— Быть альфонсом — самая достойная профессия для мужчины…
В ту пору Пепе ещё не успел облысеть, и густые чёрные волосы, смазанные брильянтином, были гладко зачёсаны над его бледным лбом, глаза его, которым он уже тогда старался придать коварное выражение, блестели, в тонких нервных пальцах чувствовалась сила, а на губах всегда играла весёлая песенка. У него за спиной уже были кое-какие приключения, но решительный поворот в жизни «голубчика Пепе», как называли его дружки из квартала, ещё не наступил. Называли его и «поэтом», так как он обращался с женщинами из кабаре с такой деликатностью, что напоминал одного поэта-романтика, который как-то вечером насмешил завсегдатаев кабаре своими странными и нелепыми манерами. Отец Пепе, мелкий служащий, еле сводивший концы с концами, находил, что сыну уже решительно пора встать на ноги. И он говорил об этом, не скупясь на суровые слова о «парне, который ни на что не годен, плохо учится и очень плохой сын!». Когда Пепе не было еще шестнадцати лет, он попал в дурную компанию и возвращался домой за полночь, как взрослый мужчина. За обедом он молча слушал упрёки отца (это были самые неприятные минуты для Пепе), а потом, воспользовавшись первым же удобным случаем, ускользал из дому. Отец продолжал бушевать уже без него, ругался последними словами, а бедная мать защищала сына, как могла, но это не помогало. Как-то раз дело приняло совсем дурной оборот: отец объявил, что готов определить сына на любую должность, «все равно какую», он больше не намерен, решительно сказал он, кормить бездельников.
И вот как раз в тот момент, когда перед Пепе открылась печальная перспектива превратиться в приказчика какой-нибудь лавки, он услышал в кабаре фразу, сказанную ему Шикарным (никто никогда не знал его настоящего имени), фразу, показавшуюся Пепе значительнее и мудрее самого трудного и толстого философского трактата:
— Быть альфонсом — самая достойная профессия для мужчины…
Шикарный дал ему и другие советы. Опытным глазом знатока он сразу определил все достоинства Пепе, необходимые для этой профессии. Его тонкие манеры, внезапные вспышки гнева, его замашки скандалиста, его молодость делали Пепе воплощением идеала сорокалетней женщины с полным кошельком и пустым сердцем. В том же кабаре была одна блондинка, она выдавала себя за француженку, хотя была аргентинкой и знала по-французски всего лишь восемь слов; правда, их она произносила безукоризненно. Однако свой первый опыт Пепе решил произвести с толстой Антонией, проституткой, очень популярной среди моряков. Но сердце Антонии было занято, да притом она была силачка и как-то ночью избила двух немецких матросов. Это испугало Пепе. Тогда он решил заняться француженкой. Надо сказать правду: Пепе по-настоящему увлекся этой женщиной, и похвалы Шикарного за то, что его ученик, новичок в своем ремесле, так блестяще исполняет роль альфонса, были явно не заслужены, потому что в груди семнадцатилетнего Пепе горела страсть к сорокалетней Жаклин (по метрическому свидетельству Луизе). Она осыпала его деньгами, и Пепе провёл с ней шесть счастливых месяцев (дома он выдумал целую историю о какой-то службе в ночном баре). Но Жаклин так увлеклась своим новым возлюбленным, что забыла о старых, на деньги которых жила, и денег стало не хватать. Шикарный предупредил Пепе, что настал момент искать себе другую любовницу, такую, которая имела бы более четкое представление об обязанностях женщины по отношению к альфонсам. Эта разлука нелегко далась Пепе. Тело женщины в своей ослепительной красоте, в последний момент расцвета, влекло его со всей силой первой страсти. Но Пепе выбрал себе профессию и знал, что она требует жертв. «Нужно иметь характер», — сказал ему Шикарный, увидев, что назревает драма, и Пепе проявил «характер».
Он поступил, как настоящий альфонс. Как-то ночью устроил сцену ревности, украл из сумки Жаклин последние оставшиеся деньги, надел на руку её золотые часы, бросил ей в лицо упрек за выдумку о французском происхождении и ушёл, улыбаясь. Жаклин в ту же ночь выпила яд, и это воспоминание время от времени нагоняет облачко грусти на безмятежно веселое лицо Пепе Эспинола.
Так начал он свою карьеру, считавшуюся в своё время среди завсегдатаев кабаре и хулиганов Буэнос-Айреса карьерой быстрой и блистательной. Его стали называть «знаменитый Пепе», потому что каждый день видели с красивыми женщинами, а самые известные в городе куртизанки оспаривали его друг у друга. Был момент, когда он жил на содержание одной русской, проститутки из белогвардейского круга, тощей и невероятно чувственной, которой развратные миллионеры платили целые капиталы за одну ночь. Его женщины были самыми знаменитыми из всех, появлявшихся в известных кабаре центральных районов Буэнос-Айреса. Женщины разных рас и разных цветов кожи. От певицы-мулатки из Бразилии, имевшей такой успех, до смуглой голландки с квадратным лицом, содержанки одного коммерсанта, занимавшегося экспортом мяса. Не было альфонса, который жил бы лучше него и пользовался бы большей известностью. То были годы счастливой и богатой жизни. Шрам на руке от удара ножом, полученного во время драки в кабаре, несколько ночей, проведенных в полицейском участке, и воспаление легких (у него нашли гной в левом легком, но болезнь была захвачена в самом начале), от которого его лечили в лучшем санатории на деньги мисс Кэт, американки, увлекавшейся экзотическими кабаре и как-то ужасно глупо и романтически влюбившейся в Пепе, — все это были мелочи, которые не могли омрачить его счастье. Только когда бывал очень пьян, он вспоминал о Жаклин, выпившей яд той далекой ночью, и перед ним всплывало её мёртвое зелёное лицо в гробу. Тогда на него нападало внезапное бешенство, он избивал женщину, которая его в данное время содержала, говорил, что жизнь безобразна, и клялся, что завтра же пойдет к родителям. Но назавтра всё проходило, Пепе не шёл к родителям, и правильно делал, потому что старик, живший теперь на пенсии, категорически запретил ему появляться в доме, уверяя, что Пепе позорит семью своим поведением, своей недостойной профессией. Недостойная профессия… Пепе вспомнил фразу Шикарного:
— Самая достойная профессия для мужчины…
Ученик превзошел учителя. Разве можно сравнивать стареющего альфонса из захолустных кабаре в предместьях города со «знаменитым Пепе», которого женщины оспаривают друг у друга, раскрывая для него свои сердца и кошельки? Пепе отплатил Шикарному услугой за услугу. Когда тот, состарившись и совершенно опустившись, бросил свою профессию, так как со вставными зубами не мог уже быть «достойным» альфонсом, Пепе устроил его швейцаром в лучшее кабаре, владельцу которого оказал в своё время ряд услуг. Так по крайней мере Шикарному не пришлось менять смокинг на другой, менее элегантный костюм. И часто по вечерам, открыв двери кабаре, чтоб впустить Пепе с женщиной, содержавшей его, и получив щедрые чаевые, он произносил громко, на всю улицу:
— Этого я сделал своими руками…
Но в конце концов и для Пепе миновали дни славы. Этой «достойной» профессией альфонса можно заниматься далеко не во всяком возрасте. Альфонс должен быть молодым, должен быть мужчиной романтической внешности. Иначе как же он может иметь успех? Но когда Пепе исполнилось тридцать два года, против его романтической внешности восстали его собственные волосы, которые начали выпадать с поразительной быстротой. Пепе облысел и не мог дальше зарабатывать «на красоте», как он обычно говорил. Но зарабатывать на женщинах он ещё мог. Существовала другая профессия, бесспорно менее романтическая, но не требующая красивой внешности, — профессия сутенёра. Шикарный считал эту профессию отвратительной, «недостойной честного мужчины». Лучше уж быть швейцаром… Но Пепе рассудил по-иному. Он вспомнил другую фразу Шикарного: «Нужно иметь характер». И стал сутенёром. А несколько лет спустя полиция начала так назойливо вмешиваться в его жизнь, что он принужден был уехать из Аргентины, увезя с собой Лолу, которую всюду представлял как свою жену. Так они появились в Рио-де-Жанейро.
Несомненно, это Пепе Эспинола первый ввел в Бразилии так называемый «шулерский трюк». Он стоил Лоле многих тревог и волнений, а Пепе принёс много денег. Они снимали номер в небоскребе, предварительно облюбовав себе богатого «клиента». Лола «случайно» встречалась с ним в лифте как можно чаще, они начинали кланяться друг другу, вскоре завязывалось знакомство. Когда для Лолы уже не оставалось сомнений в том, что «жертва» интересуется ею, она выбирала удобный момент и являлась со слезами на глазах — само отчаяние… Богач спрашивал, что с ней. Лола делала трагическое лицо и рассказывала «со всей откровенностью», что она несчастна в замужестве, что муж — грубый насильник, жестоко обращается с нею, не понимает её, ревнует, никакого в нем чувства! Ну, какой же мужчина, да к тому же влюбленный, не захотел бы утешить белокурую Лолу, такую красивую и такую несчастную? С этого момента события начинали разворачиваться необычайно быстро, и после нескольких новых встреч Лола открывала дверь своей комнаты перед соседом, который жил этажом выше или этажом ниже со всей семьей, с женой и детьми. Он приходил, соблюдая всяческие предосторожности; однако именно опасность придавала этому любовному приключению особую прелесть. Лола представлялась очень испуганной. Говорила, что боится мужа, страшного ревнивца, он способен устроить скандал, убить человека, бог знает что наделать. Потом богач, плененный красотой её тела, уже не в силах был расстаться с ней, и с неделю они встречались, пока в один прекрасный день, когда богач уже чувствовал себя в безопасности, Пепе не врывался в комнату в самый критический момент с револьвером в руке, с горящим взглядом и с бешеным криком:
— Сука!
Лола всегда восхищалась актерским талантом Пепе, его диким голосом, его горящим взглядом. Это был настоящий артист. Она любила его, с каждым днём она любила его всё сильнее… Богач дрожал в постели. Обычно это был какой-нибудь мирный коммерсант, очень боявшийся скандалов, особенно в доме, где жила его семья. Он приходил в полное отчаяние, а Пепе выкрикивал оскорбления и угрозы. Видя, что «любовник» уже совершенно запуган, Пепе немного смягчался и, когда богач предлагал уладить дело миром, сначала резко отказывался в припадке оскорбленного достоинства, а потом соглашался обдумать возможность смыть пятно со своего имени не кровью, а чем-нибудь другим. Он долго говорил об оскорбленной чести и просил дорого, очень дорого. Богач выписывал чек, получал свое платье и ускользал, клянясь, что никогда больше не будет связываться с замужней женщиной. И так как Лола, пока продолжалась вся эта комедия, получала дорогие подарки от страстного любовника, чета Эспинола всегда имела от своего «предприятия» хорошую прибыль.
Но вскоре уже нельзя было применять «шулерский трюк» в Рио-де-Жанейро. Его слишком часто повторяли, и притом не только Пепе Эспинола. Метод аргентинца переняли другие, а один бразилец даже дополнил его, заставив участвовать в этой проделке двух женщин: одну из них он выдавал за сестру, невинную девушку, которая потом случайно становилась жертвой прихоти какого-нибудь миллионера. У Пепе не было времени применить это новшество, потому что как-то утром он проснулся в тюрьме, где просидел вместе с Лолой три месяца. Они переехали в Баию, где жили некоторое время мирно, так как полиция Рио-де-Жанейро сообщила о них баийской полиции, помешав тем самым ознакомить с остроумным «шулерским трюком» столицу штата.
В Баии они танцевали в самом известном кабаре, а потом переехали в Ильеус, подписав контракт с «Театром Сан Жоржи», где должны были выступить несколько раз. Едва ступив ногой на землю Ильеуса, Пепе Эсйинола понял, какие огромные перспективы открываются перед ним в этом богатом городе, населенном плантаторами, сходящими с ума по красивым женщинам, которые так редко встречаются здесь. Он остался в Ильеусе и стал зарабатывать деньги игрой. Его первым предприятием, которое он не бросил и позже, был игорный дом, куда полковники приходили поиграть в покер и выпить хорошего вина. Сам Пепе не играл, только получал «благодарность» на «расходы», да ещё получал за вино и сандвичи. Ходить играть к Пепе Эспинола стало модой. В зал для игры (маленький и роскошно обставленный, куда получали доступ лишь немногие) часто заходила Лола и прохаживалась среди полковников своей легкой походкой. Пепе стал подумывать о том, что надо завести рулетку.
Полковник Фредерико Пинто одним из первых стал завсегдатаем игорного дома Пепе. Когда Пепе понял, что полковник безнадежно влюблен в Лолу, он решил применить к нему «шулерский трюк». Он предупредил Лолу, что пора начать действовать, и она начала действовать. Но полковник был слишком робок, и прошли целые месяцы прежде, чем он понял, что связь с этой женщиной возможна для него. Лола в Ильеусе прослыла «замечательной женой», так как оставалась нарочито равнодушной ко всем ухаживаниям (она знала, что в своё время это равнодушие сослужит ей хорошую службу) — к ухаживаниям полковников, адвокатов и даже самого Карбанкса, экспортера. Комедия с Фредерико длилась дольше, чем хотелось Пепе. И продолжалась еще долго после того, как полковник стал любовником Лолы: Фредерико настолько задаривал её дорогими вещами, что Пепе решил оттянуть развязку до тех пор, пока ящичек, где Лола хранила драгоценности, не будет полон доверху. Вот тогда полковник заплатит за поруганную честь Пепе Эспинола…
В кафе «Люкс» Пепе и Фредерико сидят рядом с Руи Дантасом и спорят о том, какой сорт сигар лучше. Руи Дантас, взглянув на них, подумал, что у женщин — плохой вкус. Он, Руи, такой молодой и сильный, посвящает ей нежные сонеты, а она увлеклась этим пожилым полковником с толстым животом. С таким можно вступить в связь только из-за денег…
Руи Дантас, адвокат без клиентуры, сын богатого папаши, бездарный поэт, неудачливый игрок, не одобряет вкуса Лолы. Он тоже много бы дал за объятия белокурой аргентинки. Много… Он и не подозревает, что, разговаривая с полковником, Пепе думает, что пора уже разыграть последний акт комедии с Фредерико и начать другую. И что главным действующим лицом этой другой, новой комедии Пепе избрал адвоката Руи Дантаса, сына полковника Манеки Дантаса — известного богача, владельца фазенды «Обезьянник». Руи грустно. Лола так недосягаема, никогда он её не добьется… А чего бы только он не дал за то, чтоб она была рядом, она с её красивым телом… чтобы он мог ласкать её… И, словно угадав его мысли, Пепе, после ухода полковника, обращается к Руи и приглашает его на обед:
— Это Лола вас приглашает. Вы очень нравитесь ей… — Он коверкает слова, пытаясь говорить по-португальски.
