Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Рита выходит вперёд, Варапау всем заправляет, пляска начинается. Здесь же, около покойника, который словно наблюдает за танцующими, заинтересованный.

— Разве я не говорил, что ему это понравится?

Рыдает гитара Капи, в Сеара он никогда не видел такого отпевания. Пляшут все, мужчины и женщины, двумя рядами, повернувшись в сторону кровати, на которой лежит покойник. Словно это действительно отпевание, та самая заупокойная молитва, которой над ним не читали, которой Селестина не успела произнести:



Страшная печь-убийца,
она убивает нас
В печи сгорел Манека,
значит, настал его час…



Капи никогда не видел такого отпевания. Ни Варапау, ни Флориндо, ни Рита не видели. Но никто уже не боится, они ведь поют для умершего и пляшут для него — чтобы Ранульфо ушел весёлый, забыл про побои, только бы о терно вспоминал. Рита берёт в руки свечу, только что стоявшую у ног усопшего.

— При всяком терно, — говорит она, — должен быть фонарь.

Для Ранульфо не читали молитв, зато для него теперь поют, теперь в его честь пляшут. Красивое отпевание, такого ещё на свете не бывало, думает Капи.

Входит полковник. Пенье и пляска останавливаются, свеча возвращается к ногам Ранульфо. Почтительное молчание встречает Фредерико Пинто. Он садится на деревянную скамью и предлагает Рите сесть рядом с ним. И с любопытством спрашивает:

— А где же Селестина?

— Она уже ушла…

— А вы что, молились?

Работники переглядываются, они ждут, что ответит Варапау. Только он может всё объяснить полковнику.

— Разве вы не видите, что никто не молится, сеньор полковник? Его собирались похоронить как дикаря какого-нибудь. Ведь вы, сеньор, знаете, что он всё молчал, с тех пор как… — Варапау закончил совсем тихо: — С тех пор, как его били…

Фредерико продолжает вопросительно смотреть на него.

— Ну вот народ и решил… Решили мы терно устроить…

— Терно?!

— Ну да, терно «Царей волхвов»… Вот мы и репетируем, чтоб он посмотрел, чтоб не ушел в могилу грустный, вспоминая порку…

Фредерико глядит на умершего. Он велел его высечь, чтоб другим пример показать. Фредерико чувствует смутные угрызения совести, ему хочется объяснить людям, почему он это сделал. Не со зла, не для своего удовольствия. Для примера.

— Зачем он хотел убежать?!

Все закивали головой.

— Зачем он хотел убежать?

Полковник задумался: да, он велел наказать Ранульфо. Но что ему ещё оставалось делать, когда поймали беглеца? Он же не для своего удовольствия его наказал. Разве здесь, на плантациях какао, что-нибудь делается для собственного удовольствия? Плохо бы ему пришлось, если б он гладил по головке тех, кто пытается бежать из фазенды, чтобы не платить долг в лавку! Ни одного работника не осталось бы… Да так бы все помещики разорились. Надо заставить уважать себя любым способом. Это — закон неписаный, но всем известный; он уж много лет существует. И нарушившие его должны быть наказаны в назидание другим. Фредерико не виноват.

Он уселся поудобнее на краю скамьи, положил ногу на ногу, взглянул на Варапау. Рита придвинулась к нему, он чувствовал её горячее девичье тело.

— Кто ему велел бежать?

Варапау нашел, что сейчас удобный момент:

— Полковник, мы хотели бы…

Фредерико обрадовался возможности отвлечься от своих мыслей:

— Что?

Он угадывал, о чем они будут просить, и готов был согласиться. Они попросят денег, чтобы похоронить Ранульфо в поселке, и ещё попросят отпустить двух человек — нести носилки. Денег-то уйдет немного, но вот люди очень нужны на плантациях, особенно теперь, когда начались дожди. Но он всё-таки даст разрешение, так он загладит свою вину перед Ранульфо.

— Мы хотели просить…

— Я уже знаю, Варапау. Вы хотите похоронить Ранульфо в посёлке… Как будто бы там земля не такая же, как здесь… Но всё равно, я согласен.

Флориндо засмеялся. Он знал, что Варапау хотел совсем другого. Он хотел денег для терно, вот что. Все молчали, не зная, что сказать. Никто и не вспоминал об умершем, все мысли собравшихся были заняты терно. Только полковник и Флориндо смотрели на Ранульфо. Рита прижималась к Фредерико, он чувствовал её тело. Варапау стоял раскинув руки и был похож на птичье пугало. Фредерико ничего не понимал. Его жилистая рука скользнула по талии Риты, ощупав её крутые бедра. Тогда Рита сказала:

— Да мы собирались…

Фредерико почувствовал, что начинает волноваться. Он трогал тело мулатки и вспоминал о Лоле Эспинола. Флориндо следил за ними и был очень оскорблен, словно Рита принадлежала ему. Многое сегодня оскорбляло негра Флориндо. Проклятый край!

— Так в чем же дело? — улыбнулся Фредерико, совсем уже прижавшись к Рите, чувствуя рядом её полную руку и крепкое бедро.

— Мы хотели попросить помочь нам устроить терно…

И все забыли про похороны Ранульфо и, пользуясь тем, что полковник был в добром настроении, начали рассказывать о терно. Рита улыбалась и была особенно красноречива. Фредерико, разговаривая с окружающими, не переставал касаться её теплого тела. За окном шёл дождь. Только Флориндо смотрел на забытого всеми покойника, на его огромные ноги, на оплывающую свечу. Капи держал в руках гитару и кротко улыбался. Флориндо жалел, что он не умеет так хорошо говорить, как Варапау, а то бы он вмешался в разговор, чтобы обсудить похороны.

— Ладно, — говорил Фредерико, — я помогу… Но вы пойдёте с процессией только вечерами, в праздники, в дни святых. Я не хочу держать бездельников на моих плантациях…

Рита от радости захлопала в ладоши. Свеча у ног покойника погасла.

— У кого есть спички?

Капи даже в темноте перебирал струны. Кто-то сказал:

— Будем репетировать?

— Это же для покойника, чтоб он видел, чтоб ему весело было отправляться в ад…

— Он был хороший, бедняжка, он на небо попадет…

— Не говорите о мёртвом, это грех…

— Давайте репетировать. Вы позволите, сеньор?

Фредерико, воспользовавшись темнотой, ущипнул Риту за крепкую девичью грудь. Вспыхнула спичка, осветив лицо Флориндо.

— Сеньор, я один отнесу его на кладбище… Я его в мешок положу… Деньги нужны только, чтоб могильщику заплатить…

Свеча снова осветила ноги умершего. Фредерико оставил в покое Риту и снова вспомнил, как пороли Ранульфо. Но ведь он уже разрешил устроить терно и денег обещал дать! Флориндо стоял молча, без улыбки. Ему было грустно видеть, что никто не думает об умершем. Фредерико устало поднял глаза, взглянул на негра и сказал таким голосом, словно ему только что пришлось выдержать борьбу с самим собой:

— Можешь нести… Пусть двое пойдут, будет легче…

Я ведь не виноват, думал он. Почему, чёрт возьми, он сейчас не может оказаться далеко от всего этого, в Ильеусе, в постели с Лолой?

Варапау напуган:

— А терно?

Полковник махнул рукой: он согласен. Потом встал, поправил шляпу, которую так и не снял, и вышел. Дождь журчал над плантациями какао. Репетиция снова началась около умершего. На повороте полковника нагнала Рита, придумав какой-то глупый предлог. Она прямо навязывалась ему, смеясь, сверкая белыми зубами. Фредерико мягко отстранил ее и продолжал свой путь.

9

В следующую ночь тоже шёл проливной дождь. В течение этих двадцати четырех часов несколько раз выглядывало солнце и ливень сменялся мелким моросящим дождичком, но это были лишь короткие просветы, после которых снова начинало лить как из ведра. Жители Ильеуса смотрели на небо и уверяли, что это надолго, что так всегда бывает перед урожаем — дождь как заладит, так льёт и льёт, всё наводняя, делая дороги непроходимыми, валя домики на холмах и на Змеином Острове, увлекая в потоках воды глину с холмов Конкиста и Уньян и унося её далеко, в сторону порта и железной дороги; льёт и льёт, превращая в плоды чуть было не высохшие под жарким солнцем цветы деревьев какао. Все благословляют этот дождь; радостный привет дождю передается из уст в уста в городах Ильеусе, Итабуне, Итапире, Бельмонте и Канавиейрас, в посёлках — от Гуараси до Рио-де-Контас, в фазендах и на плантациях. В шесть часов вечера второго дня со времени начала дождей в соборной церкви Сан Жоржи епископ отслужил молебствие. Печальные сумерки сгущались над городом, электрический свет слабо прорывался сквозь мглистую завесу дождя. Свечи горели пред главным алтарём и в приделах, горели у ног воинственного святого, так ярко символизирующего лицо этой земли, ещё недавно гремевшую борьбу за её завоевание. Свечи горели в знак благодарности небу за то, что оно послало дождь. Молебствие было заказано Коммерческой ассоциацией Ильеуса, от имени помещиков и экспортеров. Они благодарили святого покровителя Ильеуса за дождь, от которого зацветают деревья и созревают плоды на плантациях, как будут потом благодарить за солнце, помогающее сушить какао на больших баркасах.

Епископ читал молебствие по-латыни, воспитанницы монастырской школы пели в церковном хоре, а сестра Мария Тереза де Жезус играла на органе, подаренном соборной церкви Ильеуса фирмой «Зуде, брат и K°». Народу было немного. Почти одни только женщины. Полковники и экспортеры ограничились тем, что оплатили молебствие. Они сейчас расхаживали по фазендам или по торговым домам, уверенно заключая коммерческие сделки в ожидании хорошего урожая.

Епископ поднял руки к небу, благословил склонённые головы своей паствы. Затем помолился за её благополучие, за хороший урожай, за укрепление духа жителей Ильеуса. Его глубокий голос отдавался во всех углах церкви, умирая под высокими сводами. Снова послышались звуки органа. Старухи, одна за другой, стали выходить под дождь, за ними несколько мужчин, тоже слушавших молебствие. На следующий день газеты поместили на первой странице отчет о торжественном богослужении.

Однако это молебствие было не единственным религиозным празднеством в этот вечер. В тот момент, когда полковники и экспортеры зажгли свечи пред алтарем Сан Жоржи, негры, портовые грузчики, бродяги, живущие отходами какао, кухарки-негритянки и рыбаки устроили празднество в честь Ошосси — негритянского Сан Жоржи. Это было в Оливенсе, на острове Понталь, где жил Салу, чародей.

