Разве можно откровенничать с такими жуликами? Они тогда ни за что бы не сказали, где найти портрет.
— Вот это, как я понял, сосиски в тесте, ну а это что такое? — Оденигбо тыкал пальцем в поднос, который принес с собой Ричард; Харрисон аккуратно завернул каждое блюдо в серебристую фольгу.
— Фаршированные баклажаны, да? — попыталась угадать Оланна.
— Значит, вы поедете теперь в Ялту?
— Верно. Харрисон большой затейник. Он вынул мякоть и набил их, кажется, сыром с приправами.
— Да, через несколько дней.
— А знаете, что европейцы вынули внутренности из африканки, сделали чучело и возили по Европе всем напоказ? — спросил Оденигбо.
— Вот если бы я могла поехать с вами! — вздохнула Татьяна Андреевна.
— Оденигбо, здесь люди едят! — возмутилась мисс Адебайо, но тут же прыснула.
Швейцер сейчас же взволновался.
Давились от смеха и остальные. Все, кроме Оденигбо.
— Поедемте, честное слово! — воскликнул он. — Это будет здорово! Зима, горы, пустые палубы!
— Суть одна, — продолжал он. — Что еду фаршировать, что людей. Не нравится, что внутри, — оставь в покое, а не набивай всякой дрянью. По мне, так просто испортили баклажаны.
— А вы все такой же ребенок! — Татьяна Андреевна потрепала Швейцера по руке.
Даже Угву, когда зашел убрать со стола, и тот развеселился.
— А что? — испугался Швейцер. — Разве это нехорошо?
— Наоборот, хорошо. Я иногда чувствую себя гораздо старше вас.
— Мистер Ричард, сложить вам еду в коробку?
— Да, — вздохнул Швейцер. — Вот если бы мне скинуть с плеч хотя бы двадцать лет…
— То что бы было?
— Не надо, оставь или выбрось, — ответил Ричард. Он никогда не забирал с собой остатки; Харрисону он приносил лишь похвалы от гостей и умалчивал, что те пренебрегли его изящными канапе, предпочтя им стряпню Угву — перцовую похлебку, мой-мой и курицу с горькими травами.
— Опоздало счастье, — сказал шутливо Швейцер. — И намного.
Татьяна Андреевна остановилась и вопросительно взглянула на Швейцера. Они стояли в переулке около высокой каменной ограды.
Все мало-помалу перебрались в гостиную. Скоро Оланна выключит свет, Угву принесет еще выпить, и пойдут разговоры, смех и музыка, отсветы лампы из коридора будут играть на стенах. Наступало любимое время Ричарда, хоть он и спрашивал себя иногда, ласкают ли Оланна с Оденигбо друг друга в полумраке. Ричард гнал от себя эти мысли — не его это дело, — но безуспешно. Он замечал, как Оденигбо поглядывает на Оланну в пылу спора — не затем, чтобы заручиться ее поддержкой, в сторонниках Оденигбо не нуждался, а просто чтобы чувствовать ее рядом. Замечал он и то, как Оланна подмигивала Оденигбо, намекая на что-то свое, о чем он, Ричард, никогда не узнает.
— Хороший переулок, — пробормотал Швейцер, — прямо замечательный! Как он называется?
Поставив бокал пива на маленький столик, Ричард пристроился рядом с мисс Адебайо и Океомой. От перца до сих пор пощипывало язык.
— Батарейный, — ответила Татьяна Андреевна и улыбнулась. — Что же вы замолчали? Неужели вы чувствуете себя несчастным?
Оланна встала, чтобы сменить пластинку.
— Сейчас — мой любимый Рекс Лоусон, а потом садебе, — сказала она.
— Да нет, глупости, — засмеялся Швейцер. — Наоборот. Мне в жизни редко бывало так хорошо. Я радуюсь теперь всему — шуму бури, даже холодным этим сумеркам. У меня с недавних пор круто переменилась жизнь. Знаете, так бывает. Человек не может решиться сделать смелый шаг. Он тянет, мучится. Потом решается, но при этом обязательно говорит себе: «Ну, все равно — я пропал!» И после этого «я пропал», когда нет дороги назад, человек чувствует, что не только не пропал, а, наоборот, в него ворвалось чувство свободы, сила, отвага. Вот это примерно и происходит со мной.
— Рекс Лоусон слегка вторичен, согласны? — заметил профессор Эзека. — Уваифо и Даиро превосходят его как музыканты.
— И вам этого мало?
— Вся музыка вторична, профессор, — поддразнила Оланна.
— Татьяна Андреевна, милая, — сказал умоляюще Швейцер. — Я и сам знаю. Но человеку всегда мало. Да и не стоит говорить об этом.