У Руи Дантаса загорелись глаза. Он посвятит ей сонет. Сегодня же напишет. Романтический и со звучной рифмой. И он уплатил за сигары, которые заказал Пепе.
6
«Ильеусская экспортная компания по вывозу какао» занимает, вместе со своими складами, почти целый квартал. Однако вывеска фирмы — маленькая, вывески других фирм, представителем которых является «Экспортная» (как все её называют), гораздо больше. А «Экспортная» является представителем целого ряда фирм и компаний: американской авиационной и шведской судоходной компаний, американского страхового общества морского судоходства, фирмы, продающей пишущие машинки, и многих других. Но все эти предприятия занимают ничтожное место в огромных конторах и бухгалтерских книгах «Экспортной». Правда, здесь заключаются договоры на провоз какао на шведских кораблях, здесь можно достать билет на самолет, купить пишущую машинку, застраховать имущество на случай пожара. Но всеми этими делами занимается лишь небольшое число служащих. Подавляющее большинство занято торговлей какао. Склады, тянущиеся вдоль всех улиц квартала, доверху наполнены какаовыми бобами. Здесь так сильно пахнет шоколадом, что голова кружится. «Ильеусская экспортная компания» — самая крупная в стране экспортная фирма по вывозу какао.
На двери кабинета Карбанкса (Карбанкса там не всегда можно застать, он часто уезжает из Ильеуса) висит дещечка: «Директор». Карбанкс — человек веселый и общительный, он любит выпить, гуляет по улицам в обнимку с полковниками, знаком со всеми. И всё-таки этот американец, огромного роста, толстый, красный и потный, с длинными руками, из-за которых его прозвали «гориллой», с громким голосом, так и остался загадкой для жителей Ильеуса. О нем говорили разное: что он связан с крупными американскими фирмами и приехал в зону какао как их представитель, что он не хозяин «Экспортной», а лишь управляющий, служащий высшей категории. Жизнь гиганта-американца была окружена тайной, и долгое время весь Ильеус ломал голову, пытаясь проникнуть в эту тайну. В конце концов все в городе привыкли к нему и к его странностям. Карбанксу в зоне какао симпатизировали больше, чем всем другим иностранцам, за исключением сирийца Асфоры, ставшего плантатором и выдавшего своих дочерей замуж за бразильцев. Асфору просто не считали иностранцем. Он уехал было в Сирию с женой и младшей незамужней дочерью, чтобы спокойно дожить остаток дней своих на родине. Но через год вернулся — стосковался по земле какао. Снова надел высокие сапоги и отправился в фазенду — сажать какаовые деревья и собирать плоды.
Карбанкс тоже каждый год летал к себе на родину в Соединенные Штаты. До открытия авиалинии он отправлялся туда на корабле раз в два года. Он всегда привозил подарки своим друзьям полковникам, какие-нибудь авторучки, электрические бритвы, маленькие радиоприёмники. Но не эти подарки принесли ему популярность. В нём нравилась манера держаться и то, что он, казалось, не придавал никакого значения своему высокому положению. Он проводил время в барах, за беседой, пил «drinks»
[5] и рассказывал анекдоты на ломаном португальском языке. Иногда он сильно напивался и танцевал самбу в баре с какой-нибудь девчонкой, навалившись на неё своим огромным обезьяньим телом, болтая длинными руками, сбиваясь с такта. Когда у него бывал запой, он становился неподражаем. В такие ночи он пел фокстроты по-английски. (Это Карбанкс некоторое время спустя, в период повышения цен на какао, поддержал праздничную процессию, в которой приняли участие развратные богачи.)
Он любил употреблять специфические выражения, связанные с торговлей какао, но произносил их с трудом, и в его устах они становились уродливыми, деревянными. Это он добился заключения договора со шведской навигационной компанией о фрахте больших грузовых судов, благодаря которому стало возможным переправлять какао из Ильеусского порта прямо в Соединенные Штаты, Германию и Северную Европу. Поддержанный Карлосом Зуде и другими экспортерами, он оказал давление на правительство, вынудив его углубить гавань настолько, чтоб в неё могли входить суда большого тоннажа. Пожалуй, выражение «оказывать давление» не совсем применимо к Карбанксу, потому что он казался человеком абсолютно неспособным оказывать на кого-либо давление. По городу ходила двусмысленная шутка по поводу этой черты его характера: злые языки утверждали, что Карбанкс не женится только потому, что не хочет оказывать давления на жену. Эту шутку кто-то передал Карбанксу, и экспортер долго хохотал, выкрикивая при этом свое любимое словечко:
— Ужас! Ужас!
Но всё же гавань усовершенствовали. Люди знающие говорили, что «Экспортной» принадлежит большая часть акций судостроительного общества, купленных у наследников полковника Мисаэля. А порт давал громадные доходы… Говорили также, что Сельскохозяйственным банком руководит фактически «Экспортная», то есть тот же Карбанкс. Он и Карлос Зуде проникли всюду, только ещё до фазенд не добрались. Никто ещё в то время не отдавал себе отчёта в том, что между полковниками, которые завоевали и первыми начали возделывать эту землю, и экспортерами, мечтавшими стать её новыми хозяевами, вскоре начнется борьба. Догадывались лишь, что цены на какао вскоре начнут повышаться и дойдут до огромного, неслыханного уровня… Но в разговорах уже часто слышались имена Карбанкса и Зуде, упоминания о фиме «Рибейро и K°», о немцах Раушнингах из другой экспортной фирмы, о жадном еврее Рейхере, о нацисте Шварце. Говорили и о Корейе, основавшем маленькую шоколадную фабрику, который платил журналистам, пишущим в газетах о его «патриотическом почине» — попытке организовать производство шоколада в самой Бразилии. Но больше всего говорили о кутежах Карбанкса. Благовоспитанные дамы, правда, ворчали: американец, мол, считает, что ему все дозволено, потому что он богат. Но всё-таки Карбанкс пользовался уважением. Англичане держались как-то обособленно от всех, замкнутым кругом, немцы относились к местному населению свысока, с некоторым, недоверием и даже презрением. В Ильеусе не любили ни тех, ни других. Они были очень мало связаны с городом и его обитателями, словно жили где-то далеко, а не в самом Ильеусе. Ну, а Карбанкс жил здесь уже много лет. Он приехал, когда какао начинало приобретать значение в экономике страны, и основал свою экспортную фирму. Сначала она была мелкая, пожалуй, самая мелкая из всех, занимающихся экспортом какао. После уборки урожая Карбанкс уехал в Соединенные Штаты, и когда вернулся, фирма «Франк Карбанкс, экспортер» превратилась в «Ильеусскую экспортную компанию». Изменилось не только название, необычайно увеличились капиталы фирмы. В том же году Карбанкс купил больше какао, чем все другие экспортеры. В последующие годы он продолжал расширять дело и довел его до таких масштабов, что, пожалуй, только «Зуде, брат и K°» да еще Шварц могли равняться с ним. Раушнинги экспортировали какао только в Европу, а Рейхер и Рибейро, связанные с экспортом в Соединенные Штаты и Аргентину, закупали гораздо меньше какао. Карбанкс скупал почти тридцать процентов всего урожая, собираемого на юге штата Баия.
Как-то раз, когда Карбанкс находился в Соединенных Штатах, по городу прошёл слух, что янки застрял в нью-йоркских конторах и больше не вернётся в Ильеус. Все пожалели об этом, полковники и завсегдатаи кабаре скучали без Карбанкса. Действительно, в директорском кабинете «Экспортной» появился другой американец. Это был тощий, молчаливый и желчный человек, и дела фирмы при нем пошли гораздо хуже, чем сразу же воспользовался Максимилиано Кампос, чтобы переманить нескольких видных клиентов «Экспортной», крупных плантаторов, которые с тех пор стали продавать какао ему. Молчаливый американец не пришелся по вкусу полковникам: он не угощал водкой, не принимал приглашений на чашку кофе в соседний бар, не говорил о женщинах. В результате вернулся Карбанкс, а тощий, желчный американец исчез. С возвращением Карбанкса дела «Экспортной» сразу пошли в гору. Началась перестройка доков (многие утверждали, что в этом сложном деле замешаны люди из столичных политических кругов), открылся банк, был заключен договор на фрахт шведских судов, чтобы наладить вывоз какао непосредственно из Ильеуса. Теперь «Ильеусская экспортная компания» занимала почти целый квартал на главной торговой улице города, являлась представителем многих других компаний, принимала участие в целом ряде крупных дел. Например, ей принадлежало подавляющее большинство акций компаний по строительству шоссейных дорог, которые отчаянно конкурировали с железной дорогой. Основное количество грузовых машин, перевозивших какао из Итабуны, Феррадас, Пиранжи, Палестины, Банко да Витория и Гуараси — городов и поселков, связанных с Ильеусом шоссейной дорогой, — также находилось в распоряжении «Экспортной».
Американцы, работавшие в «Экспортной» (их было немного), в большинстве своём были протестантами и ходили в англиканскую церковь, помещавшуюся в здании бывшего склада какао. Карбанкс, хотя тоже был протестантом, вообще не ходил в церковь. Однако он никогда не отказывал церкви в своем покровительстве и денежной помощи. В дни праздника Сан Жоржи, или Сан Себастьяна, или Сан Жоана имя Карбанкса всегда стояло первым в подписных листах, рассылаемых по городу епископами и священниками и разносимых самыми хорошенькими ученицами монастырской школы. И сумма, пожертвованная Карбанксом на церковные празднества, всегда бывала самой крупной из всех.
На большой мраморной доске, висящей в притворе церкви Носса Сеньора да Витория, красивой белой церкви, выстроенной по настоянию монахинь напротив монастырской школы, на холме, над городом, тоже можно было видеть имя Карбанкса. Оно было выгравировано под именем префекта, в списке людей, пожертвовавших крупные суммы на строительство церкви. Американец дал двадцать конто. И только на этой доске можно было прочесть его полное имя: мистер Франк Морган X. Карбанкс.
7
Поэт Сержио Моура сидел в кресле и слушал пенье сабиа.
[6] Зазвонил телефон; он нехотя поднялся и взял трубку. Любезный голос Мартинса, управляющего фирмы «Зуде, брат и K°», доносился словно откуда-то издалека:
— Сеньор Моура?
— Я…
Новое здание Ильеусской коммерческой ассоциации, где жил Сержио Моура, находилось почти напротив префектуры, а рядом тянулся большой сад, лучший в городе. Это здание, огромное, величественное, с просторным мраморным вестибюлем, с широкими красивыми лестницами, с дорогими коврами, было символом мощи так называемых «имущих классов» города, символом его процветания. Была здесь и библиотека, книги которой только потому не оставались неразрезанными, что поэт Сержио Моура жил в здании Ассоциации, где служил секретарем. И по той же причине сад за домом украсили орхидеи (их возле пляжа росло видимо-невидимо, но никто не обращал на них внимания) и в нём появилось около двадцати птичек, которые своим звонким пением отвлекали поэта от цифр, говорящих о развитии экспорта какао, о торговом обороте в здешних краях, цифр холодных и чопорных, как богачи в высоких накрахмаленных воротничках. Сабиа выводил свои трели в надвигающихся сумерках. Бывало, что Сержио Моура целыми днями не выходил из здания Ассоциации, сюда приносили ему завтрак, обед и ужин. Но кто-то, считавший себя психологом, как-то сказал, что единственный человек, который видит и понимает всё происходящее в Ильеусе, — это, поэт Сержио Моура, Возможно, то было преувеличение, но основания для него были.
Голос Мартинса по телефону:
— Говорит Мартинс…
— Да?
— Сегодня состоится собрание экспортеров, там у вас, в Ассоциации…
— В котором часу?
— В девять…
— Хорошо.
— Постарайтесь достать…
— Виски? Можете быть спокойны. Где ж это видано собрание экспортёров без виски?
Мартинс не особенно любил Сержио Моура и немного боялся его. Но не мог удержаться, чтоб не сообщить сенсационную новость:
— Знаете, сеньор Моура? Кажется, ожидается повышение цен, и немалое…
Поэт поднял брови и сморщил лоб:
— Повышение?
— Из-за этого и собрание… Я не знаю толком…
— А кто знает? — спросил поэт.
— Так ведь…
— Ну ладно, до вечера…
— До свидания, сеньор Моура. Я вам о повышении ничего не говорил, ясно?
— Не волнуйтесь.