Вокруг сгибались под дождем кокосовые пальмы. Кокосовые орехи, сбитые сильным южным ветром, падали на землю и зарывались в песок. Посреди кокосовой рощи находился домик, где Салу творил свое колдовство и вызывал духов «кандомбле».[15] Поселок Оливенса был почти разрушен еще до междоусобиц из-за Секейро Гранде в самом начале борьбы за какао, когда враждующие партии побеждали на выборах с помощью оружия, в те далёкие времена, когда однажды город Ильеус три дня подряд находился в руках бандитов. Рассказывали, что на полу маленькой полуразрушенной часовни с продырявленными стенами ещё и сейчас видны следы крови людей, убитых во время междоусобиц. Оливенса была почти полностью разрушена и больше уже не отстраивалась, уступив свое место Ильеусу. Она находилась неподалеку от квартала Понталь, за полчаса ходьбы; на автомобиле до неё можно было доехать за шесть минут. В этой земле, где все говорило о росте, о прогрессе, о жизни, Оливенса была воплощением упадка, разрушения, смерти. Там жили только рыбаки, отважно выходившие в море на шатких плотах. Были там две-три жалких лавчонки, ветер влетал в окна и свистел в щелях полуразрушенных домов, которые во времена сахарных плантаций, когда Оливенса была важнейшим жизненным центром этих краев, считались лучшими домами всей зоны. Это было ещё до какао, когда в землях Ильеуса зеленел сахарный тростник и примитивные сахарные заводы вокруг плантаций были единственным источником богатства помещиков. Теперь в домах, брошенных прежними хозяевами, жили рыбаки и отсюда отваживались в неверное море, в сторону гавани, а о берег, поросший кокосовыми пальмами, с шумом разбивались огромные волны. Плоты отдыхали под дождем, на балконах домов сушились рыбачьи сети. А в глубине посёлка находился кандомбле, воздвигнутый в честь Ошосси — Сан Жоржи, покровителя Ильеуса и какао.

Существование кандомбле в честь Ошосси не позволяло поселку Оливенса окончательно погибнуть. В дни праздника (а в апреле весь месяц — праздник) негры и мулаты Ильеуса ночью отправлялись в Оливенсу, помолиться святому. Двадцать третьего апреля, в день Сан Жоржи, устраивалась макумба — религиозный обряд с пляской, — собиравшая в Оливенсу народ из самых дальних фазенд. Приходили негритянки, одетые в праздничные платья, негры в красных башмаках и белых накрахмаленных брюках. На песке прибрежья оставались десятки следов от ног паломников. Гремели маленькие барабаны «атабаке», и когда дул норд-вест, звуки их были слышны даже в порту Ильеуса. Когда в год, сулящий засуху, начинались первые дожди, в кандомбле Ошосси тоже устраивали большой праздник. Богатые молились Сан Жоржи в главной церкви Ильеуса, епископ поднимал белые руки, благословляя будущий урожай. Бедняки молились Ошосси, своему Сан Жоржи, в кандомбле Салу, поднимая черные руки в знак благодарности.

Во вторую ночь дождя, ещё с вечера, барабаны атабаке забили дробь, созывая негров на праздник. Из порта Ильеус потянулись ряды лодок: в них сидели нарядные мулатки и негритянки, грузчики-негры с пристани, матросы с кораблей, кутилы из таверны. Толпы людей шли в сторону Оливенсы по сырому от дождя песку пляжа. Другой дороги не было.

Приехало и несколько белых, чтоб посмотреть на религиозное празднество негров. Приехал Руи Дантас, а с ним Пепе и Лола, за которой Руи теперь ухаживал. Танцовщики интересовались ритмами «варварской пляски», и Руи объяснял им (не всегда верно) подробности африканских магических обрядов.

Роза, любовница Мартинса и мечта Варапау, тоже здесь. Она — сердце кандомбле, она танцует в самом центре террейро.[16] Она быстро вертится, сгибаясь всем телом, её бёдра ходят ходуном перед глазами зрителей. Это уже не женщина, а одни только пляшущие бёдра, проносящиеся перед мужчинами, женщинами и богами, перед кокосовыми пальмами и морем. Песни на языке «наго»,[17] гулкие удары барабанов говорят о любви и смерти. Никто не пил, но все уже пьяны от этой африканской музыки, и каждый чувствует присутствие святого, и теперь танцуют только руки, руки, извивающиеся, как змеи, во всех углах террейро, выползающие из пола и из потолка, из стен и из человеческих тел. Пепе Эспинола заинтересован: какой успех имели бы стилизованные негритянские танцы на сцене цивилизованного театра! Руки, качающиеся из стороны в сторону, приближающиеся и убегающие под звон браслетов на запястьях баийских танцовщиц… Переселившись в тело Салу, святой Ошосси скачет среди танцующих в эту дождливую ночь. Это Ошосси послал дождь, чтобы его сыновья-негры могли найти работу. И за это они благодарят его.

Ошосси вещает голосом Салу, что в этом году будет много денег, даже на бедняков хватит. В этом году уродится не какао, золото уродится, вот что. Ах, Ошосси — добрый святой, он пошлёт золото для всех, даже для бедняков.

Люди все пляшут в надвигающейся ночи. Руи Дантас сочиняет мадригалы, посвященные Лоле. Аргентинка чувствует, как тело её напрягается от звуков этой музыки. Это не заунывная, расслабленная музыка танго; это музыка примитивная, обнаженная, страстная. Роза пляшет, и все пляшут с нею в надвигающейся ночи этот танец рук и бедер. Руи Дантас что-то говорит Лоле. Пепе равнодушен ко всему: какой успех имела бы Роза на сцене! Дождь льёт всё сильнее.

Барабанной дробью приветствуют в Оливенсе начало дождей, негритянки поют и пляшут в честь Ошосси, бога бедняков зоны какао. Далеко над морем разносится музыка макумбы.

10

— А теперь, — сказал Карлос Зуде, — послушаем музыку макумбы, — и поставил пластинку.

Дробные удары атабаке загремели в ярко освещённом зале особняка. Шведка Гуни радостно улыбнулась, услышав эту религиозную варварскую музыку. Это была песнь в честь Ошосси, записанная на патефонную пластинку, барабанный бой макумбы, звучавший теперь в элегантном салоне. Под эту музыку трудно было усидеть на месте. Даже Альдоус Браун, хладнокровный и унылый англичанин, почувствовал, как словно ток прошёл по всему его телу. Это была, конечно, варварская и примитивная музыка, но она обладала какой-то захватывающей силой. Гуни повела своими поджарыми стройными бёдрами и пошла плясать по комнате, извиваясь в чувственном танце, лукаво глядя по сторонам, словно зазывая мужчин. За ней сразу же последовала Жульета, её движения были естественнее, но всё же и в её исполнении негритянский танец казался скорее призывом к чувственной любви, чем обрядом поклонения негров своим африканским богам. Белые уже всё отняли у негров и, наконец, отнимали их религиозную музыку. Всё новые и новые танцоры входили в круг, теперь танцевали мужчины и женщины, вертя бёдрами, тряся грудью, выбрасывая вперед ноги. Жульета, проходя мимо Сержио Моура, взяла его за руку и ввела в круг. Руки поэта опустились на её бедра, подымаясь и опускаясь в такт их движениям. Швед испустил какой-то пронзительный крик, он думал, что так кричат негры во время макумбы. Барабаны били всё быстрее, танцующие старались не отстать от ритма музыки. Это было избранное общество. Зуде пригласили только самых близких друзей на рождение Жульеты: чету шведов, Брауна, двух англичан-инженеров с железной дороги, полковника Манеку Дантаса, только сегодня приехавшего из своей фазенды, в дружбе с которым Карлос был крайне заинтересован, вдову Бастос, ещё молодую женщину, муж которой умер от лихорадки, молодого агронома с Экспериментальной станции какао — крестника Карлоса, врача Антонио Порто, его жену, хорошенькую мулатку, дочь одного из самых богатых плантаторов Итабуны, и его двух сестёр.

Были здесь ещё Шварц, супруги Рейхер и братья Раушнинги со своими женами. Общество состояло почти исключительно из иностранцев, и у полковника Манеки Дантаса глаза лезли на лоб от нескромных разговоров и пикантных анекдотов, которые дамы рассказывали, называя всё своими именами. Поэт тоже пришёл и принёс обещанные орхидеи. Жульета приколола одну к груди, у выреза платья, а остальные поставила в вазу, висящую на стене.

Сержио Моура шел сюда с некоторым опасением. Он не привык к этим праздникам большого света — богатых помещиков, посещающих вместе со своими семьями Общественный клуб Ильеуса, или крупных экспортеров, к этим вечерам, устраиваемым в узком кругу, когда музыка фокстротов не смолкает до рассвета, возмущая старух, отправляющихся в пять часов утра к обедне. И потому, что Сержио чувствовал себя смущенным, он решил говорить язвительно и с иронией. Но ему не удалось надолго сохранить этот тон, так как он неожиданно оказался «гвоздем» праздника. Жульета представила его:

— Наш известный поэт…

Мужчины почти все знали его, женщины были с ним чрезвычайно любезны. Сержио с удивлением узнал, что шведка была его большой поклонницей, знала его поэмы. С начала вечера она не отходила от Сержио и только тогда его отпустила, когда Жульета пришла за ним, чтобы угостить коктейлем. Сначала общий разговор как-то не клеился. Карлос беседовал с Раушнингом и Шварцем об урожае и повышении цен. Остальные рассеялись по разным углам зала и лишь изредка обменивались словами. Гуни просила Сержио рассказать ей о приемах колдовства у негров, о макумбах. Она заливалась истерическим хохотом, в восторге хлопала в ладоши и буквально пожирала глазами поэта. Другие женщины подошли к ним, заинтересованные рассказом Сержио. Они слушали его возбужденные, с блестящими глазами, и Сержио нарочно добавлял пикантные подробности; он тоже был возбужден, эта незнакомая среда как-то странно действовала на него. В центре другого кружка молодой агроном гадал женщинам по руке. Он предсказывал будущее, угадывал прошлое и настоящее, и все были страшно увлечены. Сейчас он гадал Жульете. Он называл её «крестная» и не скрывал, что очень ею интересуется. Но Карлос Зуде считал, что это не опасно: парень был слишком молод и прост, чтобы заинтересовать такую женщину, как его жена. И действительно, Жульета не обращала на агронома никакого внимания, губы её сложились в недовольную гримаску. Агроном цинично предсказывал Жульете любовные приключения, что крайне шокировало Манеку Дантаса.

— Крестная, мне жаль моего крестного…

Супруга доктора Антонио Порто, провинциалка, неожиданно очутившаяся в этом обществе и сразу усвоившая все его дурные привычки, попросила:

— Говорите всё… ничего не скрывайте!

Агроном спросил у Жульеты:

— Вы мне разрешаете говорить всё, крёстная?

— Говорите…

Манека Дантас навострил уши.

Агроном стал рассказывать:

— Я вижу серьезный роман…

Все кругом засмеялись. Жена доктора Антонио попросила рассказать подробнее:

— С кем? Какой он из себя?

— Молодой, элегантный, умный, образованный… — Агроному казалось, что он описывает самого себя, но Жульета видела точный портрет Сержио Моура.

— Ну, а дальше? — спросил кто-то.

— Бедненький мой крестный… — опять сказал агроном.

Потом он читал по рукам у других, а Жульета пошла искать Сержио. Слуги разносили вина. Зуде очень гордились тем, что у них были слуги в ливреях, на манер английских слуг. От вина все оживились. Сержио начал замечать, что замужние женщины кокетничают с мужчинами. Рейхер и жена доктора Антонио Порто украдкой подавали друг другу какие-то знаки, в уголке он взял её за руку. Гуни подошла к Сержио, когда Карлос поставил новую пластинку.

— Вы не танцуете?