— Рекс Лоусон — истинный нигериец. Он не замыкается на своем народе калабари, а поет на всех наших основных языках. В этом его своеобразие, и за одно это его стоит любить.
— Как раз таки за это его стоит не любить, — возразил Оденигбо. — Во имя культуры страны забывать о культуре своего народа — глупость.
Татьяна Андреевна удержала Швейцера за руку и открыла решетчатую железную калитку в высокой ограде.
— Не спрашивайте Оденигбо о музыке хайлайф, не тратьте время. Он никогда ее не понимал, — засмеялась Оланна. — Он любит классику, но ни за что не сознается в столь вопиющем западничестве.
— Вот и мой дом, — сказала она. — Здесь у меня как в скиту.
— Музыка не признает границ, — сказал профессор Эзека.
— Но музыка — часть культуры, а культура у каждого народа своя, верно? — спросил Океома. — Следовательно, Оденигбо — ценитель западной культуры, породившей классическую музыку?
Глава 22
Все засмеялись, а Оденигбо посмотрел на Оланну теплым взглядом. Мисс Адебайо вернула разговор к французскому послу: французы, конечно же, не правы, что устроили ядерные испытания в Алжире, но разве это повод для Балевы разрывать дипломатические отношения с Францией? В голосе мисс Адебайо звучало сомнение, ей не свойственное.
— Кажется, здесь, — прошептала Нина. Из сада тянуло запахом мерзлой травы. За облетевшими деревьями виднелся небольшой дом. Окна во втором этаже были освещены.
— Ясно, что Балева хотел отвлечь внимание от договора с Британией, — сказал Оденигбо. — Вдобавок он понимает, что задеть французов — значит угодить его Хозяевам-британцам. Он их ставленник. Они его посадили, указывают ему, что делать, а он выполняет. Вестминстерская парламентская модель в действии.
— А вы знаете, — сказала Нина, — я, кажется, боюсь.
Дуварджоглу внушительно закашлял. Они прошли через сад. На узкой лестнице горела синяя электрическая лампочка.
— Довольно о Вестминстерской модели, — прервал его доктор Патель. — Океома обещал прочесть стихи.
— Какая же квартира? — спросила Нина и прислушалась.
Наверху кто-то играл на рояле.
— Говорю же, Балева сделал это в угоду Северной Африке, — сказал профессор Эзека.
— Это, должно быть, она, — прошептала Нина. — Пойдемте.
— Северной Африке? Думаете, ему есть дело до остальной Африки? Он признает лишь одних хозяев, белых, — возразил Оденигбо. — Разве не он сказал, что черные не готовы управлять Родезией? Если Британия прикажет, он назовется хоть павианом-кастратом! Мы живем во времена великой белой чумы. Белые низводят черных в ЮАР и Родезии до положения животных, развязали войну в Конго, запрещают голосовать черным американцам и аборигенам Австралии. Нами управляют из-за кулис.
Океома наклонился к Ричарду:
— Эта парочка не даст мне прочесть стихи. Кстати, как ваша книга?
— Движется потихоньку.
— Роман из жизни эмигрантов?
— Не совсем.
— Но все-таки роман?
Даже любопытно, что подумал бы Океома, знай он правду: Ричард сам понятия не имеет, роман он пишет или нет.
— Я интересуюсь искусством Игбо-Укву, и вокруг него будут разворачиваться события книги, — сказал Ричард.
— В смысле?
— Меня потрясли бронзовые изделия, как только я прочитал о них. Необыкновенно тонкая работа. Невероятно, что еще во времена набегов викингов здешние мастера довели до совершенства литье по выплавляемым моделям, такое сложное искусство. Просто невероятно!
— Вам как будто не верится, что «здешние мастера» способны на такое.
Ричард с удивлением взглянул на Океому. Тот, сдвинув брови, ответил ему взглядом, полным молчаливого презрения, и повернулся к остальным:
— Хватит, Оденигбо и профессор! У меня для вас стихотворение.
Ричард с трудом дослушал странное стихотворение Океомы — о том, как африканцы зарабатывают сыпь на задах, справляя нужду в импортные жестяные ведра, — и собрался уходить.
— Ты точно не против, Оденигбо, если на будущей неделе я свожу Угву домой? — спросил он.
Оденигбо переглянулся с Оланной.
— Конечно, мы не возражаем, — улыбнулась она. — Надеюсь, праздник ори-окпа тебе понравится.
— Еще пива, Ричард? — предложил Оденигбо.
— Мне завтра с утра ехать в Порт-Харкорт, надо выспаться, — ответил Ричард, но Оденигбо уже обратился к профессору Эзеке:
— А что скажешь о тупицах депутатах Западной палаты, которых полиция травила слезоточивым газом? Слезоточивым газом, только представить! А их помощники разносили бесчувственные тела по машинам!