Сабиа продолжал петь звонко, нежно и печально, словно плакал о своём лесе, утерянном навсегда. Поэт Сержио Моура подошел к клетке взглянуть на жёлтую птичку. Высокий, худой, в своем синем кашемировом костюме он и сам походил на какую-то странную птицу, а в глазах его вспыхивала тонкая ироническая улыбка, теряющаяся в уголках губ. В юности он был очень худеньким и слабым, но однажды, после драки на улице (единственной драки в его жизни), решил делать гимнастику, чтобы стать сильным. Многие смеялись над ним, но Сержио нанял учителя, целый год упражнялся и стал другим человеком. Он только потому не отомстил своему обидчику, что тот уехал, но Сержио надеялся ещё когда-нибудь встретить его… С тех пор никто не решался ссориться с поэтом. Если раньше его боялись по другим причинам («Он ядовит, как змея», — сказал адвокат Руи Дантас, когда Сержио издевался над его ученическими сонетами), то теперь стали бояться ещё больше.
Сабиа всё пел, а Сержио Моура задумался. Повышение цен… И на кой дьявол нужно этим экспортерам повышение цен? Ведь как будто существующие цены для них идеальны, — цены, установленные Нью-Йорком… Уже давно ильеусские экспортеры могли бы установить свои цены, если бы захотели… Ведь где ж ещё стали бы покупать Соединенные Штаты всё необходимое им какао? Поэт вспомнил о вырезанной им из газеты телеграмме, в ней сообщалось о потере всего урожая в Эквадоре. Вредители съели цветы и молодые плоды. В Эквадоре плантаторы не разводили на листьях, какаовых деревьев муравьев «пешишика», которые уничтожают вредителей, не портя листьев. А в Ильеусе их разводили. Ильеус обязан своим богатством муравью… Сержио подумал, что этому муравью стоит посвятить поэму, одну из этих поэм в новом стиле, которые производили в Ильеусе впечатление взорвавшейся бомбы (теперь уже над ним не будут смеяться, как раньше, потому что два-три известных критика из Рио-де-Жанейро и Сан-Пауло превозносят его в своих статьях, а с мнением этих критиков приходится считаться, если не хочешь прослыть невеждой). Муравей пешишика… Откровенно говоря, мой милый сабиа (до чего же сладко ты поешь!), экспортеры давно уже могли вызвать повышение цен… Сержио всегда думал, что это нестоящее дело для экспортеров. Зачем повышать цены? В своих разговорах с сабиа, канарейками и щеглами поэт кое-что рассказывал им о борьбе между крупными экспортерами и хозяевами земли — помещиками, завоевателями лесов, прошедшими тридцать лет назад по крови и трупам для того, чтобы посадить первые деревья какао; о борьбе, в которую будут втянуты и мелкие землевладельцы, возделывающие свои клочки земли собственными руками. Поэт предвидел эту борьбу. Экспортёры сейчас только посредники, но всё больше становятся хозяевами этой земли, получающими наибольшие доходы от какао. Мелкие землевладельцы живут бедно, в постоянной борьбе с крупными фазендами, стремящимися их проглотить, а экспортеры поддерживают эту борьбу, помогая мелким землевладельцам ссудами, — им выгодно, чтоб поместья не укрупнялись, а не то весь урожай попадет в руки небольшого числа богачей, которые будут навязывать свои цены. И вот теперь, неожиданно, — повышение цен. Зачем оно? Повышение цен только обогатит помещиков, сделает их сильнее, какая от него выгода экспортёрам?
Одной канарейке он дал имя Карл Маркс, это, конечно, был скандал для Коммерческой ассоциации. Но поэт просто читал Маркса и революционных экономистов. Да и вообще, разве существовали такие книги, которых Сержио Моура не читал?
Город, где он жил прежде, был меньше Ильеуса, там поэт занимал какую-то скромную должность в одном из учреждений. Сюда он приехал работать в «Диарио де Ильеус», первой из ежедневных газет, начавших издаваться в городе. Но он недолго пробыл в газете, ему там не понравилось. Должность секретаря Коммерческой ассоциации давала не только достаточный заработок, позволявший ни в чем себе не отказывать, но и возможность спокойно читать и спокойно писать. А читал он много, глубоко изучил марксизм, и, пожалуй, во всем штате нашлось бы немного людей с такими знаниями в этой области, как у него. Пока что эти знания никому пользы не принесли, поэт о них молчал и никак не использовал их. Например, он никогда не появлялся на собраниях в доме Эдисона, сапожника, жившего на Змеином острове. Но на поэзию Сержио эти знания повлияли: он оставил размеренный александрийский стих, сонеты со сложными рифмами и писал теперь поэмы в свободном, звонком ритме. Содержание их тоже изменилось. Странно, но его поэтическая реформа, которой в Ильеусе не придали никакого значения, оказала влияние на литературную молодежь больших городов страны. Его поэма «Два праздника в море» имела успех в Рио, Сан-Пауло и Ресифе. В ней рассказывалось, что как-то раз в море упала книга Фрейда и поэтому «в море был праздник». Русалки оборвали свои рыбьи хвосты и предались любви без всякого стеснения. А в другой раз в море упала книга Маркса, и снова был праздник. Все рыбы собрались вместе во дворце морского царя — акулы, убили его, и под водой воцарилась свобода. Такова была в то время поэзия Сержио Моура.
Первое время в Ильеусе о нем много говорили и удивлялись: он никогда не ходил в кафе, не перешагнул порога ни одного кабаре, жил замкнуто и всех чуждался.
Но постепенно Ильеус привык к поэту Сержио Моура и стал считать его своим. Перелом в отношении жителей города к поэту произошел главным образом благодаря статьям, появившимся в Рио и Сан-Пауло и содержащим хвалебные отзывы о его стихах, в то время ещё не вышедших отдельным изданием. Люди примирились и с его иронией, и с едкими замечаниями по поводу местных скандальных историй, и с его отказом участвовать в литературном кружке торговых служащих, и с его «возмутительно глупой надменностью», как сказал Руи Дантас. Поэт заплатил за то, что его оставили в покое: он написал поэму об Ильеусе, которая теперь читалась на всех праздниках.
Иногда шофер Жоаким заходил в Коммерческую ассоциацию побеседовать с поэтом. Он говорил о проблемах экономики, и оба долго спорили под пенье птиц, глядя на бумаги с цифрами и данными об экспорте какао, разложенные на столе.
Сержио был лишь секретарем Ильеусской коммерческой ассоциации и зарабатывал своё скромное жалованье, слушая споры плантаторов, коммерсантов и экспортёров на еженедельных собраниях. Но отвлечься от всего этого ему помогала поэзия (в последнее время он занялся фольклором и писал длинные поэмы по мотивам народных легенд, родившихся в земле какао), а также пенье птиц, уход за орхидеями в саду, чтение Маркса и других революционных мыслителей. А когда над кокосовыми пальмами спускались сумерки, поэт Сержио Моура гулял по улицам Ильеуса, города, где велось столько споров из-за денег, где люди так ожесточенно боролись за землю, отнимая друг у друга поместья, города ловких подлогов и насильственной смерти, ставшей традицией его истории. С вершины холма Конкиста он глядел, как внизу, за кладбищем Витория, один за другим зажигались огни, и с губ его не сходила ироническая улыбка. Его спокойствие нарушали только угрозы местных главарей фашистской партии, считавших его — поэт ещё не понимал почему — очень опасным элементом. В фашистских кругах ходили слухи, что в списке лиц, подлежащих расстрелу после прихода фашистов к власти, — списке, составленном главой местной организации, — имя поэта стояло первым.
Сабиа поёт, а Сержио Моура в задумчивости смотрит на него. Повышение… Зачем им нужно это повышение? Непонятно, какая выгода от этого экспортёрам… Чего они хотят? Поэт пожал плечами и сунул палец в клетку — ручная птичка не боялась его и подставила головку. Потом он сел писать начатую поэму для детей, в которой рассказывалось, как один сабиа стал главой всех птиц, сидящих в клетках, и организовал забастовку: все птицы в один и тот же час перестали петь. Он начал поэму легким, простым языком сказки. Но сейчас он не находил точного слова, удачного образа. Повышение цен… Хорошо бы поговорить с Жоакимом. Подумав о Жоакиме, он подумал о работниках плантаций. Им повышение ничего не даст. Их жизнь всегда одинакова, её ничто ещё не смогло изменить: ни прогресс, ни рост богатства помещиков, — жалкая, нищенская жизнь. Один друг Жоакима шесть месяцев проработал в фазенде какао только для того, чтоб увидеть, как живут работники плантаций… Мужественный человек… Им повышение цен не принесет никакого облегчения. Оно только усилит помещиков, а что толку от него экспортерам, почему они так торопятся?
Сабиа перестал петь. Орхидеи раскрывают свои мясистые яркие лепестки. Поэт подходит к открытому окну. Улица тиха и пустынна. По бульвару идет Жульета Зуде, хорошенькая, в красивом платье. Она слегка кивнула ему головой. Сержио Моура ответил на поклон и взглянул на её бедра. Давно уж его тянуло к ней. Но всё равно это невозможно… Жена экспортера… Даже если будет повышение цен… Но Жульета направляется к Ассоциации что ей нужно? Сержио открыл двери. Она хочет взять книги в библиотеке, шведка просила почитать что-нибудь, интересуется бразильской литературой — Жульета хотела бы посоветоваться с поэтом.
— Что бы ей такое порекомендовать?
Она надушена дорогими духами, на смуглой шее — жемчужное ожерелье. Если бы поэту Сержио Моура сказали, что он может желать того же, что и экспортер Карлос Зуде, он бы, наверное, обиделся и ответил какой-нибудь едкой шуткой. Но в эту минуту ему хочется увидеть Жульету голой, с этим ожерельем на смуглой высокой груди, которую сейчас так красиво обрисовывает платье. А Жульета в восторге хлопает в ладоши:
— Какие чудесные птички… А орхидеи просто прелесть!
Самая красивая орхидея уже покоится у неё на груди. Он назвал ей довольно много книг, она попросила записать.
— Может быть, вы принесете список ко мне домой? Никогда не зайдёте поболтать, прямо монах какой-то… Завтра мое рождение, у нас соберется несколько близких друзей… Почему бы вам не прийти? Я вас никогда не решалась приглашать, мне говорили, что вы ни к кому не ходите, что вы очень гордый… Приходите, хорошо?
В комнате долго ещё стоял запах её духов. А что принесёт повышение цен ей? Подозревают ли работники фазенд — основа всей этой пирамиды бобов какао, — что существуют такие женщины, такие красивые, нарядные, холёные?
Решительно необходимо побеседовать с Жоакимом, надо послать к нему. Сержио позвал швейцара и велел купить виски, лёд и сандвичи для сегодняшнего собрания:
— По пути скажите Жоакиму, чтоб зашел ко мне…
А теперь ему захотелось писать стихи — о любви, о Жульете:
Ты пришла из земель далеких,
виденье Hay Катаринета…[7]
Какая тайна скрывается за этим повышением цен? Сегодня поэт Сержио Моура не может писать свою поэму о любви. Он тоже может думать только о том, о чем думает в эти дни весь город Ильеус, — о какао.
8
Чтобы лучше разобраться в своих собственных мыслях, Сержио Моура прочел Жоакиму отрывок из статьи, напечатанной в американском справочнике, полученном Ассоциацией из Соединенных Штатов. Он неважно знал английский и переводил с трудом, но Жоаким слушал внимательно и серьезно.
«Дерево какао в естественном состоянии встречается в районе Амазонки. Его выращивают в штатах Баия, Пара, Амазонас и Эспирито Санто. Пара был первым штатом, где начали сажать деревья какао. Первое дерево было посажено в 1677 году, а в 1836 первый саженец какао был привезен в штат Баия, где положил начало будущим огромным плантациям. По производству какао Бразилия занимает второе место в мире после Золотого Берега, причём большая часть производства бразильского какао (98 %) падает на штат Баия. Зона какао в штате Баия представляет собою узкую прибрежную полосу протяжением в 500 километров, местами ширина её доходит до 150 километров. Почти весь урожай какао собирается с площади в 20000 квадратных километров, от Бельмонте на, юге до Сантарема на севере штата. Благодаря очень плодородной почве на юге штата для дерева какао были созданы более благоприятные условия, чем на его родине — в районе Амазонии.
Из Бразилии какао экспортируется через порты Ильеус и Баия в штате Баия, Белем в штате Пара, Витория в штате Эспирито Санто, Итакоатиара и Манаус в штате Амазонас. Какао экспортируется преимущественно в Соединенные Штаты, являющиеся самым большим рынком сбыта бразильского какао. В 19… году Соединенные Штаты закупили 88202 тонны, Германия 19228 тонн, Италия 6541 тонну бразильского какао. Какао экспортировалось также в меньших количествах в Аргентину, Швецию, Голландию, Колумбию, Данию, Норвегию, Уругвай, Бельгию, Францию и другие страны. Потребление какао в Бразилии незначительно, оно потребляется главным образом в холодных странах. Поэтому бразильская продукция в основном экспортируется.
Какао занимает большое место в экспорте Бразилии, самое большое после кофе и хлопка. Рынок США, поглощающий более 40 % мировой продукции какао для производства шоколада, сластей, сухого какао, какаового масла и фармацевтических продуктов, в последние годы отдает предпочтение бразильскому какао».
Затем шли цифровые данные об урожае за последние десять лет — многозначные цифры, свидетельствующие о постоянном росте производства какао. Жоаким поднял руку, указывая на улицу за окном, и посмотрел вдаль, словно хотел охватить взглядом не только эту комнату Коммерческой ассоциации, но весь город Ильеус, весь муниципальный округ, всю зону какао, с её бесконечными рядами деревьев, неподвижно застывших в ожидании дождя, который отягчит их ветви плодами цвета золота.
