Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Ухожу. Свежим воздухом подышал, голову проветрил — пора и поработать.

— А чем ты сейчас занимаешься? — вспомнил Гордей, наконец, и обо мне. Но у меня уже не было настроения лясы точить.

— Как-нибудь потом расскажу. Пока!

— Жаль, не поговорили толком. Может, заскочишь ко мне как-нибудь? Вот визитка.

Гордей вытащил из заднего кармана брюк бумажник, а из него самодельную визитку, распечатанную на лазерном принтере.

\"Анатолий Гордеев. Директор кукольного ателье мод. Главный конструктор ракетных систем\" — прочитал я, и мне тоже, как тому пацану, стало ужасно смешно.

Директор… Главный конструктор…

Я не смог удержаться от смеха, но Гордей не обиделся.

— Нынче в кого ни ткнешь пальцем — или директор, или президент, в крайнем случае частный предприниматель. Ну, и я решил не отставать от моды… Позвонишь?

— При случае. Я не директор и не президент, так что у меня визиток нет.

— Да будет тебе известно, что американцы намерены заключить договор с Германией из-за подводных лодок и объявить Англии войну из-за блокады.

— Но ты все там же живешь, на Оболони?

— Ага… В девятиэтажном особняке.

— А почему не наоборот? Никогда американцы не будут воевать с Англией. В жизни не поверю.

— Тогда твой телефон у меня где-то записан. Заходи, поговорим.

— Как-нибудь, — повторил я, пожал Гордею руку и пошел вверх, в сторону Андреевской церкви.

— А что, по-твоему, они очень любят Британскую империю? Удар по Британской империи в Ирландии имеет в сто раз большее политическое значение, чем такой же удар, нанесенный в Азии или в Африке. Ребенок может вонзить булавку в сердце великана.

У меня почему-то испортилось настроение.

Почему? Мой новый плащ, возможно, теперь придется сдавать в химчистку… Нет, не из-за этого. А из-за чего?

— Это кто сказал, как будто я не знаю.

Гордей, когда мы еще вместе в НИИ работали, делил всех людей на идейных и безыдейных. Но, конечно, не так, как это в свое время делали коммунисты. Идейные, согласно Гордеевой классификации — это люди, способные генерировать новые идеи. К таковым он причислял себя, своего коллегу Витьку Бевзенко и — видимо, чтобы не обидеть — меня. Ну, и еще пару-тройку человек. Все те, кто не способен был решать технические задачи на уровне изобретений, были, в представлении Гордея, безыдейными. Потом, когда науку и технику в Украине и России начали планомерно уничтожать и мы все, идейные и безыдейные, в поисках хлеба насущного подались кто куда, Гордей это сделал одним из первых. Я еще подумал тогда, что Гордею волей-неволей придется перейти в стан безыдейных. Ну много ли простора для творчества при шитье кукольных платьев? Однако, как ни странно, Гордей так и остался идейным. А вот я… Жена требует денег, дочки — нарядных платьев, вкусной еды и развлечений, а я, работая то на двух, то на трех работах, пытаюсь \"обеспечить семью\". И времени для чего-то своего, заветного практически не остается. Ни времени, ни сил. Может, я что-то не так делаю? Может, мои нерожденные идеи все-таки важнее сытной жизни красавицы-жены и двух соплячек, все потребности которых можно свести к классическим \"хлеба и зрелищ\"? (В современной интерпретации — гамбургеров в \"Макдональдсе\" и телевизора…)

— А вот и не он. Это сказал Ленин, он русский, пари держу, что ты о нем и не слышал.

Я попытался продолжить ход мысли Гордея. Как можно заставить компьютеры сами себя ремонтировать, обслуживать и даже обеспечивать электроэнергией? Собственно, на полностью автоматизированных производствах… Да нет, почти весь персонал на таких производствах — это техники по ремонту и обслуживанию. И электроэнергии такие заводы потребляют — будь здоров! Никаких солнечных батарей не хватит… Впрочем, Гордей что-то там про \"Возвращение Рамы\" говорил. Компьютер на органических молекулах? Но работы эти пока — на самой ранней стадии научных исследований. И даже не исследований, а выдвижения идей. Ах, ну да, Гордей же у нас идейный…

— А вот и слышал.

Едва я вышел на Большую Житомирскую, вплотную к тротуару проехал джип и обдал меня хоть и весенней, а все-таки грязью. Чертыхнувшись, я принялся стряхивать капли с брюк и даже плаща. Вот скотина… Я имею в виду водителя джипа. Какая-то интересная мысль мне чуть было не пришла в голову. Я ее уже почти начал думать. А этот придурок…

— На нас устремлены глаза всего мира.

На этой злобно-грустной ноте я тогда и закончил. И, возможно, никогда даже не вспомнил бы о нашем с Гордеем разговоре, если бы он не позвонил мне примерно через полгода. Совершенно неожиданно позвонил — мы ведь с ним даже не друзья. И почему он меня для такого выбрал, а не того же Витьку Бевзенко? Жил бы я сейчас спокойно, безо всех этих проблем. А теперь…

— Бедные ирландцы, им всегда так кажется.

* * *

— Когда наступает очередь какой-нибудь страны, пусть даже маленькой, восстать против своих тиранов, она представляет угнетенные народы всего мира.

Было начало сентября. Погода стояла чудная: днем жарко, хоть в рубашке ходи, и солнце. Мы совершенно случайно встретились с Гордеем возле нашего универсама. Его недавно отремонтировали, переоборудовали, превратили почти что в супермаркет. Я как раз купил пару лампочек на сорок ватт дочки в очередной раз, выясняя отношения, свалили на пол настольную лампу; они у меня почему-то дерутся, как мальчишки — а Гордей выходил из продуктовой половины с батоном, кефиром и банкой консервов. Если бы я не знал наверняка, что он женат, подумал бы — холостяк добыл себе ужин и тащит в свое одинокое логово.

— Привет! — окликнул меня Гордей.

— Ты? Какими судьбами? Пролетая над Парижем?

— Я думал, что тираны, которых твои друзья ненавидят больше, чем англичан, — это Уильям Мартин Мэрфи и прочие дублинские работодатели.

— Не совсем. Я теперь живу в вашем Париже, — улыбнулся Гордей, и улыбка его мне не понравилась. Кажется, он не испытывал ни малейшей радости от того, что переехал к нам на Оболонь, хотя район считается неплохим: и метро есть, и Днепр близко.

Мы вышли из универсама и остановились недалеко от входа.

— Ты слышал, что Мэрфи уговорил всех работодателей уволить всех годных к службе рабочих, чтобы заставить их идти в армию?

— Купил здесь двухуровневую квартиру в элитном доме? — неудачно пошутил я. Неудачно в том смысле, что шутка могла получиться злой. А что, если Гордей вынужден был продать свою большую квартиру и купил маленькую, чтобы элементарно не помереть с голоду? Такое сейчас сплошь и рядом происходит.

— Будь я твоим учителем, я бы вколотил в тебя немножко здравого смысла. Никогда работодатели на это не пойдут. Это их ударило бы по карману.

