Юрий Бурносов
Песня Сольвейг
(из цикла «Грядущее Завтра»)
Штурмбаннфюрер СС Кеслингер завтракал. Дитрих постарался на славу: хату для штурмбаннфюрера нашли опрятную, хозяйку выставили в сарай. На стене висел портрет Сталина в рамке — не успели убрать, но Кеслингеру он не мешал.
Штурмбаннфюрер доел омлет, положил вилку, промокнул губы салфеткой и задумался: выпить рюмочку коньяка или же не пить. Коньяк был настоящий французский, он сам купил его в Гренобле. Нет, пожалуй, с утра не стоит… Чертова Россия. Или это называется Белоруссия? Ах, все равно — Россия… После Франции, после зеленых виноградников и парижских мостовых — сюда, в грязь и кровь.
Глинобитные хижины. Коровье дерьмо. Дороги, которые язык не повернется назвать дорогами. И противник, который воюет совсем не так, как остальные. Кажется, это будет совсем другая война, не французский вояж и не прогулка по Люксембургу и Бельгии.
За окном ревели моторы: парни Фогеля гоняли по улице нелепый русский танк, чудовище с пятью башнями.
Подобные Кеслингер видел у французов, но русский был еще идиотичнее.
Пожалуй, надо сфотографироваться на его фоне, решил штурмбаннфюрер, пока они не начали расстреливать танк из пушки. Танкисты любят проверять, где броня тоньше и куда вернее бить.
В комнату вошел Дитрих.
— Приятного аппетита, штурмбаннфюрер, — сказал он.
— Я уже позавтракал. Неплохо, неплохо…
Уберите эту усатую образину со стены, — кивнул Кеслингер. Дитрих поспешно снял портрет и сунул его за шкаф.
— Что нового? — поинтересовался Кеслингер, заметив, что адъютант что-то хочет сказать, но не решается.
— Я не хотел вас беспокоить за завтраком, — сказал Дитрих. — Привели пленного.
— Пусть допрашивает Циммер. Или Хазе.
Это их работа, — поморщился Кеслингер.
— Тут другое, штурмбаннфюрер. Это русский генерал. И, осмелюсь сказать, странный генерал.
— Странный? Надеюсь, у него не две головы? — Кеслингер улыбнулся, и Дитрих облегченно вздохнул. — Ну хорошо, давайте вашего странного генерала сюда.
Кеслингер сдвинул в сторону тарелки и сел на табурет. Двое автоматчиков ввели пленного, и у штурмбаннфюрера поднялись брови.
— Это генерал? — спросил он, оборачиваясь к Дитриху. — Это же мальчишка!
— Тем не менее это русский генерал-майор, — развел руками Дитрих. — Мы проверили документы. Вот, возьмите, тут все бумаги и личные вещи.
— Я могу сесть? — спросил генерал на отличном немецком.
— Разумеется, — кивнул Кеслингер. — Эй, дайте ему табурет и проваливайте! Дитрих, я вас позову, если понадобится.
Генерал сел на лавку у стены.
Действительно, генеральская форма, звездочки в петлицах, пустая кобура не ремне. Левая рука его была перевязана грязным окровавленным бинтом, босые ноги сбиты в кровь. Невысокий, худощавый, светловолосый. Арийский тип, подумал Кеслингер. Как интересно смешивается кровь. Вполне мог бы маршировать под Триумфальной аркой вместе с парнями Кеслингера, тогда еще гауптштурмфюрера. Но молод, как молод! Что за маскарад?!
Русский внимательно смотрел на штурмбаннфюрера, словно изучая.
— Сапоги, разумеется, отобрали, — раздраженно констатировал Кеслингер. — Извините, герр генерал, эти солдаты… Значит, переводчик нам не нужен. Откуда знаете язык?
— Изучал, — туманно ответил генерал. — Я знаю несколько языков.
— Хорошо. Меня зовут Кеслингер, штурмбаннфюрер Кеслингер.
— Эсесовец, — понимающе кивнул генерал.
— Эсесовец, — согласился Кеслингер. — Ваши сведения об СС, разумеется, подсказывают, что я вас тут же начну пытать? Разочарую вас: поверьте, не собираюсь. Более того, не люблю.
Не буду покрывать гестапо, но СС — не совсем то, чему вас учили в Академии Генштаба. Как вас зовут, герр генерал?
— Силантьев. Андрей Силантьев.
— Сколько вам лет? Я не склонен подозревать вас в розыгрыше, не время и не место, к чему это вам. И все-таки? Вы слишком молодо выглядите.
— Двадцать восемь, — сказал генерал.
На вид ему вряд ли можно было дать и двадцать два, и Кеслингер покачал головой:
— Странно. В вашем возрасте — и такое звание…
— А сколько лет было Рычагову, Смушкевичу, Голованову, Черняховскому? устало спросил генерал. — Вас это не удивляет? У нас была солидная чистка в армии, вы должны знать. По-моему, в Берлине это по большей части и состряпали. Убрали много ненужных людей, но зацепили и действительно специалистов… Тем не менее, в результате талантливая молодежь продвинулась в чинах.