— Это империализм, товарищ Сержио, это империализм. Он хочет поглотить всё это…
И в безумной фантазии поэта трагический жест Жоакима вызвал страшное виденье: гигантский дракон о ста головах с жадно разинутой пастью пожирал всё и всех — порт Ильеус вместе с грузчиками, шоколадную фабрику вместе с рабочими, фазенды вместе с помещиками и работниками плантаций, маленькие фермы мелких землевладельцев, автобусы вместе с пассажирами, Жульету, птиц и мясистые, чувственные лепестки орхидей.
А голос Жоакима, дополняя его трагический жест, звучал грозно, как пророчество:
— Это империализм. Он поглотит все…
Вечер умирал в мягких сумерках над крышей Коммерческой ассоциации, над пышными садами, над розами, гвоздиками и фиалками. Из подъезда префектуры вышел сеньор префект, толстый и улыбающийся, и сел в правительственную машину, намереваясь ехать куда-то. Вечерний ветер, легкий и нежный, колыхал желто-зеленый национальный флаг Бразилии, укрепленный на высоком шесте, на крыше многоэтажного здания префектуры. А перед глазами поэта Сержио Моура плыл над городом фантастический дракон, вызванный к жизни трагическим жестом Жоакима, огромный ненасытный дракон, пролетевший над вечерним садом и превратившийся в чёрную тучу на вечно голубом небе города какао. И эта туча росла и росла, пока не заволокла всё — величественное здание префектуры, красные розы в саду, роскошные особняки плантаторов, бедные рабочие кварталы на холме, птиц на деревьях. И ползла дальше, в сторону какаовых плантаций, а национальное знамя Бразилии тоже скрылось за тучей. Словно во власти какой-то страшной галлюцинации, поэт ясно видел эту тучу своими зоркими глазами, глазами провидца. Страшный дракон, чёрная туча на ясном синем небе…
Какой-то человек быстро прошел по улице, крикнул другому, показавшемуся у выхода на площадь:
— Кум! Сегодня ночью будет дождь! — голос его весело отозвался в полутьме.
— Хвала богу, мы спасены!
Где-то запела птица, прощаясь с уходящим днём.
9
В ильеусских сумерках, когда в конторах спешно заканчиваются дела и замыкаются железные двери складов какао, когда колокола церквей наперебой звонят к вечерне, печальный голос Лолы Эспинола пел танго про вино и измены, про муки любви. Пепе слушал, и перед его полузакрытыми глазами снова вставали знакомые картины: предместья Буэнос-Айреса, портовые кабаки, женщины, дрожащие от холода на предрассветных улицах, мужчины с циничной улыбкой на лице. Ночи старых времен снова оживали в словах танго — вечные измены, пьянство, пьянство без конца, чтоб всё забыть, душераздирающие трагедии деклассированных, жалкие в своей нищей печали. Грязная любовь альфонсов и сутенеров, любовь с привкусом денег, заработанных в постели; трагедии, происходящие в залах кабаре, становящихся часто местом траура, несмотря на объявления о том, что здесь всем продается веселье по общедоступным ценам. Голос Лолы звенит протяжно и мягко, словно смоченный дешевым вином, словно омытый печалью:
В эту ночь я напьюсь допьяна,
напьюсь допьяна,
чтоб всё забыть…
Полковник Фредерико Пинто беспокойно задвигался на стуле и улыбнулся ей. Он нарочно выбрал это место: сидя здесь, можно было улыбаться, подмигивать и посылать воздушные поцелуи, не боясь, что кто-нибудь заметит. Он сидел спиной к Пепе и Руи Дантасу, примостившемуся сзади, на софе. Полковнику слова этого танго ничего не говорили, он даже не совсем понимал этот искаженный испанский язык, с какими-то обрывками слов, язык аргентинских борделей. Но эта музыка, тягучая и чувственная, вызывала у него воспоминания о ночах любви, о ласках, которых он не знал и не мог вообразить себе раньше. В его отношениях с женой всегда существовала какая-то скучная стыдливость. Они спали вместе, рожали детей. Это было основное: рожать детей. Но в действительности Фредерико даже не знал, какое тело у его жены, а с годами это тело становилось все более бесформенным, пока не превратилось в отвратительную груду мяса. Он с какой-то гадливостью вспоминал, как она тихонько всхлипывала в постели… Эти всхлипывания такой огромной, непомерно толстой женщины были ему до глубины души противны. Он всё больше начинал избегать её близости и во время своих поездок в город и в поселки всё чаще ходил к проституткам, телосложение которых было более пропорциональным, чем у его жены. Они немного обучили его любовному искусству. Но они делали это так холодно, так профессионально, что шокировали даже такого человека, как полковник Фредерико Пинто. Лола была открытием, с ней он узнал любовь, жизнь, ласку. Для этого маленького, нервного, очень богатого человека, проведшего большую часть жизни среди деревьев какао на плантациях и диких зверей в лесу, Лола была лучшим в мире сокровищем, чем-то невиданно прекрасным, нежданным воплощением всех мечтаний. У Фредерико Пинто были жена, дети и фазенды какао. Его ценили по всей округе, он был одним из хозяев этой земли. Но он с наслаждением бросил бы всё — землю, фазенды, жену и детей, чтобы следовать за Лолой по большим дорогам. Близость с белокурой аргентинкой родила в нём множество новых ощущений, он чувствовал себя юношей, только вступающим в жизнь. Вероятно, многие смеялись над ним, но он даже не думал об этом. Он словно жил не на земле, а в каком-то другом мире, созданном его фантазией. В тонкостях чувственной любви, которым учила его Лола, он не распознал профессиональных ласк опытной проститутки. Он считал её чистой и благородной. Долгие поцелуи её наученных губ, движенья её опытных рук, познавших всю науку прикосновений, — во всём этом он видел только любовь, большую любовь. Он не сумел рассмотреть порока. И в этом танго, которое она пела сейчас, тоже не было, как казалось Фредерико, ничего порочного… только печаль. Мелодический голос пел только о любви, и слова этой песни были обращены к нему. И полковник раскрывал и снова сжимал губы, посылая певице смешные воздушные поцелуи.
А Руи Дантасу хотелось казаться зрелым мужчиной. Он встал в романтической позе у софы, не отрывая глаз от певицы, и взгляд этих глаз был тяжелый и страстный. Лола была старше Руи, и ему ужасно не хотелось выглядеть едва окончившим студентом: пусть она чувствует, что он мужчина, что он способен покорить её, подчинить себе. Он смотрел на неё надменно, но сердце у него в груди замирало. Он тут же принялся сочинять сонет, в котором сравнивал себя самого с мотыльком, вьющимся вокруг прекрасной розы. Но — увы! — у розы есть шипы, и бедный мотылёк поранил о них свои крылышки. Эти шипы — равнодушие. Заключительные строки были уже верхом банальности: крылья мотылька означали, оказывается, сердце Руи Дантаса. Но сам Руи был удовлетворен своими стихами и уверен, что они помогут ему завоевать любовь Лолы, которую так трудно завоевать. И он смотрел на неё мрачно-романтическим взглядом. Глядя на него со стороны, можно было подумать, что он гипнотизирует Лолу.
А голос Лолы раздавался всё звонче, в то время как взгляд её переходил с Пепе на Руи, с Руи на Фредерико, с Фредерико опять на Пепе. И в каждом из трех мужчин этот взгляд вызывал одни и те же чувства и мысли. Пепе знал, что эти печальные песни Буэнос-Айреса она поет для него, Руи Дантас думал, что к нему обращены эти грустные нежные слова, а полковник считал, что это его призывает она к любви своей песней на чужом языке.
Но Лола поёт только для себя, поёт о том единственном, чего ей хочется сегодня, этой ночью, сейчас:
В эту ночь я напьюсь допьяна,
напьюсь допьяна,
чтоб все забыть…
Эта жизнь — скучная и грязная. Только пить, пить без конца, целыми бутылками, пока не упадешь в изнеможении, чтоб больше не думать, чтоб забыть всё, всё, всё. Пепе избил бы её, если б она сказала ему, о чём думает, Фредерико подарил бы ей кольцо, ожерелье, браслет или что-нибудь в этом роде, а Руи предложил бы выйти за него замуж. И всё это не имеет никакого смысла. Пусто и грустно, ничего этого ей не надо. Только пить, пить, чтоб ни о чём не думать. Пить до тех пор, пока не упадешь и не уснешь, пока не забудешь обо всём на свете. Её голос звенит всё громче, а взгляд переходит с Пепе на Фредерико, с Фредерико на Руи, с Руи опять на Пепе. Это не песня, а рыданье, хотя никто не понимает этого:
…чтоб всё забыть…
Она бесконечно устала.
10
Жульета Зуде тоже очень устала. Кровавые полосы заката над морем словно давят на душу. Что это с ней? Болезнь какая-то… Словно всё тело нарывает, все мускулы и нервы порвались как будто. Усталость. От всего и от всех. Она подошла к окну и села на подоконник. По улице прошел какой-то мужчина и нескромно посмотрел на её голую коленку, высунувшуюся из окна: платье задралось. Жульета оправила платье, сняла ногу с подоконника и даже не улыбнулась. Незнакомец отошёл. В другой раз это, наверно, позабавило бы её… Пятна крови там и сям упали на темное, зеленое море. Тишина на пустынном побережье. Неподалеку мальчишки играют в футбол. Беспризорники. Жульета несколько минут наблюдает за ними: и как они не устанут целый день в футбол играть? С утра они уже на пляже со своим тряпичным мячом, весело кричат, лукавые глаза сияют. Сейчас уже вечер, а они всё играют. Бегают, кричат и смеются. «Какие счастливые», — подумала Жульета.
И почему она сегодня целый вечер смотрит на это море, словно выпачканное кровью? Похоже на чью-то картину. Жульета вспомнила картины на выставке в Рио-де-Жанейро. Но это было что-то неподвижное, искусственное и не нагоняло тоску, а вот настоящие сумерки почему-то нагоняют тоску. Жены друзей, образованные женщины из Рио приходили в восторг от каждой картины на выставке («Посмотрите, как великолепно написаны сумерки!»), а она молчала: картины совершенно её не трогали. Она думала о том, что вечером встретится с Отавио в казино. Но теперь это умирающее солнце, окрашивающее кровью морские волны, эта тишина пустынного, погруженного в темноту побережья давят ей на сердце. Устало потягиваясь и зевая, Жульета сошла с подоконника.
— Это всё нервы…
Так ей сказал Отавио в один из последних дней её пребывания в Рио. Когда она жаловалась на усталость, уверяла, что её гнетет какой-то тайный недуг, он смеялся, брал её на руки и говорил:
— Это всё нервы, девочка. Неврастения… Болезнь миллионерш, таких, как ты… Тех, кому нечего делать…
Но что б это ни было, это было ужасно. Словно какая-то страшная боль медленно подкрадывалась, разливалась по всему телу. Боль, грусть, безразличие ко всему. Ей хотелось умереть в такие минуты. Болезнь «тех, кому нечего делать»… Жульете казалось, что во всём виноват этот город, в котором ей приходилось жить, Ильеус. Она часто приставала к Карлосу с упрёками, требовала, чтоб он повёз её в Рио. Но где бы она ни находилась, в этом маленьком городе или в столице, странная болезнь возвращалась, преследовала её. Словно какой-то камень давил ей на сердце. Иногда это случалось в самый разгар весёлого праздника. Все кругом веселились, а она становилась серьёзной, замыкалась в себе, теряла интерес ко всему. Она попробовала пить, но от вина ей становилось ещё хуже, ещё горше на душе. Она впадала в полное отчаяние, ей хотелось плакать. Мадам Лисбоа, добрая, ласковая женщина, с которой Жульета поделилась своим горем, когда первый раз была в Рио, погладила её по голове, поцеловала по-матерински нежно, хотя между ними была совсем небольшая разница в годах, и сказала:
— Вам нужна любовь, деточка. Со мною было то же самое. Я тоже нервничала, тосковала, всё мне наскучило. А потом я поняла, что мне просто наскучил Жеронимо. Я завела любовника, и мне сразу полегчало…
Мадам Лисбоа умела давать советы! Это она познакомила Жульету с Отавио. Отавио был врач, и они пошли к нему на приём. Он принял их в своём кабинете, который гораздо больше походил на будуар, чем на кабинет врача. Когда в другой раз Жульета пришла к нему одна, они сошлись. Это был первый любовник Жульеты, и, по правде сказать, хотя ему было только тридцать лет, любовник этот был ужасно похож на её мужа: те же разговоры, те же честолюбивые замыслы. И такой же невероятный эгоист, как Карлос. Даже любили одинаково… Она снова погрузилась в свою тоску, ничто её в жизни не привлекало.
Мать Жульеты была красивая и образованная женщина. От неё Жульета унаследовала любовь к чтению. И она стала искать утешения в книгах. Читала французские адюльтерные романы, толстые детективы — всё, что под руку попадётся. А потом познакомилась с Джеком. Он был англичанин и приехал сюда работать на железной дороге. Карлос тогда начал водить знакомство с иностранцами, англичанами и шведами, и часто принимал их в своём особняке. Жульета зевала от скуки в обществе Гунн и мистера Брауна. Но вот как-то раз они привели с собой Джека. Он тогда только что приехал в Ильеус. Порывистый, легкомысленный и задорный, он сразу покорил Жульету своим мальчишеским сумасбродством, своей безудержной весёлостью. С неделю она мечтала о нём и упивалась этими мечтами. В первые дни их связи, когда она ломала голову, придумывая тысячи способов, как незаметно провести его к себе, или ходила к нему в маленький домик за железной дорогой, она была счастлива. Джек не напоминал ей мужа, как Отавио. Это был жадный ребёнок, грубый зверёныш, Жульете приходилось учить его тонкостям любви, и это забавляло её. И всё же связь их продлилась недолго. Жульета скоро устала от неё. Что мог дать ей этот мальчик? Обнимал, целовал как безумный, а потом даже и не знал, о чём с ней говорить. Делал пируэты, чтобы понравиться ей, выкидывал какие-то ребяческие фокусы, и Жульета чувствовала себя старой с ним. Наскучил он ей. Она порвала с ним, и Джек просто с ума сошел — бушевал, угрожал, а в последний раз чуть не избил её. В конце концов он уехал, мрачный и разочарованный. Жульета его не жалела, ей было жаль только себя. Какая скука!..
