— Оставьте меня. Я правду говорю. Вы должны мне спасибо сказать, ведь вам нужна была правда. Элизабет вовсе не Джулиана дочь. Она дочь Карла. У Джулиана никогда не было детей. Джулиан и Карл поссорились из-за какой-то девушки, это случилось уже после их женитьбы. У Карла была с этой девушкой связь, но она сбежала с Джулианом, который бросил жену. Карл соблазнил жену Джулиана, но так, из мести. Когда Джулиан узнал, что его жена беременна, он покончил с собой… Он все это рассказывал мне… давно… когда любил меня, — голос Пэтти перешел в рыдание.
Мюриэль стояла неподвижно, как-то криво повернув голову. Все тело у нее искривилось. Потом она осторожно села на стул.
— Ты можешь поклясться, что это правда, Пэтти?
— Клянусь. Не верите, спросите его.
— Значит, нет сомнения… что он отец?
— Нет.
— А не думаешь ли ты, что он все это выдумал?
— Нет. Прежде он от меня ничего не скрывал. К тому же я нашла кое-какие письма. Он их потом уничтожил. Спросите его, спросите.
— Думаешь, Элизабет знает?
— У нее спросите.
— Как же он может…
— Потому что это он. С ним это должно было случиться. Он думает, я все буду терпеть. Но это выше моих сил.
— Знаешь, ты сейчас иди, Пэтти, — сказала Мюриэль. — Мы продолжим разговор в другой раз.
Пэтти встала с постели. Мюриэль легла, вытянулась и закрыла глаза. Она лежала неподвижная, бледная, протянув руки вдоль тела, выдыхая бледные струйки пара. Она как будто уже погружалась в забытье.
Пэтти вышла, оставив дверь открытой. Она шла по коридору, цепляясь за стену, как летучая мышь. Слезы струились у нее из глаз, из носа, изо рта. Надо уходить, надо, наконец, оставить его. Она любит его, но ее любовь бессильна. Любовь эта дана ей на муку, но не ему во спасение. Чтобы спасти, надо сильнее любить, глубже, надо больше страдать. Если она останется, то придется видеть его с Элизабет. С этим она не может смириться. Чудо искупления она для него совершить не может.
Глава 22
Еще немного и — ее здесь не будет. Не надо говорить с Пэтти. Не надо видеться с Элизабет. Пэтти сказала правду. И хватит разговоров, обсуждений, доказательств. Незачем бередить то, с чем и так придется прожить всю оставшуюся жизнь. Лучше пусть это уснет и, может быть, как у Пэтти, забудется.
Большую часть дня после ухода Пэтти Мюриэль провела на постели в полузабытьи. Пронизывающий холод все больше гасил в ней сознание, и наконец осталась лишь крохотная искорка, которую и сознанием вряд ли можно было назвать. Что-то давило на нее, прижимало к постели. Может, это ангел смерти медленно забирал безвольное тело в свои холодные объятия? Свет дня, и без того слабый, вскоре совсем погас, и пришла тьма. Время прошло. Шаги прозвучали. Свет просочился из коридора через полуоткрытую дверь. Но никто не вошел. Пэтти не пришла. Карл не пришел. И Элизабет не позвала ее привычным звуком колокольчика. Дом погрузился в молчание.
Мюриэль очнулась и подумала: заснула. Руки и ноги от холода превратились в длинные, схваченные морозом побеги. Они не сгибались. Она покачалась немного туда-сюда. Боль влилась в ее тело как какая-то посторонняя сила. Это чувство было для нее ново. Хотя объективно она знала: это боль, которая возвращает ее телу чувствительность. Если лежать неподвижно, вскоре наступит смерть от холода и паралича воли. Воля возвращалась к ней как боль. Она закрыла глаза и стиснула зубы. Постепенно ей удалось сесть и опустить ноги на пол. Ступни превратились в какие-то шары и не хотели плотно становиться на пол. Она пошевелила лодыжками и ощутила стремительный прилив крови. Наконец она смогла встать. Сняла пальто и надела свитер. Снова надеть пальто — подвиг почти невероятный, но после нескольких попыток ей это удалось. В свете, сочившемся из коридора, она глянула на часы. Всего лишь десять вечера. Она тихо спустилась по ступенькам, вышла из дома и из ближайшей телефонной будки позвонила Норе Шедокс-Браун.
Услышав голос Норы, она почувствовала такое облегчение, что не сразу обрела дар речи. Нора каким-то невероятным образом тут же все поняла, и монолог ее сложился из полных здравого смысла, успокаивающих фраз. Когда Мюриэль начала бессвязно рассказывать, Нора опередила все ее объяснения: «Значит, ты хочешь покинуть дом? Завтра утром? Безоговорочно поддерживаю твое решение. Можешь приходить ко мне и жить сколько захочешь. Отдых, вот что тебе сейчас требуется. Через несколько дней я собираюсь к кузине. У нее вилла в Сан-Ремо. Поедем вместе? Там можно будет принимать солнечные ванны, хотя в это время года даже в Италии холодновато».
Мюриэль вышла из будки, бормоча: Сан-Ремо, Сан-Ремо. В конце концов, где-то еще есть жизнь.
А есть ли? Беда поджидала ее возвращения домой. Здесь механизм, которому она принадлежит. Здесь материя, из которой она сотворена. Бежать бесполезно. Она легла на постель в пальто, и ее вновь охватила дрожь. Она пробовала думать об Элизабет, но знакомый образ так изменился, что это уже были мысли о ком-то другом. Железная дева. Она представила комнату Элизабет. Огонь мерцает, головоломка лежит на полу. Может, уже собрана. Колеблющееся пламя, глаза Элизабет в полутьме и звон колокольчика, как призыв с того света.