Когда Ричард добрался до дома, Харрисон встретил его поклоном:
— Добрый вечер, сэр. Понравилась еда, сэр?
— Да, да. Я пошел спать, — буркнул Ричард. Он не был настроен беседовать с Харрисоном: тот, как обычно, начнет предлагать научить слуг его друзей божественным рецептам бисквитного торта с хересом.
Ричард зашел в кабинет, разложил на полу листы рукописи: начало повести из провинциальной жизни, глава романа об археологе, несколько страниц восторженных описаний бронзы… Скоро в корзине для бумаг выросла бесформенная мятая груда.
Спал он в ту ночь урывками, и вот уже слышно, как Харрисон хлопочет на кухне, а Джомо возится в саду. Ричард пошатывался от слабости. Хотелось выспаться как следует, чувствуя на себе худенькую руку Кайнене.
На завтрак Харрисон подал яичницу с гренками.
— Сэр? Я видеть много-много листок в кабинете? — спросил он с тревогой.
— Пусть лежат.
— Да, сэр. — Харрисон беспокойно хрустел пальцами. — Вы брать свой рукписон? Уложить вам все листок?
— Нет, в эти выходные я работать не буду.
У Харрисона разочарованно вытянулось лицо, но Ричард, против обыкновения, не улыбнулся про себя. Садясь в поезд, он пытался представить, как проводит выходные Харрисон. Готовит себе микроскопические, но изысканные обеды? Ладно, нечего язвить, Харрисон не виноват, что Океома заподозрил его, Ричарда, в высокомерии. Океома был несправедлив. Ричард не из тех англичан, кто не считает африканцев равными себе. Он искренне удивлялся мастерству творцов бронзового сосуда, но точно так же он удивлялся бы подобному открытию, будь оно сделано в Англии или где угодно.
Вокруг толпились уличные торговцы. «Арахис!» «Апельсины!» «Бананы!»
Ричард подозвал молодую женщину с вареным арахисом, хоть и не чувствовал голода. Та протянула поднос, Ричард взял орех и, раздавив скорлупу, попробовал, а потом попросил два стакана. Женщину удивило, что он пробует, прежде чем покупать, — совсем как местные. Океома тоже удивился бы, хмуро подумал Ричард. И до самого Порт-Харкорта жевал орехи — мягкие, ярко-розовые, сморщенные, разглядывая каждый и стараясь не вспоминать о смятых страницах у себя в кабинете.
— Маду ждет нас завтра к ужину, — сказала Кайнене, когда везла его с вокзала в длинном американском автомобиле. — Его жена только что вернулась из-за границы.
— Вот как, — отозвался Ричард и почти всю дорогу молчал, глядя на уличных торговцев, как те кричали, махали руками, бегали за машинами, собирая деньги.
Наутро его разбудил стук дождя в оконное стекло. Кайнене лежала рядом, полуприкрыв глаза, — так бывало, когда она крепко спала. Полюбовавшись ее темно-шоколадной кожей, лоснившейся от масла, Ричард склонился над ней. Он не поцеловал ее, не коснулся ее лица, а лишь наклонился близко-близко, уловив ее влажное, чуть кисловатое дыхание. Затем встал и подошел к окну. Дожди здесь, в Порт-Харкорте, шли косые, барабанили не по крышам, а по стенам и стеклам, — может быть, оттого, что море рядом, а воздух так насыщен водой, Что она не удерживалась в тучах, а сразу проливалась на землю. Дождь на миг усилился, застучал громче, будто кто-то горстями швырял камешки в окно. Ричард потянулся. Внезапно дождь прекратился, запотели окна. Кайнене заворочалась, забормотала во сне.
— Кайнене? — шепотом окликнул Ричард.
Глаза ее оставались полуприкрыты, дышала она все так же мерно.
— Схожу прогуляюсь, — сказал Ричард, хоть и был уверен, что Кайнене не слышит.
Икеджиде в саду собирал апельсины; его форменная куртка задиралась, когда он сбивал их палкой.
— Доброе утро, сэр, — поздоровался Икеджиде.
— Kedu? — спросил Ричард. Он не стеснялся говорить на игбо со слугами Кайнене, настолько бесстрастными, что можно было не следить за оттенками речи.
— Хорошо, сэр.
— Jisie ike.
[53]
— Спасибо, сэр.
Ричард ушел в глубь сада, где сквозь гущу ветвей белели гребни волн, вернулся к дому, прошелся немного вдоль грязной заброшенной дороги и повернул назад. Кайнене, лежа в постели, читала газету. Ричард забрался к ней под одеяло. Кайнене нежно провела ладонью по его волосам.
— Что с тобой? Ты со вчерашнего дня сам не свой.