Они пошли танцевать. Гуни прижималась к нему, он чувствовал прикосновение её груди, лицо её было очень близко от его лица. Делая поворот, Сержио заметил ревнивый взгляд Жульеты и обрадовался. Когда фокстрот кончился, он подошел к ней. Но она встретила его холодно, и ему пришлось наговорить кучу любезностей, чтоб заставить её улыбнуться. Когда заиграли другой фокстрот, они пошли танцевать. Агроном смотрел на них и начинал понимать, в чём дело. Поэтому он решил заняться Гуни. Но прежде чем сделать это, он шепнул Альдоусу Брауну: «Крестная ведёт себя просто неприлично с этим жалким поэтишкой». Сержио был увлечен танцем и молчал; иногда волосы Жульеты касались его лица. Как жаль, что нельзя было поцеловать её…

А кругом продолжали разговаривать, спорить, любезничать друг с другом. Шварц, не умевший танцевать, говорил с Рейхером о какао и о политике. Рейхер был еврей, сын эмигрантов из Бессарабии, он нападал на нацизм, который Шварц яростно защищал. Агроном переходил от женщины к женщине и, наконец, остановился на толстой жене старшего Раушнинга, которая смеялась над его необаятельными шутками своим необаятельным смехом. Большие бриллиантовые кольца блестели на её толстых, коротких пальцах. Альдоус зевал в обществе вдовы Бастос, в городе говорили, что она его любовница. Манека Дантас пил и всё больше возмущался. Белые волосы свисали ему на лоб, он думал о сыне, который сейчас, наверно, в каком-нибудь кабаре или в игорном доме Пепе Эспинола. Манека Дантас чувствовал себя одиноким среди этих чуждых ему людей. Он разговорился только, когда Гуни попросила его рассказать о беспорядках из-за Секейро Гранде. Шведка чуть в обморок не упала от его рассказа.

Когда все уже были порядочно навеселе, Карлос поставил макумбу. И тогда-то начался форменный сумасшедший дом. Только Карлос, стоящий у патефона, и Манека Дантас, застывший с вытаращенными глазами, не принимали участия в этой великосветской макумбе, где под покровом религиозного танца развязывались самые затаенные инстинкты. Танцевали длинным рядом, друг против друга, положив руки на талию своих партнеров. Иногда рука Сержио соскальзывала с талии Жульеты, гладя её бедра. Иногда цепь сужалась, и Жульета почти падала на Сержио, прижимаясь к нему всем телом. Внезапно цепь распадалась, и все танцевали отдельно. Жульета смотрела в глаза Сержио и вдруг закусила губу от волненья… Все прыгали, как дикари, а больше всех агроном и Альдоус. Карлос Зуде смотрел на танцующих равнодушно. Манека Дантас никогда ничего подобного не видел.

Потом жена Антонио Порто спросила, знают ли они игру «в жениха и невесту». Все сказали, что нет, но Жульета и агроном лгали. Решили сыграть. Сеньора Порто распоряжалась. Манека Дантас хотел отказаться, но она не разрешила. Все мужчины и женщины вышли в другую комнату, жена врача осталась одна в зале. Она позвала супругу младшего Раушнинга и Карлоса. И объяснила: «Это комната в доме, откуда ушли все: родители, братья, слуги. Осталась только дочка и её жених. Они сидят на софе» (и заставила обоих сесть). Потом спросила:

— Ну, как вы думаете, что они стали бы делать?

Они взяли друг друга за руки. Позвали ещё одну женщину, ей снова всё объяснили, она заставила Карлоса и его партнершу сесть ближе друг к другу и положила её голову на его плечо. Тогда пришла её очередь заменить сеньору Раушнинг и самой сесть рядом с Карлосом. Вошел один из мужчин, выслушал объяснение, заставил Карлоса поцеловать волосы женщины и потом сам сел на его место. Так все входили один за другим. Когда дошла очередь до Манеки Дантаса, ему пришлось держать на руках Гуни, которая улыбалась, вскарабкавшись ему на колени. Бравый старик вспомнил старые времена, он весь дрожал и даже вспотел, а когда Сержио сменил его, просто шатался. Сержио держал Гуни на руках и был взбудоражен. Вошла Жульета, заставила Гуни обнять Сержио за шею и прижаться лицом к его лицу, она знала, что ей придется сменить Гуни. А когда она села на её место и пока они ожидали прихода Рейхера, который должен был внести новые изменения, она тихонько поглаживала Сержио по затылку. Губы Сержио касались лица Жульеты. Кругом все смеялись, все находили игру очаровательной. Карлос мрачно взглянул на гостей и предложил пойти танцевать, он считал, что это глупая игра.

Праздник длился до утра. За тёмными окнами не видно было дождя. Гуни танцевала какой-то непристойный танец, задирая юбку. У Альдоуса на лице были следы губной помады, зато на губах вдовы Бастос помады явно не хватало. Карлос менял пластинки, агроном отпускал всё те же плоские шуточки, которые имели успех у сеньоры Раушнинг. Жульета и Сержио разговаривали, сидя на софе. Она обещала завтра позвонить ему.

Сержио вышел вместе с Манекой Дантасом. Этот праздник в высшем обществе взрывал все представления полковника о семье. Манека уже читал где-то (он не помнил где) о кризисе, угрожающем семье, об опасности её разложения. Он слышал также проповедь епископа, посвященную этому вопросу, очень красноречивую проповедь. Но сегодня он собственными глазами увидел разложение семьи. Он был потрясен и все свои чувства выразил в одной фразе:

— Это конец света, сеньор Сержио, это конец света!

— И кончится новым всемирным потопом, полковник. Вы только посмотрите, как льёт…

Но полковник Манека Дантас не шутил; в его голосе был испуг, и в глазах застыло выражение ужаса от всего, что ему пришлось увидеть.

— Это конец света…

ПОВЫШЕНИЕ ЦЕН

1

Три года подряд цены на какао росли. Повышение началось внезапно, после начала дождей, словно его принесли в чреве своём чёрные тучи, заполнившие небо над городом и над полями. Это были три года, на протяжении которых город Ильеус и вся зона какао утопали в золоте. «Деньги тогда потеряли свою цену», — говорил о тех временах полковник Манека Дантас несколько лет спустя. Ильеус и вся зона какао утопали в золоте, купались в шампанском, спали с француженками, приехавшими из Рио-де-Жанейро. В «Трианоне», самом шикарном из городских кабаре, полковник Манека Дантас зажигал сигары билетами в пятьсот тысяч рейс, как делали когда-то местные богачи-плантаторы в период подъема цен на кофе, каучук, хлопок и сахар. Проститутки, даже самые истрепанные и опустившиеся, получали в подарок ожерелья и кольца. На кораблях, приходящих в Ильеус, Итабуну и Итапиру, в порт Канавиейрас, в Бельмонте и Рио-де-Контас прибывали самые невероятные грузы и самые странные пассажиры: джаз-банды и дорогие духи, парикмахеры и массажисты, садовники, агрономы, саженцы фруктовых деревьев из Европы, авантюристы и роскошные автомобили. Это было невиданное зрелище, какое-то карнавальное шествие.

Повышение началось вместе с началом дождей, спасших ранние плоды. Капитан Жоан Магальяэс заслужил славу проницательного человека, потому что, как утверждали люди, ехавшие как-то раз с ним вместе в автобусе, капитан предсказал повышение цен раньше всех. Уже много лет цены на какао безнадежно держались на одном и том же уровне: от четырнадцати до пятнадцати тысяч рейс за арробу, самое большее по девятнадцати, когда выдавался удачный год. И даже так это была чрезвычайно выгодная культура, она давала большие доходы и обогащала помещиков. Внезапно цены начали расти с головокружительной быстротой. По правде сказать, вначале никто и не пытался понять причины этого неожиданного повышения. Только несколько месяцев спустя коммунисты разбросали свои первые листовки, разоблачавшие замыслы экспортеров какао. Вначале же всех охватило изумление, сменившееся вскоре кипучей жаждой деятельности. С девятнадцати тысяч за высший сорт цена на какао в один месяц повысилась до двадцати восьми тысяч пятисот с доставкой. Через два месяца платили уже по тридцать за арробу. В каждом взгляде горела жажда наживы, корабли каждый день привозили какую-нибудь новинку в Ильеусский порт. У грузчиков было столько работы, что рук не хватало. В середине года какао снова резко поднялось в цене, и в конце урожая его продавали уже по тридцать пять тысяч за арробу. «Слишком много денег», — говорил доктор Руи Дантас за стаканом джина: рост цен внёс резкие изменения в его жизнь, как и в жизнь всех других обитателей зоны. Когда какао стали продавать по тридцать пять тысяч, все решили, что повышение цен достигло высшей точки: больше цены не поднимутся. Только Жоаким и его товарищи знали, что это было лишь началом торговой авантюры, которая не только повлияет на жизнь отдельных людей, но перевернёт всю зону какао, изменит весь её облик. Новый урожай принёс новые неожиданности: цена на какао возросла до сорока двух тысяч. Со временем она достигла пятидесяти, а высшая цена была пятьдесят два. Но это последнее повышение (это было на третий год) уже никого не удивило: всё было возможным в этих краях, полных чудес… Последний год цена на какао упорно держалась на сорока восьми тысячах рейс и ни разу не упала. Казалось, что она никогда не упадет. Потом всё повернулось с ужасающей быстротой, и настало время, которое поэт Сержио Моура называл впоследствии «эпохой нищих миллионеров».

Сохранилась фотография Ильеусского порта, относящаяся к периоду повышения цен, которую и потом воспроизводили столичные газеты, говоря о каком-нибудь событии, касающемся «Короля Юга». Порт заснят с вершины холма Конкиста, и на фотографии видны восемь кораблей разных типов и размеров, теснящихся в маленькой гавани почти что один на другом, три приземлившихся самолета, барки, рыбачьи шлюпы, парусники. Видна на фотографии и толпа, снующая по пристани и портовым улицам. Может быть, это было заснято в особенный день, но весь период повышения цен был особенным, словно какой-то долгий и необычный праздник. В эти годы префектура серьезно занялась уже раньше поднимавшимся вопросом о переустройстве порта и задумала уничтожить старую маленькую гавань, неудобную для причала и опасную для судов, и построить новую пристань в той части города, которая выходила прямо на море.

Особенно много об этом говорили после катастрофы с яхтой «Итакаре», потерпевшей крушение у входа в гавань однажды утром во время бури. Жертв было очень много. Яхта шла переполненная, как все суда, входившие в этот волшебный порт в те времена особого великолепия, когда какао шло по пятьдесят тысяч. На яхте ехали джаз, проститутки, полковники, студенты и адвокаты. Ехали также иммигранты; джаз играл перед самым кораблекрушением. Об этой катастрофе сложили абесе. В одном из них пелось:



В августовское утро ненастное,
едва лишь девять пробило,
случилось несчастье ужасное,
как оно всех поразило!
Погибла в пучине морей
яхта «Итакаре».
В Ильеусе это было.



Это событие потрясло жителей Ильеуса. Но нужно сознаться, чтобы не погрешить против истины, что они говорили о страшной катастрофе не без гордости, — они начинали привыкать к тому, что в Ильеусе всё принимало грандиозные размеры: состояния богачей, скандалы, строительство, подлоги, праздники, а теперь и бедствия. В этот месяц как раз не было никаких сенсационных новостей, и газеты Баии, а также самые крупные газеты Юга, Рио и Сан-Пауло, уделили много места печальному происшествию, одна из них даже послала в Ильеус специального репортёра, который прилетел на самолете, беседовал с потерпевшими и нащелкал много фотографий. В абесе говорилось, что день, когда произошло кораблекрушение, «был праздничным днём» в Ильеусе.