Она переворачивалась с боку на бок, но холод мешал уснуть. О чем теперь думает Элизабет, о чем она может думать? Что она, Мюриэль, шпионка? Предательница? Что она все эти годы подсматривала за ней, подозревала, вынашивала замыслы? Я знаю — и за это меня ненавидят. Господи, зачем мне было дано это узнать? Зачем я не ушла с Элизабет прежде, чем все открылось? Но согласилась бы она уйти? Сейчас уже ясно, что не согласилась бы. Но какая жизнь ожидает ее здесь?! Разве она не жертва? И разве не достойна жалости? Неужели то, что произошло, так катастрофично, что изменило даже детские воспоминания? Мюриэль думала: бедная Элизабет. Но в душе у нее было пусто. Она думала: это моя сестра. Но слова не наполнялись смыслом. Единственное, что еще волновало Мюриэль, это — кто же теперь будет кормить Элизабет? Неужели ей суждено умереть здесь, в доме, от голода, как забытому всеми животному? Колокольчик молчит. Как странно, что кто-то другой будет приносить ей еду. Мюриэль задремала, и ей приснился отец, такой, каким он был когда-то.
Пришло утро и принесло с собой предчувствие гибели. «Это худший день моей жизни, — думала Мюриэль. — Боже, дай же мне силы пережить его». За окном поднимался бледный рассвет. Туман как будто поредел. В комнате было не теплее, чем снаружи. Все онемело в душе Мюриэль, даже тихий голосок самосохранения, который продолжает звучать и после того, как рассудок замолкает. Пусть с трудом, но в ней ожила мысль, что надо уходить. И если бы ей намекнули, что даже сейчас не поздно подойти к комнате Элизабет и распахнуть дверь, она восприняла бы это всего лишь как рассудочный, академический план какой-то пытки. Она двигалась машинально, и дрожь не отпускала ее.
Было уже почти девять утра. Она начала собирать чемодан, кое-как складывая вещи замерзшими руками. Блокнот и листки с поэмой положила на дно. Прежде чем отправить их туда, она мельком просмотрела написанное, и оно ей не понравилось. Она поспешно забросала листочки какими-то свитерами, какой-то юбкой. Пальцы не слушались, и она готова была расплакаться от отчаяния. Чемодан не закрывался. Она, должно быть, страшно шумит. Втащила чемодан на кровать и присела сверху. Таким образом ей удалось закрыть один замок. Она стала искать пальто и обнаружила, что стоит на нем. Не оглядываясь, вышла из комнаты. Электрический свет все еще горел на площадке. Она осторожно пошла вниз. В кабинете отца играла музыка. Она открыла входную дверь.
— Простите за столь ранний визит. Не могу ли я видеть пастора?
Миссис Барлоу, огромная, как медведица, загородила наполненный мутноватым светом дверной проем. Такая большая, такая плотная, что Мюриэль почувствовала себя перед ней каким-то призраком и даже секунду сомневалась, поймут ли они друг друга.
— Я, конечно, слишком рано, но мне необходимо повидать его. Понимаете…
— Отца сейчас нет, — проговорила Мюриэль с огромным усилием, но все же ясно и отчетливо.
— О, неужели? Тогда скажите мне…
— Он уехал, — сказала Мюриэль высоким тонким голосом, — на свою виллу… в Сан-Ремо.
— Какая жалость. А нельзя ли…
Мюриэль закрыла дверь. Она ждала, пока шаги удалятся. Хотела опять открыть дверь, но тут вспомнила, что не все взяла. Снотворное!
«Тебе было так плохо, но ты ни на секунду не задумалась о самоубийстве, — сказала себе язвительно. — Очевидно, предпочитаешь душевные муки. Поэму взяла, а таблетки забыла. Нет, скорее всего, на роду тебе написано выжить». Она совсем было решила бросить таблетки, но рассудок победил. Будущее… кто знает, что оно сулит. Оставив чемодан у двери, она снова быстро и бесшумно поднялась наверх. В отцовской комнате продолжала звучать музыка. Войдя к себе, она стремительно открыла буфет, где хранились таблетки. Бутылочка исчезла.
Мюриэль не поверила своим глазам. Она заглянула на все полки, обшарила все закоулки. Напрасно. Мгновение назад она была еще как в тумане. Но теперь действительность заставила ее очнуться, и она стала рассуждать трезво. Могла ли она сама перепрятать таблетки? Нет. Совсем недавно бутылочка еще была здесь. Мюриэль хмуро стояла перед буфетом. Может, кто-нибудь случайно взял ее? Но в доме никто не пользуется снотворным. Элизабет… но та хорошо спит. Отец может бодрствовать в самое неподходящее время, но бессонницей и он не страдает.
Мюриэль медленно закрыла дверцы буфета. Странно и непонятно. Но ничего не поделаешь. Наверное, этому есть объяснение, может, даже очень простое, но сейчас она не будет об этом думать. Ей надо уходить. Эта загадка не единственная и не самая худшая из всех, оставляемых ею. Надо уйти раньше, чем выйдет отец, раньше, чем Элизабет позвонит в свой зловещий колокольчик. Мюриэль вышла из комнаты и пошла к лестнице.
Музыка еще звучала. «Лебединое озеро». Мюриэль узнала «Танец маленьких лебедей». Значит, все в порядке. Она прошла несколько ступенек. Но вдруг вернулась и быстрым шагом направилась к комнате отца. Постучала. Ответа не было. Она постучала еще раз и после этого осторожно открыла дверь.