Ричард пересказал ей разговор с Океомой и, не дождавшись ответа, добавил:
— Помню, в той статье, откуда я узнал об искусстве Игбо-Укву, оксфордский профессор писал: «Изысканность рококо, виртуозность, достойная Фаберже». Я запомнил слово в слово, так и написано. Я влюбился в одну эту фразу.
Кайнене свернула газету и положила на тумбочку у кровати.
— Не все ли тебе равно, что думает Океома?
— Я люблю и ценю ваше искусство. Это несправедливо — обвинять меня в чванстве.
— Ты тоже не прав. По-твоему, любовь не оставляет места другим чувствам? Любовь не мешает смотреть свысока.
Ричард вынужден был согласиться.
— Я сам не знаю, что делаю. Не знаю даже, писатель я или нет.
— И не узнаешь, пока не начнешь писать, верно? — Кайнене встала с постели, ее худенькие плечи отливали металлом, как у статуэтки. — Вижу, тебе сегодня не до гостей. Позвоню Маду и скажу, что мы не придем.
После звонка Маду она вернулась, села на кровать, и Ричард, несмотря на разделившее их молчание, ощутил прилив благодарности за ее прямоту, которая не оставляла ему места для жалости к себе, для самооправданий.
— Однажды я плюнула в папин стакан с водой, — неожиданно сказала Кайнене. — Без всякой причины. Просто так. Мне было четырнадцать. Если бы он выпил, я была бы страшно рада, но Оланна, конечно, поскакала менять воду. — Кайнене вытянулась рядом с Ричардом. — Твоя очередь. Расскажи о своем самом гадком поступке.
Было приятно касаться ее гладкой прохладной кожи. Было приятно, что она так легко отменила вечер с майором Маду. Ричарду было совсем неинтересно знакомиться с женой этого типа.
— Делать гадости у меня не хватало пороху, — сознался он.
— Ну, тогда просто расскажи что-нибудь.
Ричард хотел рассказать ей о том дне в Уэнтноре, когда он спрятался от Молли и впервые ощутил себя хозяином, своей судьбы. Но передумал и стал вспоминать родителей — как они общались, не отрывая друг от друга глаз, как забывали о его днях рождения, а спустя несколько недель просили Молли испечь праздничный торт и написать кремом: «С прошедшим днем рождения!». Он появился на свет случайно, и растили его как попало. Не оттого, что не любили, скорее, порой забывали, что любят, настолько были поглощены друг другом — Ричард это понимал даже ребенком. Кайнене насмешливо подняла брови, будто не видела смысла в его рассуждениях, и Ричард не решился признаться в своем страхе, что он любит ее слишком сильно.
2. Книга: Мир молчал, когда мы умирали
Он пишет о британском офицере и дельце Тобмэне Голди, как тот обманом, насилием и убийством прибрал к рукам торговлю пальмовым маслом, а на берлинской конференции 1884 года, когда европейские страны делили Африку, добился того, что Британия отбила у Франции два протектората по берегам Нигера — Север и Юг.
Она потащила Дуварджоглу по лестнице на второй этаж и позвонила у двери, где не было никакой таблички. Открыл ей Швейцер. Это было так неожиданно, что Нина забыла задать давно приготовленные вопросы — здесь ли живет Татьяна Андреевна Боброва и дома ли она.
Британцам был милее Север. Жаркий сухой климат пришелся им по вкусу; хауса-фулани с тонкими чертами лица, в отличие от негроидов-южан, были мусульманами, то есть достаточно цивилизованными для туземцев, и жили феодальным строем, а потому как нельзя лучше подходили для косвенного управления. Эмиры собирали для Британии налоги, а британцы не подпускали близко христианских миссионеров.
А влажный Юг кишел москитами, язычниками и несхожими меж собой племенами. Юго-Запад населяли в основном йоруба. На Юго-Востоке небольшими сообществами-республиками жили игбо, народ гордый и несговорчивый. Поскольку у игбо не хватило благоразумия обзавестись царями, британцы управляли ими через назначенных вождей — косвенное управление дешевле обходилось британской короне. На Юг миссионеров пускали, дабы усмирить язычников; христианство и просвещение, принесенные ими, процветали. В 1914 году генерал-губернатор объединил Север и Юг, а его жена придумала для новой страны название. Так родилась Нигерия.
— Везет мне! — закричал Швейцер. — Какая встреча! Что за город эта ваша Одесса! Входите! Татьяна Андреевна дома.
Татьяна Андреевна выбежала в переднюю, вскрикнула, увидев Нину, и они, должно быть, от неожиданности, крепко расцеловались. Дуварджоглу галантно держал на отлете, как держат цилиндр, свою мокрую шляпу и сладко улыбался.