— Гостинки не бывают двухуровневыми, — еще более грустно улыбнулся Толик. — Я теперь один живу, — предупредил он мой следующий вопрос. — Жена ушла от меня пару месяцев назад. Нашла себе бизнесмена — хоть и не крутого, скорее всмятку, но все же… Он купил мне гостинку, жена с дочкой переехала к нему, а у нас пока тесть с тещей живут, приехали из села. Помрут квартира дочке будет.

— Ну, и нечего тебе издеваться…

— Теперь понятно, почему у тебя в пакете — ужин аристократа.

— Я не издеваюсь.

— Жаль время на приготовление еды тратить. Знаешь, я даже рад, что все так получилось. Теперь никто и ничто не мешает мне заниматься главным.

— Нет, издеваешься.

Кажется, мне в очередной раз предстояло стать громоотводом, спасающим Гордея от молний его странных идей.

Я посмотрел на часы: начало девятого. Мне сегодня предстояло еще постирать свои носки и сорочки — у жены была аллергия на стиральный порошок; детские и свои вещи она еще как-то стирала хозяйственным мылом, а вот мне приходилось обслуживать себя самому. Но это не займет много времени, минут десять я вполне могу потратить на болтовню. Впрочем, разговоры с Гордеем небезынтересны — будет о чем поразмышлять на ночь глядя.

— Нет, не издеваюсь.

— И какую же глобальную проблему ты сейчас решаешь? — произнес я именно те слова, которые жаждал услышать Толик. — В прошлый раз, помнится, ты хотел осчастливить человечество саморемонтирующимися компьютерами, работающими от солнечных батарей.

— Я и сейчас работаю в этом направлении. Только то же самое меня тревожит уже с другой стороны. Я пытаюсь найти ответ на самый общий, философский вопрос, — сказал Гордей и резко посерьезнел.

— Ирландский рабочий живет и питается хуже всех рабочих на Британских островах, а это что-нибудь да значит. И сказала это правительственная комиссия, а не Джеймс Конноли. Ты когда-нибудь был у Джинни, видел, как она живет? Ты знаешь, что во всем Дублине они живут по шесть человек в комнате? Ты знаешь, как они мерзнут зимой? Ты знаешь, что они едят? Знаешь, что с ними бывает, когда они заболевают?

Мне обсуждать философские вопросы совершенно не хотелось.

— В чем смысл жизни, что ли? — попытался я свести разговор к шутке.

— Все это я знаю, Кэтел. Не ори.

— Это — частный вопрос. Ответ на него прямо следует из ответа на вопрос более общий. Догадайся, какой?

— Что первично, материя или сознание? — с ужасно умным видом спросил я.

— Так вот, дай только начать, мы их всех двинем. Сразу двинем и англичан, будь они прокляты, и Уильяма Мартина Мэрфи. А закон о гомруле пусть идет псу под хвост.

— Первично Сознание, сотворившее материю и все остальное, — легко решил столетия мучавшую философов проблему Гордей. — Но вот вопрос вопросов: зачем Бог создал Вселенную? Не как, не когда, не почему именно такую, а не другую — это все мелочи. Но — зачем?

— Сколько раз я тебе говорил — не ругайся.

Гордей тревожно поднял вверх указательный палец.

— Неисповедимы пути Господни… — смиренно сложил я руки перед грудью. — Нам не дано понять промысел Божий. А раз не дано — так зачем над этим голову ломать? — резко изменил я тон.

— Английских рабочих мы будем приветствовать как братьев. И рабочие по всей Европе потребуют прекращения войны. На волне рабочего движения мы подымемся, как Туман на слоне. «Кала Наг, Кала Наг, возьми меня с собой…»[33]

Но Гордея отнюдь не смутило мое ёрничанье.

— Удивляюсь, как ты можешь цитировать этого империалиста!

— В Библии об этом ничего не сказано. Хотя этическая оценка акту творения дана: \"И увидел Бог, что это хорошо\". Но — для кого хорошо?

Кэтел примолк. Как будто нарочно гася в себе возбуждение, он подтянул кверху второе колено и, сморщив нос, стал принюхиваться к своим брюкам. Потом растер лодыжки и медленно спустил ноги на пол, низко наклонясь вперед, так что тяжелые прямые волосы упали ему на лоб. Пряча лицо, он спросил:

— То есть как это для кого? Для…

— Так ты думаешь, что сражаться нам… невозможно?

Для человека, конечно, хотел сказать я — и осекся. Человек-то появился на шестой день творения, а знаменитую фразу библейский Бог повторял в конце каждого рабочего дня.

Пат растерянно уставился на склоненную голову, потом не спеша ответил:

— Для Бога, наверное.

— Именно! А что хорошо для русского, то немцу — смерть!

— Да, невозможно.

— В смысле?

Невозможно. Все его доводы, казалось бы, это доказывали. Но в воскресенье они предпримут невозможное.

— Добро и зло понятия относительные. И то, что хорошо для Бога, не обязательно должно быть хорошо для человека. Человек в картине мироздания играет важную, но не центральную роль. Он выполняет какую-то функцию. Какую? — не унимался Гордей.

— Передай полотенце, Кэтел.

— Наверное, в Библии про это написано. Человек должен быть царем природы, нарекать все сущее по имени…

— То есть выполнять функции наемного менеджера в принадлежащем Богу царстве. Но — возвращаемся к изначальному вопросу — для чего оно было создано?

Мальчик вскочил с места и тут же рассмеялся.

— И к изначальному ответу: нам не дано предугадать промысел Божий.

— Но и не запрещено пытаться понять его.

— Ты что это кутаешься, как девчонка? Патрик Пирс говорит, что герои Красной Ветки ходили в бой голые. Он говорит, что боязнь наготы — это современные английские выдумки…

— Не знаю, не знаю… Я где-то читал, что размышлять о том, что такое карма и как она работает, нельзя: могут быть большие неприятности!

— Пирс болтает почти столько же чепухи, как твой приятель в Либерти-Холле. Пододвинь-ка мне коврик.

— Но мы же не о карме говорим? Этот пустяк меня интересует меньше всего.

Кэтел молча смотрел, как Пат вытирается. Потом произнес едва слышно:

— Ну и нахал же вы, батенька!

— Когда ты пойдешь, я тоже пойду с тобой…

— Я не махал, я дирижировал, — вспомнил Гордей детскую отговорку.

Пат не ответил. Его неистовая любовь к младшему брату до сих пор выражалась в тиранстве, которое многих вводило в заблуждение. Он любил Кэтела, и только Кэтела, всеми силами этой предательской точки, которую он называл своим сердцем, и всегда сознавал, а теперь сознавал просто с ужасом, что Кэтел — его уязвимое место, его ахиллесова пята. Пусть ему удастся стать железным человеком, но в этом он всегда будет наг и беззащитен. Когда настанет воскресенье, как ему быть с Кэтелом?

— Что-то я не пойму, как твой смысл жизни связан с самовосстанавливающимися компьютерами.

— Ты что, еще не догадался? — удивился Гордей.

Не люблю я умников. Они тратят слишком много своего и чужого времени, чтобы доказать окружающим, что они самые умные в округе. Ну ладно, Гордей избавляется от своего комплекса неполноценности (потому что умник, если только заподозрит, что не самый умный в городе или хотя бы в радиусе километр, мгновенно начинает краснеть, икать и пукать), а я-то здесь причем? Жена не выдержала, не смогла играть роль дуры, на фоне которой Гордей выглядел бы гением — так он меня решил к этому приспособить?