Уже этот репортер в нескольких написанных им заметках отмечал оживление торговли и подъем, царивший в городе и во всей зоне какао. Гибель «Итакаре» не смогла рассеять радостное возбуждение, овладевшее местными жителями, какое-то лихорадочное состояние, которого они не знали раньше. Не рассеяли его и скандалы, потрясавшие Ильеус в течение всего периода повышения цен.

Несколько лет спустя, когда торговая лихорадка немного успокоилась и в Ильеусе после высокого взлета и быстрого падения снова установились прочные цены на какао, профессор одного из иностранных университетов, обследовавший состояние экономики северо-востока Бразилии (он потом опубликовал у себя на родине книгу по этому вопросу), провел несколько дней в зоне какао, изучая её особенности. Один из друзей, живший в Сан-Пауло, направил его к местному коммерсанту, которого знал лично. Тогда только что начинали заживать раны, нанесенные городу и соседним муниципальным округам недавно закончившимся катастрофическим падением цен. Но причиной бедствий все считали не падение цен, а предшествующий ему подъем.

…Иностранный профессор, в круглых очках, похожий на вытянувшегося не по возрасту мальчика, с живостью повернулся к коммерсанту, своему чичероне, как будто хорошо осведомленному. Вынув блокнот и карандаш (это было в баре), профессор спросил, жаждая статистических данных и цифр:

— Какие факты являются характерными для периода повышения цен? — Твёрдое, металлическое произношение профессора, изучившего португальский язык по учебнику перед тем, как сесть на корабль, составляло странный контраст с его наружностью наивного ребёнка.

Коммерсант подумал немного и ответил:

— Скандалы… О, сеньор доктор, это были скандалы один хуже другого… Никогда еще не было столько скандалов подряд… Мужчины словно потеряли голову, и женщины тоже. Все семейные устои полетели в пропасть. Отец ссорился с сыном, муж с женой, сноха со свёкром… Женщины ходили по улицам голые — ну, прямо голенькие, сеньор доктор, поверьте! Честные мужчины бросали семьи из-за женщин легкого поведения… У замужних дам стало модой заводить любовников…

Профессор экономики из иностранного университета даже рот раскрыл от удивления. Коммерсант развёл руками, он сам был взволнован:

— Никогда я не думал, что увижу что-либо подобное. Если бы мне кто-нибудь другой про все это рассказал, я бы подумал, что он лжёт. Но я это сам видел, вот этими глазами, которые поглотит сырая земля… Страшные дела, сеньор доктор, страшные дела…

И коммерсант все свои чувства выразил в одном трудном слове, которым хотел показать иностранному профессору, что он не такой невежда, как можно подумать с первого взгляда:

— Пандемониум, сеньор доктор, пандемониум…

Профессор изумленно таращил глаза под очками, он был похож на испуганного ребёнка. Он не узнал от коммерсанта ни одной цифры, но в течение длинного вечера, за стаканом виски, он услышал самые ужасные истории, которые когда-либо довелось слышать профессору экономики.

Во время повышения цен строительная лихорадка охватила не только Ильеус, но также Итабуну, Пиранжи, Палестину и Гуараси, многие города и поселки. Участки земли стоили огромных денег — дороже были разве что в Рио-де-Жанейро. Полковник Манека Дантас ухлопал пятьсот конто на постройку особняка в Ильеусе (подарок доне Аурисидии, чтобы ей хорошо жилось под старость), который продал в период падения цен за сто двадцать, да и то с большим трудом. Прокладывались новые улицы. В Итабуне построили маленькую радиостанцию, на площадях установили громкоговорители. Вскоре в Ильеусе тоже появилась своя радиостанция. Между обоими городами началось всё возрастающее соперничество, проявлявшееся в газетной полемике, на футбольных матчах и новогодних праздниках.

У полковников неожиданно оказалась на руках куча денег, с которыми они не знали, что делать. Всю жизнь они завоевывали землю, сажали на ней какаовые деревья, покупали новые плантации, собирали урожай; доходы уходили на издержки по дому, на обучение детей и на необходимые усовершенствования в фазендах. Теперь у полковников оставалась масса свободных денег. Итак как не существовало больше земли, которую можно было бы завоёвывать, а покупать было и совсем нечего, то они просто не знали, куда девать деньги. Они кутили в кабаре, играли в рулетку, в фараона, в баккара, но больше всего играли на бирже. Это была азартная игра, и они играли без устали, с той безграничной удалью, которая была всегда им свойственна, и с безграничным невежеством. Они ничего не понимали в этой игре, но считали, что она достойна их и эпохи, в которую они живут. Стоимость фазенд поднялась гораздо выше, чем предполагал старший Раушнинг: цена на плантации увеличилась не в четыре раза, как он предсказывал, а в десять. Те, кто имел землю, и слышать не хотели о том, чтобы её продать. А купить желали многие. Люди приезжали со всех концов страны, с юга и с севера, в надежде приобрести фазенду какао. Когда доктор Антонио Порто продал свои плантации (он был вынужден уехать на юг из-за позорного поведения жены, которая вышла из дому вслед за своим любовником и прошла полуголая по улицам Ильеуса в разгар делового дня), ему заплатили баснословную цену. Он получил огромные деньги за каждый квадратный метр своих плантаций, но зато за всё время, пока стояли высокие цены, больше никто не продал землю. Какао было всё равно что золото, самая выгодная в мире культура, лучшее употребление капитала. Местные жители говорили об этом с гордостью.

Если и прежде на улицах Ильеуса можно было встретить много нездешних лиц, то в эпоху повышения цен в зону какао повалила целая толпа людей со всех сторон. Люди, приезжающие в поисках работы и богатства, и просто авантюристы, которые не хотели упустить выгодный момент. В те времена опустели кварталы Аракажу, Баии и Ресифе, где жили проститутки; корабли и яхты приходили набитые женщинами — белыми, негритянками и мулатками, местными и иностранными, жадными до денег, крикливыми, которые, уже выходя на пристань, улыбались во весь рот, а ночью пили шампанское в кабаре и помогали полковникам играть в рулетку.

Пять кабаре наполняли шумом бессонные ночи Ильеуса. «Трианон», занимавший первый этаж дома, выходящего на море, был роскошным кабаре, где собирались отчаянные игроки и куда были вхожи почти только полковники и экспортеры, где бывали самые дорогие куртизанки, француженки и польки из Рио-де-Жанейро, готовые научить щедрых полковников самым утонченным порокам. «Батаклан» был более демократичным. Это кабаре находилось на улице Уньян, против порта. Хотя, впрочем, и там преобладали полковники, заполняя игорные залы. Зато в танцевальных залах собирались студенты, приехавшие на каникулы, коммерсанты, только начинающие свою торговую жизнь, служащие из контор коммерческих предприятий. Это было самое старое кабаре, единственное, которое уцелело после падения цен и существовало ещё долго. В «Эльдорадо» собирались в ночи кутежей служащие торговых предприятий. Это было весёлое и интимное кафе, где пили скромное пиво и где женщины были только местные. «Фар-Вест», на Жабьей улице, привлекало надсмотрщиков, приехавших из фазенд, мелких землевладельцев, портовых рабочих и моряков. Хозяин кабаре метал банк засаленными картами в задней комнате. Иногда бывали скандалы, вмешивалась полиция. Одно время «Фар-Вест» даже закрыли, но потом открыли снова. Там царила Рита Танажура, с широченным задом, которая пела самбы и танцевала на столе. Тощий и женоподобный «cabare-tier»[18] представлял её как «лучшую исполнительницу самбы», несмотря на то что это кабаре было первым, где она выступала, и приехала она в Ильеус вместе с семьей одного богача, где служила кухаркой. А однажды какой-то влюбленный надсмотрщик в пьяном виде выстрелил ей пониже спины, в то самое место, которое так соблазняло его. В «Батаклане» блистала другая знаменитая женщина, Агриппина, тощая и порочная, танцевавшая убийственные танго и сводившая с ума романтичных студентов. Её прозвали «вампиресса» за её загадочный взгляд, и какой-то студент даже посвятил ей любовный сонет. Более бедный люд посещал «Рети-ро» — грязное кабаре на пристани, где даже пиво считалось роскошью. Туда ходили рабочие, батраки с плантаций, приезжающие в город, бродяги и воры. Слепой музыкант играл на флейте, а иногда кто-нибудь из посетителей перебирал струны гитары. Было время, когда юноши высшего света, студенты из богатых семей, приехавшие на каникулы, зачастили в «Ретиро» в поисках экзотики. Хотя, впрочем, они ходили туда, только пока Роза, покинутая Мартинсом, выступала там как garco-nette.[19] Ходили из-за нее, она была невиданным цветком в этом грязном кабаре бедняков.

Из «Трианона», в дни больших кутежей, когда Карбанкс находился в городе, воодушевляя всех своим присутствием, выходила праздничная процессия терно Иписилоне, самое нелепое и скандальное развлечение из всех, придуманных в Ильеусе, городе Сан Жоржи, в период подъема цен на какао. Развлечение это состояло в том, что ранним утром, когда город еще спал, пьяные мужчины и женщины снимали брюки и юбки и, полуголые, выходили из кабаре и направлялись на улицы, где жили проститутки, распевая непристойные песни. Эти песни нарушали легкий сон старых дев и порой пугали монахинь, направлявшихся к утренней обедне. Через монахинь слухи об этих ужасах доходили до епископа. Епископ и священники с церковных кафедр проклинали жителей Ильеуса за их неправедную жизнь. Они произносили грозные проповеди, в которых говорилось, что этих нечестивых ожидает адский огонь. Но с началом повышения цен сильно подвинулось вперед строительство нового собора, башни его устремлялись в небо, жители Ильеуса утверждали, что это будет самая грандиозная церковь на юге штата.

Вместе с ростом цен начали процветать спиритические кружки, перебравшиеся с окраин в цивилизованный центр города и опутавшие его целой сетью спиритических сеансов. На кораблях приезжали знаменитые «медиумы», ясновидцы и чудотворцы. Если, зайдя в кабаре, вы не встречали там полковников, это означало, что они сейчас на спиритическом сеансе. Они ходили советоваться с духами насчет игры на бирже. Очень возросло также влияние фашистской партии — интегралистов, вожди которой начали большую финансовую кампанию. Они маршем проходили по городу, одетые в зелёные рубахи, и объявляли, что либеральной демократии пришёл конец.