— Это старый приятель нашей тети Полины, — сказала растерянно Нина и покраснела, — и моего отца… Он проводил меня к вам. Я только на минуту.
Но Швейцер уже снимал с нее пальто, а Дуварджоглу тряс руку Татьяне Андреевне, и в кармане у него бренчали янтарные четки. Потом Христофор Григорьевич достал огромный носовой платок — синий с белым горошком, со вкусом высморкался, вытер усы, и по всему его виду Нина поняла, что он не собирается скоро уходить. У нее упало сердце.
Но вскоре и Нине не захотелось уходить. Так весело летел пар из электрического чайника и так хорошо было вспоминать Псков, лыжный поход, вечер в пушкинском доме… Да, вечер в пушкинском доме…
Нина перестала улыбаться и замолкла. Ведь она пришла к Татьяне Андреевне рассказать о Перейро. Но как это сделать?
Татьяна Андреевна была так оживлена, что Нина уже решила ничего не говорить. Нет, все-таки надо сказать. Все равно надо. После нескольких слов в Михайловском Нина догадалась, что Перейро был как-то связан с Татьяной Андреевной.
«А может быть, я дура и вовсе ничего не надо говорить? — подумала Нина. — Зачем я лезу в чужие дела? Нет, скажу», — тут же решила она, тряхнула головой, и у нее вылетели шпильки, упала и расплелась коса.
Нина вышла в соседнюю комнату, чтобы ее заплести. Она заплетала косу перед зеркалом и смотрела на фотографии на столе. На одной была снята дряхлая сутулая старушка. Около нее стояла девочка в летнем ситцевом платье. Глаза и лоб у девочки были совсем такие же, как у Татьяны Андреевны.
«Неужели дочь? — подумала Нина. — Нет, должно быть, сестра».
На второй карточке был снят деревянный дом с кривым крылечком, с кадкой для дождевой воды у порога и мезонином, похожим на скворечню.
Вошла Татьяна Андреевна, и Нина сразу решилась. Не оглядываясь, все еще продолжая заплетать косу, она сказала:
— Помните «Коимбру»? Мой отец видел ее в Феодосии.
— Да? — дрогнувшим голосом спросила Татьяна Андреевна.
— Да, — ответила Нина и опустила глаза: она боялась смотреть в зеркало на Татьяну Андреевну. — Отец недавно перевозил на своем теплоходе из Феодосии в Ялту Рамона Перейро.
— Зачем? Что случилось? — спросила Татьяна Андреевна.
— Его отправили в горный туберкулезный санаторий около Ялты. Отец говорит, что он умирает. Совсем плох.
Нина подняла голову, и глаза их встретились в зеркале.
Татьяна Андреевна крепко стиснула руки.
— Что вы знаете? — спросила Татьяна Андреевна, помолчав. — Откуда вы можете знать все, что было? От него?
— Я ничего не знаю, — поспешно ответила Нина. — Совсем ничего. Честное слово. Я только догадалась, еще в Михайловском.
— Слушайте, — сказала Татьяна Андреевна и потрогала Нинины косы. — Пока они там болтают, я вам расскажу…
Она закрыла дверь и рассказала Нине обо всем, что было с Рамоном. Почему Татьяна Андреевна рассказала этой девушке то, что скрывала ото всех, она и сама не знала. Нина слушала строго, не поднимая глаз. Потом сказала, словно спросила:
— Но он умирает.
Татьяна Андреевна молча кивнула головой — она думала о чем-то и даже как будто не слышала слов Нины.
— Не понимаю, — сказала Нина и встала. — Я гожусь вам в дочери, и вы можете меня даже не слушать. Но я одного не могу понять…
— Чего?
— Я не могу понять… кажется, вы и правы и совсем не правы. Есть такие люди… Их никогда нельзя обижать. Тем более из-за пустяков. Они много страдали… И как дети…
— Я знаю, — ответила Татьяна Андреевна. — Во всем виновата я. Дайте мне только подумать. Не так легко на это решиться.
— На что?
Татьяна Андреевна подняла на Нину светлые глаза.
— Пусть, — сказала она и неожиданно улыбнулась. Нине показалось, что вот-вот у нее на глазах навернутся слезы. — Так надо — и так я и сделаю. Я ничем не грешу против себя.
— О чем вы говорите? — спросила испуганно Нина.
— Пойдемте! — Татьяна Андреевна встала. — Мы еще увидимся. И не один раз.
Они вышли в столовую. Швейцер взглянул на Татьяну Андреевну и по ее внезапно осунувшемуся лицу понял, что случилось нехорошее. Нина молчала. Швейцер забеспокоился, посмотрел на часы, вскочил. Дуварджоглу нехотя поднялся.