9

— Ты же знаешь, я безыдейный, — вспомнил я классификацию Гордея и, нагло посмотрев на часы, протянул для прощания руку. — Извини, мне пора.

— Ты зашел бы как-нибудь ко мне, есть о чем поговорить, — крикнул он мне в спину, забыв, что я не знаю его нового адреса.

В среду, часов в пять утра, Кристофер Беллмен, так толком и не поспав, встал с постели. Сегодня Милли обещала дать ему ответ. После их последнего свидания он мысленно вел непрерывный диалог, очень Длинный и сложный. Больше он ничего не помнил, хотя, очевидно, разговаривал за это время с Франсис, Эндрю и Хильдой и хотя бы для вида садился за книги. Он и правда долго сидел у себя в кабинете, глядя в окно и прислушиваясь к собственным мыслям, которые неумолчно звучали у него в ушах голосами то ученых схоластов, то рыночных торговок.

— Как-нибудь зайду, — пообещал я, полуобернувшись.

Смущали его главным образом два обстоятельства. Во-первых, и это было основное, он боялся, что Милли скажет «нет». Считать, будто он «загнал ее в угол», можно было, только исходя из предпосылки, что она поступит разумно, а такая предпосылка вполне могла оказаться неверной. Конечно, ей не хочется продавать Ратблейн и дом на Верхней Маунт-стрит и селиться в дешевой квартире. Но достаточно ли Милли разумна, чтобы все время помнить об этой перспективе? Не предпочтет ли она плыть по течению, уповая на чудо? Bероятно, даже наверняка и очень скоро, это приведет ее к гибели, к распаду ее империи; и тут в последнюю минуту она может снова обратиться к нему. Но если дело зайдет слишком далеко и особенно если ее положение станет достоянием гласности, захочет ли она к нему обратиться? В решительный момент с нее станется предпочесть катастрофу, убедить себя, что поздно и не стоит уже платить такую цену за продление роскошной жизни. Он сумеет договориться с властной, сумасбродной, привыкшей к комфорту Милли только в том случае, если у нее хватит разума понять, каким способом она может сохранить свои преимущества. Но Милли способна упиться и крушением. Разоблаченная, доведенная до отчаяния Милли — это будет уже совсем другой человек; возможно, она найдет в себе силы предпочесть свободу. Его дело не допустить, чтобы этот человек появился на свет.

Если бы я тогда знал, что действительно зайду, да еще с таким ошеломляющим результатом — то что бы сделал? Поменял квартиру и навсегда уехал из Киева, да и вообще в другую страну? Боюсь, даже это не помогло бы. Гордей, с его возможностями, нашел бы меня где угодно. Ну почему именно меня он выбрал в качестве жилетки, в которую каждому человеку нужно когда-нибудь поплакать? Почему именно со мной произошла эта жуткая история? Не понимаю…

* * *

А еще Кристофера смущала мысль, что он поступает дурно. Конечно, это приходило ему в голову и раньше, но в другой форме. Раньше в его упорстве была доля рисовки. Ему казалось, что после стольких лет, прожитых в рамках приличий, такой эгоистический поступок будет не лишен изящества. Раз в жизни — и ради какой цели! — он пойдет вперед не оглядываясь. Милли богатая добыча, и он завладеет ею, невзирая на демона нравственности. Он видел свой грех как нечто касающееся исключительно его самого, как смелое и, безусловно, эффектное опрокидывание моральных барьеров, уважать которые его до сих пор заставляла не столько добродетель, сколько робость. Теперь он стал больше думать о Милли.

Наша следующая встреча произошла при обстоятельствах престранных. Уже одно это должно было меня насторожить и оттолкнуть от Гордея как можно дальше, лучше всего — на другую сторону земного шара. А вот поди ж ты, не остановила, не насторожила, не испугала до смерти. Наоборот заинтриговала…

А было так: Гордей трижды приснился мне во сне, и все время в одной и той же ситуации. Иногда у людей бывают повторяющиеся кошмары — сны, тягостные именно своей повторяемостью. Так было и со мной. А снилось мне следующее: будто бы Гордей сидит на больничной койке в синем байковом халате; лицо усталое, можно даже сказать — изможденное. А я стою перед ним в одних трусах, потому что каким-то неведомым образом перенесся в эту палату прямо из своей постели, покинув дважды удовлетворенную и по этому случаю вполне умиротворенную и даже немножечко счастливую жену. Стою я перед Гордеем босиком, но мне почему-то не холодно. А Толик смотрит на меня затравленно-усталым взглядом и просит:

Правда, если уговаривать ее слишком настойчиво, она может затаить нехорошее чувство и потом отравить ему всю жизнь, так что для осторожности у него были и своекорыстные мотивы. Но этого Кристофер почему-то не опасался. Он хорошо знал Милли, знал ее несокрушимую жизнерадостность. Она не спасует в беде. Но если замужество для нее беда, зачем навязываться? Может быть, просто выручить ее из финансовых затруднений — это не так уж трудно — и не ждать награды? Горе в том, что награда и так была проблематичной. Он выразился очень точно, сказав, что от Милли-жены может ждать самое большее верности в разумных пределах. Не то чтобы он предвидел измены, хотя и это не исключалось, но он знал, что Милли Несможет устоять перед соблазном новых побед или сдержать свои летучие симпатии и что требовать этого от нее, если она станет миссис Беллмен, было бы глупо. Пока Милли не замужем, от нее, сколько она ему ни обязана, нельзя ждать почти ничего. Очень скоро она попросту забудет, как все было.

— Ты бы навестил меня, Чижик! Корпус тридцать семь, палата два. И книжку мне принеси, \"Мозг\" называется. У тебя есть, я знаю. Принесешь?

Вообще-то моя фамилия Чижов, и Чижиком меня со школьных лет никто не называл. Книжка \"Мозг\" у меня действительно есть — купил лет десять назад, сам не знаю зачем. Я слушаю — во сне — Гордея, удивляюсь, откуда он знает про книжку, и думаю, что мою детскую кличку любой мог бы вычислить, а вот книга… И так я удивлен тем, что Гордей знает про книгу, о которой я и сам давно позабыл, что просыпаюсь. Рядом спит жена, в соседней комнате дочки. Вроде все нормально, но мне отчего-то тревожно. Едва осознав это, я засыпаю, хотя обычно, проснувшись среди ночи, долго не могу заснуть. Засыпаю и почти сразу вижу этот же сон: Толик снова просит принести ему книгу, а я опять удивляюсь и просыпаюсь. На третий раз — я и после второго пробуждения почти сразу заснул, упал во все тот же странный сон — я сквозь сон возьми и пообещай Гордею:

И все же, подобно тому как постепенно расшифровывается надпись на незнакомом языке, так ему становилось все яснее, что его долг — снабдить Милли деньгами, легко и великодушно отказавшись от затеи, которая только и могла возникнуть в столь грубо материальном контексте, а иначе представлялась бы для него абсолютно неосуществимой, а для Милли — абсолютно неинтересной. Когда рассуждения его достигали этой точки, вопрос сразу же облекался в новую форму: намерен ли он выполнить свой долг? К эффектному поступку он был готов, ну а к незаметной жертве? Но тут его влечение к Милли, сам ее сияющий образ, внезапно открывшийся ему подобно чудотворной иконе, заставлял его умолкнуть, благодарно смириться перед неизбежным. Он просто не может устоять. А потом снова слышался шепот противоположных доводов, и все начиналось сызнова. И в среду утром он все еще колебался, склоняясь к малодушной мысли — подождать, что скажет Милли и как ее слова подействуют на его настроение. Проявляя непростительную слабость и полностью это сознавая, он препоручил решение нравственного вопроса себе же, но завтрашнему.