— Так вы, значит, представитель этой самой талантливой молодежи. Похвально. Хотите коньяку? Сигарету?
— Не употребляю.
— Вот как? — удивился Кеслингер. — Хотя почему бы и нет. Наши познания о русских привычках и традициях сродни вашим познаниям об СС. Вы командовали корпусом? Дивизией? Штабист?
— Представитель Ставки. Специальный представитель.
Кеслингер хмыкнул. Специальный представитель Ставки — это что-то новое. Или генерал врет? Молод, очень молод. Капитан, ну, подполковник… И то если летчик, они продвигаются в званиях быстрее. Но генерал? Впрочем, русские есть русские. Не исключено, что ему доверяет сам Сталин, например. Отсюда и звание.
Штурмбаннфюрер повертел в руках документы, пощелкал предохранителем генеральского пистолета.
— Я советую вам отдохнуть, генерал. С вами будут обращаться хорошо, это я вам гарантирую. Вечером продолжим беседу. Не вижу смысла передавать вас сразу в чужие руки. Если честно, мне просто нечем заняться, а вы можете если захотите — стать интересным собеседником. Уверяю, никакие военные секреты мне не нужны — их будут выуживать у вас позднее. Русским осталось воевать не больше месяца, так что любые секреты просто теряют смысл.
Генерал сощурился, словно хотел что-то возразить, но промолчал.
Кеслингер вызвал Дитриха и, кивнув на Силантьева, сказал:
— Обращаться хорошо, обед — как для меня. И верните генералу сапоги, Дитрих.
* * *
— Мы нашли фортепиано, штурмбаннфюрер! — сказал Дитрих, неумело скрывая радость.
— Фортепиано? В этой дыре?
— В школе, штурмбаннфюрер. Эти идиоты танкисты уже успели погасить несколько сигарет о клавиши, но инструмент цел. Сейчас его должны привезти… Кажется, уже привезли.
За окном рыкнул останавливающийся «бюссинг» и солдаты загомонили, сгружая громоздкий инструмент.
— Осторожнее! — прикрикнул Дитрих, когда они внесли фортепиано в комнату. Кеслингер поставил табурет и откинул крышку.
В последний раз он сидел за клавишами в Магдебурге, три месяца тому назад. И уж никак не ожидал, что в этой глуши найдется хоть какой-то инструмент. Штурмбаннфюрер осторожно взял аккорд, другой… В принципе, на таком дерьме он еще не играл, но многое в жизни нужно делать в первый раз. Уже то, что в этой дыре нашлось фортепиано, есть маленькое чудо. Его даже, кажется, настраивали!
Любовь к музыке Кеслингеру привил дед.
Он помнил его слова о том, что хороших офицеров у рейха много, но значительно меньше у рейха хороших офицеров, которые умеют играть на рояле. Штурмбаннфюреру трудно было судить, что далось ему лучше — военное искусство или же музыка. Иногда казалось, что музыка.
Особенно во время войны.
Даст бог, после всей этой заварухи можно будет оставить службу и заняться исключительно музыкой.
Кеслингер с сожалением захлопнул крышку — нужно было ехать в штаб дивизии и возиться с этим ослом Фогелем.
Впрочем, туда и обратно можно обернуться за два часа, если не тратить времени на ерунду и если не появятся русские самолеты. Если у них еще остались самолеты.
* * *
Как и планировал Кеслингер, поездка к Фогелю заняла совсем немного времени. Правда, полковник приглашал остаться и пообедать, что в принципе было не лишним — хорошие отношения складываются обычно за рюмками и тарелками — но Кеслингер вежливо отказался, сославшись на срочные дела. Фогель, кажется, не особенно переживал, да и черт с ним, думал штурмбаннфюрер, трясясь в своем «хорьхе» по пыльному проселку.
Русские самолеты, хотя и появились, вреда Кеслингеру тоже не нанесли. Пятерка неуклюжих ТБ-3 прошла над лесом в нескольких километрах правее дороги, и их тут же сожгли налетевшие «фокке-вульфы». Когда бомбардировщики, пылая и разваливаясь, падали на деревья, водитель Кеслингера, совсем молодой доброволец из Хаммельна по имени Йозеф, победно вскрикивал, после чего каждый раз извинялся:
— Простите, штурмбаннфюрер…
Кеслингер добродушно похлопал его по плечу и угостил сигаретой. Йозеф чрезвычайно гордился, что его имя совпадало с именем самого доктора Геббельса. Даже в кабине, на приборной доске, имелся вырезанный из журнала и заботливо прикрытый кусочком плексигласа портретик министра пропаганды. Штурмбаннфюрер некстати вспомнил увиденную во взятом Минске русскую карикатуру: Геббельс в виде злобной обезьянки. Очень похоже, подумал тогда Кеслингер, а сейчас представил, что случилось бы, попадись эта карикатура Йозефу.