Прощаясь со Швейцером, Татьяна Андреевна не смотрела ему в глаза. Рука у нее была вялая, холодная. Швейцер с горечью подумал, что не так-то легко и просто люди открываются друг перед другом.
«Наивный я человек, — подумал Швейцер. — Вот уж действительно шляпа».
Часть II
7
Сейчас он чувствовал себя чужим для Татьяны Андреевны, — не только чужим, но даже досадной помехой в ее жизни.
Угву лежал на циновке в хижине матери, глядя на раздавленного паука, темным пятном расплывшегося по красной глинобитной стене. Анулика отмеряла стаканом жареную укву,
[54] и в комнате стоял острый хлебный дух. Она без умолку трещала, так что у Угву даже голова разболелась. Он погостил дома всего неделю, а сейчас ему казалось, что он здесь уже очень давно, — наверное, из-за того, что в животе постоянно бурчало, ведь кроме фруктов и орехов он ничего в рот не брал. Мамину стряпню есть невозможно: овощи пережаренные, кукурузная каша с комками, суп жидкий, а ямс не прожуешь. Скорей бы вернуться в Нсукку и там поесть как следует.
— Хочу сына-первенца, чтобы утвердиться в семье Оньеки, — говорила Анулика.
Но что могло случиться? Об этом знает вот эта девушка с косами. А ее не расспросишь.
Она полезла на чердак за мешком, и Угву вновь обратил внимание, как подозрительно налилось ее тело: грудь распирает рубашку, а круглый зад так и виляет при каждом шаге. Оньека с ней спал, это уж точно. Представить мерзко, что какой-то урод прикасался к его сестре. В прошлый приезд шли разговоры о женихах, но Анулика отзывалась об Оньеке совершенно равнодушно, а теперь даже у родителей только и разговоров, что об Оньеке: и работа у парня хорошая — механик в городе, и велосипед есть, и человек он порядочный. И хоть бы кто словом обмолвился, что он коротышка, а зубы острые, как у крысы.
Когда на Ланжероне сели в трамвай, Швейцер притворно вздохнул и сказал в пространство:
— Знаешь, у Онунны из дома Эзеугву первой родилась девочка, и родные ее мужа пошли к дибии узнать почему! Конечно, родные Оньеки ни за что так со мной не поступят, у них духу не хватит, но я все равно хочу мальчика, — не умолкала Анулика.
— Что-то наша Татьяна Андреевна неожиданно загрустила.
Угву сел на циновке.
Нина ничего не ответила, даже не взглянула на него. А Дуварджоглу пустился объяснять, что штормовая погода тяжело влияет на нервных людей. Они делаются раздражительными и даже, бывает, плачут без всякой причины.
— Все Оньека да Оньека, слушать тошно. Когда он вчера заходил, я кое-что заметил. Ему бы мыться почаще, от него несет тухлыми бобами.
Попрощались на бульваре. Швейцер побрел в гостиницу.
— От тебя от самого несет! — Анулика высыпала укву в мешок и завязала. — Готово. Иди скорей, а то опоздаешь.
В номере электрическая лампочка горела так тускло, что при ней нельзя было даже читать. «Черт знает что! — рассердился Швейцер. — Ковры, ламбрекены, бронзовые олени, копии с Айвазовского, а скупятся ввернуть настоящую лампочку!»
Угву вышел во двор. Мать что-то толкла в ступке, а отец, сгорбившись, точил о камень нож, высекая крохотные искры.
Он позвонил и раздраженно сказал дежурному, чтобы ему тотчас же переменили лампочку. Дежурный молча кивнул, ушел и долго не возвращался. Все еще гудело за окнами море, но в шуме его уже не было прежней ярости.
— Анулика хорошо завернула укву? — спросила мать.
Швейцер подошел к зеркалу, постоял перед ним, но на себя даже не посмотрел. Ему вдруг стало неуютно в этом незнакомом городе, в гостинице, где даже бархатная мебель казалась обледенелой. Кровать стояла, как никелевый катафалк. Было страшно подумать о том, чтобы раздеться и лечь в нее.
— Да. — Угву поднял мешок.
— Привет хозяевам. Не забудь поблагодарить их за подарки.
— Что же у нее могло случиться? — спросил Швейцер и тотчас ответил себе: — А какое вам, собственно, дело, дорогой Семен Львович!
— Ладно, мама. — Угву подошел и обнял ее. — Ну, будь здорова. Привет Чиоке, когда вернется.
Но тут же он возмутился против своих собственных слов и мыслей. У нее своя жизнь, и в этой жизни случилось, очевидно, несчастье. Нужно помочь, быть преданным другом и начисто забыть о себе. Для него Татьяна Андреевна существовала в мире, как существуют стихи Пушкина, небо, запах яблонь, как существует все очарование земли.