— Приду… Завтра… Что тебе принести из продуктов?

— Апельсины, что же еще? — удивился Гордей моему вопросу, и на этот раз я проснулся не от своего, а от его удивления. Проснулся и почему-то поверил и в сон, и в свое обещание. А я стараюсь обещания выполнять, есть у меня такая, очень вредная для меня самого, привычка.

Утром я долго искал по всем записным книжкам телефон Гордея. Он, конечно, уже там не живет, но, может быть, тесть или теща знают его новый адрес? Я почему-то был уверен, что он в больнице, даже знал, в какой Павловской, конечно, она ближе всего к Оболони. Да и есть ли в Киеве другая больница для психов? Но все же я хотел убедиться перед тем, как идти, что Гордей действительно в больнице.

Мысли эти одолевали Кристофера большую часть ночи, в промежутках между бурями кошмаров, от которых в памяти осталось только какое-то темное пятно. Чувствуя, что не может больше лежать неподвижно в рассветных сумерках, он, весь разбитый, вылез из постели и тут же судорожно поджал пальцы ног, не желавших ступать на холодный пол. Сон еще гудел и роился где-то рядом. Опустив голову, Кристофер заметил, до чего худые у него ноги. Сидя на краю постели, он разглядывал свои костлявые колени и лодыжки и узкие белые голени, поросшие редкими длинными черными волосами. Как застывшая замазка вытянутая в длину, но без сколько-нибудь четкой формы и цвета. Пришло неприятное ощущение, что и весь он такой же негибкий, старый, дряблый. Без одежды он будет похож на деревянную куклу — палка палкой, нечто столь примитивное, что о связи с человеческим телом тут можно только догадываться. Он ничего не может требовать от Милли. Но в эту минуту его ужаснула даже не мысль о Милли, а застарелый страх смерти, не посещавший его уже много лет.

Номер телефона я нашел. Трубку снял тесть.

Он встал и накапал себе валерьянки. Потом с рюмкой в руке подошел к окну. Сад стоял очень тихий, едва различимый в синеватых сумерках. Он показался Кристоферу незнакомым — отражение в старом потускневшем зеркале, странно изменившийся зеркальный сад. Никогда при дневном свете деревья и кусты не выглядели такими величаво спокойными, что-то знающими, застывшими, как в трансе. Кристофер передернулся и тут же понял, что к чему-то прислушивается — может быть, к падению капель росы с острых кончиков пальмовых листьев. Но синий воздух молчал, мутный, пустой, без единого звука, даже моря не слышно. Он уже хотел отступить от окна в привычный уют своей спальни, как вдруг уловил в туманном пространстве сада что-то необычное. Там стоял — или померещился ему — какой-то человек. Он стал напряженно вглядываться. Колдовство обрело новый облик, смутная угроза синих сумерек сосредоточилась в этом неподвижном пришельце, еще более тихом и таинственном, чем замершие в ожидании деревья. Кристофер с усилием перевел дух, а потом фокус опять сместился, и он понял, на кого смотрит. Это была его дочь Франсис.

Франсис стала медленно пересекать лужайку. На ней был длинный светлый халат, он тащился за ней, оставляя темный след на росе. Она дошла до качелей. Под каштаном ее почти не было видно. Бледный халат промелькнул за листвой, на минуту она как будто оперлась коленом о доску качелей. Потом встала, подняла голову, глядя на дерево. Дотянулась до одной из нижних ветвей и качнула ее, словно желая убедиться, что не она одна способна двигаться. Во всех ее движениях была пугающая законченность и поглощенность, как всегда у людей, думающих, что их никто не видит. Медленно повернувшись, она побрела по траве, временами останавливаясь, чтобы подумать о чем-то или прислушаться. Она двигалась тяжело, совсем не обычной своей походкой, словно зеркальный мир, в который она вступила, придавил ее, обсыпал какой-то вязкой серебристой пылью; да, вся фигура ее теперь чуть мерцала, как металл, может быть, потому, что стало светлее. А когда она останавливалась, то стояла, как изваяние, видная менее отчетливо, словно впитанная утренней тишиной, не нарушаемой даже птицами.

Кристофер ощутил глубокое смятение. Было что-то исступленное в этой тихой фигуре с тяжелой, обреченной поступью. Ему не хотелось бы сейчас увидеть ее лицо. Казалось, она нарочно себя запугивает, может быть, старается заглушить один страх другим. Но чем же мог напугать ее сад? Затаенный страх самой Франсис — вот что он увидел в сумеречном саду, вот что было разлито в синих проблесках рассвета. Ужаснувшись при мысли, что она может его увидеть, Кристофер быстро отошел в глубь комнаты. Той, что бродила по саду, человек, глядящий из окна, непременно показался бы демоном. Весь дрожа, он опустился на кровать. Почему он так уверен, что она охвачена страхом? И чего она боится?

* * *

— Ой, какая прелесть, починили старые качели!

— Да, это Эндрю.

Ярко светило солнце, пели птицы. Утром прошел дождь, и теперь солнце освещало сверкающий мокрый сад, на вид и на запах отдающий светлой соленой зеленью.

— Ну что, сделал наш мальчик предложение руки и сердца?

— Нет еще.

Кристофер шел по саду следом за Милли. Его тревожило, что она здесь, тревожило, что она непременно захотела приехать к нему домой, хотя он знал, что Хильда и Франсис в Дублине и вернутся не скоро. Он бы охотно удержал ее в комнатах, но она сразу прошла через прихожую в сад.

— Эндрю и Хильда переехали?

— Вчера уже ночевали в «Клерсвиле», по-походному. Мебель из Англии прибывает завтра.

— Надо будет съездить посмотреть. Как вы находите новое жилище Хильды?

— Мне не нравится, что сад разбит по склону, а дом ничего. Милли…

— Ваш садовник что-то плохо подрезал розы. Посмотрите, какие побеги длинные.

— Знаю. У него мысли в последнее время заняты другим. Милли…

— Как рано завязались бутоны. Но они, наверно, не распустятся еще целый месяц.

— Больше. Милли…

— Ужасно смешно, каждый год просто забываешь, как все бывает весной. Я никогда не помню, в каком порядке распускаются цветы, а вы?

— Завидую, вас ждет еще столько сюрпризов. Милли, дорогая…

— Неужели Замок правда разгонит всех этих шинфейнеров и отберет у них ружья? Это было вчера в вечерних газетах, вы читали?

— Нет, конечно, нет. Этот приказ — явный подлог. Я звонил брату Мак-Нейла, он только смеется. Мистер Биррел, как всегда, уехал на Пасху в Англию. И тут и там в этой стране все по-старому. Одни разговоры.

— А те, по-вашему, тоже ограничатся обычной игрой в солдатики?