Префектура построила большой стадион (пресса утверждала, что этот стадион — лучший на севере страны), где команды Итабуны соревновались с командами Ильеуса в бурных футбольных матчах. Были проложены новые мощёные улицы, для чего пришлось срубить последние пальмы на берегу. Из Рио-де-Жанейро приезжали специалисты, читали лекции и делали доклады. Кто-то назвал их «бродячими торговцами культурой», намекая на неимоверное количество бродячих торговцев, наводнивших Ильеус самыми разнообразными товарами: они приезжали на каждом корабле, пристающем в Ильеусском порту, привозили всё что угодно и всё что угодно умели продать. Деньги были, надо было только придумать, на что их тратить. Самолёты уходили полные и приходили полные. Корабли тоже. Появились врачи и адвокаты, они разъезжали по самым глухим селениям. Шоссейные дороги протягивались всё дальше в глубь зоны, и по ним мчались туда и обратно переполненные автобусы. В них ехали сирийцы с коробом на плечах — бродячие торговцы, будущие владельцы лавок в посёлках. Полковники обогащались и сорили деньгами. Они вдруг увидели воочию результат усилий, затраченных ими тридцать лет назад, во время завоевания земли. Игра стоила свеч, кровь убитых была пролита недаром. Завоеванная земля дала золотые плоды.

Когда как-то раз поэт Сержио Моура хотел охарактеризовать годы подъёма цен, он сказал:

— Это было такое поразительное время, что даже две книжные лавки открыли в Ильеусе!..

2

Скандалы, о которых коммерсант рассказывал профессору иностранного университета, начались «шулерским ходом», проделанным Пепе Эспинола с полковником Фредерико Пинто, когда началось повышение цен. У Пепе наклевывалось выгодное дело, тогда как раз основалось общество, собиравшееся открыть кабаре «Трианон», и ему нужны были деньги. Аргентинец надеялся, что теперь-то он обеспечит себя до конца жизни. Как он мечтал в последнее время о спокойном доме (ну, вроде дома его родителей) где-нибудь на окраине Буэнос-Айреса! Может быть, в квартале Чакаритас. Дом старого холостяка, деньги в банке на расходы — и его родной город, который он считал потерянным навеки. Его танго, театры, кабаре, море огней на улицах — всё то, что кануло в прошлое и так манило к себе. Вот если он теперь откроет шикарное кабаре с узким кругом посетителей, с игорным столом и шампанским, с женщинами из Рио… В нём он видел возможность осуществления своей, верно, слишком уж смелой мечты.

На это дело и пошли те деньги, которые полковник Фредерико Пинто дал Пепе, чтобы он вернулся в Аргентину. Тогда весь Ильеус смеялся по этому поводу.

…Было около одиннадцати, когда Пепе оставил Рун Дантаса в «Батаклане» и пошел домой. За обедом он сказал, что вернётся лишь утром. Полковник Фредерико Пинто обедал с ними и хвалил рыбу, предвкушая ночь любви в объятиях Лолы. Все знали ночные кутежи Пепе, на которые, в начале этой комедии с Фредерико, Лола горько жаловалась, проливая слёзы, которые она умела вызывать по заказу. Когда Пепе шёл в кабаре, он возвращался только под утро. Не было даже необходимости предупреждать об этом. Полковник беззаботно лег в постель со своей любовницей. Он и не заметил, что Лола грустна, чем-то обеспокоена и, словно пристыжённая, не смотрит ему в глаза.

Когда Пепе неожиданно вошел, полковник растерялся. Это не был страх — Фредерико был человеком, закалённым в схватках с врагами, он привык к перестрелкам, во время которых кровь лилась потоками. Но когда он увидел гнев и отчаяние Пепе, он так растерялся, что жалко было на него смотреть. Ему было стыдно перед обманутым мужем, угрызения совести и какая-то печаль терзали его. Пепе знал, что ему не удастся запугать полковника. Если он попытается это сделать — всё пропало, потому что Фредерико примет бой. Поэтому он решил разыграть сцену в патетическом духе и заранее тщательно её продумал. Отворив двери, он посмотрел на Лолу и Фредерико, закрыл лицо руками и воскликнул по-испански:

— Мне говорили, но я не поверил… Не поверил!

Это был крик отчаянья, рыданье, наполнившее комнату; полковник почувствовал, что его точно в грудь ударили, ему стало стыдно. Пепе упал в кресло и мучительно стонал, он коверкал слова, стараясь говорить по-португальски:

— Полковник, я никогда этого от вас не ожидал… Я верил вам, как родной матери… Никогда не ожидал… Ни от вас, ни от неё…

Фредерико посмотрел на него: у Пепе в глазах стояли слёзы, он был в ужасном состоянии. Полковник чувствовал себя униженным своим поступком, он не знал, что делать. Ему хотелось утешить Пепе, он чувствовал уважение к аргентинцу. Пепе продолжал:

— Я думал, что она любит меня… Что вы — мой друг… Я никогда не ожидал… — Он повернулся к Лоле, крикнув возмущенным голосом: — Подлая!

Только тогда полковник заговорил и лишь для того, чтобы доказать, что Лола не виновата. Маленький, нервный, он казался очень смешным, когда, стоя голый посреди комнаты, защищал Лолу, Пепе с трудом сдерживался, чтобы не засмеяться, хотя фальшивые слезы продолжали струиться по его лицу. Лола спряталась под одеяло, и Пепе думал, что это с трудом сдерживаемый смех заставлял так колыхаться простыни на груди возлюбленной. Полковник Фредерико Пинто был очень взволнован и весь дрожал. Пепе проливал слёзы, плача от смеха.

К соглашению они пришли легко. Полковник даст двадцать конто, чтобы они могли вернуться в Аргентину («Эти путешествия за границу очень дороги», — объяснил Пепе) и начать там новую жизнь. Только пусть Пепе не приводит в исполнение своей угрозы и не порывает с Лолой.

— По-настоящему я это и должен был бы сделать, полковник… Я из-за вас этого не делаю.

— Это было безумие… — объяснял Фредерико.

Завтра же у Пепе будут деньги. Полковник оделся на глазах у Пепе, сгорая со стыда, и назначил встречу назавтра, в баре. Он всё ещё извинялся, «потерял голову», говорил он. Пепе вытирал глаза, Лола тяжело дышала, простыня отдернулась, обнажив её бедро. У двери полковник обернулся и взглянул на это белое бедро. Потом грустно покачал головой и вышел. Хлопнула входная дверь, звук шагов Фредерико потерялся вдали, Пепе растянулся на постели, раскинув руки.

— Я устал…

Но вдруг он резко приподнялся на постели, потому что Лола громко плакала, уткнув лицо в простыню.

— Что с тобой? Ты о чём?

Голос Лолы был глухим от слёз:

— Этот меня любил, Пепе, любил…

— Все тебя любили, глупая…

— Нет. Этот меня любил по-настоящему. Жалко мне его! Бедный… Такой хороший… Как ребёнок…

Она вскинула на Пепе свои большие, залитые слезами глаза и сказала:

— Пепе, я не знаю, как я выдерживаю эту жизнь… Такая грязная жизнь, такая гадкая… Если бы я тебя не любила, я давно бы… Не знаю, я, наверно, убила бы себя… Да, убила бы… Я вся грязная, у меня даже душа грязная, Пепе… Грязная…

Пепе взял её руку в свою. Он вспомнил Шикарного. Он протянул другую руку и погладил белокурые волосы Лолы. Погладил тихонько, осторожно, с бесконечной нежностью:

— Нужно иметь характер!

Она глухо плакала, закрыв лицо простынёй.

3

Из рук полковника Фредерико Пинто, грубых и страстных рук сельского жителя, Лола Эспинола перешла в руки доктора Руи Дантаса, мягкие руки бакалавра, пишущего стихи. Пепе с головой ушёл в дело устройства кабаре, нанял женщин на Юге. За игорным столом и танцевальным залом «Трианона» скрывался публичный дом с привезенными из других мест женщинами — главный козырь Пепе, основная статья его дохода. Только тогда в Ильеусе поняли, какова настоящая профессия Пепе. Дом, где он содержал своих женщин, посещали экспортеры и богатые полковники. Легче было придраться к чему угодно в Ильеусе, чем затронуть «гнездо любви», как называл Карбанкс этот полулегальный публичный дом. Поэтому ни к чему не привели старанья полковника Фредерико Пинто обратить на этот дом внимание префекта и полиции, чтобы добиться высылки Пепе из города.

— Кто ж велел полковнику быть таким глупым… — говорили жители Ильеуса, на всех перекрестках обсуждавшие недавний скандал. Этот скандал доставил всем большое удовольствие, и даже одно время по городу ходила ядовитая эпиграмма, начинавшаяся так:



Решил Фредерико Пинто,
что Лола — замужняя дама…



Полковнику сказали, что эпиграмма принадлежит перу Сержио Моура; впрочем, в Ильеусе поэту приписывали массу вещей, к которым он не имел никакого отношения. Позднее сам Фредерико установил, что автор эпиграммы — Зито Феррейра, которому он сам рассказал о случившемся в баре под пьяную руку в ту самую ночь, когда Пепе проделал с ним «шулерский трюк» и когда Фредерико ещё думал, что разрушил счастье семьи.

После скандала полковник некоторое время не выезжал из своей фазенды. Но вскоре он вернулся и рассказывал в барах о своих приключениях с молоденькими мулатками, которых он покорил на плантациях. Одной из них, по имени Рита, он построил дом в посёлке. Но он никому не разрешал напоминать ему о случае с Лолой, при одном намеке он выходил из себя. Он уверял, что еще отомстит «этому мошеннику-гринго». Однако, по правде сказать, когда полковник вернулся из своей фазенды, уже никто не вспоминал об этом происшествии. «Дежурным блюдом», как говорил терзаемый ревностью Рейнальдо Бастос, была связь Жульеты Зуде с поэтом Сержио Моура. Мстя за эпиграмму, которую он всё ещё приписывал Сержио, полковник Фредерико Пинто ходил из бара в бар, от одних к другим, рассказывая пикантную новость. И всюду он находил благодатную, очень благодатную почву для язвительных сплетен. Многие не любили Сержио Моура. Что же касается Жульеты, надменной и державшейся всегда в стороне, то её просто не выносили. Замужние женщины, старые девы, регулярно посещавшие церковь, даже девушки на выданье, втайне завидовавшие Жульете, относились к ней с каким-то инстинктивным недоверием. У них не было с ней ничего общего, она была словно иностранкой в их среде. Её ставили в один ряд с Лолой, с той только разницей, что с Жульетой раскланивались очень почтительно, так как она была женой Карлоса Зуде, одного из самых видных экспортеров какао. Жульета курила, разгуливала в шортах на пляже по утрам, выходила в брюках на улицу, свободно разговаривала с мужчинами; с дамами из местного общества у неё были весьма далёкие и холодные отношения. Её манеры и её платья обсуждались на всех балах Общественного клуба и всех страшно шокировали. Полные преувеличений слухи об интимных вечерах в доме Карлоса Зуде, на которые приглашали англичан и шведов, немцев и швейцарцев, повторялись за столиками кафе и у семейных очагов. Рейнальдо Бастос, который со времени разговора с Жульетой жил надеждой на её улыбку, а то и на что-нибудь большее, теперь с ума сходил от бешенства, видя, что она влюблена в другого. Он всем рассказывал, что однажды случайно встретил в книжной лавке Жульету, покупающую книги Фрейда. И тем, которые не знали, кто, собственно, такой этот Фрейд, сообщал таинственным шёпотом:

— Это автор порнографических романов…

Объяснение это заставило Зито Феррейра дать Рейнальдо урок психоанализа (за который Зито сорвал потом куш в пятьсот тысяч). Когда Жульета проходила по торговым улицам, отвечая сухим, короткий кивком на любезные приветствия клиентов фирмы «Зуде, брат и K°», ее провожали ехидными улыбками и двусмысленными замечаниями. И нашлись люди, не поленившиеся посчитать, сколько раз в день она проходила мимо Коммерческой ассоциации, сколько раз Сержио Моура подходил к окну и сколько раз они улыбнулись друг другу.