Отец выпрямился и протянул руку.
Зазвонил телефон. Швейцер взял трубку и с досадой сказал:
— В добрый час, ije оmа.
[55] Мы дадим знать, когда родители Оньеки соберутся к нам с пальмовым вином. Думаю, через несколько месяцев.
— Ну да, я слушаю!
— Да, папа. — Угву постоял еще, пока братишки-сестренки, родные и двоюродные — младшие голышом, старшие в рубашках навырост — прощались и просили гостинцев на следующий раз: «Привези хлеба! Мяса! Жареной рыбы! Арахиса!»
Вошел дежурный с лампочкой. Швейцер замахал на него рукой, чтобы он не шумел. Тот пожал плечами, осторожно положил лампочку на кресло и вышел.
Анулика проводила его. Возле шоссе он увидел Ннесиначи и тотчас узнал, хотя прошло уже четыре года с тех пор, как та уехала в Кано учиться ремеслу.
— Ну, я рад, что вы мне позвонили, — говорил растерянно Швейцер. — Нет, нет, я совсем даже не собирался ложиться. Я заметил, что вы были огорчены.
— Анулика! Угву? Неужели ты? — Голос у Ннесиначи был прежний, с хрипотцой, но она стала выше ростом, а кожа потемнела под жарким солнцем Севера.
— Да, — ответила Татьяна Андреевна. — Завтра поговорим.
Они обнялись, Ннесиначи крепко прижалась к нему.
— Чудесно!
— Тебя не узнать, ты так изменилась… — Угву терялся в догадках: неужели она не случайно к нему прижалась?
Татьяна Андреевна молчала. Швейцер ждал.
— Я приехала вчера с братьями. — Ннесиначи улыбалась ему тепло, как никогда прежде. Брови ее были выщипаны и подведены, одна чуть шире другой. Ннесиначи повернулась к Анулике: — Анули, я как раз шла к тебе. Ходят слухи, что ты собралась замуж!
— И еще… — сказала неуверенно Татьяна Андреевнам — Возможно, что я поеду с вами в Ялту… Но это еще не наверное… Ну, спите спокойно.
— И до меня, сестричка, дошли слухи, что я собралась замуж!
Она положила трубку, но через минуту снова позвонила и сказала, чтобы он зашел к ней завтра в театр в одиннадцать часов утра.
Обе рассмеялись.
— Возвращаешься в Нсукку? — спросила у Угву Ннесиначи.
Швейцер снова вызвал дежурного, поблагодарил его за лампочку, подарил ему, несмотря на сопротивление, коробку дорогих папирос и спросил, открыт ли ресторан.
— Да, но скоро опять приеду, к Анулике на свадьбу.
— Счастливого пути. — Ннесиначи заглянула ему в глаза, коротко и смело, и зашагала дальше.
— До трех часов, — ответил дежурный.
Угву понял, что ему не почудилось: она и вправду прильнула к нему. У него подогнулись коленки. Хотелось посмотреть, не обернется ли она, но он удержался.
Швейцер спустился в ресторан. Он сел за столик, где всю зиму увядали в вазонах розовые гортензии, заказал кофе и взглянул на часы. Было только половина второго.
— Видно, на Севере у нее открылись глаза. Жениться вам нельзя, так что бери что предлагает. И торопись, пока не поздно, а то выскочит замуж — и все, — сказала Анулика.
Как хорошо ни о чем не думать! Только ждать следующего дня, прислушиваясь к звону рюмок, стуку бильярдных шаров, отдаленному шипению пара в порту.
— Ты заметила?
Ждать в чужом городе, выветренном бурей, в гулкой гостинице, с благодарностью смотреть на маятник стенных часов и знать, что с каждым размахом он приближает жизнь к новой черте.
— Спросил тоже. Я ж не овца безмозглая.
Угву с прищуром глянул на нее:
Глава 23
— Оньека тебя трогал?
Теплоход отвалил из Одессы в сумерки. Редкий туман закрыл огни города, заглушил привычные береговые звуки. Вскоре вокруг не осталось ничего, кроме заунывного шума волн.
— Трогал, а как же.
Сознание оторванности от земли, от ее горестей и забот казалось Швейцеру самым великолепным ощущением, какое он испытывал в жизни.
Угву и так знал почти наверняка, что Анулика спала с Оньекой, и все-таки огорчился. Когда Чиньере, соседская служанка, стала лазить через живую изгородь к нему во флигель, чтобы перепихнуться в темноте, он все обговорил с Ануликой в очередной свой визит домой. А о самой Анулике речь не шла никогда: Угву считал, что обсуждать нечего. Анулика пошла вперед, Угву лениво поплелся следом, потом молча нагнал ее, и они зашагали рядом, легко ступая по траве, где в детстве ловили кузнечиков.