— Да, они будут спокойно ждать мирной конференции. На этом они ничего не теряют. А теперь…

— Ужасно это грустно. Я все ждала от Ирландии чего-то из ряда вон выходящего. Какого-то потрясающего события, которое все изменит, какого-то подвига. Но нет, все только игра, все мелко, провинциально.

— Какие там потрясающие события, Милли, для них нет исторических условий. Несколько человек могут совершить несколько убийств…

— Ну, тогда это, может быть, я в своей жизни ждала чего-то, чего-то прекрасного, что так и не случилось.

— Милли, прошу вас, пойдемте в дом.

— Нет, мне здесь нравится. Здесь так мокро, прямо красота. Ногам хорошо, прохладно.

— Дорогая моя, вы мне хотели сегодня что-то сказать.

— Ох, будущее, будущее! Я все гадаю на картах, но каждый раз выходит дама пик.

— А вы бы спросили свое сердце.

— Свое что?

— Милли, прошу вас, не мучайте меня.

— Это вы насчет того, чтобы нам пожениться?

— Разумеется…

— Ну конечно, я отвечаю «да».

Кристофер воззрился на Милли, уходившую от него прочь по траве. Она еще не сняла своего серого пальто с военного вида отделкой из красного бархата. Из-под пальто виднелась шелковая юбка, местами потемневшая от сырости, и нарядные башмачки. Кристофер смотрел вслед ее кругленькой, слегка покачивающейся фигуре, вот она склонилась над розами… На минуту показалось, что это театр, словно золотой свет, упав на сцену, объединил случайные предметы в прелестную картину. От облегчения у него кружилась голова. Хотелось опуститься на колени в мокрой траве. Вместо этого он наклонился и, смочив травою ладонь, провел ею по лбу. Потом пошел следом.

— Милли, я так рад.

— Да, я уступаю, сдаюсь. Выкидываю белый флаг. Вся артиллерия на вашей стороне.

— Неужели дело обстоит так скверно?

— Еще хуже! Нет, нет, я шучу. Вот смотрите, я сорвала для вас прелестный бутон розы. Осторожнее, шипы!

— Да не будет шипов в нашей совместной жизни!

— Ничего острого, чем мы могли бы поранить друг друга. Если б вы только знали, Кристофер, как я боюсь, что вы сделаете мне больно.

— Милли! Как будто это возможно. Я вас боготворю.

Ее неожиданный вопль пронзил его до глубины души, как сладостный укол, перешедший в теплое ощущение своей власти. Он еще помнил, что должен был сказать ей что-то совсем другое, всеми доступными ему способами внушить ей сейчас, в последнюю минуту, что она совершенно свободна. Предложить ей свою помощь и ее свободу. Но он был переполнен радостью и деспотизмом, и ситуация уже развивалась по инерции.

— Вы правда думаете, что Франсис не будет возражать?

— Нет, нет, — сказал Кристофер. — Когда она выйдет замуж, когда у нее будет свой муж и свой дом, она примет это спокойно. — Он вспомнил потерянный призрак, который видел утром в саду. Но то был призрак, а этот солнечный сад, не таивший никаких загадок, — действительность.

— Интересно, мужчины почему-то всегда так думают о женщинах. Ну что ж, будем надеяться, что мысль о Франсис вас не остановит. Мне-то, с тем, что осталось от моего сердца, необходимо думать, что вы безумно в меня влюблены…

— Я в вас безумно влюблен, Милли.

— Вытрите, пожалуйста, сиденье!

Он вытер доску качелей носовым платком, и она села, вонзив каблук в траву.

— Вы знаете, Кристофер, я ведь любила Артура. Многие не верили, но это правда.

— Я в этом не сомневаюсь.

— Для меня хорошо относиться к людям и значит быть в них влюбленной. Артур в молодости был красавец. Да он в каком-то смысле и сейчас молодой. А я старая.

— Вы прекрасно знаете, что вы не старая, Милли.

— Нет, старая. И поступаю по-стариковски — решаю больше ничего не ждать. Кристофер…

— Да?

— Мне нужен будет второй автомобиль. Нам нужен будет второй автомобиль.

— Нам… да, конечно, все что хотите, дорогая. Но придется держать шофера. Я не смогу…

— Шофер нам не понадобится. Мы используем моих молодых людей; За мной будет ходить по пятам целый взвод молодых людей. Таких, как Эндрю. Он отлично разбирается в машинах. Вы как, согласны?

— Если вы станете моей женой, я согласен на все.

— Ну посмотрим. Обручальное кольцо вы мне подарите?

— А как же! Но еще некоторое время мы должны хранить…

— До чего же пылкий, нетерпеливый поклонник! Придется мне носить кольцо под перчаткой. Нет, вы пока подождите его покупать — вдруг раздумаете.

— Милли, я куплю вам кольцо сегодня же…

— Нет-нет, и не думайте. Мне нужно немножко времени. Мне нужно устроить себе маленькие каникулы…

— Надеюсь, родная, вы не собираетесь напоследок повеселиться?

— Повеселиться? Господи, выдумали тоже. С кем это я могла бы напоследок повеселиться? Нет, не раскачивайте меня, я сама.

Она стала тихонько раскачиваться взад-вперед. Пальто она расстегнула, под ним обнаружилась плотно облегающая белая блузка с высоким воротником и бесчисленными оборочками на груди. Ее ноги энергично сгибались и распрямлялись, мелькала полная икра в сером чулке и кружево нижней юбки. Веревки со стоном терлись о дерево, и древесная пыль сыпалась на красные бархатные эполеты. Милли раскачалась сильнее. Что-то плотное и блестящее, выпав из ее кармана, плюхнулось в траву, к ногам Кристофера. Это был револьвер. Кристофер поднял его и увидел, что он заряжен.

Милли дала качелям замедлить ход и соскочила с них в вихре юбок, ухватившись за плечо Кристофера. Другой рукой она решительно отняла у него револьвер. Кристофер, неожиданно почувствовав тяжесть ее тела, сделал движение ее обнять, но она быстро отошла и стала по другую сторону качелей.

Кто-то показался возле дома, направляясь к стеклянной двери зимнего сада. Это был Барнабас Драмм. Он увидел их, приостановился, неопределенно махнул рукой и вошел в дом.

Кристоферу сразу стало не по себе.

— Он, наверно, ищет Хильду. Он не знает, что она переехала. Вы уверены, что он ничего не слышал и не видел?

— Конечно, нет. Он только что вошел.

— Я ему не доверяю. Он злой человек и, по-моему, шпионит за вами.

— Вздор, он просто славная сторожевая собака. Пойдемте в комнаты, хорошо? Кажется, опять начинается дождь.

Они вышли из-под дерева под первыми каплями дождя. Солнце еще слабо освещало макушки цветущих вишен, белеющие на фоне свинцового неба. Кристофер остановился. Для полноты своего счастья ему оставалось сказать еще одно слово, пойти еще на один риск. И сейчас риск, казалось, был невелик. Он хотел сказать: «Вам нет нужды выходить за меня замуж. Я все сделаю, что нужно, но, если не хотите, можете и не идти за меня».

А получилось другое:

— Вы ведь знаете, Милли, вы вольны делать все, что вам захочется.

Она не смотрела на него. Мелкий дождь уже осыпал ее темные волосы и плечи ее пальто.

— Мне ничего не захочется.