Внутри было темно. Шторы задернуты, настольная лампа чем-то прикрыта. Мюриэль боялась двигаться. Она ждала, что голос вот-вот окликнет ее из тьмы. Но голоса не было. Потом сквозь тихое журчание музыки она различила другие звуки — тяжелое дыхание. Отец, должно быть, спал.
Глаза постепенно привыкли к темноте. Она сделала несколько осторожных шагов и всмотрелась в угол. Отец, одетый в сутану, лежал на ковре, под головой у него была подушка, дыхание его было едва различимо: хриплые звуки вырывались из горла с большими промежутками. Мюриэль прикрыла дверь и приблизилась к нему.
Она похолодела от ужаса. Ей показалось, что глаза у него открыты, что он смотрит на нее. Нет, это всего лишь игра света. Глаза были закрыты. На полуоткрытых губах застыло какое-то подобие усмешки. Одна рука протянулась по ковру, ладонью вверх. Мюриэль замерла, все еще не сводя с него глаз. Что она здесь делает? А если он сейчас проснется и обнаружит, что она смотрит на него? Но неодолимое чувство тревоги уже владело ею. Она осторожно сняла покрывало с лампы. Свет упал на Карла. Но он не шевельнулся. И тут она заметила маленькую голубую бутылочку. Бутылочка валялась возле ковра, пустая.
Мюриэль знала, что это случится, с той минуты, как ушла из собственной комнаты, но знала как-то немо и неподвижно. Она стояла теперь у стола, задыхаясь, чувствуя, что теряет сознание. Она неловко опустилась на стул. «Ушел», — подумала она. И закрыла глаза.
Миг спустя она очнулась. Музыка! Карл поставил пластинку. Значит, несколько минут назад он еще был в сознании. Она подошла к ковру. С трудом заставила себя прикоснуться к нему. Рука легла ему на плечо. Потрясла и окликнула: «Карл!» Но глаза не открылись, тело не шевельнулось, мерное дыхание продолжалось. Мюриэль снова потрясла, сильнее, попробовала поднять за плечи. Тело выскользнуло из ее рук.
Мюриэль понимала: надо звать на помощь. Надо бежать, звонить в больницу. Ведь он всего лишь в обмороке. Он совсем недавно проглотил таблетки. Ему еще можно помочь, его можно вернуть. Она бросилась к двери. Но остановилась, как будто кто-то удержал ее. Ей стало до боли жаль себя. То, чего она боялась, настигло ее. Надо ли возвращать Карла?
Она еще раз всмотрелась в его лицо. Оно уже немного изменилось. Гладкая белоснежная кожа теперь стала сероватой, цвета истоптанного снега. Черты как будто погружались в череп. Даже волосы Карла, рассыпавшиеся по подушке, утратили свой глянец, утратили жизнь. Потускневшие волосы мертвеца… Мюриэль стиснула зубы. Теперь настало время думать, думать так, как она никогда не думала прежде. Но сейчас, видя все это, в силах ли она думать?
Карл принял решение. Вправе ли она отменять его? Она считала, что у нее есть суверенное право уйти из жизни когда хочешь и как хочешь, так вправе ли она не отпускать его? У него были причины, возможно, куда более ужасные и весомые, чем она представляет. Насильно вернуть ему сознание, которое он отверг и уничтожил, — ответственность за это она на себя брать не может. Воля и достоинство отца не должны быть попраны. Насмешка — тащить его за ноги назад в опостылевшую жизнь. Сейчас, оказавшись перед выбором, она отвергла такое насилие над отцом.
Но власть у нее была, безусловно, была, власть выбора между жизнью и смертью. Еще можно вернуть его к жизни. Может, забыть, кто он, и просто спасти его? Но она не может забыть, кто он. А может, все-таки, вернуть ему свободу? Пусть потом решает заново. Она не собирается приговаривать его к жизни. Но он ведь всегда поступал так, как хотел. Надо ли сейчас ему прекословить? Как она может касаться этих ужасных вопросов, когда сама поражена ими и больна, больна присутствием смерти, смерти, таившейся в Карле, медленно уводившей его прочь. Даже если она будет кричать, смерть не услышит ее.
Мюриэль села и опустила голову на стол. Музыка продолжалась, воздушная, бесплотная, чистая и волшебно прекрасная. Далеко, там, где она звучит, нет ни боли, ни смерти. Здесь, в комнате, слышно было хриплое, размеренное дыхание Карла, словно он тихо, сосредоточенно вел какую-то беседу. «Эти вздохи сосчитаны, — думала Мюриэль. — Если сейчас ничего не сделать, они попросту иссякнут. За каким-то вздохом наступит тишина». Она невольно стала считать. Потом подумала: «Все вздохи всех людей сосчитаны. Моя жизнь так же конечна, как и его. Мысли, решения не в моей власти. Никакая мысль не поможет мне теперь». Никогда прежде она не чувствовала так ясно полное отсутствие Бога. Нет никого, не на кого положиться, некому ответить, исчез краеугольный камень.