— Стыда у неё нет… — говорили.

Но фирма «Зуде, брат и K°» платила самые высокие цены за какао, и все хотели быть её клиентами. И поэтому все сгибались в любезнейшем поклоне, когда Жульета, не подозревавшая, что является предметом скандальных слухов, показывалась в конце улицы, строгая и красивая, со своим испанским лицом, томным взглядом и чёрными волосами. Она спокойно входила в двери Коммерческой ассоциации, пугая машинистку и счетовода, веселая и беззаботная.

Говорили, что, верно, не раз она валялась с поэтом на диванах Ассоциации. Руи Дантас, у которого были старые литературные счёты с Сержио Моура, придумал заменить местное жаргонное выражение «холостяцкая квартира» словом «ассоциация». Когда он отправлялся в какой-нибудь публичный дом, то объяснял тем, кто в этот момент находился рядом с ним:

— Я иду в Коммерческую ассоциацию…

Эта острота имела большой успех в барах Ильеуса, и её повсюду повторяли. Вскоре, однако, новые скандальные истории оттеснили на задний план сплетни о Сержио и Жульете.

Связь Сержио Моура с женой Карлоса Зуде действительно началась в Коммерческой ассоциации. Жульета зашла как-то вечером, когда у неё было очень плохое настроение. Потому-то она и пришла, не боясь пересудов, как человек, разочаровавшийся в медицине, отправляется в отчаянии к знахарю, не думая, что станут говорить люди.

Они поцеловались в первый раз в зале заседаний: Жульета думала, что новизна этой связи излечит её от вечной тоски. «Больше я никогда к нему не приду», — думала она, пока он медленно, осторожно целовал её — сначала в глаза, потом в щеки, потом в ухо. Поэт опустился в председательское кресло, то самое, в котором сидел Карлос Зуде, объясняя свою идею другим экспортёрам, и Жульета села к нему на колени. Поэт вдыхал запах её волос, прятал лицо в этих темных волосах, чувствуя запах её тщательно вымытого тела, смешанный с ароматом дорогих духов. Она прижималась к нему, возбуждённая, забыв обо всём на свете. Она закрывала глаза — может быть, потом грусть, тоска, хандра вернутся с новой силой, думала она. Но хоть на несколько часов пройдёт это бессмысленное томление, эта неизъяснимая боль, пустота, которая её убивала…

Сумерки опустились над городом, в зале стало совсем темно. Сержио не зажигал огня; он поцеловал Жульету в левое плечо, расстегнув ворот её платья. Она дрожала от волнения, и первый момент их страсти был резок и груб, словно испуганно-поспешная любовная встреча негра с мулаткой на песке прибрежья. Он взял её на руки и отнес на диван, она почему-то вздохнула… Потом Жульета подумала, что надо что-нибудь сказать.

— Ты меня любишь?

Это притворство необходимо, решила Жульета. Она чувствовала, что обязана сказать ему эту фразу за то, что он излечил её от хандры. Как жаль, что нельзя просто прийти сюда, быть с ним, а потом уйти, излеченной, чувствуя легкость во всём теле, смотреть, как умирает солнце над морем, и ничего не говорить, ни за что не платить.

Но ей казалось, что это невозможно, и она начала притворяться.

— Ты меня любишь?

Но Сержио действительно её любил, да и гордость его не была бы удовлетворена, если бы он её не завоевал, и теперь он чувствовал, что нужно удержать её. И он не ответил. Он понимал своим тонким чутьем, что, если он ответит, они станут оба притворяться и Жульета больше никогда не придёт.

И он начал говорить о другом, об искусстве и поэзии, рассказывал ей сказки, очаровательно-наивные сказки о цветах и птицах, которые он собирал среди деревенских жителей в своих поисках фольклора. Он дал волю своей фантазии, безудержной и безумной, которая покорила Жульету. Он был горд близостью с молодой, красивой женщиной, которой был давно увлечён, и хотел удержать её возле себя. Он, может быть, и не сразу сумел понять Жульету до конца, но он угадывал её, как по легкому дымку над деревьями угадывают, что в лесу разожгли костер.

Может быть, до первого момента близости и долгого взволнованного разговора, последовавшего за ним, чувство молодой, нервной и богатой женщины к поэту, который казался ей непохожим на всех других мужчин в городе, было обречено на такое же короткое существование, как и чувство, связывавшее её с прежними любовниками. Наверно, она любила бы его недолго, ведь у неё уже были раньше два любовника, и она шла к ним, гонимая той же жаждой заглушить мучившую её тоску, как-нибудь заполнить время. Эту ужасную тоску могла разогнать только минута страсти, после которой она чувствовала себя отдохнувшей и успокоившейся. Но скоро она теряла всякий интерес к любовнику, он оказывался таким же, как Карлос, всё это было одно и то же и не могло рассеять её.

Однако на сей раз всё сложилось иначе, и Жульета почувствовала это, когда после первого страстного порыва Сержио заговорил, безумно и радостно, произнося потоки горячих слов, которые казались живыми существами.

Это был новый мир для Жульеты Зуде, мир, о существовании которого она никогда даже и не подозревала. И этот мир был прекрасен, в нем были новые, неожиданные ценности. Всё, что казалось ей до сих пор главным в жизни: деньги, роскошь, коммерческие дела, коктейль, праздники, — всё это утонуло в презрении Сержио Моура, освободив место другим ценностям, о которых Жульета внезапно узнала в полутьме ильеусских сумерек, в один из первых дней периода повышения цен. Он говорил о птицах и о книгах, о цветах и о стихах, о людях и о чувствах. Слова его, то весёлые, то безумные, то насмешливые, поражали Жульету, и ей было бесконечно весело. И тогда она начала спрашивать. Она задавала самые различные вопросы, и на каждый он находил ответ. Она чувствовала себя как человек, который долго пробирался сквозь густой туман, и вдруг туман рассеялся и глазам путника предстали свежие луга, кристальные воды реки, весёлая пестрота пейзажа, необозримые богатства природы и жизни.

Сержио говорил так потому, что, робкий по натуре и дерзкий от робости, он не чувствовал себя просто в обществе других мужчин. Он заметил как-то, что разговор мужчин — это всегда борьба, где каждое слово имеет двойной смысл и почти всегда нелестный для собеседника. Это — словесная битва, в которой каждый хочет взять верх. Только раз в жизни у него не было такого ощущения — на том собрании коммунистов, куда он попал так неожиданно. Однако в разговоре с женщинами он сбрасывал маску иронии, под которой скрывал свою застенчивость, и тогда не было разрыва между ним и его поэзией, нежной и бунтарской, иногда похожей на стихи для детей. Он становился радостным и каким-то беззаботным, исчезала застенчивость, побуждающая его быть дерзким с мужчинами и шокировать Ильеус яркими цветами своей одежды.

В этот час его тянуло к Жульете, потому что она была красивая, тонкая, чувственная, потому что она была женой Карлоса Зуде, экспортера, воплощавшего в себе всё, что Сержио ненавидел, и, наконец, просто потому, что она была женщиной и лучше могла понять его, чем мужчины. Он желал быть самим собой, хотя бы на несколько минут. Он хотел завоевать её, чтобы она снова вернулась и он мог снова целовать её, а потом говорить Жульета смеялась:

— Ты сумасшедший…

Она посмотрела ему в глаза, такие детские! Она увидела, что они горят желанием, поверила, что это любовь, и это ещё усилило радостное чувство восхищения, поднимавшееся у неё в груди. И тогда весь её восторг перешёл в желание, настойчивое и новое. Это уже не была жажда утопить свою тоску в страсти. Это было желание предаться всем своим существом кому-то родному и любимому, кому-то, кто был частью её самой. Это было большой радостью, и Жульета чувствовала в себе какую-то новую, неведомую силу. И она поцеловала поэта ласково, как влюбленная. А он расстегнул ей платье и целовал в грудь со все возрастающей страстью, которая казалась ей огромной нежностью. А когда она разделась, он принес орхидеи, красные и белые, пестрые и фиолетовые, все орхидеи, что распустились на диких кактусах в саду Ассоциации, и закидал её ими. Белое тело Жульеты совсем скрылось под этим цветным потоком.

Эту ночь, когда в таинстве чувственности Жульета обрела покой, который никогда не могла найти, этот их первый, сладострастный и немного детский, порыв друг к другу Сержио Моура воплотил в свободном ритме одной из своих лучших поэм. «Расцвели орхидеи на белой твоей спине», «Губы твои коснулись чувственных орхидей…» В этой страстной игре, настолько утончённой, что она казалась чистой и почти детской, они провели грустные часы заката. Когда Сержио случайно сказал «рассвет» вместо «закат», Жульета не удивилась, потому что ей самой этот закат казался рассветом. И когда настала ночь и свет звёзд просочился сквозь перила балкона и стекла окон и лёг бликами на её тело, Жульета поняла, что этот человек — тот, кого она ждала. Он был воплощением образа, созданного её воображением, он был кудесником или богом, его милая голова была полна новых мыслей, и Жульета улыбалась ему, полная спокойной усталости после этой ночи любви. В своей поэме Сержио Моура писал про «губы, как ядовитые лепестки орхидей», «губы, узнавшие всю науку любви», но только в этот сумеречный час Жульета узнала, что губы способны создавать чудеса, рождая целые миры слов, миры, более реальные, чем скучный и бедный мир богатства, в котором она жила. И она сказала ему об этом позже, когда читала его поэму, похожую на колыбельную песню, поэму, озаглавленную: «Орхидея родилась в земле какао». И только тогда он понял Жульету до конца.

Птицы пели, вливая свои голоса в ритм вздохов любви, долгих, нежных и мучительных, раздающихся в зале.

И когда пришла ночь и они вытянулись рядом друг с другом, усталые, она стала умолять его, стремясь снова услышать о волшебном мире, которым он владел:

— Говори… Говори, я хочу тебя слушать…

4

В первый год повышения цен Антонио Витор думал только о Раймунде. Земля была уже вся распродана, покупать было нечего, и Раймунда считала, что надо положить деньги в банк. Раймунда была исключением в зоне какао: с первого момента она отнеслась к повышению цен с недоверием. Если бы её спросили почему, она не сумела бы ответить, она и сама не знала. Это не было влияние Жоакима, за последние месяцы она ни разу не видела его. Её мрачное лицо, становившееся с каждым днем всё мрачнее и мрачнее, представляло резкий контраст с бурной веселостью Антонио Витора. Антонио, как только началось повышение, подумал о двух вещах: о новом доме на плантации (о «фазенде», как он говорил, радостно думая о том, как поднимутся теперь в цене его земли) и о поездке в родные края, в Эстансию, после сбора урожая. Были у него и другие, менее важные планы, например, нанять побольше людей, чтобы он и Раймунда отдохнули наконец от тяжёлой работы на плантациях.