— Как знать. Мною вы можете командовать. Можете делать со мной что угодно.

— Это вам сейчас так кажется, — проговорила она тихо. — Но в нас обоих эгоизм пустил глубокие корни. И в наших поединках вы всегда будете побеждать, всегда.

10

«В этот период моей жизни я опять стал частым гостем в доме на Верхней Маунт-стрит, где меня всегда ждал радушный прием. Я понимал, что неприлично и, конечно же, несправедливо предпочитать веселую ласковость беспечной Милли угрюмой и бессловесной привязанности моей жены. Но весь порядок жизни несправедлив, а родственные души стремятся друг к другу, и живое тянется к живому. Моя природная веселость, всегда заглушаемая в мрачной атмосфере нашего дома, на Верхней Маунт-стрит била ключом, и временами мы с леди Киннард смешили друг друга буквально до слез. Возвращение на Блессингтон-стрит всегда бывало своего рода епитимьей. В доме было неприбрано, часто даже грязно, и меня, сознаюсь, оскорблял нарочито, как мне казалось, безвкусный и запущенный вид не только комнат, но и самой моей жены. Прискорбное, такое неожиданное, но непобедимое физическое отвращение, из-за которого я оказался непростительно виноват перед женой в святая святых нашего брака и о котором она сразу догадалась, привело к тому, что несчастная страдалица стала как назло подчеркивать именно те черты своей внешности, которыми и объяснялось с самого начала мое воздержание».

Эти слова, которые Барни написал утром, сидя в Национальной библиотеке, сами собой пробегали у него в мозгу, не доставляя ему удовольствия, поскольку сейчас, часа в четыре дня в среду 19 апреля, когда он сидел в пивной Бэтта на Берисфорд-стрит, мысли его были заняты другим. До того как попасть сюда, он побывал в кабаке Литтла на Харкорт-стрит, а еще раньше — у Нейгла на Эрл-стрит, а еще раньше — у Бердж-Ина на Амьен-стрит. Завтракал он — да, скорее всего, он завтракал — в ресторане «Красный берег», но это было уже давно.

Барни все еще не мог опомниться. Утром он поехал в «Финглас» повидать Хильду и, сбоку обойдя дом, обнаружил в саду Милли. Из-за кустов он слышал почти весь ее разговор с Кристофером. Милли, флиртующая с Кристофером, — это одно; Милли, жена Кристоферa, — совсем иное, и Барни тут же почувствовал: этого я не вынесу. Если Милли выйдет замуж, он больше не сможет у нее бывать. Это было ясно и страшно неожиданно, поскольку ему и не снилось, что она может снова выйти замуж. Его присутствие в доме у Милли зависело от известных предпосылок, может быть, вымышленных или иллюзорных, это он готов был признать. Ему нужно было чувствовать себя там «не хуже других», нужно было чувствовать, что потенциально она ему принадлежит. А Милли часто бывала с ним такая веселая, может быть, он ей и в самом деле нужнее всех? Сейчас он согласился на роль спаниеля, но быть у замужней Милли комнатной собачонкой, которую еле терпят, да еще захотят ли терпеть…

Потрясло его и то, что Милли явно действовала по принуждению. Его слух, изощренный любовью или особого рода своекорыстием, уловил в ее шутливой болтовне жалобную ноту отчаяния. Милли подчинялась насильно, и объяснить это можно было только одним: она шла замуж по расчету. Открытие это не столько шокировало Барни, сколько наполнило его жалостью к Милли. Уж кто-кто, а Милли — свободное создание. Какие же ужасы толкнули ее на решение надеть ярмо рабства? Что она могла полюбить Кристофера — этого Барни не допускал. Хотя бы от этого страдания он был избавлен. Она не влюблена, но со всем присущим ей блеском и двоедушием будет играть роль безоблачно счастливой жены. А для него она будет потеряна.

На каком-то этапе мучительных раздумий — возможно, в кабаке Литтла перед Барни забрезжил свет. Чувство облегчения вылилось в четкую формулу: этому не бывать. Она, несомненно, пожалеет о своем решении; так не лучше ли помешать ей это решение выполнить? Каковы бы ни были финансовые затруднения Милли — а Барни с некоторых пор подозревал, что они существуют, — все лучше для нее, чем насильственный брак, против которого ее свободолюбие все равно возмутится. Барни, знавший ее как никто другой, был в этом уверен. Значит, ему и следует, конечно, с видом на какую-то награду, спасти Милли от нее самой. Ее необходимо удержать от этого шага. Но как?

Переход от бесплодной грызущей боли к изыскиванию контрмер, пусть даже самых приблизительных, сразу придает сил. Барни выпрямился на стуле, заказал еще порцию виски и вперил строгий взгляд в «Слияние рек», бледно изображенное на ромбе из цветных стекол в окне кабака. И тотчас на новом пути, по которому пошли его мысли, возникла фигура Франсис. От, Франсис решено пока скрывать намерения ее отца. Почему? Ясно, потому что Кристофер хочет сперва выдать дочь замуж и услать подальше. А почему? Потому что он боится ее противодействия. Барни, добравшийся к этому времени до пивной Бэтта, хлопнул себя, по лбу и попытался сосредоточить взгляд на «Жемчужине с грудью белее снега», бледно изображенной на ромбе из цветных стекол в окне пивной. Красавицу эту было бы трудно узнать, если бы не надпись. Буквы прыгали у Барни перед глазами, но когда-то он их уже здесь читал. С Франсис дело обстояло не просто.

В общении с нею Барни ощущал ясность и доброту, на которые тщетно надеялся, соприкасаясь с другими женщинами. Через Франсис ему приоткрылась абсолютная любовь, то единственное, что может исцелить, униженную душу. Но в этой тихой девушке он угадывал женскую натуру, сильную и сложную. Ее воля мощное оружие. Что, если использовать это оружие в ситуации, на которую он только что натолкнулся? Франсис вполне способна расстроить женитьбу отца, в этом Барни не сомневался. Сомнительно было, захочет ли она это сделать. Главным по-прежнему оставалось то, что Милли не должна выйти за Кристофера. Но из этого еще не явствовало, разумно ли впутывать в это дело Франсис. Франсис страшно расстроится; а хорошо ли ее расстраивать накануне ее собственного замужества? Хотя, конечно, если она вступит в борьбу с отцом, не исключено, что это заставит ее отложить свой отъезд из Ирландии или даже свое замужество, особенно если победа останется за нею. Тогда она решит, что должна остаться с отцом и утешать его.

Отсюда возникло новое соображение, такое интересное, что Барни, почти не сознавая, что делает, надел шляпу, грузно поднялся и с достоинством вышел из пивной Бэтта на набережную. Рядом с пивной был Либерти-Холл, штаб тред-юниона транспортников и чернорабочих, а теперь и Гражданской Армии Джеймса Конноли. Переходя булыжную мостовую по направлению к окружной железной дороге, Барни увидел, что перед Либерти-Холлом собралось довольно много народу. Одна фигура в этой толпе показалась ему знакомой. Потом он понял, что это Пат, и инстинктивно замер на месте, чтобы остаться незамеченным. Пат был одет в ярко-зеленую форму Волонтеров, при шляпе с полями и портупее. На поясе у него висел револьвер, через плечо — винтовка. На остальных была темно-зеленая форма Гражданской Армии. Они как будто о чем-то спорили, а потом все вместе вошли в здание.