А теперь этот Сержио Моура… Зачем она к нему пошла? Зачем навязывалась, как уличная женщина? Ведь она и раньше сколько раз видела его, кланялась и проходила мимо. Никогда она не обращала внимания на этого человека с ироническим взглядом, похожего на большую птицу. Но о нём столько говорили и всегда так таинственно, что ей вдруг захотелось узнать его поближе. И вот в это утро, после ночи, проведенной с Карлосом (ведь надо же было чем-то заплатить ему за чудесное ожерелье…), она пошла в Коммерческую ассоциацию. Вернулась она в хорошем настроении: поэт показался ей и робким и насмешливым, словно он боялся её, но её посещение его развлекало…
Вытянувшись на постели, Жульета задумалась. Так было с Отавио, потом с Джеком. Но тоска всегда возвращалась и сжимала грудь, разливаясь непонятной болью по всему телу. Ей хотелось заплакать, комок стоял в горле. Она подошла к окну. Что это, в самом деле?
— Как-нибудь возьму и отравлюсь…
Темнота давила на душу. Вот и мальчишки ушли с пляжа, надоело, видно, играть. Они пошли спать — под мостом, на скамейках в саду, в каком-нибудь заброшенном доме. «Ох, хорошо бы пойти с ними…» Болезнь богатых, сказал Отавио. Жульета, как ни старалась, сама не могла понять, что с ней творится. Ужасно хочется любить. В момент страсти Жульета совершенно забывалась, теряла всякую меру и всякий стыд, для неё не было ничего низкого. Из мужчин, которых она встречала на своем пути, ей нравились многие, и она не сходилась с ними только потому, что не было реальной возможности. Но как только первый порыв проходил, мужчина — будь то Карлос, Отавио или Джек — совершенно переставал интересовать её. Или, может быть, она переставала интересовать мужчину? Ведь она ничем не могла привлечь его, кроме чисто физической страсти, а этого недостаточно. Карлос, тот ещё заботился о ней, да и то только о том, чтоб ей хорошо жилось. Ему и в голову не приходило, что ей может быть грустно, что ей иногда хочется умереть, покончить с собой…
Устала она, от всего устала: от Карлоса, от праздников и коктейлей, от путешествий и подарков. Устала от жизни. И как утопающий протягивает руки, чувствуя, что сейчас глаза его закроются, чтобы никогда больше не открыться, так и ей казалось, что настал последний миг её жизни, и хотелось протянуть вперёд руки, взывая о помощи. Сумерки давили ей на душу.
— Какая ужасная болезнь…
Ничто в этом мире не стоит труда… А Сержио стоит труда? Может быть, все они одинаковые? Если бы можно было умереть тихо, без боли, без страданья… Хорошо, наверно, умереть… Как она устала!
На побережье зажглись огни. По улице, гудя, проехала машина Карлоса. «Пора начать притворяться», — подумала Жульета.
Устала она притворяться.
11
Даже в Рио-де-Жанейро заговорили о быстром росте города Ильеуса. В столичных газетах его называли «Король Юга». Город богатства и прогресса, он резко выделялся на фоне бедных городов внутренних районов страны, где единственным важным центром являлась обычно столица штата. Среди ста пятидесяти тысяч жителей Ильеусского муниципального округа было много обладателей крупных богатств, гораздо больше, чем в других городах. Ильеус был покрыт садами, полными цветов, большие красивые дома украшали его улицы. На берегу океана расположились жилые кварталы, пересеченные широкими проспектами, один из которых опоясывал береговую линию подобно пляжу Копакабана в Рио-де-Жанейро. Здесь возвышались особняки самых богатых полковников, огромные, роскошно обставленные и обычно очень уродливые в своей тяжеловесной прочности — символ прочности богатства их хозяев, завоевавших эту землю. Из ворот этих особняков выезжали дорогие автомобили, почти все американские, иногда европейские.
У реки раскинулся торговый район города, начинающий приобретать всё большее значение, со своими высокими зданиями экспортных фирм, банков, больших отелей, с огромными портовыми складами. Теперь в городе было уже четыре моста со стороны гавани, и рядом с ними стояли на якоре корабли — маленькие суда Баийской навигационной компании, более крупные — компаний «Ллойд Бразилейро» и «Костейра», огромные черные грузовые пароходы шведской компании, легкие яхты «Рибейро и K°». В порту всегда было большое движение, и каждый горожанин с гордостью повторял истину, которую не уставали провозглашать коммерческие ежегодники: Ильеус — пятый экспортный порт страны. Сюда по железным дорогам и по шоссе привозилось всё какао, собранное в Ильеусском округе и в соседних округах Итабуна и Итапира. На кораблях Баийской компании прибывало какао из более южных мест — из Бельмонте, Канавиейрас и Рио-де-Контас, а также с севера, из Уна и Порто Сегуро. Всё это какао попадало в огромные склады Ильеусского порта, а оттуда отправлялось в Соединенные Штаты или Европу на больших шведских кораблях, где белокурые матросы пели чужие песни, оставляя за собою тоску в сердцах ильеусских мулаток, а иногда и маленького метиса о темной кожей и светлыми волосами.
В лучах ильеусского солнца выросли города Итабуна и Итапира, первый из которых стал крупным торговым городом, местом скрещения всей огромной сети дорог, сердцем зоны какао. Итапира была немного меньше, но тоже росла с каждым днём. И росли не только эти города, но и многочисленные посёлки, возникшие по дорогам какао: Пиранжи и Агуа Прета, Палестина и Гуараси, Агуа Бранка и Рио-до-Брасо. Особенно Пиранжи и Агуа Прета — они стали настоящими городами и требовали независимости, что было вполне справедливым требованием, так как немногие города внутренних районов страны могли похвастаться такой оживленной торговлей и таким быстрым ростом, как эти посёлки.
Но Ильеус был центром всего этого процветания, в его порт стекались все богатства зоны, все богатства, выражаемые одним словом — какао. Гордый, богатый город, «Король Юга». Гордость звучала в каждом слове его обитателей. Они называли себя не «баийцами», а «ильеусцами». Говорили, что когда-нибудь юг Баии станет отдельным штатом и столицей его будет Ильеус. Утверждали, что в городе Баии нет такого театра, как «Кинотеатр Ильеуса», недавно построенный; что ильеусские автобусы лучше столичных; что жизнь в Ильеусе гораздо интереснее, чем в Баии. Упоминали о пяти кино, двух очень хороших — «Ильеус» и «Сан Жоржи» и трех поменьше — на холме Витория и на острове Понталь. О кабаре: их три, но скоро будет пять. Ссылались на библиотеку Ассоциации торговых служащих, говорили, что только Публичная библиотека столицы лучше. В пылу споров называли даже имя поэта Сержио Моура; в Баии нет такого поэта!
Уже не существовало двух еженедельных газет, правительственной и оппозиционной, как тридцать лет назад. Теперь ежедневно выходили две газеты, одна из которых, «Жорналь да Тарде», отражала политику правительства, а другая, «Диарио де Ильеус», объявила себя независимой, но в действительности отвечала интересам оппозиции. Обе время от времени посвящали целые столбцы объявлениям «Экспортной» и других фирм и единодушно отмечали на первой странице день рождения Карбанкса, крупных помещиков и экспортеров. Язык газет был уже не таким резким и задиристым, как тридцать лет назад. Корреспонденты одной обращались к корреспондентам другой вежливо: «уважаемый друг», «ученый коллега». А если возникала полемика — то с газетами Итабуны, потому что между обоими городами существовало вечное соперничество. Да и в этих случаях крепкие слова употреблялись редко.
На месте прежней маленькой церкви Сан Себастьяна начали строить новый собор (уродливый и величественный, как в больших столицах), хотя, впрочем, жители Ильеуса остались такими же безбожниками, как раньше. А на холме, напротив монастырской школы, высилась над городом новая красивая церковь. Невдалеке от неё находился дворец епископа, более богатый, как утверждали местные жители, чем дворец архиепископа в Баии.
Дворец, квадратный, уродливый и непропорциональный, был окрашен в грязно-серый цвет. Мимо него весенними вечерами, после конца занятий, проходили ученицы монастырской школы. Тут же, неподалеку от епископского дворца, их ждали кавалеры, и влюбленные расходились отсюда в разные стороны, парами, взявшись за руки.
Если монастырская школа, которую секретариат народного образования официально признал педагогическим учебным заведением, привлекала в Ильеус дочерей богатых плантаторов из других городов Юга, то смелое начинание одного из префектов — Ильеусская муниципальная гимназия, лучшая, чем гимназии севера страны, как утверждали газеты, позволяла целым поколениям мальчиков юга Баии получать полное среднее образование не уезжая в столицу. Существовала еще Коммерческая академия, и жители Ильеуса мечтали о юридическом институте. Отцы церкви поговаривали о необходимости открыть духовную семинарию — может быть, тогда в этой зоне, где так мало верующих, больше людей захочет посвятить себя духовной карьере. Частных школ начального обучения было несколько, не считая начальной школы, находящейся в ведении префектуры и расположенной невдалеке от побережья. На острове Понталь находилась другая такая школа, и одна воспитательница, получившая образование в Швейцарии, открыла детский сад.
Давно уже врачи поняли, что таинственная болезнь, убивавшая даже обезьян, — не что иное, как тиф. И хотя по всей зоне его ещё не удалось победить, в городе он исчез почти начисто. Кроме прежнего Святого приюта, теперь открылись две большие больницы и поликлиника. По совести сказать (жители Ильеуса признавали это только в разговорах с близкими друзьями), частная клиника Итабуны была лучше всех ильеусских больниц, Но она была единственной в городе, а в Ильеусе больной мог выбрать, куда ему обратиться.
Центр муниципального округа и всей зоны, где выращивалась одна культура — какао, Ильеус был городом высоких цен на товары, пожалуй, самых высоких во всей Бразилии. Овощи стоили уйму денег, цены на мясо были просто невероятные, все продукты, даже самые необходимые, привозились из других мест, кроме уксуса (из мякоти плодов какао) и шоколада, выделывавшихся на месте. Плата за жилье тоже была непомерно высока: как бы молниеносно ни прокладывались новые улицы, но домов не хватало — слишком много людей. Жизнь здесь была дорогая, но зато деньги здесь лились потоком.
Маленькая шоколадная фабрика и перегонные заводы, изготовляющие уксус из сока плодов какао, были единственными промышленными предприятиями Ильеуса. Рабочих на шоколадной фабрике было не особенно много, но в городе встречался и другой рабочий люд — портовые грузчики, сапожники, ремесленники, которые шили мешки для экспортных фирм. На перегонных заводах работали главным образом земледельцы, часть времени занятые уборкой урожая, а другую часть — изготовлением уксуса. В областную организацию коммунистической партии, центром которой являлся Ильеус, входили, кроме шоферов, одного агронома, одного торгового служащего, одного сапожника и одного учителя, рабочие шоколадной фабрики, порта, железной и шоссейной дорог. Партийные ячейки были крепкими, оперативными, боевыми, но ещё не удалось привлечь к работе батраков с плантаций, людей настолько тёмных, что многие даже не знали: что сейчас — республика или монархия? А некоторые считали, что Педро II всё ещё правит Бразилией. Крестьянских партийных ячеек не существовало, и создать их было страстной мечтой руководства партии. Один из партийных работников провёл как-то шесть месяцев на плантациях, рыл мотыгой землю, и ему лишь с трудом удалось сколотить маленькую группу из четырех-пяти человек. Но, едва он уехал, и эта группа распалась. Эти люди, не умеющие ни читать, ни писать, выросшие в борьбе за покорение земли, полукрестьяне, полубандиты, относились с какой-то апатией к нищете, превращающей их в рабов. Только одно слово возбуждало в их душах живой отклик — земля.
Кроме коммунистической партии (которая не принималась в расчёт, когда говорилось о политических партиях, так как работала в строгой тайне), существовали правительственная и оппозиционная партии, во всем одинаковые, с той только разницей, что одна была у власти, а другая стремилась к власти, и «Союз интегралистов», фашистская партия, существовавшая, по слухам, на средства экспортных фирм. Ильеусская организация была одним из опорных пунктов «Союза интегралистов».
Случаи насильственной смерти давно уже стали редкостью в Ильеусе, иногда лишь проносился слух, что где-то кого-то убили. Местные ораторы в своих речах упоминали о временах борьбы за землю, когда людей убивали на дорогах, как о временах бесконечно далёких, канувших в прошлое, почти легендарных. Правда, некоторые из полковников, принимавших участие в этой борьбе, ещё бродили по улицам Ильеуса, вспоминая «добрые старые времена». Но в городе уже не раздавались по ночам выстрелы, уже не росли кресты вдоль дорог, по которым проносились теперь стремительные автомобили. От тех времен остался лишь культ храбрости, — жители Ильеуса презирали трусов. И они искренне верили, что времена жестоких битв за землю канули в вечность и никогда не вернутся.