Она поднялась и немного походила по комнате. Потом подошла к нему и посмотрела на его спящее лицо. Показалось ужасной дерзостью — смотреть на это лицо. Покой, к которому он стремился, еще не объял его. На лице отражалась тревога. О Боже, может, он хочет, чтобы его разбудили, спасли? Если бы знать! Если бы она знала его волю. Если бы он сказал заранее, она поступила бы так, как того желал он. Она склонилась над ним, всмотрелась. Но осунувшееся, встревоженное лицо не дало ответа. Вдруг она заметила, что Карл сжимает что-то белое в правой руке. Смятый листок бумаги. После некоторых сомнений Мюриэль осторожно вытащила бумажку. Ждала ли она какого-то ужасного пробуждения? Боялась ли, что он проснется и узнает о ее проступке? Несомненно, он и теперь знает. Пальцы как будто удерживали листок. И вот он у нее в руках. Мюриэль расправила листок:
«Мой дорогой, это так ужасно, что я едва могу выводить слова. Я должна уйти. И если я тебя увижу, то не смогу этого сделать. Помнишь, я говорила, что никогда не уйду? Я бы не ушла, честно, не ушла. Ты знаешь, как я люблю тебя, дорогой. Но этого мне не перенести. Как ты мог так поступить? Я говорю об Элизабет. Мюриэль мне все рассказала. Это убивает меня. Я отдала тебе годы своей жизни, я отдала тебе всю себя. Я люблю тебя и была бы тебе служанкой, но с ней не могу, и раз уж решила уйти, то ухожу, не предупредив. Когда к тебе попадет это письмо, я уже буду далеко и не пытайся искать меня, да у тебя и не получится. Скорее всего, я уеду из этой страны. Не беспокойся обо мне. У меня есть сбережения. Я знаю, что мне будет плохо и я буду думать о тебе всю жизнь. Я не смогла стать такой, как ты хотел, это слишком тяжело для меня. Прости меня, пожалуйста. Ты понимаешь, что я так делаю из-за любви к тебе. Я люблю тебя и едва пишу. Прощай.
Пэтти».
Мюриэль дважды прочла письмо, после чего порвала его на кусочки. Письмо успокоило ее, над ним можно было думать. Значит, Пэтти набралась смелости и покинула дом. Опередила ее. Значит, он совершил это из-за Пэтти. Он узнал, что Пэтти знает, узнал, кто ей рассказал. «Что же он думал обо мне?» — спрашивала себя Мюриэль. Он же что-то думал. А сейчас, снится ли она ему в последнем сне, полном причудливых видений? Она оглядела комнату. Может, где-то лежит письмо, может, он написал ей, оставил хоть какой-то клочок для нее? Она осмотрела стол, поискала на полу, около ковра. Вдруг заметила полоску белой бумаги, торчавшую из-под ковра, около его головы. Она поспешно выхватила полоску. Это была бумажная стрела.
Мюриэль начала плакать. Тихими, горькими слезами. Она любила своего отца, только его и любила. Почему ей не дано было понять это раньше? Всегда была тьма в ее отношениях с отцом, и в этой тьме спала ее любовь. Если бы не Элизабет. Если бы только она и Карл. Она точно помнит, что когда-то все так и было. Она его так любила. Она бы могла сделать его счастливым, могла бы спасти его от демонов. Но Элизабет всегда вмешивалась. Все ее связи с миром, все ее связи с отцом проходили через Элизабет. Теперь она поняла, как называется та боль, которую Элизабет причиняла ей и к которой она так привыкла, что едва замечала ее. Эта боль называлась — ревность.
Мюриэль все плакала и тихо поскуливала, и дрожала, стоя в освещенной светом настольной лампы комнате, над погружающимся в забвение телом. Придет ли снова любовь? Любовь умирала, и она не в силах была спасти ее. Она не в силах была разбудить отца и сказать ему, как она его любит. Ее любви был отпущен только этот промежуток между тьмой и тьмой. Любовь заточенная, запечатанная. Вот и вырвалась, как дух, из своего заточения. Пусть уходит — больше ничего она не может для него сделать. Жестоко будить того, для кого счастьем стало — уснуть. Пусть не стряхивает, как Лазарь, сон о преисподней в самой преисподней, там, где любовь не в силах воскрешать и спасать. Слишком поздно она узнала, а может, знала и раньше, но надменное сердце всему перечило. Теперь никогда не достичь ей мира простых невинных вещей, где искренне чувствуют, где звучит счастливый смех, где пес перебегает улицу.
Мелодия «Лебединого озера» вдруг оборвалась. Двигаясь как во сне, Мюриэль наклонилась, чтобы снова поставить пластинку. Ее слезы упали на складки сутаны. Он умер, он отдал ее Элизабет. Теперь ей уже не уйти от Элизабет. Повернувшись к спящему, она увидела между шторами яркую полоску света. Устало, тяжело она распахнула шторы. Туман исчез. На голубоватом небе светило солнце. На фоне плывущих облаков она увидела башни святого Ботолфа и святого Эдмунда, святого Дунстана и величественный купол собора святого Павла. Теперь ей не уйти от Элизабет. Карл соединил их. Одна станет извечным проклятием для другой — до конца дней.
Глава 23
— Маркус.
— Да, Нора.
— Вы пойдете посмотреть, как они уезжают?
— Не вижу в этом смысла.
— Девочки отправятся прямо на новое место?
— Кажется, да.
— Это где, в Бромли, или в каком-то ином столь же любопытном районе?
— В Бромли.
— Мюриэль неплохо бы отдохнуть где-нибудь, весна наступает.
— Да, она может себе позволить.
— Ведь у них у обеих теперь, думаю, есть средства?
— Не сомневаюсь, что Карл что-то и Пэтти оставил.
— Пэтти живется неплохо. Будете ей писать, не забывайте, что она теперь — Патриция.
— Она, по всей видимости, благоденствует в этом африканском лагере для беженцев.
— Несчастья других приносят нам радость.
— Нет ли цинизма в этом замечании, Нора?
— Нисколько.
— Пэтти слишком спокойно восприняла случившееся, вам не кажется?
— В Пэтти есть жестокость.