Он никогда не думал, что Раймунда так странно к этому отнесётся. Никак невозможно было вдолбить ей в голову, что супруге «помещика», «человека с деньгами», совсем не пристало работать, как жене батрака, разминать какао в корытах, словно бедный негр. Раймунда упрямо качала головой и смотрела на мужа с тревогой, словно опасаясь, что эти высокие цены на какао сведут его с ума. Повышение цен нарушило нормальный ход её жизни. Раньше им, правда, было трудно, пришлось много поработать, но как раз в последнее время их положение поправилось, у них было на что жить, земля их была уже обработана, плантации давали плоды. Теперь всё перевернулось, цены на какао вздулись, и Раймунде стало страшно за будущее. Она смотрела на мужа, носившегося со своими безумными проектами, и почти не узнавала его. Теперь вдруг вот ему пришло в голову, что она не должна работать на плантациях, что надо нанять новых батраков. Она ему даже ничего не ответила, когда он об этом заговорил, а наутро пошла на плантацию со своим ножом за поясом. Антонио Витор видел, как она вышла, и ему ничего не оставалось, как последовать за ней босиком, с серпом на плече. А ведь он не хотел больше ходить босиком, он собирался начать носить сапоги, чтоб быть больше похожим на помещика. Антонио Витор укоризненно качал головой, ворча, что «Мунда — отсталая женщина»: ему бы так хотелось видеть, что она отдыхает, что она хоть как-нибудь использует для себя доходы с их земли в этом году, когда какао стоит дороже, чем золотой песок. А цены на какао росли в Ильеусе с головокружительной быстротой.

Он начал строить новый дом. Он хотел, чтобы это был дом добротный, красивый. Раймунда была против, но Антонио не уступил, они поспорили, Антонио рассвирепел, вышел, оставил её одну… Она больше не вмешивалась. Из окон глинобитного дома она видела как строился новый, как аккуратно укладывались кирпичи, как смешивали известь с песком каменщики. Сперва выкопали глубокие рвы для каменного фундамента, потом из земли начали подниматься стены. Раймунда чувствовала неизъяснимую ненависть (или то был страх?) к новому дому. В один прекрасный день привезли новенькие алые черепицы, и Антонио стал громко звать жену:

— Мунда, эй! Мунда!

Она ответила из кухни:

— Ну, чего тебе?

— Пойди сюда, посмотри, какие черепицы…

Но Раймунда не хотела смотреть. Только вечером, окончив все дела по дому, она мельком взглянула на «французские» черепицы. Маленькие и блестящие, они были непохожи на обычные черепицы и, наверно, стоили уйму денег. Раймунда укоризненно мотала головой и тихонько ворчала в уголке. Когда поставили стропила для кровли, Антонио устроил праздник. Раймунда была уверена, что эта история с повышением цен пагубно повлияла на мужа. Да нет, он просто не в своём уме, да и только: в самый разгар сбора урожая он вдруг на целые полдня отпускает батраков, чтобы они могли прийти на праздник! Верхняя балка была украшена бумажными флажками, отверстия для дверей и окон заткнуты пальмовыми листьями. Было выпито много водки. Только Раймунда не появилась. Пришел Фирмо, пришли другие соседи — мелкие землевладельцы и работники.

Антонио Витор не помнил себя от восторга. Раймунда, одна среди плантаций, разрезала своим острым ножом плоды какао, которые работники собрали утром.

Ещё хуже пошло дело, когда прибыла дорогая мебель, купленная в Ильеусе, — кресла для гостиной, кровать с проволочной сеткой и с мягким матрацем, буфет, а также тарелки, стаканы и в довершение всего — радиоприёмник, «нечистая сила» (Раймунда один раз видела такой у доны Аурисидии). Антонио Витор был не в своём уме, этого мог не заметить только тот, кто не хотел заметить! Повышение цен лишило его рассудка. Так думала Раймунда, глядя, как распаковывали полированную мебель.

И вот настал день, когда надо было перебираться в новый дом. Дом был красивый, окруженный верандами, побеленный внутри и окрашенный в голубой цвет снаружи (как дом полковника Манеки Дантаса, который всегда так нравился Антонио Витору); хорошая мебель, пол без трещин, из новых досок. Из старого дома перенесли вещи, которые ещё могли послужить. В старом доме будут теперь жить работники и погонщики. Они уже пришли и ждали, когда Раймунда окончательно выйдет, чтобы расположиться там со своим скарбом. Но Раймунда медлила. У неё не хватало духу расстаться с этим домом, где она прожила тридцать лет, где она родила своих детей, где она каждую ночь спала со своим мужем. Она бродила по дому с болью в сердце, с пустотой в душе, исполненная какого-то беспокойства, которое она сама не умела объяснить, мучимая дурным предчувствием.

Во дворе стояли батраки со своими пожитками и ждали, когда она выйдет. Они были довольны, что будут жить в этом доме. Там есть кухня, спальня, столовая. Это всё же лучше, чем тёмные хижины с очагом на полу, сложенным из четырех камней. Раймунда медлила. Она заглядывала в углы дома. Лучше бы Антонио не строил новою, столько денег ушло зря… Всю жизнь они прожили в глинобитном доме, зачем вдруг эдакая роскошь?

Антонио Витор пришел за женой:

— Пойдем же, Мунда. Люди ждут, чтоб ты вышла…

— Я сейчас, Аитоньо…

Она ещё раз взглянула вокруг себя. Покачала головой, ещё больше нахмурилась и шагнула к двери. Но Антонио Витор так сиял, ожидая её, чтобы отвести в новый дом, что она с болью в сердце заставила себя улыбнуться. Антонио говорил:

— Радио уже работает. Там один паренек говорит — прямо заслушаешься! Словно волшебство какое…

— Ты доволен? — спросила Раймунда.

Он засмеялся; она сказала:

— Тогда идём!

Но она так никогда в жизни и не привыкла к новому дому, к железной печи, так непохожей на старую, глинобитную, к удобной мебели, к тонким стеклянным стаканам, которые, чуть их тронешь, — лопаются. Она бродила по комнатам как чужая, садилась на краешек кресел, с недоверием глядела на радио и чувствовала себя счастливой, только когда отдыхала на веранде, сидя на длинной деревянной скамье, которую принесла из старого дома. Дочка приехала на несколько дней к родителям и была в полном восхищении. А Раймунда не смогла привыкнуть даже к кровати с этим мягким матрацем, который мешал ей уснуть. Целые ночи она не смыкала глаз, а наутро, идя на плантацию, чувствовала себя разбитой, с каждым днём всё больше старела, и лицо её становилось всё угрюмее и угрюмее. Только теперь на её некрасивом лице появилось выражение какой-то скрытой грусти, словно её мучили дурные предчувствия. Даже дочка ей сказала перед отъездом домой, к мужу:

— Мама, вы с таким лицом только беду накличете…

— Дай-то бог, чтоб она нас миновала… — отозвалась Раймунда.

5

Уже начинали замолкать разговоры о Сержио и Жульете (к их скандальной связи все привыкли), как вдруг Ильеус был потрясен вестью о борьбе между полковником Орасио да Сильвейра и его сыном, доктором Сильвейриньей. Об этом сразу заговорил весь город. Орасио да Сильвейра, которого мало кто из молодого поколения видел собственными глазами, был легендарной фигурой. О нём говорили как о ком-то далёком, кто, однако, имеет большое влияние на все происходящее в Ильеусе, а также в соседнем городе Итабуне, в Пиранжи и в Гуараси, в Палестине и Феррадас, во всей зоне какао. Хозяин огромных земель, владелец избирательных голосов, префектур, полицейских инспекций… Его имя произносили с почтением, а иногда и со страхом.

Сильвейринью хорошо знали на улицах Ильеуса. Он ходил в зелёной рубахе, всегда нахмуренный, неприветливый, молчаливый. Каждый вечер его можно было видеть в баре вместе с Гумерсиндо Бесса, они спорили о политике и играли в кости. Потом его встречали в обществе Шварца, с которым полковник Орасио порвал, так как считал его одним из главных (если не самым главным) виновником поведения сына. Об этой ссоре между отцом и сыном говорили в течение долгих месяцев, и за судебным процессом со страстным любопытством следило население двух городов, люди держали пари, спорили на улицах. Адвокаты загребали кучи денег. Рассказывали о ловких подлогах, следовавших на протяжении процесса один за другим. После ссоры с сыном Орасио стал ненавидеть интегралистов. И так как в то время он был в дружбе с правительством и префект Итабуны был для него свой человек, он использовал удобный момент, чтобы избить нескольких зеленорубашечников. Это навлекло на него неудовольствие местного судьи, симпатизирующего фашистам, который очень повредил Орасио в деле с описью имущества его покойной жены Эстер.

Джереми Дронфилд

Задев Орасио, экспортеры, в лице Шварца, финансировавшего дело Сильвейриньи, задели самого богатого и могущественного помещика, являвшегося символом всей мощи феодальных сеньоров земли какао. Но почти никто, исключая Сержио Моура, не раз обсуждавшего это дело с Жоакимом, не отдавал себе отчета в настоящем значении этой борьбы. Для большинства это был бурный судебный процесс, напоминающий старинные процессы времен завоевания земли. А когда все поняли, в чём дело, было уже слишком поздно, потому что жизнь зоны какао снова изменилась, и на сей раз причиной перемены явилось падение цен.

Все началось с того, что доктор Сильвейринья стал главой организации интегралистов Ильеуса, сменив прежнего главу, капитана торгового корабля Баийской компании. Никого не удивило восторженное (хотя и не единодушное) избрание молодого адвоката, все считали, что здесь сыграло роль богатство его отца. Какао поднялось в цене неслыханно, как никогда раньше не поднималось; кто же лучше подходит на роль местного главы фашистской партии, чем сын самого богатого помещика? Кое-кто утверждал, что матерые фашисты тайно смеялись над Сильвейриньей. Но так или иначе, а он был избран, и ему дали личную охрану — четырёх здоровенных интегралистов, которые не выходили из кабаре и карманы которых были набиты деньгами. Когда «зелёные» начали финансовую кампанию, Сильвейринья открыл список, подписавшись на пятьдесят конто. Но этих денег у него на руках не было. Опись имущества Эстер (половина всех богатств Орасио) никогда не была произведена, полковник сам управлял всем имуществом. Сына ему удалось легко убедить:

Мальчик, который пошел в Освенцим вслед за отцом

— Все равно все тебе достанется, зачем платить адвокатам и делать опись?

Jeremy Dronfield

Сильвейринья, собственно, никогда и не чувствовал нужды в описи, в деньгах и в землях. Он мог иметь всё, что хотел; правда, иногда Орасио ворчал на сына за то, что тот «швыряется деньгами», но всегда в конце концов подписывал чек. Иногда Сильвейринья ездил в Баню, там у него была любовница в одном из кабаре.

Сильвейринья подписался на пятьдесят конто и пошёл к Орасио просить денег. Это было в первый год повышения цен, какао шло по двадцать восемь тысяч рейс. Сильвейринья сел в поезд в Итабуне в дурном настроении: он предчувствовал, что полковник не захочет дать денег.