Старый рынок исчез, и на месте его высились чистенькие павильоны нового базара, куда люди ходили за продуктами. Одно только не изменилось: по-прежнему в порту, невдалеке от базарной площади, лепились дощатые бараки, появлявшиеся каждый раз, когда какой-нибудь корабль привозил новых иммигрантов. Это были всё те же истощенные люди с печальными лицами, приезжающие в поисках работы из бедных земель Севера в богатые земли какао. Фраза, сказанная когда-то старым доктором Руи, которого здесь ещё помнили (он умер от запоя на улице в день карнавала, в тот момент, когда произносил речь перед толпой ряженых), считалась в Ильеусе классическим изречением, и её часто употребляли, говоря о той части порта, где иммигранты строили свои бараки в ожидании найма на работу: «Это невольничий рынок». Потом они набивались в вагоны, поезда уносили их в Итапиру, Итабуну, Пиранжи и Агуа Прета, и лица их, худые и печальные, светились слабой надеждой на лучшую долю в этой новой жизни. Они мечтали вернуться на родину через год или два., скопив немного денег, чтобы можно было засеять свой участок земли там, дома, в лучшие времена, когда кончится засуха и начнутся дожди. Но они уж никогда не возвращались в родные края и проводили остаток жизни с серпом на плече, с ножом за поясом, срезая плоды какао, ухаживая за деревьями на плантациях, просушивая зёрна на баркасах и в печах, работая без жалованья, потому что их долг за продукты и инструменты, купленные в лавке при фазенде, всё рос и рос. Иногда кому-нибудь из них удавалось бежать, но его ловили и передавали городским властям Ильеуса или Итабуны. Никогда не бывало, чтобы суд оправдал беглеца, несмотря на агитацию коммунистов, усилившуюся в последнее время в связи с несколькими недавними случаями. Обычно беглецов приговаривали к двум годам тюрьмы, из которой они возвращались на работу уже в другую фазенду, навсегда оставив мысль о побеге, а вместе с ней и все свои надежды. Случалось, что работники плантаций убивали помещиков. Таких приговаривали к тридцати годам заключения и отправляли в Баию, в исправительную тюрьму.
Интеллектуальная жизнь Ильеуса была, по правде сказать, не слишком интенсивной. Правда, поэт Сержио Моура, хотя и родился в Бельмонте, считался коренным ильеусцем. Но зато всё остальные поэты были неисправимыми и заядлыми поклонниками сонета и, как Руи Дантас, все глаза проглядели, сидя над словарями рифм. Существовал литературный кружок при Ассоциации торговых служащих, члены которого читали на собраниях свои сочинения и любовные стихи. Сыновья полковников, первое поколение ильеусцев, надежда отцов, адвокаты, врачи, инженеры, окончившие высшие учебные заведения, бесцельно шатались по улицам, ночи просиживали в кафе и кабаре, никто в них не верил и никто к ним не обращался. Изредка кому-нибудь из них удавалось найти клиентов. Но работа не привлекала их, денег у них и так было много, тянувшиеся на многие мили фазенды, созданные их отцами, приносили огромный доход. Они слонялись по городу, ходили в публичные дома, ухаживали за самыми богатыми девушками, искали невест, которые прибавили бы к их фамильному состоянию большое приданое. Переворот тридцатого года
[8] сломал старые политические рамки, и развернувшаяся в стране борьба между левыми и правыми была абсолютно непонятна полковникам. Они привыкли к тому, что издавна существуют две партии — правительственная и оппозиционная, они, полковники, поддерживают одну или другую, а дети учатся и делают карьеру. Теперь они видели, что обе эти партии не играют никакой роли, а люди — или с левыми или с правыми. Полковники не знали, что и думать, и укрывались в своих фазендах, где проводили день и ночь, следя за работами, выкрикивая приказания батракам, старея среди своих плантаций. Во время наездов в Ильеус они испытывали панический ужас, когда какой-нибудь рабочий бросал им в лицо резкое слово. Им казалось в такие минуты, что приближается конец света. Тот самый конец света, о котором епископ уже вещал со своей кафедры в соборе Ильеуса в день праздника Сан Жоржи. Дети полковников шатались по кафе, и доктор Руи Дантас как-то ночью в пьяном виде сказал о них и о себе:
— Мы — погибшее поколение…
Поэт Сержио Моура считал, что это были единственные умные и верные слова из всего, что когда-либо говорил доктор Руи. Но поэт не согласился с концом фразы:
— Но зато мы умеем пить, а это мало кто умеет…
Сержио Моура говорил, что пить водку в компании гулящих женщин вовсе не значит уметь пить. По правде сказать, поэт терпеть не мог этих молодых инженеров и адвокатов, сыновей полковников, и написал на них несколько ядовитых эпиграмм.
Кроме Ассоциации торговых служащих (которая каждый месяц давала балы), «сливки общества» собирались иногда в салонах Коммерческой ассоциации. А рабочие и ремесленники спорили о политике на собраниях Общества искусств и ремёсел. Здание общества находилось вблизи холма Уньян, и в течение нескольких лет там царили анархисты. Потом политическое господство над «Искусствами и Ремеслами», как здесь обычно называли эту организацию, стали оспаривать коммунисты и социалисты. Ассоциация торговых служащих официально не считалась интегралистской, но в действительности из неё вышла основная масса членов фашистской партии. Все три ассоциации устраивали вечера, но самые пышные балы бывали в Общественном клубе Ильеуса, закрытом клубе, в который имели доступ только местные богачи. Он помещался в красивом доме нового стиля, на морском берегу в тени кокосовых пальм, при нём была прекрасная танцевальная площадка и теннисный корт. Злые языки болтали, что в ночи, когда не было бала, полковники устраивали там разгульные пиршества.
Торговая жизнь здесь била ключом — большие магазины, огромные склады, целая толпа коммивояжеров, расселившихся по самым роскошным отелям, несколько банков, из которых выделялся Бразильский банк, занимающий огромное здание, несметное количество биржевых спекулянтов и ростовщиков. Город Ильеус жил интенсивной жизнью, здесь кипела работа, политическая борьба и борьба из-за денег, по узким улицам сновала толпа, в которой каждый день мелькали новые лица. В былые времена все в городе знали друг друга. Но это было давно, теперь знают только самых богатых помещиков и самых крупных дельцов. Корабли, пристающие в порту, привозят сюда новых людей, мужчин и женщин, приезжающих за легко добываемым золотом, растущим на деревьях какао. Потому что по всей Бразилии идет слава о «Короле Юга», слава, в которой старые легенды о перестрелках и убийствах сплелись с новыми эпизодами из жизни края, где выращивают какао, лучшую культуру страны. В трюмах кораблей, на быстрых крыльях самолетов, в поездах, уходящих в сертаны, путешествует слава Ильеуса, города кабаре и туго набитых карманов, безудержной храбрости и грязных сделок.
Не только в торговых кругах больших городов — Рио, Сан-Пауло, Баии, Ресифе, Порто Алегре — не переставая говорили о земле какао. Слепые гитаристы на ярмарках северо-востока воспевали величие этого города, затмившего блеском своего богатства все города на юге штата Баия:
Этот город-король
драгоценными блещет камнями…
……………
Там дома высоки,
там потоками деньги текут,
там какао и банки,
это земли большого богатства!..
ЗЕМЛЕДЕЛЬЦЫ
1
Антонио Витор шёл большими шагами и, ещё не дойдя до площадки перед домом, где копошились в пыли куры, стал громко звать жену:
— Мунда! Слышишь, Мунда!
Он остановился у дверей глинобитного дома с пристройкой, сделанного наспех, кособокого, и взглянул на небо. На его бронзовом лице сияла счастливая улыбка:
— Мунда! Мунда, иди скорее!
Из дома послышался голос Раймунды:
— Чего ты так кричишь, бог тебя прости?!
— Иди сюда, поскорее! Бегом!
Дом никогда не белили, в нескольких местах глина потрескалась и обнажился каркас. Крыша раньше была крыта листьями кокосовых пальм, не пропускающими воду. Но так как Жоан Гроссо, у которого была своя гончарня, как-то раз заплатил Антонио Витору долг черепицей, то кровлю сделали новую. Теперь у них был «дом с черепичной крышей», и Антонио Витор поговаривал о том, чтобы построить новый — кирпичный, с настланным полом. Он накопил немного денег, но так как не встретил никакой поддержки со стороны Раймунды, истратил их на покупку участка земли, который вскоре превратился в маленькую плантацию какао.
Антонио Витор отвел глаза от голубого неба и взглянул на дверь дома: почему же, чёрт возьми, так долго нет Раймунды?
— Мунда! Скорее!
Взгляд его на секунду задержался на фасаде дома. Жалкий домишко… Через щель в глинобитной стене он заглянул внутрь, но не увидел жены. Уродливый дом, с дырами в стенах… На первые же вырученные деньги надо начать строить новый. Нет, на первые нельзя, а то на что же он купит электрическую печь для сушки какао в годы больших дождей, когда нельзя сушить на открытых баркасах? Дождь… Он снова взглянул на небо и опять позвал:
— Мунда! Куда она девалась, черт возьми? Мунда!
Раймунда появилась в дверях, вытирая руки о ситцевое платье. Она очень постарела за последние годы, расплылась, черные курчавые волосы поседели.
— Ну чего ты? Что тебе покою нет?
Антонио Витор взял жену за локоть и притянул к себе. Указал на небо толстым пальцем:
— Гляди-ка…
Раймунда поглядела, заслонив ладонью глаза от солнца. Сначала она не увидела того, на что указывал муж, а когда увидела, лицо её осветилось ясной улыбкой, и даже какая-то красота появилась в этом некрасивом и старом, всегда хмуром лице. В глазах её были слёзы и голос звучал странной теплотой, когда она заговорила:
— Будет дождь, Антоньо! — Она никогда не умела правильно произнести «Антонио». — Сегодня же будет.
Антонио Витор засмеялся, хлопнул её по плечу большой мозолистой рукой. Раймунда тоже засмеялась, они, видимо, хотели ещё как-нибудь выразить свою радость, да не знали как. Так они и остались стоять на том же месте и робко смеялись, глядя друг на друга, словно не веря своему счастью.
— Будет дождь-то…
— А как же…
— Сегодня будет…
И снова смотрели в небо. Голубое небо, только опытный глаз мог различить на самом горизонте черную точку тучи, плывущей со стороны Ильеуса, тучи, которую все так жадно ждали в эти дни, когда начинается сбор урожая. Если бы она опоздала ещё хоть на несколько дней, то ранние плоды погибли бы, а ранние плоды — это треть урожая, если не больше… Не было сил оторваться от этой крошечной тучки, медленно плывущей в сторону плантаций! И они смеялись, глядя в небо.
Напротив дома какаовые деревья покачивались в легком ветре. Глядя на их густую зеленую листву, нельзя было подумать, что недостаток влаги в начале этого года мог хоть сколько-нибудь повредить им. Красивые, крепкие, все в цвету, они словно не чувствовали иссушающего солнца, ни один листик на их ветках не сгорел под его лучами. Лишь трава под ними была местами выжжена и сквозь неё просвечивала земля большими бурыми заплатами, на которых копошились куры. Но Антонио Витор и Раймунда знали, что, если не будет дождя, цветы деревьев какао умрут, так и не превратясь в плоды. А немногие случайные плоды засохнут, не успев созреть. Деревья какао будут стоять зеленые, пышные и красивые, как всегда, но они не дадут ни одного плода в этом году, если дождь не пойдёт в ближайшие дни. Уже некоторые цветы свернулись и упали на землю, сожженные солнцем. Вот почему Антонио Витору хочется сказать что-нибудь, говорить долго, длинными фразами и (о, если бы он умел!) как-нибудь приласкать Раймунду. Ей тоже, хотя лицо её по-прежнему хмуро, хочется чем-то выразить свою радость, чем-то большим, чем несмелая улыбка, которой она встретила тучу. Но они не умеют выразить то, что чувствуют, как не умели сделать этого, когда родились их двое детей, сначала Жоаким, потом Роза. Они и тогда так же молча глядели друг на друга, робкие и беспомощные, у них не было слов.
Такими же были они и в день двадцатипятилетия их свадьбы. Они тогда обедали у доны Аны Бадаро, которая в этот день тоже праздновала серебряную свадьбу (они так и не научились говорить «у Жоана Магальяэса», — дом капитана и его жены всегда оставался для них фазендой Бадаро). Это был пышный обед, напоминавший старые времена, когда далеко вокруг гремела слава о богатстве Бадаро. Обед из множества блюд, с винами; даже остатки фамильного хрусталя появились на столе. Раймунда пошла на кухню помогать и обязательно хотела накрыть на стол. Но дона Ана не разрешила, и несмотря на то, что было много гостей и пришёл жених младшей дочери, молодой врач, несмотря на всё это, дона Ана заставила Раймунду и Антонио Витора сесть за стол вместе с ними и вместе с ними обедать. Капитан и дона Ана были в этот день особенно друг к другу внимательны, целовались во время обеда на глазах у всех, и когда врач предложил тост за их здоровье, дона Ана положила голову на плечо капитана, а он погладил её по волосам. Лицо доны Аны выражало тихое счастье.
Антонио Витор и Раймунда чувствовали, что имеют все основания вести себя так же, но они не умели выразить свои чувства и возвращались домой по темной дороге молчаливые и серьёзные, на расстоянии друг от друга, без слов. Правда, ночью они были вместе, но вскоре забылись тяжелым сном, и эта ночь на дешевой кровати, купленной у торговца-сирийца, ничем не отличалась от многих других ночей.
Вот и теперь, глядя на небо, где чёрная дождевая туча всё растёт, подплывая ближе и ближе, им хочется сказать друг другу что-нибудь хорошее, приласкать друг друга. Но они не знают слов, не умеют ласкать, и, подавленные ощущением собственного бессилия (таким знакомым!), они молча стоят друг перед другом, смущённые и растерянные. Лицо Раймунды снова стало хмурым, — то же мрачное лицо, что и много лет назад, но только теперь уже старое, сожженное солнцем тридцати жатв. С толстых губ сбежала улыбка, так украсившая её в тот миг, когда Антонио Витор указал на тучу. Но радость в её сердце так велика, что толстые губы вновь с трудом раскрываются в улыбке, и, оторвав глаза от неба, Раймунда оборачивается к мужу:
— Антоньо!