— Во всех нас есть жестокость.
— Девочки ведь тоже восприняли спокойно?
— Мюриэль спокойно. А с Элизабет я так и не увиделся.
— Ни тени тревоги?
— Ни малейшей…
— Странная молодая особа.
— Вы написали ей еще раз?
— Нет, я оставила попытки увидеться с Мюриэль.
— На следующей неделе собираются сносить дом.
— А вы читали в «Таймс» об этой башне Рена?
— Да, прискорбно. Есть ли новое место для Евгения Пешкова?
— Еще нет.
— Полагаю, эмигрантское пособие будет, как и раньше, ему выплачиваться?
— Не беспокойтесь. Я и есть его пособие.
— То есть как?
— Это я ему плачу. А он думает, что какой-то фонд.
— Нора, вы удивительная женщина.
— Надо разумно подходить к благотворительности. У вас это, мне кажется, не получается.
— Вы подразумеваете Лео? Кстати, не забыть бы, что он сегодня пожалует на чай.
— Вы считаете, что он и в самом деле добьется успехов в русском и французском?
— Да.
— Но триста фунтов незачем было ему давать.
— Я же объяснил, это своего рода фонд.
— Он вас эксплуатирует.
— Нонсенс. Думаю, я и в самом деле пойду посмотрю, как они уезжают.
— Вы не останетесь на ночь?
— Нет, мне необходимо вернуться в Эрл Коурт. Буду работать допоздна.
— Так вы не забросили работу над книгой?
— Нет, но это будет совсем другая книга.
— Вы еще не решили, как перевезти мебель?
— Еще нет.
— Я берусь похлопотать.
— О, нет, пожалуйста, не беспокойтесь! Я… смотрите, дождь перестал!
— Ну тогда вам самое время отправляться.
— А вы не придете проводить, Нора?
— Нет. Вот сдоба к чаю.
— Сдоба. Чудненько.
Строительная площадка кишела людьми и механизмами; и над всем этим гул машин, выкрики, треск транзисторов поднимались, смешиваясь воедино, в бледно-голубое небо. Недавно прошел дождь и покрыл черную поверхность маленькими прозрачными лужицами, каждая из которых отражала слабый серебристо-голубоватый свет. Оранжевые чудовища огромными клешнями скребли черствую землю, цемент с грохотом вращался в огромных барабанах. На некотором расстоянии уже поднимался стальной скелет будущего строения.
Дом пастора был виден издалека — красное пятнышко в самом низу грациозной и величественной серой башни Рена. Маркус проделал путь по истоптанной мостовой, мимо зычно перекликающихся мужчин, мимо плавно маневрирующих грузовиков. Что ему понадобилось в доме пастора? Зачем, скажите на милость, он шел туда? Во время мрачных церемоний, связанных со смертью Карла, и за тот месяц, или чуть больше, который прошел с тех пор, он несколько раз видел Мюриэль. Но Элизабет не показывалась ни тогда, ни после. Он предлагал помощь, но Мюриэль спокойно и вежливо отказывалась от нее. Самоубийство отца как будто нисколько не взволновало ее. Она отвергала любую помощь, и сегодня Маркус мог бы не приходить. Он пришел просто как зритель, потакая собственному болезненному любопытству.
Маркус жил в каком-то новом времени, во времени «после смерти Карла». Все это казалось уже чем-то далеким, как бы состарившимся. Когда ужасное известие настигло его, он остался ни с чем, без смысла и цели. Карл представлял собой некий наполненный глубочайшим смыслом символ. Маркус готов был размышлять о Карле, бороться с Карлом, страдать из-за Карла, возможно, даже спасти Карла. Неожиданно расстаться — вот к этому он не был готов. Брат ушел, а извечная любовь к нему осталась, и Маркус не знал, что с ней делать. Чуть больше открытости с его стороны, чуть больше понимания, даже резкости — и Карл был бы спасен? Может, Карл ждал чего-то от него, а он не понял?
От чего умер Карл? Какой демон, какой призрак оказался настолько ужасным, что и эта яростная жизненная сила не выдержала, погасла? Если Карл отчаялся, то с чем было сходно его отчаяние? А может, он прежде все хорошо обдумал и просто ушел — совершил еще один шаг, как оказалось, последний, на длинном, полном тихого цинизма пути? Соединим ли этот поступок с той бушевавшей в Карле страстью, перед которой Маркус готов был склониться? А не сыграла ли в смерти Карла роковую роль какая-нибудь случайность? Мог ли он умереть от дурного расположения духа?
Брат потерпел поражение. Для Маркуса эта мысль была непереносима. Ему необходимо было — и он понимал, насколько глубоко эта потребность уходит корнями в детство, — видеть Карла могущественным. Он сам жил этим могуществом, даже когда осуждал его, возможно, особенно когда осуждал. Ведь он уже давно свыкся с мыслью, что Карл — мудрец, пусть темный, но мудрец. Мрачная философия Карла ранила его, как лезвием, правдой. Правда всегда так или иначе ранит, вот почему мы так мало знаем о ней. Правда Карла была сродни агонии. Можно ли такую правду перенести, а если нельзя, то правда ли она? Карл жил ею, возможно, был сведен с ума ею, возможно, умерщвлен ею. На Маркуса лишь дохнуло этой правдой — и он в страхе отпрянул. Но и дуновения хватило, чтобы он понял: в своей книге он движется по ложному пути. Он воображал, что у него есть время учиться у Карла, помогать Карлу. Неожиданный конец оставил его в болезненном изумлении, с вновь вернувшимися сомнениями. Не тщетно ли все это, страсть Карла и его собственные размышления? Разве смерть не доказала это? Может, всякая смерть доказывает тщету страстей и размышлений?