Пообедав — Дитрих, как всегда, оказался непревзойденным поваром штурмбаннфюрер выпил-таки рюмочку своего гренобльского коньяку и подумал, а почему бы не пригласить русского на импровизированный концерт. Не для солдат же играть… Даже Дитрих гораздо более подходил в качестве адъютанта, нежели благодарного слушателя.
Поэтому штурмбаннфюрер распорядился привести пленного. Генерал выглядел отдохнувшим, на ногах его появились сапоги. Правда, немецкие — его собственные найти оказалось невозможно.
— Присаживайтесь, Силантьев, — предложил Кеслингер. — Как вам обед?
— Благодарю, очень вкусно.
— Готовил мой адъютант, шарфюрер Дитрих.
Ограниченный, но верный человек. Любите музыку, генерал?
— Люблю.
— Не возражаете, если я немного поиграю?
Мне нужен слушатель.
— Разумеется. Хотя согласно глупым заблуждениям, русским свойственны только гармошка и балалайка, — улыбнулся генерал. Улыбка сделала его лицо еще более молодым, и Кеслингер в очередной раз усомнился, тот ли он, за кого себя выдает.
— Шопен? Бетховен? — осведомился Кеслингер.
— Лист, если можно, — попросил Силантьев. Штурмбаннфюрер хмыкнул и заиграл.
Генерал слушал вдумчиво, как человек, понимающий и любящий классику. У Кеслингера уже давно не было слушателей вообще, а Силантьев явно оказался не самым плохим… Когда штурмбаннфюрер взял последний аккорд, генерал неожиданно сказал:
— Вы позволите мне?
— Что? — не понял Кеслингер. — А-а… Вы умеете? Извольте.
Генерал сел на табурет, вздохнул, зажмурил глаза и заиграл. Он играл Грига, «Песню Сольвейг», в переложении для фортепиано. Кеслингер считал себя очень хорошим пианистом и слышал добрый десяток еще лучших, но это… Слов для описания игры Силантьева у штурмбаннфюрера просто не было. Сказать, что он играл, как бог — значило промолчать. Старый разбитый инструмент, практически не настроенный, рождал кристально чистую мелодию, сам Григ упал бы на колени, случись ему услышать это.
Хэрриет Эванс
Кеслингер даже не заметил, что генерал доиграл до конца. Несколько минут в комнате висела тишина: штурмбаннфюрер стоял у стены, прикрыв глаза, а Силантьев задумчиво тер щеки с проступившей реденькой щетиной.
Сад утрат и надежд
— Сыграйте еще, — попросил Кеслингер, не открывая глаз. — Вы великий мастер, герр генерал. Где вы учились?
Моей Марте
— В Москве. В музыкальной школе, — равнодушно сказал Силантьев. — Еще? Пожалуйста.
На сей раз произведение было принципиально иным: рвущие сердце аккорды, до которых и додуматься-то мог далеко не любой пианист, нарочитая атональность.
«Будущее еще не написано; прошлое сожжено и кануло в небытие».
Надпись на табличке картины «Сад утрат и надежд», сэр Эдвард Хорнер, 18731919
— Шнитке, — произнес Силантьев, не переставая играть. — Альфред Шнитке. Немец, кстати. Правда, русский немец.
Harriet Evans
— Шнитке? — Кеслингер открыл глаза. — Не слышал. Он жив?
The Garden of Lost and Found
— Жив?! — Силантьев усмехнулся. — Я думаю, он еще не родился. Или родился совсем недавно и даже не умеет играть на пианино.
* * *
This edition is published by arrangement with Curtis Brown UK and The Van Lear Agency
Он оборвал свою странную мелодию.
Все права защищены. Книга или любая ее часть не может быть скопирована, воспроизведена в электронной или механической форме, в виде фотокопии, записи в память ЭВМ, репродукции или каким-либо иным способом, а также использована в любой информационной системе без получения разрешения от издателя. Копирование, воспроизведение и иное использование книги или ее части без согласия издателя является незаконным и влечет уголовную, административную и гражданскую ответственность.
— Я не понимаю вас, генерал, — нахмурился Кеслингер. — Что за шутки?
— Я не шучу, — генерал пристально посмотрел на Кеслингера, и штурмбаннфюрер понял, что он действительно не шутит. — Ни слова шутки. Великий композитор двадцатого столетия Шнитке еще не написал эту вещь.