— Мунда!
Он смотрит на неё и ждёт… И Раймунде хочется сказать что-нибудь, приласкать его, выразить как-нибудь свою радость, вместе с ним отпраздновать начало дождей. Они смотрят друг на друга, у них нет слов, они не умеют ласкать, не знают, как выразить свою радость, как отпраздновать приближение дождя. Они смотрят друг на друга. Она снова окликает его:
— Антоньо!
— Что ты, Мунда?
На секунду на лице её появляется выражение смутного страдания из-за того, что она не знает, что сказать. Но вот она опять улыбнулась:
— Будет дождь, Антоньо!
— Да, Мунда, будет!
— Большой будет урожай!
— Очень большой, Мунда!
И это всё, потому что больше ничего они не умеют сказать. Снова глядят они в небо. Туча растёт, скоро она повиснет над их плантацией. Может быть, в этом году они соберут девятьсот арроб какао. Может, даже больше, кто знает? Может быть…
2
Те девятьсот арроб какао, которые они намеревались собрать в этом году, были результатом двадцати семи лет каждодневного труда. Труда Антонио Витора и Раймунды. Участок земли, который Бадаро дали в приданое Раймунде, всё ещё не был расчищен от леса. Пока не окончилась борьба за Секейро Гранде, во время которой Антонио так активно защищал интересы своих хозяев, ему некогда было заняться своей землей. Раймунда продолжала служить в помещичьем доме до той самой ночи, когда сгорела усадьба Бадаро. Только когда все беспорядки кончились и Синьо Бадаро, который был ранен, приказал отпустить своих наёмников, Антонио Витор вспомнил, что у него есть клочок земли. Он наскоро сколотил ранчо и начал вырубать лес. Раньше это место называлось Репартименто, и стоял здесь большой, непроходимый лес — на месте его родились лучшие плантации Бадаро. Нерасчищенным оставался лишь маленький участок, который крестница получила в подарок к свадьбе. Синьо Бадаро оформил бумаги в нотариальной конторе, и участок был записан на имя Антонио Витора и Раймунды.
Первый год был ужасный, Антонио Витор не помнит другого такого. Они выстроили ранчо в лесу, кишащем змеями, и домик был такой маленький, что в нем едва умещались дощатые нары да примитивный очаг, сложенный из камней, где варились фасоль и мясо, служившие и обедом и ужином. Антонио и Раймунда начали вырубать большие деревья. Половину недели они работали на плантациях Бадаро, чтобы добыть денег на питание и одежду. Вторую половину недели они обрабатывали свой участок, вырубали лес. Дело подвигалось медленно, потому что их было только двое, а Раймунда, хотя сильная и здоровая, была женщина, и вскоре беременность стала мешать ей работать. На четвертом месяце она выкинула, в тот момент, когда помогала Антонио пилить дерево. Она чуть не умерла тогда, и Антонио пришлось занять денег у Жоана Магальяэса, чтоб вызвать врача.
Это был печальный день. Раймунда ходила уже с животом, Антонио Витор искоса поглядывал на неё, когда она суетилась возле него, собираясь помочь ему пилить и ожидая, чтоб он кончил рубить топором дерево, от которого во все стороны разлетались щепки. Антонио Витор как раз тогда подумал, что скоро беременность помешает Раймунде помогать ему, а он просто не знал, как справится без неё. Но эта работа — вырубка леса — слишком тяжела для женщины… Даже для мужчины тяжела, а тем более для женщины с ребёнком в животе… Работа в фазенде Бадаро была ещё более или менее сносной (семья жила теперь в Ильеусе, и Раймунде нечего было делать, в господском доме, ей пришлось трудиться на плантациях вместе с другими женщинами — женами и дочерьми батраков). Её задача состояла в том, чтобы обломком старого ножа разрубать двенадцать часов подряд плоды какао, которые мужчины снимали с деревьев. Девочки и мальчики собирали плоды, женщины и девушки разрезали их. Да, это было опасно. Неловкое движение, слишком сильный удар — и острие ножа, пройдя сквозь плод, вонзалось в руку. Можно ли встретить хоть одну женщину — жену батрака, у которой на ладонях не было бы глубоких шрамов — следов этой работы? У некоторых не хватало пальцев, они были отрублены острым ножом во время сбора плодов какао. А на плантациях росла огромная гора плодов, их складывали в специальные корзины, и вереницы ослов везли их к корытам для промывки.
Но всё же это была лёгкая работа, если сравнивать её с работой в лесу, когда приходилось сваливать высоченные деревья и вырубать просеки, чтобы потом жечь костры, огнём прокладывая себе дорогу. В тот день Антонио как раз думал обо всём этом и спрашивал себя, сколько ещё времени Раймунда сможет выдержать этот изнурительный труд. Чёрт знает, как он справится здесь один, когда она уже не сможет помогать ему… Работая на плантациях Бадаро, они с трудом сводили концы с концами, чтоб как-нибудь прожить вдвоём и иметь возможность остаток недели проработать на своём участке. Где он достанет денег, чтоб оплатить работника, когда жена больше не сможет помогать ему?
Но едва они взялись за пилу, каждый со своего конца, и начали пилить, как она выкинула. Это произошло здесь же, в лесу, кровь пропитала землю. Необходимо было ехать за врачом в Табокас, она могла истечь кровью. Капитан Жоан Магальяэс, находившийся в то время у себя в фазенде, дал лошадь и немного денег. Ещё и месяца не прошло, как Раймунда снова начала работать в лесу и на плантации Бадаро. К концу года все деревья на участке были вырублены, и на рождество они начали выжигать пни.
На следующий год Раймунда не пошла работать к Бадаро. Зато Антонио Витор трудился у них ежедневно, чтоб накопить денег и купите саженцы какао для своего участка. Раймунда посадила там маниоку и маис, разводила кур и индюков. В том году они посадили какао на маленьком клочке земли, а ещё на следующий среди маиса уже поднялись стебельки какао с листочками.
Когда маниока подросла, её выкопали, и с тех пор началась дружба Антонио Витора с Фирмо. Они недолюбливали друг друга со времени борьбы за Секейро Гранде. Антонио Витор был среди людей, ворвавшихся на плантацию Фирмо и учинивших там разгром. Но Фирмо был единственным в округе мелким землевладельцем, у которого была своя мельница. Большая мельница, принадлежащая братьям Бадаро, сгорела во время пожара и не была отстроена. У Фирмо была маленькая мельница, но и у Антонио Витора было совсем немного маниоки — едва выйдет несколько мешков муки. Антонио Витор попробовал договориться с Фирмо, и тот позволил пользоваться его мельницей. Они заключили договор: треть полученной муки Антонио отдаст Фирмо, а тот пришлёт ему двоих мужчин и женщину, чтоб помогать Раймунде сушить, давить и скрести маниоку. Работы было дня на два, не больше. Так и сделали, а Антонио Витор продал свою муку на базаре в Итабуне. На вырученные деньги он купил саженцы какао. Засадили ещё кусочек земли, а продажа маиса помогла закончить дело.
Следующие четыре года Антонио продолжал работать у Бадаро, Раймунда, склонившись в три погибели, сажала маниоку и маис среди молодых побегов какао, собирала русые колосья, молола муку, а потом возила маис, кур и индюков, а также гроздья бананов (они посадили несколько отростков возле ранчо) на ярмарку в Итабуну, где у неё уже завелись свои покупатели. Антонио Витор помогал Фирмо собирать урожай в надежде, что тот тоже поможет ему, когда его плантация зацветёт и начнёт приносить плоды.
Воскресные дни он посвящал постройке нового глинобитного дома. Вбил столбы в землю, сделал каркас из жердей, настлал крышу из листьев кокосовых пальм. Затем смешал глину с землей и бычьим навозом, прибавил немного песку и воды. Получилось прямо как цемент. Потом пошла работа легче, просто развлечение: он бросал на каркас комья глины — «оплеухи». В доме были окошко и дверь, он стоял на удобном месте — в центре плантации, они переехали туда. На месте прежнего ранчо он начал строить небольшой баркас. Но это было не только труднее, чем построить дом, это и стоило дороже. Он обстругал доски для настила, купил цинку — крыть баркас, но пришлось оставить работу: денег не хватило, — а когда достал деньги, нанял плотника. Окончив строить баркас, он стал ждать, когда его плантация зацветёт.
И вот, проснувшись в одно прекрасное утро, после долгих месяцев ожидания (за это время родился Жоаким, их первенец, а Антонио заменял Раймунду в её поездках и продавал на ярмарке в Итабуне маниоковую муку, маис и бананы) они с радостью увидели, что какаовые деревья стоят все в цвету. Антонио кликнул жену, она подошла, и оба замерли, влажными глазами глядя на первые цветы своей плантации. В тот год они собрали двадцать пять арроб какао.
Навсегда запомнил Антонио день, когда он впервые вошел в здание фирмы «Зуде, брат и K°», — пришел продавать какао. Он тогда ездил по делам в Ильеус и решил воспользоваться случаем, чтобы продать свой первый урожай этой фирме — она платила лучше всех. Максимилиано Кампос принял его в своём кабинете и был с ним крайне любезен, Антонио Витор чувствовал себя настоящим помещиком. Любезность Максимилиана Кампоса растрогала и взволновала его. Подумать только, управляющий такой крупной фирмы угощает его ликёром в своем кабинете! Антонио Витор выпил свою рюмку залпом, он даже и не предполагал, что это ликер дорогой и пить его надо медленно, мелкими глотками, смаковать, причмокивая языком, вот как сейчас пьет старый Максимилиано. Утонченная манера… Забавно, если б старик стал водку пить с такими вот фокусами: поперхнулся бы, наверно, и обжёг язык! Антонио Витор невольно улыбнулся и в испуге взглянул на управляющего фирмой Зуде: уж не угадал ли тот его мыслей? Но старый Максимилиано был все так же любезен. По дороге Антонио Витор весь дрожал от волнения: наверно, такая крупная фирма, как «Зуде, брат и K°», не захочет тратить времени на какие-то жалкие двадцать пять арроб какао. Он вошел в контору ни жив ни мёртв, беспомощно опустив руки, даже шляпу позабыл снять. Когда он рассказал о цели своего визита служащему, встретившему его в приемной, тот молча вышел, и Антонио Витор совсем растерялся. Если служащий ничего ему не ответил, значит, фирма не интересуется такими мелкими делами, настолько не интересуется, что ему даже не отказали, а просто взяли да и оставили одного в приёмной. Он пробормотал дрожащим голосом вслед уходящему:
— Потому как это мой первый урожай, понимаете…
Служащий обернулся, улыбаясь, и Антонио Витору показалось, что парень просто смеётся над ним. Он окончательно расстроился и решил было уйти, но в эту минуту служащий вернулся вместе с Максимилиано Кампосом. Антонио Витор знал его в лицо и в прежние времена, он не раз видел его рядом с Синьо Бадаро. Максимилиано Кампос пожал ему руку, называя era «сеньор», и провел в контору. Только теперь Антонио вспомнил, что у него шляпа на голове, поспешно снял её и окончательно смутился. Какая-то девушка за конторкой улыбнулась ему, и Антонио Витор тоже улыбнулся, не найдя что сказать и продолжая вертеть в руках шляпу.
Они вошли в кабинет Максимилиано Кампоса, тот открыл шкаф, вынул бутылку ликера и две рюмки. Налил:
— За ваши успехи!
Антонио Витор разом опрокинул рюмку в рот, Максимилиано стал его расспрашивать: кто он такой, где находится его фазенда.
— Да это крохотный участочек, сеньор Максимилиано… Кусочек земли. Мне его Синьо Бадаро подарил, когда я женился…
— Вы работали у Синьо?
Антонио рассказал всю свою жизнь. О том, как он помогал Жуке, Синьо и даже капитану Магальяэсу в борьбе за Секейро Гранде. Когда он окончил свой рассказ, Максимилиано сказал о Бадаро:
— Печальная судьба, сеньор Антонио… Полное разорение… Печальная судьба…
Потом он сказал, что дела Антонио Витора пойдут теперь в гору, он уверен в этом. Когда-нибудь Антонио станет богатым помещиком, сколько людей начинало так же! Антонио Витор был на верху блаженства. Максимилиано сделал благородный жест: цена на какао в то время была двенадцать тысяч девятьсот, а он велел уплатить Антонио по тринадцать тысяч за арробу, потому что это первый урожай с новой плантации:
— Чтоб вы стали нашим постоянным клиентом, сеньор Антонио. Чтоб никакой другой фирме свое какао не продавали…
У Антонио дрожали руки, когда он взял деньги. Он вышел на улицу и шел, ничего кругом не видя — ни голубого неба, ни прохожих, которые смеялись над ним: идёт человек, такой длинный, шатается, как пьяный, в одной руке несколько бумажек, в другой шляпа, а на лице глупая улыбка.
Опомнился Антонио только у прилавка магазина, куда зашёл купить подарки Раймунде: шёлк на платье, туфли.