THE BOY WHO FOLLOWED HIS FATHER INTO AUSCHWITZ

Отец и сын редко разговаривали друг с другом. Сильвейринья всегда боялся полковника, особенно с того дня, когда, будучи еще новичком в Баийском юридическом институте, он поссорился с одним студентом, тоже уроженцем Ильеуса, который в пылу спора крикнул, что Сильвейринья не сын Орасио, что у его матери был любовник, адвокат Виржилио… С этого дня Сильвейринья сделался ещё застенчивее и угрюмее, стал держаться ещё более замкнуто, чувствуя, как глухая ненависть растёт в его душе. Он никогда так и не узнал правды и ни с кем не хотел говорить о матери. Он так и не узнал, что в действительности он сын Орасио, что он родился раньше, чем Эстер познакомилась с Виржилио. Он был уверен, что родился от незаконной связи, и считал, что в нём нет ни одной черты отца, несмотря на то что внешне был похож на Орасио в молодости, когда тот был ещё погонщиком мулов и гнал их по недавно проложенным дорогам зоны какао. Но Сильвейринья не обладал ни храбростью, нк решительностью отца, он был не способен на смелые поступки. Он и раньше боялся Орасио, обращавшегося с ним грубо, а после разговора оо студентом стал бояться ещё больше. Он с ужасом представлял себе, как в один прекрасный день Орасио скажет ему, что кормит его из милости, что он — плод незаконной связи его матери с другим. И как, в один из своих припадков гнева, Орасио выгонит его из дома.



Сильвейринья много думал о матери, и отношение его к её памяти было сложным и противоречивым. Он не считал её виноватой и находил, что она хорошо сделала, изменив такому человеку, как Орасио; эту измену матери Сильвейринья воспринимал как месть отцу за все те обиды, которые он впоследствии нанес сыну. Мать отомстила за него. Думая об этом, он чувствовал какую-то симпатию к Эстер (которую он не помнил и совсем не представлял себе), прощал её и был почти уверен, что отец приказал её убить, что болезнь, от которой она якобы умерла, — просто выдумка. Но когда он думал о матери не в связи с Орасио, он её ненавидел. Она казалась ему какой-то авантюристкой, и он считал её виновной во всех своих бедах и недостатках: в своей робости, трусости, в непонимании, существовавшем между ним и Орасио. Он ненавидел Орасио и вместе с тем восхищался им, хотя никому бы в этом не признался. Он хотел бы быть таким, как Орасио, и считал, что так непохож на него потому, что Эстер, изменив супружескому долгу, нашла другого отца для своего сына.

© Голыбина Ирина, перевод на русский язык, 2019

И так с детских лет сердце его наполнилось ненавистью. Он рос заброшенным ребёнком в фазенде отца, и единственным существом, которое он любил, была негритянка Фелисия, одна только обращавшаяся с ним ласково. Отец его не замечал. Иногда приезжал полковник Манека Дантас и сажал его к себе на колени, но как-то холодно, между прочим. Может быть, если бы доктор Жессе не умер, у Сильвейриньи был бы друг, потому что врач находил время приласкать его и был нежен с ним, когда Сильвейринья заболевал. Но Жессе умер много лет назад, и мальчик с тех пор не видел никакой ласки. В закрытом колледже он ни с кем не подружился. В институте, после того как студентам стала известна история его матери, он отдалился от всех. В его душе жила только ненависть, ненависть скрытая, неудовлетворенная, толкающая его на мелкие пакости. Но это была ненависть боязливая, Сильвейринья унаследовал ту вечную боязнь, что жила в сердце его матери Эстер, заброшенной в пугающую чащу дикого леса. Рассказывали, что Сильвейринья однажды ударил старика, раненного когда-то в ногу во время одного из набегов Орасио. Старик уже не мог работать и со времени борьбы за Секейро Гранде жил в фазенде. Сильвейринья дал ему какое-то распоряжение, а так как старик отказался выполнить, ударил его так, что тот упал. Орасио как раз подходил к дому и видел всю сцену. Он приблизился быстрым шагом, несмотря на свои семьдесят лет, и на лице сына (которому тогда было девятнадцать) остались следы пальцев полковника.

© Издание на русском языке. ООО «Издательство «Эксмо», 2020

К фашистам Сильвейринью привлекли не столько политические убеждения или особая приверженность к идеям, проповедуемым этой партией, сколько тот кровавый разгул, который они обещали устроить после захвата власти. Поэт Сержио Моура говорил, что у Сильвейриньи есть свой список людей, которых он пошлёт на расстрел после победы фашизма, и что, будучи избран главой интегралистов зоны какао, он расширил этот список за счет имен членов его же партии, интегралистов, которые были ему неприятны. Может быть, всё это было и неправдой, выдумкой злоязычного поэта, но это было так похоже на Сильвейринью, что люди легко этому поверили и всюду повторяли.

Сильвейринья приехал в фазенду во время завтрака. Орасио не ждал его. Он ворчливо поздоровался с сыном и продолжал есть. Сильвейринья сел, Фелисия пошла за тарелкой для «маленького доктора». Она его любила, он родился при ней; когда Эстер умерла, это она взяла на себя попеченье о ребёнке и вырастила его. Ей казалось, что у Сильвейриньи нет ни одного недостатка, и она готова была сражаться за него даже с самим полковником. Сильвейринья тоже по-своему любил её, но как-то снисходительно, как любят собаку.

Завтрак прошел в молчании. Орасио спросил только о ценах на какао и о Манеке Дантасе. После завтрака Орасио пошел на веранду погреться на солнце. День был погожий, и с веранды были видны баркасы, на которых сушилось какао и работники танцевали свой фантастический танец, разминая раскалённые бобы. Отдельные слова песни, которую они пели, долетали до отца и сына, сидящих на одной скамье, но в разных концах её, далеко друг от друга. Орасио ничего не говорил и только чертил по полу сухой веткой гуявы, стараясь угадать по звуку движения сына. Сильвейринья не находил слов для начала разговора. Так они сидели некоторое время на солнце, молча, как два врага, готовые броситься друв на друга. Наконец Сильвейринья сказал:

— Вы знаете, отец, что лидер нашей партии приезжает в Ильеус?

* * *

В то время Орасио еще сохранял смутную симпатию к интегралистам, которая побудила его содействовать недавнему избранию сына. Поэтому он ответил, несколько заинтересованный:

— Когда он приезжает? Он, рассказывают, хорошо говорит…

— Может быть, в этом месяце. Он приезжает из-за финансовой кампании…

Посвящается Курту, а также памяти Густава Тини Эдит Герты Фрица
Орасио причина приезда не понравилась. Интегралисты у него уже много денег повытягивали в разное время и под разными предлогами.

— Этим людям никогда денег не хватает, а? Куда они девают столько денег…

— Это для кампании.

Свидетель заставил себя говорить. Ради сегодняшнего юношества, ради детей, что родятся завтра. Он не хотел, чтобы его прошлое стало их будущим. Эли Визель «Ночь»
— Гм, кампания!.. Кум Браз говорит, что эти деньги идут на содержание банды бродяг… Может статься… — проворчал Орасио.

Сильвейринья встал, Орасио понял это по звуку.



— Этот Браз — коммунист!..

Голос сына звучал раздраженно, Орасио чувствовал, что сын стоит рядом с ним, тень его падала на Орасио. Полковник смотрел в землю, ему казалось, что он различает смутную тень Сильвейриньи, грозящего пальцем. «Что это, уж не грозит ли мне этот щенок?» — подумал он. Он взглянул туда, где должен был находиться сын, и поднял голову.

Предисловие автора

— Кум Браз — мой друг. Ты говоришь, что он коммунист, я в это не верю! Говорят, коммунисты хотят отнять у людей земли, а разве кум Браз отдаст свои земли? Ты — идиот, ты всегда был идиотом…

Эта история – подлинная. Каждый человек, каждое событие, каждый поворот и каждое невероятное совпадение – все взято из исторических источников. Хотелось бы думать, что это неправда, что такого не могло произойти, настолько страшна и мучительна большая часть описанного. Но все это действительно случилось – на памяти ныне живущих.

Он думал, что сын грозит ему пальцем, и потому говорил с ним так резко. Он сердито сплюнул в сторону, словно этим старческим плевком хотел подкрепить свои слова. Сильвейринья не мог сдержаться:

О Холокосте известно много историй, но ни одна не похожа на эту. История Густава и Фрица Кляйнманов, отца и сына, местами напоминает другие, и тем не менее она уникальна. Очень немного евреев, попав в нацистские концлагеря в период первых массовых арестов в конце 1930-х, пережили там Окончательное Решение и дождались, в конце концов, освобождения. И никто, насколько мне известно, не прошел через этот ад вдвоем, отец с сыном, с начала до конца, от нацистской оккупации до Бухенвальда и Освенцима, лагерного Сопротивления, смертельных пеших маршей, и дальше, до Маутхаузена, Миттельбау-Доры, Бергена-Бельзена, вернувшись домой живым. Во всяком случае, письменных свидетельств такие выжившие не оставили. Удача и отвага сыграли в судьбе главных героев этой книги определенную роль, но главным, что помогло Густаву и Фрицу выжить, была их любовь и взаимная преданность. «Этот мальчик – моя главная радость, – писал Густав в своем тайном бухенвальдском дневнике. – Мы поддерживаем друг друга. Мы одно целое, мы неразделимы». Год спустя их узы подверглись тяжелейшему испытанию, когда Густава отправили в Освенцим – что, по сути, означало смертный приговор, – и Фриц предпочел, не думая о собственном выживании, последовать за отцом.

— Этот Браз — убийца…

Тень снова легла на Орасио, и теперь он был уверен, что сын грозит ему пальцем. Он встал.

Я отдал этой истории все мое сердце. Она читается как роман. Я настолько же писатель, насколько историк, но мне не пришлось ничего придумывать или приукрашивать; даже отрывки диалогов, которые здесь цитируются, восстановлены по надежным источникам. В основу книги лег дневник, который Густав Кляйнман вел в концентрационных лагерях с октября 1939 по июль 1945-го, а также мемуары Фрица и его интервью от 1997 года. Читать и то, и другое невероятно тяжело – как эмоционально, так и технически, ведь дневник, написанный в лагерных условиях, обрывочен и содержит массу загадочных аллюзий, недоступных для понимания обычного человека (даже историкам Холокоста пришлось бы обращаться к дополнительным источникам, чтобы расшифровать некоторые записи). Густав писал не для того, чтобы его дневник когда-нибудь прочли, а для того, чтобы самому не сойти с ума; отсылки в нем на тот момент были автору понятны. Явленный читателю, дневник дает возможность пережить Холокост неделю за неделей, месяц за месяцем и год за годом. Удивительно, но он открывает для нас также непреодолимую внутреннюю силу Густава и его оптимизм: «…каждый день я сам к себе обращаюсь с молитвой: Не отчаивайся. Стисни зубы – эсэсовским убийцам тебя не одолеть».

— Может, он и убийца. Но если он убивал людей, так вместе со мной, и если у тебя сегодня есть деньги, ты этим обязан тому, что мы с кумом Бразом убивали людей. Он — убийца, и я тоже, если хочешь знать… Но вот эти-то убийцы и добыли для тебя деньги…

Беседы с выжившими членами семьи помогли мне дополнить историю личными деталями. Весь рассказ – от жизни в Вене в 1930-х до устройства лагерей и характеров их начальства – подкреплен документальными свидетельствами: показаниями бывших узников, лагерными реестрами и другими официальными документами, которые подтверждают даже самые шокирующие и невероятные подробности.