Большой мебельный фургон стоял около дома. Погрузка уже заканчивалась. Маркус уныло стоял в стороне и наблюдал. Он узнавал вещи, которые когда-то наполняли отцовский дом. Вещи, вещи — они переживают нас и переходят на подмостки, о которых нам не дано знать. Его задело, что Мюриэль не посоветовалась с ним, как распорядиться мебелью. Ведь не все должно было переехать в Бромли. Она также ничего ему не предложила на память о Карле. Теперь казалось, что это именно Карла упаковывают и поспешно увозят прочь. Тайна Карла стала маленькой, как скамеечка для ног.
Дверцы фургона с лязгом закрылись. Водитель взобрался на сидение. Фургон медленно отъехал. Большая квадратная тень пробежала по красному кирпичному фасаду и коснулась основания башни Рена. Дверь дома осталась открытой, и с того места, где стоял Маркус, виден был пустой зал. Дом превратился в пустую скорлупу, и его загадочное пространство должно было смешаться с прозрачным воздухом. Все это вскоре останется только в памяти. И в самом деле, под робкими лучами солнца дом уже становился похожим на воспоминание. Он казался ненастоящим, как цветной слайд в темной комнате. «Не войти ли», — думал Маркус. Но он боялся войти. Он не сомневался, что Мюриэль и Элизабет еще в доме.
Пока он ждал и гул строительной площадки рекой плыл над ним, еще одна тень упала рядом. Подъехало такси. Шофер вышел, подошел к отворенной двери и позвонил в колокольчик. В опустевшем доме звук прокатился непривычно громко. Маркус ждал. Изнутри донеслось эхо медленных, странно тяжелых шагов. Потом он увидел — в дверях показались две девушки и как бы замерли на мгновение. Они соприкасались головами, их тела как будто были переплетены. Потрясенный, Маркус понял: Мюриэль держит Элизабет на руках. Шофер подбежал к машине. Элизабет робко коснулась ногами земли. Маркус увидел ее лицо, вытянутое, бесцветное, наполовину скрытое волосами, блеснувшими на солнце зеленоватым оттенком потемневшего от времени серебра. Лицо нимфы — он знал его и в то же время как будто видел впервые. Большие синевато-серые глаза заморгали болезненно от яркого света и остановились на нем равнодушно, без интереса. Ей помогли забраться в такси. Мюриэль последовала за ней, и дверца захлопнулась. Такси тронулось с места, проехало осторожно по строительной площадке и исчезло в узком лабиринте города. Элизабет его не узнала.
Маркус вздохнул и на какое-то мгновение почувствовал, как бьется сердце. Потом, почти не давая себе отчета в том, что делает, подошел к двери и вошел в дом. Там больше не было ни ловушек, ни призраков. Те, кого он боялся, ушли. Девушки понесли куда-то в иное место свое загадочное единство, свою бледную непроницаемость. И он, он перестал существовать. Пылало великое пламя, но вот светильник, горевший в центре, потух — и свет медленно начал гаснуть. Застарелый страх померк, а с ним и любовь должна была либо тоже померкнуть, либо стать неузнаваемо новой. Неудержимая сила человеческой жизни наверняка и в этом случае даст росток, который, как всегда, окажется ярче смерти.
Маркус стоял посреди зала. Ему вдруг стало не по себе. Кто-то есть рядом, кто-то смотрит, перемещается. Краем глаза он заметил чью-то тень. Это был Евгений Пешков. Увидев Маркуса и сочтя, что тот его не заметил, он скрылся под лестницей. Маркусу захотелось окликнуть его, но он передумал. Ему стало немного досадно, что Евгений прячется от него, хотя у него никогда не было стремления подружиться с отцом Лео. Может, дать ему немного денег, скажем, фунт? Возможно, девушки забыли это сделать. Но он сразу отверг эту мысль. На сегодня все, что им остается, это — избегать друг друга, не узнавать друг друга, пристыженно отворачиваться друг от друга.
Маркус пошел наверх по ступенькам. Он старался ступать тихо, но шаги все равно отдавались негромким эхом. «Вот и кабинет Карла», — подумал он, подойдя к какой-то комнате. Из распахнутой двери падал солнечный свет. Комната была совершенно пуста, и пыль толстым слоем уже успела покрыть пол. Ничто здесь больше не напоминало ту темную пещеру, где он в последний раз видел брата живым и где Карл нанес ему удар, показавшийся несомненным знаком любви. Действительно ли это была любовь? Он предпочел не вдумываться.
Он подошел к окну. Шпили городских строений посверкивали на солнце, как будто крохотные звездочки загорались на них то здесь, то там. Маркус начал думать о Джулиане. Он увидел его отчетливо, как давно не видел — грациозным, совсем юным мальчиком. Они любили его. Они любили друг друга, все трое. Теперь и Карл ушел, отдалился так быстро, словно спешил отыскать путь к Джулиану там, в далекой стране юности. Остался только он, Маркус, отягощенный этими смертями, этими жизнями. Теперь только внутри него все то, что было когда-то в них неповторимого, жило и разрасталось.
Позади раздался какой-то шорох. Он резко обернулся. В дверях стояла женщина. На ней было элегантное синее твидовое пальто, пушистые, тронутые сединой волосы выбивались из-под крохотной синей шапочки. Она появилась так неожиданно, стояла так неподвижно, смотрела с таким изумлением, что Маркус невольно подумал: это призрак. Она сделала какое-то движение. Эти широко расставленные, восторженные глаза… Такие знакомые. И вдруг отозвалась память.