При виде Пата Барни сразу протрезвел и понял, что влил в себя изрядное количество спиртного. Он был рад, что Пат его не видел, и сердце его сжала та особенная боль, какую вызывали в нем пасынки. Боль эта состояла из любви, стыда и острого чувства несправедливости. Для Барни его пасынки были высшие, почти идеальные существа, и любил он их особенной, тайной, запечатанной любовью. Он так и не сумел найти язык для этой любви. Не было ни взгляда, ни жеста, ни прикосновения, ни голоса, которым он мог бы ее выразить. В то же время он знал и всегда помнил, что для братьев он одиозная фигура. Их обижало его отношение к их матери, насколько они могли об этом судить. А еще больше, пожалуй, обижало самое присутствие отчима, воплощавшего собой наихудший вариант человеческого существования. Контраст между чистым совершенством его любви и подлой бессмысленностью его поведения, между его опечаленным сердцем и придурковатыми повадками казался Барни вопиющей несправедливостью. И в то же время он испытывал перед мальчиками настоящий стыд, порождаемый тем, что было в нем самого глубокого и неиспорченного, и порой пронзительный почти до сладости.

Пройдя немного, Барни прислонился к теплому скругленному граниту набережной. Небо над головой было чисто ирландское — холодное, бледно-голубое, похожее на тонкую мокрую бумагу, по которой едва заметно расплылась сильно разведенная голубая краска. Ветер упорно клонил мачты кораблей у таможни и не давал опасть английскому флагу. От Дублина, а может, от Лиффи пахло дрожжами. Барни посмотрел вниз, на реку. С гранитных стен свисали большие железные кольца, соединенные фестонами канатов, обросших водорослями, напоминающих крупный, грубый орнамент начала прошлого века, а внизу медленно струилась клейкая вода, чуть пенистая, как пиво, грязно-коричневая, испещренная ржаво-белыми бликами, тонкими мазками синевы и блестками тусклого золота. В ней матово отражалась побеленная лестница, а теперь еще и целая башня белых чаек, устремившихся обследовать особенно плотное место в вязком потоке. Глядя на реку, вдыхая ее запах, слушая шум уличного движения и свары чаек, Барни вспоминал тихий, незагрязненный Шаннон у Клонмакнойза и огромного Христа, раскинувшего руки на древнем кресте, и всю эту пустынную местность.

Он прошел немного дальше, до моста. Впереди, отчетливые, как на гравюре, разноцветные изогнутые набережные тесного города тянулись к зданию Четырех Судов с его зеленым рубчатым куполом. Над пивоваренным заводом Гиннеса громоздились тучи, бело-коричневые, как блики на реке. Наверно, дождь все-таки будет. Барни погладил усы, вдыхая застрявший в них запах виски. Остановившись, стал лениво разглядывать рекламы и плакаты на набережной Св. Георгия. Один из них, очень большой, утверждал со скромностью, всегда его удивлявшей, что «Мыло МАРТЫШКА — не для белья». Другие, поменьше, сообщали, что «Вазелин — залог победы», а «От почернения кожи поможет только ЗАМБУК». На вербовочном плакате седая женщина увещевала своего нерешительного сына: «Иди, мальчик, это твой долг». Афишка фотографа изъявляла готовность увеличить «любой снимок вашей жены, невесты, ребенка или лучшего друга до натуральных размеров» всего за полтора шиллинга. Неужели это всерьез? Барни попробовал вообразить, что у него есть снимок Милли в натуральную величину. Пришлось бы запирать его в своей комнате и прятать под матрасом — больше негде. Отсюда пошли и другие беспокойные мысли.

Он побрел дальше, к колонне Нельсона. На Сэквил-стрит попадалось много раненых солдат в синей форме, очень заметной на бледном солнце. В сторону Феникс-парка рысцой проехал небольшой отряд улан, вооруженных карабинами и пиками, а вслед за ними линейка с полицейскими. Барни выбросил из головы богатый ассоциациями портрет Милли в натуральную величину и снова стал гадать, как поступит Франсис, если открыть ей глаза: толкнет ли ее глубокая антипатия к Милли, подмеченная им, но так до конца и не понятая, на противодействие матримониальным планам отца? И, мрачно склоняясь к мысли, что Франсис скорее всего покажет себя безупречно великодушной дочерью, он вдруг сообразил, что в запасе есть и еще одна карта, которую он мог бы разыграть. Он мог бы рассказать Франсис о том, что случилось в Мэйнуте. На углу Ратленд-сквера он остановился. Теперь тучи клубились над зеленым куполом больницы Ротонда, и часы на церкви Финдлейтера показывали без десяти пять. Франсис всегда хотелось узнать, какая женщина его «погубила»; и Барни не раз чувствовал желание рассказать ей — не для того, чтобы опорочить Милли, а просто чтобы Франсис стала ему еще ближе. Его подмывало поведать ей все, сделать ее своим исповедником и судьей. Но из лояльности к Милли он всякий раз воздерживался от полного описания своих невзгод, хотя Франсис, сидя с ним в кондитерской О\'Халлорана, сама его об этом просила. Франсис чутьем угадывала, что Милли порочна. Может быть, стоит, сообщив ей о намерении этой женщины стать женой Кристофера, тем самым показать, что чутье не обмануло ее?

* * *

Под первыми каплями дождя Барни тихонько открыл своим ключом парадную дверь дома на Блессингтон-стрит. В темной прихожей он повесил шляпу на вешалку, а из ящика достал бархатную ермолку, недавно купленную в магазине Финегана «Все для джентльменов» и очень любимую, поскольку она предохраняла плешь от холода и придавала его внешности что-то священническое. На подзеркальнике толстым слоем лежала пыль. Он быстро нарисовал в пыли рожицу, потом бережно пристроил на голове ермолку и посмотрелся в мутное зеркало. В ермолке он выглядел много старше, и это было приятно. Чувствуя непреодолимое желание прилечь и закрыть глаза, он стал подниматься по лестнице, как всегда, бесшумно, чтобы избежать возможной встречи с женой.

Он миновал витраж уборной, вдохнув ее запах и перешагнув через ту ступеньку, что скрипела. В таких случаях он не выдавал себя даже заходом в уборную, предпочитая уединяться с собственным ночным горшком. Он юркнул за занавеску из стеклянных бус, ловко прихватив ее рукой, чтобы не зазвенела, и уже поставил ногу на следующую ступеньку, когда из гостиной послышался голос Кэтлин:

— Барни, это ты? Зайди на минутку.

Со стоном Барни повернул вспять и, напустив на себя равнодушный вид, протиснулся в дверь гостиной. Дождь, видимо, полил сильнее, в комнате было темно и холодно. Камин не топился и был еще полон вчерашней золы. В затхлом воздухе привычно пахло пылью и ветхими толстыми тканями.