Copyright © 2019 Venetia Books Limited
— Э-э… Если я вас правильно понимаю… — начал было Кеслингер, но Силантьев перебил его:
© Гилярова И., перевод на русский язык, 2020
© Издание на русском языке, оформление/ ООО «Издательство „Эксмо“», 2020
— Послушайте, штурмбаннфюрер! Давайте говорить начистоту. Я нахожусь в значительно более выгодном положении, нежели вы, потому что я знаю будущее, а вы — нет. Конечно, я не знаю, что случится конкретно с вами и со мной. Но я знаю судьбы наших народов, судьбы наших стран.
Пролог
Кеслингер молча смотрел на русского. В ином случае он не позволил бы пленному, пусть даже и генералу, разговаривать с собой в таком тоне. Но сейчас позволил. Возможно, виной тому была «Песня Сольвейг», возможно странные вещи, которые говорил русский, но Кеслингер слушал, не перебивая.
1
1918. Июнь
— Я считал себя знатоком истории второй мировой. Особенно ее первых лет, — продолжал Силантьев, разрубая воздух сжатым кулаком. — Я учился на ошибках генерала Павлова, на просчетах Ставки и Генштаба, и я хотел проверить свои идеи на практике. Я знал ситуацию, я знал то, чего не знали Сталин, Жуков, Тимошенко и Шапошников. Поэтому я и очутился здесь. Идея стать генералом не настолько глупа, как вам кажется… вот только выгляжу я слишком молодо. Но не суть важно. Главное, что я глубоко заблуждался.
До конца своей жизни Лидди будет гадать, могла ли она остановить Неда. Ах, если бы она чуть раньше обратила внимание на его настроение – он был таким странным после их возвращения из Лондона, если бы она поняла, что задумал совершить ее супруг, когда потратил все до последнего пенни, чтобы выкупить «Сад утрат и надежд»… Если бы она не сидела за письменным столом, глядя в пространство – если бы она была внимательнее и видела больше вокруг себя, могла бы она вмешаться и остановить Неда? Но когда Лидия Дайзарт Хорнер пришла в мастерскую мужа, было слишком поздно. Она не сумела спасти из пламени самую знаменитую – и уж точно самую любимую – во всем мире картину.
Я хотел вывести из окружения батальон, но положил его в нелепой атаке на вашу моторизованную часть. Я ничего не понимаю в происходящем, потому что я только читал книги, мемуары и художественную литературу, смотрел фильмы… Все это оказалось абсолютно иным. И я не смог.
Был июнь. Лидди зашла в гостиную. Французские окна были открыты в прелестный сад, в воздухе витали ароматы жасмина и лаванды. Удрученно перебирая вечную пачку неоплаченных счетов, она вдохнула полной грудью запах цветов, чтобы он вытеснил запахи пыльных книг и ковров, газовых ламп и бараньего окорока с розмарином – стряпни Зиппоры. В то утро Лидди срезала розмарин и собственноручно выкопала из черной земли несколько кустов молодого картофеля: ровные, золотые клубни. А для украшения стола она выбрала лиловые, темно-красные, розовые цветы: тяжелые розы, сирень и гравилат.
Понимаете, штурмбаннфюрер, не смог! Я могу сказать вам все. Я знаю все. Знаете, есть русская поговорка: «Бог правду видит, да не скоро скажет». Так вот я сейчас и есть этот самый бог, и я могу сказать вам много правды. Война закончится 9 мая 1945 го да. Начнется все с разгрома ваших войск под Москвой, а затем под Сталинградом. Гитлер покончит с собой.
Они приехали в этот дом двадцать четыре года назад, почти день в день, в яркий и полный надежд июньский полдень, когда за домом грустили над речкой ивы, а молодой дубок, который с тех пор вырос и уже возвышался над крышей дома, оделся в свежую зелень. Уставшие от долгой дороги, они почти не замечали буйства пробудившейся природы. Нед помог молодой жене – они были так молоды, почти дети, – выйти из коляски и понес любимую на руках. Она растянула лодыжку в их прежней квартирке, милом надвратном доме, – как давно она не вспоминала о нем! И никогда после него ей не было так уютно и хорошо, даже теперь. В памяти Лидди до сих пор сохранилось неловкое ощущение – желание привести в порядок волосы – тяжелую массу, упавшую ей на плечи, когда коляска тряслась по неровной дороге, но руки Неда крепко обнимали ее, лицо его светилось от усилий и яростной одержимости, с которой он постоянно жил и которая в конце концов его погубила.
– Лидди, послушай! В кронах деревьев поют соловьи, я слышал их вечером. Я слышал их пение.
Германию разделят на несколько частей. Я мог бы рассказать больше и подробнее, но я и без того сказал вам то, чего вам знать не нужно. Вы можете мне не поверить, но тем тяжелее будет вам знать, что я был прав, когда все случится. Вы можете мне поверить, но тогда вам будет тяжело сейчас и во все оставшееся время. Вы можете сдаться в плен, но вы офицер, и будет ли это выходом для вас? Не думаю… Решайте сами, штурмбаннфюрер.