— Антея!
— Маркус?
— Не верю своим глазам! Откуда ты? Ты нисколько не изменилась.
— И ты не изменился, ни капли!
— Но где ты пропадала все эти годы? И что ты здесь делаешь? Вот уж кого не ожидал здесь встретить.
— Я работаю в этом районе. В социальной службе, психиатр.
— Социальный работник, психиатр! Но почему же мы с тобой не встретились раньше, почему я о тебе ничего не слышал?
— Ну, может, и слышал. Миссис Барлоу — это я. Ты же не знал мою фамилию по мужу.
— Боже правый, так вот кто такая миссис Барлоу!
— Да, та самая ужасная особа!
— Ну что ты, что ты! Антея, ты все еще в коммунистической партии?
— Нет. Но и христианкой меня, честно говоря, не назовешь. Сейчас я ближе к буддизму.
— Но почему ты не давала о себе знать? Понимаю, что это было так давно…
— Так давно, что стоит задуматься: ворошить ли прошлое? А вообще-то я только недавно вернулась в Лондон. И с тех пор занималась одним необычным делом. Понимаешь, это имело отношение к Карлу…
— Карлу?
— Да. Епископ настоятельно просил меня увидеться с Калом и составить отчет о его здоровье. Но все должно было оставаться в тайне. Мне следовало явиться как бы по делам прихода. Епископ очень беспокоился…
— Удивительно, что епископ попросил именно тебя. Что за совпадение…
— Это не совсем совпадение. Епископ знал, что я знакома с Карлом. Он счел, что это намного облегчит задачу. О, епископ знает все о нас, смертных!
— Но до чего странно. Карл был страстно влюблен в тебя когда-то, ты знаешь? То есть все мы были влюблены, Джулиан, я… Ты доставила нам столько тревог!
— Знаю.
— А Карл знал, что ты здесь?
— Нам не довелось встретиться.
— Но ты могла написать ему.
— Писала, но он не отвечал. Он замкнулся в себе совершенно.
— Как странно. И невероятно печально.
— Он так и не узнал.
Маркус посмотрел на Антею. Конечно, она изменилась. И при этом осталась все той же — восторженной, слегка взбалмошной, несносной девчонкой. Значит, теперь она занимается психиатрией. Ну что ж, неплохо. Он рассказывал Норе, что та девушка была странной. Она такой и осталась. Но он любил ее.
— Прости, что я не написала тебе, Маркус. Понимаешь, Карл был…
— Понимаю.
— Но я как раз собиралась тебе написать. У меня масса новостей о Лео.
— Лео? Так ты с ним знакома?
— Да, мы большие друзья, я и Лео.
— Но как же вы познакомились?
— О, это длинная история. Он приходит ко мне со своими маленькими заботами. Он был обделен материнским теплом. И время от времени я даю ему немного взаймы.
— Взаймы? Интересно, для чего? На девушек, на мотоцикл, не так ли?
— Нет, нет. Деньги нужны ему для работы в Лестере.
— И что же он там делает?
— В Лестере он занимается малолетними правонарушителями. Такое благородное дело.
— Малолетними правонарушителями? Чудесно! Ты, значит, замужем, Антея.
— В разводе, — вздохнула она.
— А, прекрасно. То есть… не пообедать ли нам вместе, Антея? Приходи в следующий понедельник, ко мне домой приходи.
— С удовольствием. А я знаю, где ты живешь. Я нашла твой адрес в телефонной книге. Но разве ты не переезжаешь? Говорят, что…
— Нет, — сказал Маркус. — Я не переезжаю. Решительно не переезжаю.
— Ой, мне надо спешить. Тут поблизости, в лечебницу.
— Значит, в понедельник. В половине седьмого.
— До свидания, Маркус.
Когда ее шаги затихли и входная дверь закрылась, он начал смеяться. Рядом с ней он всегда смеялся. Чудачка, она заряжала того, кто оказывался с ней рядом, своей жизненной энергией, и тот невольно начинал хохотать. Карл тоже хохотал, всей душой отдаваясь этому непринужденному, необъяснимому веселью.
Как странно все складывается. Антея вернулась. И сколько радости в этом неожиданном повороте событий! Как простодушно невинно все это, радостно невинно. Вскоре они увидятся вновь Он войдет в обычный мир, где живет она, и там воскреснут его силы. Мир, где люди не требуют друг от друга ничего сверхъестественного, мир уютный, трогательный, забавный.
Маркус и не заметил, как вышел из комнаты и стал спускаться по ступенькам. Продолжать ли работу над книгой? Может, эта книга по силам только гению, а он ведь не гений. Возможно, то, что он хотел сказать о любви и человечности, истинно, вот только в виде теории эту истину выразить невозможно. Ну, ничего, он подумает об этом позднее. А сейчас больше всего ему нужен отдых, каникулы.
Он вышел на улицу. Солнечный свет, бодрый ритм большого строительства — как хорошо! Веселая перекличка голосов, трели транзисторов окружили его. Фантастическая, вечная Антея чудесным образом снова рядом. Социальный работник, психиатр, подумать только! Загадочно все это, невероятно загадочно.
Глава 24
Тихо насвистывая, Евгений Пешков упаковывал чемоданы. Вещей у него немного. Это хорошо. С большим багажом куда сложнее перебираться. Мисс Шедокс-Браун нашла для него жилье в церковном приюте в Вест Бермондсей
[23]. Сначала придется жить с соседом, но потом наверняка удастся получить отдельную комнату.