Кэтлин стояла в дальнем конце комнаты у окна, теребя кружевную занавеску. Должно быть, она видела, как он вошел. Когда она повернула голову, стал виден большой пучок на затылке, из которого неряшливо свисали пряди волос. Ее измученное лицо расплывалось бледным пятном, только большие светло-карие глаза напряженно светились. На ней была всегдашняя коричневая юбка до полу, плечи закутаны шерстяным платком. Чувствуя некоторую дрожь в коленях, Барни опустился на жесткий стул у дверей. Скользкое блестящее сиденье, отвыкшее принимать ездоков, чуть не сбросило его наземь. Его охватило физическое чувство вины, возникавшее перед каждым разговором с Кэтлин. Он чувствовал, что у него чернеет кожа. «Поможет только ЗАМБУК».

— Барни, я так беспокоюсь.

— Из-за чего, милая? — (Неужели она что-нибудь узнала?)

— Из-за Пата.

— Ах, из-за Пата? Я бы не стал беспокоиться из-за Пата.

— Барни, ты ничего не знаешь? Ни о каких его… планах?

— Ничего не знаю. Странно, а я сегодня видел Пата у Либерти-Холла. Он как раз туда входил.

— В Либерти-Холл? Но ведь это не его штаб. Его штаб на Доусон-стрит.

— Я знаю. Наверно, они просто готовятся к какому-нибудь совместному параду с ИГА. Мы с ним сейчас в дружбе.

— Да, я это заметила. Так ты правда ничего не знаешь, Барни? Если знаешь, ты лучше скажи.

— Да нет же, Кэтлин, правда не знаю. Мне даже непонятно, из-за чего ты беспокоишься.

— Впрочем, они тебе все равно бы не сказали. — Отойдя от окна, она подсела к неприбранному камину и раздавила туфлей головешку.

Слова ее показались Барни немного обидны. Он встал с негостеприимного стула и тоже подошел к камину.

— Поверь, что, если бы что-то готовилось, я бы об этом знал. У тебя просто воображение разыгралось. Ну почему тебя беспокоит Пат?

— Да не знаю. Ничего определенного нет. Он два дня без всяких объяснений не был на работе, вчера вечером мистер Монаган заходил справиться о нем. Он спросил, не заболел ли Пат, я, конечно, ответила, что нет. Так неудобно. А когда я сказала Пату, что мистер Монаган к нам заходил, он только засмеялся и сказал что-то вроде того, что вообще больше не пойдет в контору. Он точно живет в другом мире.

— По-моему, беспокоиться нечего, — сказал Барни. Что Кэтлин встревожена не из-за него, было большим облегчением. Он пошаркал- ногами, давая понять, что скоро удалится.

— Теперь он когда уходит из дому, то всегда с ружьем. А сегодня опять надел эту их форму. И все время он какой-то неестественный, возбужденный, и Кэтел тоже.

— Кэтел всегда возбужден.

— Он почти не бывает дома. Что он делает целыми днями? А когда ему что-нибудь говоришь, как будто и не слышит, даже не дает себе труда ответить. Барни, ты бы не мог ему что-нибудь сказать?

— О, Господи, что же я могу ему сказать?

— Ну спросить его, не собираются ли они…

Кэтлин осеклась, и Барни вдруг понял, что она близка к истерике. Она не плакала, но ее побелевшее лицо беспомощно дергалось, и она прикрыла рот рукой.

— Ну Кэтлин, ну успокойся, — сказал он, заражаясь ее волнением. — Ты же знаешь, что ничего не случится. В Ирландии никогда ничего не случается.

— Поговори с ним, Барни, пожалуйста.

— Пат со мной не считается.

— Ну хотя бы разузнай. Ох, до чего же это все нехорошо…

— Что именно?

— Эта ненависть, эти ружья…

— Ты не понимаешь, — сказал Барни. — Женщины этого не понимают.

А сам-то он понимает? Просьба Кэтлин польстила ему, но одновременно и напугала. Неужели интуиция не подвела ее и что-то действительно готовится? Быть этого не может.

— Дело в том, что иногда применение оружия оправданно, — начал Барни. В холодной, полутемной комнате слова его прозвучали неуверенно и наивно. Что же это он, только сейчас, заразившись от Кэтлин ее страхом, пытается осознать, чем этот страх мог быть порожден? Ему самому вдруг стало страшно и холодно.

— Я так боюсь за Пата… — Кэтлин уже вернулась к своей личной заботе. Она говорила тихо и жалобно, словно зная, что помощи ждать неоткуда и что она снова одна. Барни заметил, что ее трясет.

— Успокойся, — сказал он громко. — Не в первый раз молодежь волнуется. Поволнуются и перестанут. — Он чувствовал, что нужно скорее уходить. Он повернул к двери. — Газ зажечь? А то очень уж тут мрачно.

— И эта твоя винтовка… — продолжала Кэтлин, опять обращаясь к Барни, так как заметила, что он хочет уйти. — Ни к чему тебе винтовка. Незачем ее держать у себя, нехорошо. Вы, старшие, должны подавать пример. Чего же ждать от молодых? Избавиться тебе надо от этой винтовки. Нельзя жить, проливая кровь. Весь мир помещался на кровопролитии.

— Ну, это-то старье, — сказал Барни. На самом деле это была новенькая винтовка «Ли-Энфилд», в отличном состоянии.

— Все оружие нужно бросить в море. Это ужасный мир, кругом одна ненависть. Почему ты теперь всегда запираешь свою комнату? Ты сам хуже Пата.

Кэтлин обладала каким-то особым даром, прямо-таки артистическим умением смешивать личное и неличное в лишенное логики, но сильно действующее целое. Вот этим, как часто думал Барни, и объяснялось, почему в разговоре с ней люди чувствуют себя виноватыми. Все свои жалобы она нанизывала на одну нитку и каким-то образом привязывала к собеседнику.

— Да понимаешь… — Барни, который запирал свою комнату потому, что его разросшиеся мемуары уже не лезли ни в какую тряпку, искал, чем бы отговориться.

К счастью, Кэтлин продолжала без паузы:

— И зачем ты носишь дома эту дурацкую шапчонку? Ты в ней похож на еврея.

— Мне нравится быть похожим на еврея.

— Ты у исповеди был?

— Нет.

— Толя? Он здесь не живет, давно уже. А нового его адреса и телефона я не знаю, — упредил он мой следующий вопрос и повесил трубку.

— А следовало бы пойти!

Делать нечего, пришлось поверить герою моего кошмара на слово. Покрутившись в редакции журнала — как раз настал срок сдачи очередного перевода и расплаты за предыдущий — я, купив на ближайшем лотке сеточку с апельсинами, поехал не домой, а прямиком в Павловскую. Книга \"Мозг\" лежала у меня в сумке. Еще утром, обшарив стенку и дюжину навесных полок, я нашел ее во втором ряду, между альбомами с марками, которые уже давным-давно никто не рассматривает.

— Может быть.

Тридцать седьмой корпус я нашел не сразу. Эта Павловская — целый городок. Городок сумасшедших…

— Пойдешь?

— У вас во второй палате лежит Анатолий Гордеев, — нахально сказал я какой-то молодой женщине в белом халате, дежурившей за столом в большой комнате с несколькими кушетками и венскими стульями. Халатик у нее был так туго притален, так откровенно декольтирован, что я не мог отвести от молодой врачихи глаз.

— Не знаю.

Интересно, а если бы она в милиции служила, сумела бы сделать мундир таким же сексуальным? Думаю, да…

— Скоро Пасха.

— Гордеев? — Она посмотрела какой-то список под стеклом. — Есть такой.