Высокий странный дом приветствовал новых жильцов, но никто из людей не владел им по-настоящему, все они просто жили в нем. Золотистый котсуолдский камень с пятнами лишайника сохранял летом прохладу, а зимой ловил солнечный свет. Виргинский плющ закрывал южную сторону дома, лимонно-зеленый весной, малиново-красный осенью, белые кружева гортензии красовались под окнами кабинета и столовой. Вокруг двери были вырезаны совы, над ней белки, а наверху на четырех каменных перемычках гордо красовались четыре каменных соловья.
— Так кто вы на самом деле? — спросил опешивший Кеслингер. Немногословный прежде генерал обрушил на него гору слов, большую часть которых штурмбаннфюрер предпочел бы вовсе не слышать.
Они были и на ее кукольном домике, вот почему она поняла, куда привез ее Нед.
— Младший научный сотрудник Института времени. Силантьев Андрей Михайлович. Как вы правильно заметили, мальчишка.
Да, те воспоминания. От них у нее перехватило горло и на этот раз – как всегда.
— Что такое Институт времени?
Первые шажки Джона, шаткие, решительные, крошечные по неровным ступенькам, ведущим в Заросли, а там его сестренка пела песенку из «Матушки Гусыни», которую специально переделала для него:
— Научно-исследовательский институт в Подмосковье. Сейчас его еще нет. Даже не построили корпуса. Обычный лес. Если не ошибаюсь, построят в две тысячи тринадцатом. Занимается проблемами передвижения во времени, и весьма успешно.
Джон, Джон, сын художника он.Украл пирожок и прыг за порог.
Кеслингер открыл было рот, но не нашелся, что сказать. Он откупорил коньяк и отхлебнул немного прямо из горлышка, потом протянул Силантьеву. Тот покачал головой:
Морозное рождественское утро, когда Элайза тайком ушла рано утром и вернулась домой, раскрасневшаяся от мороза, волоча за собой плющ и жесткий остролист.
— Спасибо, я правда не пью.
Первый приезд Мэри, ее милое, смуглое лицо в дверном проеме, слезы на глазах, ее медовый, низкий голос: «Я чувствую, что мама здесь, Лидди – она здесь, правда?» Но это было восемнадцать лет назад, и теперь она даже не знала, жива Мэри или нет.
— Допустим, я вам поверил. И что вы собираетесь делать? — спросил Кеслингер.
Время работы над картиной – то золотое лето, когда она часами позировала Неду. Дети – эльфы, танцующие в саду с птичьими крылышками, и Нед, безумно старавшийся все уловить, запечатлеть воспоминания, любовь, красоту сада на холсте…
— Я? Ну, вы же не отпустите меня, верно?
Дребезжание велосипеда в то чугунно-холодное утро, телеграмма, птицы замерзали на ветвях. Все умерли. Она дала деньги мальчишке-почтальону. Совершенно спокойно.
Вы ведь мне не верите, так? Поэтому отправьте меня в штаб группы армий, в Берлин, в гестапо… Поверьте, это лучший выход. И для меня, и для вас.
— А… вернуться вы не можете?
Лидди снились сны, в которых другая женщина сидела за письменным столом, за этим самым, и глядела в сад; ее волосы убраны наверх, как у Лидди. Та женщина была не она, а кто-то еще, но лица ее она никогда не видела.
— Мог. Теперь не могу. У меня был карманный пульт управления терминалом, но его отобрали солдаты, когда я попал в плен. Я думаю, теперь его все равно не найти.
В тот день она не могла сосредоточиться. Весна выдалась ужасно холодной, и внезапная летняя жара в тот день была особенно желанной. Выронив из пальцев счет от мясника, Лидди сидела и сонно слушала соловьев, а гудение шмеля у оконного стекла лишь усиливало ее дремотное состояние.
— Да, не найти, — согласился штурмбаннфюрер. Он никак не мог поверить услышанному, но и не верить не мог. Силантьев был странным. Нет, не потому что он был русским — он был человеком не из этого мира. И все же Кеслингер жаждал доказательств. Сказанное Силантьевым о крахе блицкрига, о самоубийстве фюрера… В это верить не хотелось. Кеслингер вовсе не был оголтелым нацистом, но не такого конца он хотел для страны и партии.
И тут она уловила запах. Поначалу слабый, сладковатый запах зимы.
— У вас есть еще какие-нибудь доказательства, кроме слов? — спросил Кеслингер. — И кроме музыки?
Но по ее распоряжению в доме после Троицы никогда не зажигали огонь. В саду тоже. Садовник Дарлинг знал, что этого нельзя делать, потому что птицы сидели на гнездах. И какой-то инстинкт, некая мышечная прапамять о несчастье заставили ее встать и протиснуться мимо письменного стола на террасу, где аромат роз теперь еще сильнее смешивался с этим запахом.
Силантьев покачал головой.
Это был запах чего-то горелого. Запах пожара.