Уже несколько дней Евгений жил один в доме пастора. Мебель увезли, девушки уехали. Лео, у которого неожиданно завелись деньги, отправился на каникулы в Испанию. Евгений с сожалением оставлял этот дом. Это была уютная нора, особенно зимой. В пустом доме, конечно, стало жутковато, а в последние два дня снаружи не смолкал грохот. Сносили башню Рена. Но сегодня, слава Богу, было воскресенье.
Для всего его имущества хватило трех больших чемоданов. В одном — одежда; во втором — обернутая в полотенца посуда; в третьем — бритвенные принадлежности, приемник, шкатулка, икона, фотография Тани. Книжки в бумажных обложках лежали в коробке в зале. Миссис Барлоу собиралась забрать их для общественной библиотеки. Растение вместе с подставкой уже увезли в приют на ручной тележке.
Ну вот, значит, снова в путь. Ничего не поделаешь. Из одного лагеря в другой. Он положил фотографию Тани на дно чемодана, но потом опять достал. Это была не очень удачная фотография. Сделанная в тот момент, когда Тане было очень плохо. За ее спиной виднелась стена барака. Ему хотелось вспомнить, как выглядел этот барак. Таня была призраком. Сквозь нее он видел деревянную стену. Они делили это жилище с другой семейной парой. Считалось, что им повезло. Может быть, ему повезло. В конце концов, весь мир — это всего-навсего лагерь, где есть хорошие углы и есть плохие. Углы, где ему доводилось жить, были не так уж плохи. Мир — это просто лагерь для перемещенных лиц. Несомненно лишь одно: живут в нем не вечно.
Он понимал, что был не очень добр к Тане. Она его связывала — так ему казалось. Она угасала молодой среди бедствий и неразберихи, а он не держал ее за руку, потому что был слишком занят Лео и своим собственным будущим. Он угощал посторонних сигаретами, чтобы они сидели возле нее. Он очень жалел ее, но хотел, чтобы поскорее все прошло. Она очень страдала, но ему не хотелось разделять с ней ужас кончины. Он стал заложником собственного решения — держаться. Мать, сестра — он не пролил по ним ни единой слезы, а они были ему безгранично дороже Тани. Он был суров с Таней, а она недоумевала. Но так ли уж это важно теперь, теперь, когда она стала ничем?
Он бросил фотографию в чемодан и взял икону. Голубовато-белые ангелы были бесконечно печальны. Сколько уж длится их путь! И когда Евгения не станет, они будут идти и идти, и однажды наступит день, когда никто не сможет вспомнить, кто они и откуда. Этот путь, только он и есть. Раз нет Бога, так ли уж важно, что он не был добр к Тане? Да, чувствовал он, это важно. Но это было не более чем чувство, какая-то тяжесть внутри него. Он смел крошки с лохматой зеленой скатерти и завернул в нее икону.
Пэтти… теперь она так далеко, будто в ином времени. Он уже отвел от себя боль тоски по ней. Боль отделилась, осталась всего лишь печаль. Он любил Пэтти, потому что она была неудачницей, как и он сам. Но ее неудачливость абсолютно отличалась от его собственной. По-настоящему понять беды друг друга они не могли. Он не мог ввести Пэтти в свое прошлое, а ведь он и был своим собственным прошлым, мрачной оболочкой вокруг драгоценного камня детских лет. Он не мог вместить Пэтти. Он никого уже не мог вместить. Конечно, он простил Пэтти, он все понял, по крайней мере, постарался понять. Но когда она вдруг уехала, ему стало легче, он решил: значит, так надо. Она сулила ему счастье, но кто знает, что ждало их впереди. Стареть — значит понимать, что счастье или печаль зависят не от обстоятельств, а от сознания. Он — прогорклый человек и никогда не сделает счастливым другого, никогда не обретет свой дом.
Ногой он нащупал под полкой какой-то предмет. Книжка. Надо пойти в зал и положить в коробку. Стараясь ступать как можно тише, он прошел через пустую кухню. Топот шагов казался чем-то неподобающим, будоражащим отзвуки, которые уже умерли. Под лестницей было темно. Он вышел на свет и вдруг остановился: кто-то был в зале. Потом он разглядел, что это — всего лишь миссис Барлоу. Он уже хотел окликнуть ее, но потом понял: она ведет себя как-то странно. Она присела на корточки у коробки с книгами, потом опустилась на пол, прижавшись головою к коробке. Он расслышал тихое всхлипывание. Миссис Барлоу плакала.
Евгений осторожно отступил под лестницу и на цыпочках прошел через кухню. Книжку он оставил на кухонном полу. У миссис Барлоу какое-то горе. Но он не хотел ввязываться. О ком или о чем она плакала там, в пустом зале, он не знал. Миссис Барлоу всегда была для него, в сущности, посторонней, и тайна ее слез вскоре перестала его занимать. Он вновь занялся вещами. Третий чемодан был почти собран. Приемничек он уложил рядом с иконой и вокруг натолкал газет. Осталось уложить шкатулку.
Евгений взял ее в руки. И вдруг память всколыхнулась в нем. Он задохнулся, кровь бросилась в лицо. Он вспомнил… В столовой, в их загородном доме, была точно такая же шкатулка. В ней он держал сахар для своего маленького белого английского терьера. Однажды полудикие мастифы, охранявшие дом, набросились на песика и загрызли. Он помнил, как лакей принес безвольно свисающий маленький трупик. Значит, слезы, которые так таинственно навещали его, которые и сейчас наворачивались на глаза, были не о матери, не о сестре. А может, все-таки и о них? Да, он оплакивал и их и себя. Это была первая в его жизни трагедия.