Татьяна Андреевна не уходила с палубы. Она замолкла с утра, с той минуты, когда сказала Швейцеру в вестибюле театра, что едет вместе с ним в Ялту. На радостное восклицание Швейцера она ответила болезненной улыбкой. Швейцер растерялся и притих.
— Есть-то как хочется… — сказал Угву.
Молчание Татьяны Андреевны тяготило его. Он догадывался, что она едет в Ялту с тяжелым сердцем. Как все отзывчивые люди, он томился чужим горем и решил во что бы то ни стало выпытать у нее ее тайну, успокоить ее, помочь.
— Мама сварила ямс, а ты не притронулся.
Татьяна Андреевна сидела на корме, на решетчатой, влажной от тумана скамейке, и смотрела, как вертится лаг. Изредка лаг отзванивал мили.
— Мы его варим с маслом.
Она думала о Рамоне. Успеет ли она увидеть его? Эта поездка, внезапная и, на посторонний взгляд, безрассудная, казалась ей самым нужным из того, что она когда-либо делала в жизни.
— «Мы его варим с ма-аслом»! Надо же, как заговорил! Что станешь делать, когда тебя отправят обратно в деревню? Где возьмешь ма-асло, чтобы варить ямс?
Иногда за кормой вскипала волна и раскатывалась с протяжным шипением. Растерянно кричала чайка, испуганная тем, что она залетела в эту пустыню воды и неба и потеряла теплое береговое гнездо. Из кубрика долетал небрежный звон гитары.
— Меня не отправят в деревню.
Потом все стихло, и только морская даль все так же монотонно, негромко шумела. И этот шум, похожий на отдаленный гул прибоя, говорил об огромности мира, странах, затянутых тьмой, неразгаданном небе.
Анулика посмотрела на него искоса, сверху вниз:
Подошел Швейцер. Татьяна Андреевна подняла на него глаза. Он сказал, что становится холодно, — не пойти ли в кают-компанию и выпить чаю. Потом можно вернуться на палубу.
— Глупый, забыл, откуда родом, мнишь себя Большим Человеком?
Татьяна Андреевна покорно встала.
Угву застал Хозяина в гостиной.
— Как твои родные? — спросил тот.
В кают-компании горели люстры. Пассажиров не было. За соседним столиком сидел седой моряк, пил чай и читал книгу. В открытый иллюминатор дул ветер. Белизна скатертей, безлюдье, поблескивание стекла и полированного дерева, левкои на столиках — они дрожали от ветра из иллюминатора и слабо пахли — все это напоминало последние часы перед праздником: залы убраны и освещены, но гостей еще нет.
— Все здоровы, сэр. Передают привет.
Официант принес чай и незаметно нажал на кнопку около столика, — тотчас заговорило радио.
— Вот и хорошо.
— Моя сестра Анулика выходит замуж.
Мужской голос начал неторопливо рассказывать об испанских беженцах, пропущенных во Францию и задержанных вблизи границы. Они живут зимой под открытым небом на берегу моря. Волны во время бури заливают их лагерь. Они окружены колючей проволокой и охраняются сенегальскими стрелками. Выходить за проволоку запрещено. Нет ни палаток, ни теплой одежды, ни одеял. Не хватает воды. Нет продовольствия. Болеют и каждый день умирают дети — они вынуждены спать на мокрой земле. Идут холодные дожди, смешанные со снегом. Дальнейшая судьба беженцев неизвестна. Французское правительство не соглашается дать им право убежища.
— Ясно. — Хозяин сосредоточенно настраивал радио.
Швейцер снял очки. Татьяна Андреевна впервые увидела его глаза — добрые, потерявшие блеск. Он близоруко нащупал на стене кнопку от радио, нажал ее, и голос замолк.
Из ванной неслась песенка Оланны и Малышки:
— Не надо, — сказал Швейцер. — Малодушный я человек. Не могу слушать об этом.
Падает, падает Лондонский мост, Лондонский мост, Лондонский мост. Падает, падает Лондонский мост, Моя прекрасная леди.
Татьяна Андреевна молчала и сбрасывала со стола крошки.
Малышка пела тоненьким, неокрепшим голоском, и вместо «Лондон» у нее выходило «дон-дон». Дверь в ванную была нараспашку.
— Я бывал в молодости в Европе, — сказал Швейцер. — Видел знаменитую статую Латерана, «Весну» Боттичелли, слышал Анатоля Франса, увлекался стихами Верхарна. Я всегда ощущал мировую культуру как что-то вечное, незыблемое. Она сообщала смысл моему существованию. Я любил человеческую мысль во всех ее видах — будь то камень здания, масляная краска, печатная буква…