— Зачем? Я стремился ничем не отличаться. Я и пульт-то хотел спрятать в лесу, но побоялся, что потом не найду. Поймите, я хотел стать частью истории, штурмбаннфюрер. Я мог бы взять с собой оружие, которое появится только спустя пятьдесят лет, но это было бы нечестно.
Лидди побежала к Голубятне, старинному банкетному домику на краю сада, где Нед оборудовал себе студию. Она уже слышала треск горящей древесины, потом что-то раскололось и раздался страшный, почти нечеловеческий крик. Она ускорила шаг, каблуки ее маленьких шелковых туфель вязли в мягкой земле, тяжелый темно-розовый шелк платья прилипал к ногам, словно мокрый. Подойдя к домику, она остановилась в дверях и закричала, вскинув над головой руки.
— В таком случае мне ничего не остается, как не поверить вам, — отрезал Кеслингер, и у него сразу стало спокойнее на душе. Парень и впрямь может быть генералом, а может и не быть — с ним разберутся специалисты Хазе. А эту дикую мелодию Силантьев мог написать сам, мог подслушать, мог… Ах, черт, но как он играл Грига! И штурмбаннфюрер неожиданно для себя попросил:
Нед стоял перед оранжевыми языками жадного огня. От пламени летели белые искры, и он хватал их, сжимал, размахивал руками и топал ногами по полу.
— Сыграйте еще раз «Песню Сольвейг», Силантьев. Я не уверен, что у меня будет еще одна возможность услышать вашу игру.
– Все! Нет ее! – пронзительно визжал он, маниакально тыча пальцем в огонь. – Нет ее! Нет! Нет! – Его голос был писклявым, птичьим. – Нет ее!
И Силантьев сыграл Грига еще раз.
– Дорогой мой! – воскликнула Лидди, громко, чтобы он услышал ее сквозь рев огня. – Дорогой! Нед! – Она схватила его за плечи и хотела повернуть прочь от пламени, но он грубо оттолкнул ее с силой безумного человека.
Кеслингер почувствовал, что сейчас заплачет, хотя это непристойно для офицера — плакать. И дед, и отец приказали бы выдрать его за слезы.
– Я давно хотел это сделать, – сказал он, но смотрел не на нее, а сквозь нее. Словно ее не было рядом с ним. Его щеки покраснели. – Я уничтожу ее. Магический трюк! Она больше не будет нас преследовать, Лидди! Она больше не принесет нам беду!
Но как он играл!
От жары у нее болело лицо, но она смотрела раскрыв рот. Она уже знала, что увидит.
Как он играл!
«Сад утрат и надежд», обернутый в коричневую бумагу и перевязанный веревкой, стоял на мольберте в студии восемь месяцев, с тех пор как Нед выкупил его. Теперь она увидела, что печать сломана, а из кое-как перевязанной бумаги выглядывали края золоченой рамы. И пока она смотрела, Нед схватил картину и швырнул ее в огонь. Рама мгновенно вспыхнула.
— Хорошо, Силантьев. Я направлю вас в штаб группы армий, и я искренне не хотел бы, чтобы с вами обошлись плохо. Несмотря на все то, что вы навыдумывали здесь о вашей мифической победе в сорок пятом. Но у людей Хазе свои методы, и я ничего не могу поделать, поверьте.
Лидди закричала словно от боли – и бросилась к огню, но Нед оттолкнул ее. Она не отрывала глаз от завернутой в бумагу картины. Золотая рама плавилась, уходила в небытие, исчезала у нее на глазах. Ее дети, рассматривавшие что-то интересное на траве. Их прелестные спины слегка наклонены, крылышки поблескивали золотом в лучах вечернего солнца – Нед изобразил их на холсте с поразительной точностью, и вот теперь они сгорели. От них не осталось ни следа, жадное пламя лизало табличку: «„Сад утрат и надежд“, сэр Эдвард Хорнер, К. A. 1900».
— К сожалению, я ничего не придумывал, штурмбаннфюрер.
— В данный момент это уже не играет никакой роли. Вы меня не убедили, сухо сказал Кеслингер и вызвал автоматчиков.
Какой громкий шум! Она никогда не думала, что огонь может так рычать и рыдать!
Когда они выводили генерала из комнаты, он задержался в дверях и сказал:
Лидди обняла мужа.
— Извините, штурмбаннфюрер. Моя выходка испортила вам жизнь. Теперь вы знаете то, чего вам не положено знать… Я действительно мальчишка, и поступил как мальчишка. Ничего не вернуть…
– Нед, – рыдала она. – Милый, как ты мог? – Она с трудом оттащила его на несколько шагов и приложила ладонь к его лбу. Лоб был ледяной, глаза стеклянные. – Боже милостивый – зачем?
— Идите, идите, генерал, — махнул рукой Кеслингер.
– Он больше не вернется. Я сжег его. Он канул в небытие. Она тоже. Маленькие птички улетели… – Вот все, что он мог сказать.
* * *
— Шарфюрер! Шарфюрер!! — Дитриха тормошил водитель Кеслингера, Йозеф. Штурмбаннфюрер заперся у себя в комнате и стреляет!
Лидди прижимала к себе его дрожащее тело, скользкое от пота. Он едва ли сознавал, где он и что совершил. От страха у нее перехватило горло.
Дитрих вскочил с неуютного сундука, на котором спал, и прямо в нижнем белье бросился наружу. Окна хаты оказались закрыты. Он ударил плечом в закрытую ставню, та не поддалась. Тогда Дитрих вцепился в нее и, ломая ногти, сорвал.
– Милый, пойдем в дом, – умоляла она. – Ты нездоров.
Посыпались стекла, куски замазки, и адъютант просунулся в окно. Рядом пыхтел Йозеф, размахивая автоматом.
Но он снова оттолкнул ее.
Кеслингер был жив. Он стоял посреди комнаты, пьяно шатаясь, и палил из парабеллума в фортепиано. В стороны летели осколки клавиш и щепки, струны внутри вскрикивали и выли в тон выстрелам. Опустошив обойму, Кеслингер запустил пистолет в угол, опустился на табурет, но не удержался и боком свалился на пол, на тканую серенькую дорожку.
– Я здоров. Я здоров.
— Выбейте дверь, Йозеф, — приказал Дитрих, а сам полез в узкое окно. Он усадил штурмбаннфюрера на кровать, расстегнул воротник кителя. Кеслингер мутно глядел на адъютанта и что-то мычал. Дитрих смог разобрать только что-то о человеке по фамилии Григ, но кто это такой — шарфюрер не знал.
От густого черного дыма у нее текли слезы. Она закашлялась, и Нед сжал ее руки.
Он совсем не разбирался в музыке.
– Теперь нам больше не придется смотреть на них, – сказал он внятно и серьезно. Половина его лица была в тени, на другой, оранжево-розовой, трепетали отсветы пламени. – Этот огонь очистил нас. Да, Лидди, очистил.
* * *
Оттолкнув ее, он протянул руку за маленьким эскизом к «Саду утрат и надежд», который всегда висел в углу мастерской. Собрав все силы, Лидди вырвала у него эскиз и выпихнула Неда в сад. После этого она собрала всю одежду и тряпки, какие могла, и вдруг с ужасом поняла, что мастерская может в любую секунду взлететь на воздух из-за хранившегося там скипидара. На полу валялся свернутый ковер. Она набросила его на огонь. От тяжести ее руки оказались над пламенем; она ощутила пронзительную, раскаленную боль, услышала шипение собственной кожи и с удивлением обнаружила, что горят ее собственные руки. Проявив невиданное для нее присутствие духа и совершив некий акт страхования на будущее, которого она не могла предвидеть, Лидия придерживала руками шелковый подол и топтала изо всех сил обеими ногами ковер, закрывший огонь.
Утром, когда Кеслингер немного пришел в себя, штурмбаннфюрера отправили на санитарной машине в Минск, а оттуда самолетом — в Берлин, где врачи нашли у него серьезное нервное расстройство. Верный Дитрих отправился с ним. После лечения Кеслингер был направлен в Голландию, где в 1943 году застрелился. Это произошло как раз после окружения войск Паулюса под Сталинградом, и поступок Кеслингера был списан на общую депрессию, постигшую офицерский корпус вермахта и СС. О встрече в белорусской деревне Кеслингер никогда и никому не рассказывал.
В доме поняли, что в Голубятне творится что-то неладное. Послышались крики:
Генерал-майор РККА Андрей Михайлович Силантьев во время его транспортировки в штаб группы армий «Центр» выпрыгнул из кузова грузовика и бросился бежать в сторону леса. С целью предотвращения побега один из конвоирующих генерала автоматчиков, эсесман Генрих Гартманн, выстрелил в беглеца и убил.
– Голубятня горит! Воды! Несите туда воду!
Гартманну было вынесено порицание за поспешные действия, приведшие к потере ценного источника информации.
Пошатываясь, Лидди вышла из домика. Из ее глаз лились слезы. Моргая, она смотрела на свои руки, красные, в ожогах, и не ощущала боли. Зиппора и маленькая Нора появились в дверях кухни и бросились к ней. Фартук Зиппоры трепетал на ветру, когда она вылила таз воды на пламя, выбившееся из-под края ковра. Садовник материализовался из райских кущ сада; он толкал тачку с металлической ванной, наполненной водой; его старческая, кривоногая фигура быстро приближалась к домику.
Директор НИИ Времени академик Лев Борисович Сойбельман написал целую гору бумаг, объясняющих исчезновение младшего научного сотрудника Силантьева А.М., плюс приложения (включая акт о пропаже из военно-исторического музея НИИ генеральской формы довоенного образца и пистолета системы «Тульский Коровина», а также справку о несанкционированном использовании терминала ТВ-1020). Предложение начальника службы безопасности института выслать спасательную группу для поиска было отвергнуто большинством голосов в связи с чрезвычайной опасностью посещаемой временной ситуации.
И правильно — ведь война.
– Миссис Хорнер! Мадам! – Нора в ужасе показывала на траву за спиной Лидди. Там лежал Нед с белым как мел лицом. Он открыл глаза, и теперь в них появились проблески сознания. Слабой рукой он подозвал жену, а когда она присела возле него, сказал спокойно своим обычным голосом:
– Лидди, я неважно себя чувствую, птичка моя. Я неважно себя чувствую.
12 февраля 1999 г.
Он находился в мастерской весь предыдущий день, потом ушел на долгую прогулку и не возвращался до вечера. Ужинали они вместе с лордом и леди Кут, и он молчал почти все время за ужином и после, отрешенный, погруженный в свои мысли. Ночью он лег к ней в постель. У них была близость впервые за много месяцев, хотя ей показалось, что он с трудом понимал, кто она такая. Утром она вспоминала его страстный визит, его ласки, и у нее болело за него сердце, хотя за эти годы случилось много всего, что разделило их. Она понимала, что после утраты Джона он был в ужасной депрессии.
В отличие от Лидди, он не очень много общался с Джоном, но несчастье, казалось, потрясло его сильнее, чем ее. За эти последние месяцы он пал духом. Сэр Эдвард Хорнер вышел из моды; много лет прошло с тех пор, как Королевская Академия нанимала охрану и ставила кордоны, чтобы сдерживать рвущуюся на его выставки толпу. Он был все еще популярен, но теперь создавал патриотическое картины, прославлявшие Империю. Одним словом, это был уже не прежний Нед Хорнер, восхитивший мир искусства почти тридцать лет назад. И эта затея с выкупом картины…
Она знала, что он возненавидел «Сад утрат и надежд». Теперь ее многие критики высмеивали и называли символом поздневикторианской сентиментальности. В «Панче» даже появилась карикатура: «Эдна! Эдна! Отойди от этой картины. Мы разоримся, постоянно отдавая в стирку твои носовые платки! Ты слышишь меня?» Его это терзало. Но не Лидди. Ее уже ничто не могло ранить.
Она положила на колени его голову. Он что-то пробормотал.
– Теперь он ушел, – сказал Нед. – Это было правильно, не так ли?
– Что?
Но его глаза уже снова смотрели в пустоту. «Скажи мне, – шептала она ему на ухо. – Я люблю тебя. Я буду всегда любить тебя. Не оставляй меня тут одну. Скажи мне, почему ты это сделал».
Но она так и не узнала. Нед больше не приходил в сознание. Он угас через неделю, один из миллионов, умерших от инфлюэнции, от испанки, которая свирепствовала в стране, на континенте, в мире. Она унесла больше людей, чем Великая война. В их деревне она убила десять человек, среди них милую Зиппору, фермера Толли, их соседа на ферме Уолбрук, леди Кут и леди Шарлотту Кут. Старый лорд Кут остался один, два его сына погибли на войне. Позже она узнала, что грипп убил и мисс Брайант. Так что Лидди была свободна. Но совсем одна.
На следующий день после смерти мужа Лидди подмела в Голубятне каменный пол. Огонь оставил темное красно-серое пятно на золотистых плитах. Она даже подумала, не сохранить ли на память золу от картины, но вместо этого смела ее в совок и, стоя на ступеньках, ведущих в Заросли, высыпала ее в сад. Зола разлетелась по буйству июньских красок, словно черно-серый снег, а Лидди стояла и смотрела, крутя в руке маленькую бронзовую табличку.
Табличка уцелела каким-то чудом – все, что осталось от самой знаменитой картины минувшей эпохи. В течение года после ее первого триумфа на Летней Выставке она объехала полмира: Париж, Санкт-Петербург, Аделаида, Филадельфия. Миллионы людей стояли в очередях, чтобы увидеть ее, взглянуть на прекрасный английский сад на исходе дня, на двух детей с забавными крылышками, которые сидели на пятнистых каменных ступеньках и глядели через окно дома на мать, что-то пишущую за столом.
Дети давно умерли. Художник умер, картина тоже. Остались только эскиз и сама Лидия – и Соловьиный Дом среди деревьев, в кронах которых пели птицы и ухали совы.
В детстве она всего боялась и мечтала о собственном доме, спрятанном там, где ее никто не найдет. Где она была бы в безопасности. Потом Нед привез ее сюда, и в первые годы все было чудесно. Изумительно. Лето расцвело и померкло в саду, шелковистый свет золотого сентября сменился туманами и осенней сыростью, потом темной зимой. Лидди не давал покоя вопрос: ты платишь вот так за былое счастье? Пожалуй, да, это плата.