Домой он возвращался всё ещё вне себя от радости. Первый раз в жизни ехал в вагоне первого класса и надеялся, что полковники с ним заговорят. Те, которые знали его, действительно с ним здоровались, спрашивали о чём-нибудь без особого интереса, но в разговор не вступали. Это были все богатые помещики, в галифе и кашемировых куртках, в высоких кожаных сапогах. Антонио Витор был в своей простой дешевой одежде, грубых сапогах и дырявой шляпе. Свёртки с подарками для Раймунды лежали наверху, в сетке. Чувствуя себя очень одиноким среди этих равнодушных полковников, Антонио старался думать о том, как обрадуется Раймунда, увидев его подарки. Хорошенькие туфли, отрез шёлка, одеяльце для мальчика…
В Итабуне Антонио Витор в первый раз в жизни почувствовал, что ему очень не хватает хорошего осла. Ну, у какого же помещика или даже просто владельца маленькой плантации нет осла, на котором он мог бы съездить в Итабуну и обратно? Обязательно надо купить осла, думал Антонио: ведь он теперь тоже владелец плантации, а когда-нибудь станет настоящим помещиком. А пока что он шёл пешком шесть миль до своего дома, шлепая босыми ногами по грязи и неся в руках сапоги; он придет только к ночи, когда керосиновая лампа уже осветит своим красноватым светом внутренность глинобитного дома…
Раймунда не только не выразила никакой радости при виде подарков, но целую неделю ворчала на мужа за то, что он зря деньги тратит, когда нужно ещё столько сделать для того, чтобы наладить работу на плантации. Нужны резаки, чтоб срезать плоды какао, — в будущем году урожай обещает быть не меньше семидесяти арроб. Нужно корыто для мякоти какао — нельзя же больше выжимать сок в бидоны из-под керосина!.. Раймунда ворчала: зряшные траты. К чему ей шелк? Туфли даже и не влезали на её широкую ногу с растопыренными пальцами. Единственное, что её не рассердило, так это одеяльце для сына. Только это её обрадовало, только за это она была благодарна от всей души.
Но такова уж была Раймунда, неразговорчивая, сердитая, с вечно нахмуренным лицом, не любила она никаких развлечений, редко ходила на вечеринки, устраиваемые время от времени в домах батраков и мелких землевладельцев по соседству. Там танцевали под гармонику или гитару, а Раймунда, если и приходила, то не танцевала, а сидела в углу, жалуясь, что туфли жмут невозможно, и в конце концов тут же при всех снимала их. Впрочем, эти вечеринки, на которые женщины приходили в туфлях, с накрашенными щеками и лентами в курчавых волосах, обыкновенно кончались тем, что все плясали босиком, — ноги этих людей не выносили обуви. В этом отношении Раймунда не была исключением. Но, в отличие от других женщин, она ненавидела танцы и резко отказывала кавалерам, за что на неё очень обижались, так как женщин бывало обычно очень мало, а мужчинам ужасно хотелось танцевать. Женщины говорили о Раймунде:
— Она всегда была с норовом… Ещё когда жила у Бадаро…
Но дело было не в норове. Просто не любила она этого — и всё тут. Любила она землю, любила обрабатывать её, сажать деревья, собирать плоды, рождённые землёй. В этом она не уступала мужчине. Собирать и разрезать плоды какао, давить их ногами, приплясывая на баркасе в солнечные дни, выжимать липкий сок в корыте — всё это она умела делать не хуже лучшего работника любой фазенды. И там, среди какаовых деревьев, работая без устали день и ночь, вставая с рассветом и засыпая крепким тяжёлым сном, когда наступала ночь, она чувствовала себя счастливой. Капитан Жоан Магальяэс часто говорил, что Антонио Витор обязан своим теперешним положением Раймунде. Антонио Витор и сам так думал, он очень уважал жену и считался с её мнением. Так было и тогда, когда он решил построить новый дом. Раймунда была против, и её мнение одержало верх: они купили ещё кусочек земли и посадили ещё какао. В то время родилась у них дочка — Роза, маленькая мулатка с весёлым лицом, вся в отца.
Сын был в мать. Ещё в раннем детстве он поражал своим сходством с нею. То же замкнутое, решительное лицо, тот же упрямый нрав, то же вечное ворчанье, за которым скрывалась большая сердечная доброта. В тринадцать лет он сбежал из дому и нанялся работать на плантацию в другой местности. Но он пробыл там недолго: отправился в Ильеус, нанялся на склад шить мешки, потом ушёл оттуда и поступил помощником шофера, научился управлять автомобилем и чинить мотор, в один прекрасный день уплыл матросом на корабле, два года ничего не давал о себе знать (говорят, он сидел в тюрьме), а потом вновь появился в Ильеусе и поступил шофером автобуса, где работал по сей день. Антонио Витор не ладил с сыном, стоило им оказаться вместе, как они тотчас же ссорились, отцу казалось, что сын им командует. Жоаким знал многое, о чём Антонио Витор не имел ни малейшего представления, водился с подозрительными людьми, как-то раз Карлос Зуде сказал об этом Антонио. Отец не понимал сына, который говорил так складно, хотел, чтоб отец больше платил нескольким работникам, помогавшим на плантации, утверждал, что он грабит их. Когда Жоаким сказал это как-то раз за ужином (он приехал в тот день навестить родителей), Антонио Витор ударил его по лицу так сильно, что у парня кровь изо рта потекла.
— Ты назвал меня вором, щенок…
Жоаким вскочил, Раймунда вытерла ему кровь, стекавшую из разбитой губы, и проводила до шоссе. Она ничего не сказала мужу, но это была первая ночь, когда Антонио видел, что жена не может уснуть. Она с ума сходила по сыну, они без слов понимали друг друга, любили подолгу молча сидеть рядом, им было хорошо вдвоем. Антонио Витор любил поговорить и с большой нежностью относился к дочке; она была болтушка, как он, всех в округе знала и со всеми дружила, ни одной вечеринки не пропустила, ей нравилось плясать, наряжаться, она носила розу в волосах, пришивала бантики и ленточки к своим ситцевым платьям, на пальце у неё блестело колечко с фальшивым камнем. Она уже свела знакомство с бродячими торговцами и покупала у них всякую мишуру.
Отношения между отцом и сыном испортились, в сущности, из-за того, что Антонио не мог простить Жоакиму его равнодушие к их земле, к плантации. Антонио Витор не понимал, как это мог Жоаким уехать, жить в городе, плавать матросом на судах, водить грузовики и автобусы, вместо того чтобы помогать отцу обрабатывать их клочок земли. Антонио были нужны рабочие руки, и если бы Жоаким остался дома, не пришлось бы платить лишнему работнику. Антонио Витор не понимал: как это можно не интересоваться собственной землёй? Это очень огорчало его в сыне. Как у Жоакима хватило сил уехать, если у отца есть собственный кусок земли? Что у него было на уме? Ничего хорошего, это ясно, даже Карлос Зуде говорил, что Жоаким водится с подозрительными людьми, смотреть, сказал, надо за сыном. А дерзкий мальчишка уверяет, что он, Антонио Витор, отец, которого Жоаким уважать должен, мало платит работникам, эксплуатирует их, грабит… Такая дерзость стоит пощечины, что ж, пощечину он от отца и получил. Антонио Витор платил как все. Он нанимал всего несколько человек, помогать при сборе урожая. Фирмо тоже его не забывал в трудный момент, как, впрочем, и он Фирмо. Крупные помещики не нуждались в помощи соседей. На их плантациях работало много людей не только во время уборки урожая, но и в остальные месяцы, когда надо было подрезать ветки на деревьях, расчищать землю, строить новые баркасы. Антонио Витор в перерыве между сборами урожая отпускал своих батраков. Платил им и отпускал до нового сезона. А Жоаким говорит, что он их грабит… У него даже своей лавки для работников не было, как у крупных помещиков. Вот в лавке, там действительно грабят людей, продают самое необходимое по ценам просто невероятным. Конечно, Антонио Витор тоже мог бы открыть маленькую лавочку у себя в усадьбе и продавать там продукты восьми батракам, которых нанимал на время уборки урожая. Тогда бы пришлось платить каждому меньше… Гораздо дешевле было бы… Но на это не было денег, ему едва удавалось заплатить в срок людям. На подрезку деревьев и на питание уходил весь годовой доход. Кроме того, он уже давно занялся посадкой новых деревьев, на что приходилось употреблять часть дохода с урожая, приносимого старыми. Всё, что он выручал за год, съедал этот кусок земли. Его деньги, с таким трудом нажитые, превращались в деревца какао. Его плантация… С какой гордостью произносил он эти слова.
А Жоаким ворчит, что он грабит работников… Только пощёчины он и заслуживает, пусть научится уважать отца! В конце концов ведь и сам Антонио Витор был батраком тридцать лет назад, когда приехал в эти земли Юга начинать новую жизнь. Никогда больше не пришлось ему побывать в его родной Эстансии. Это была его заветная мечта, он надеялся всё-таки когда-нибудь съездить в те края. Там ведь, наверно, живёт его сын, сын его первой подруги Ивоне, может быть, он лучше поймёт отца, чем Жоаким… Жоаким в мать вышел… Не то чтобы Раймунда была плохая, — Антонио Витор даже ударил себя по лбу, чтобы отогнать эту мысль. Раймунда хорошая и работящая. Жоаким унаследовал от неё только упрямый характер и резкие манеры, которые придавали ему также некоторое сходство с семьёй Бадаро. Может быть, в жилах Жоакима тоже течет кровь Бадаро, ведь говорили же когда-то, что маленькая служанка и воспитанница Раймунда — дочь старого Марселино. Как бы то ни было, а Жоаким доставлял много огорчений Антонио Витору. После того как отец дал ему пощечину, он домой не возвращался. Антонио Витор и Раймунда, словно по молчаливому уговору, не говорили о сыне.
Зато они много говорили о дочке, о своей Розе, которая вышла замуж за надсмотрщика из фазенды полковника Фредерико Пинто. По правде сказать, если бы не Раймунда, Розе, наверно, не удалось бы выйти замуж. Роза родилась в тот год, когда умер Синьо Бадаро, в год больших дождей, когда поместье «Санта Ана» подверглось разделу. Антонио Витор так сильно переживал раздел поместья своих бывших хозяев, как будто это было его собственное владение. За эти земли Антонио Витор проливал свою кровь, из-за этих земель убивал людей. А теперь довелось увидеть, как люди, не имеющие ничего общего с семьей Бадаро, захватили в свои руки плантации и строят на них новые дома. В округе поговаривали, что Ольга, вдова Жуки Бадаро, уехала в Баию, где швыряла деньгами как безумная. Раймунда стала ещё более молчаливой, она была уже на последнем месяце беременности, но работу на плантации не бросала. Роза родилась во время всех этих переживаний и принесла с собой радость в глинобитный дом… Ещё совсем маленькой она начала помогать на плантации, а когда Жоаким убежал из дому, стала вместо него погонять двух ослов, возивших какао к корыту. С малых лет ей нравилось наряжаться и красить темные щеки красной бумагой. Потеряла она свою чистоту как-то ночью во время праздника. Отдалась Тибурсио где-то в кустах и осталась беременной. Антонио Витор побил её, когда узнал, Раймунда вырвала у дочери признание, узнала имя виновного, пошла к нему и устроила скандал. Может быть, слава Антонио Витора, меткие пули которого уложили столько людей во время борьбы за Секейро Гранде, больше, чем что-либо иное, убедила Тибурсио в необходимости жениться на Розе. Свадьбу справили в Итабуне, со священником, и оба жили теперь в поместье полковника Фредерико, где Тибурсио работал надсмотрщиком и зарабатывал неплохо. По временам Роза приезжала навестить родителей. Тибурсио тоже навещал, рассказывал о жизни в фазенде. Жена полковника любила Розу, ребенок которой воспитывался в помещичьем доме.
В этом году Антонио Витор надеялся собрать девятьсот арроб. Если за арробу дадут двадцать тысяч рейс, то, пожалуй, останется немного денег, чтоб съездить в Эстансию. Девятьсот арроб — это уже кое-что, его плантация стоит теперь немало. А может быть, и больше, хотя техника-то у него слаба, баркас и корыто малы, электрической печи нет, их дом мало чем отличается от дома любого работника плантаций.
Но, несмотря на всё это, теперь, когда начинаются дожди, этот год обещает быть удачным. Другие годы были тяжелее, плохие были годы, трудные, иногда казалось, что не вытянешь. Как-то раз пришлось занять денег под большие проценты, когда засуха погубила урожай целого года и молодые побеги какао погибли. Он тогда не разорился только потому, что произошло повышение цен, и ему удалось заплатить долг, даже осталось немного. Антонио вспомнил и про наводнение, когда водой затопило молодые деревья и смыло часть дома.
Но всё это было дело прошлое, всё это осталось позади, а теперь он может собрать девятьсот арроб какао. Можно будет новый дом выстроить, нанять больше людей, пусть Раймунда отдохнет от работы на плантации. Ей очень нужно отдохнуть. Она так ослабла и постарела за последнее время, волосы совсем поседели, по ночам она стонала, ее мучили боли в ногах. Теперь через год-два она сможет отдохнуть в новом доме с побеленными стенами, с настланным полом. Она честно заслужила отдых, работала всю жизнь как вол. Она даже не походила на женщину, трудно было представить себе, что она когда-то была молодой. Она напоминала дерево, выросшее в этой земле и глубоко ушедшее в неё корнями; именно на корни были похожи ноги её, черные, с растопыренными пальцами. Старое дерево, выросшее в земле какао…
Ей тоже нужен был этот дождь, который, казалось, совсем не собирается пойти в этом году, нужен для того, чтобы лицо её расцвело трудной улыбкой. С тех пор как над их краем нависла угроза засухи, Раймунда ходила хмурая, сердитая, говорила, что всё теперь пропало и никакой надежды нет. Она нуждалась в дожде, как нуждались в нем какаовые деревья. И вот теперь плывут над холмами тучи, чреватые дождём. Будет дождь, цветами покроются стволы и ветки какаовых деревьев, и на плантациях будут утопать в грязи ноги людей, а потом плоды какао станут жёлтыми, как золото. Для Антонио Витора нет в мире ничего более прекрасного, чем плантация какао, когда плоды, жёлтые, налитые спелым соком, озаряют своим золотым светом тень ветвей. И Раймунде тоже кажется, что это самое прекрасное в мире виденье. Она помолодеет, когда начнутся дожди, и с лица её сойдёт выражение суровой замкнутости, ноги будут утопать в мягкой грязи, растопыренные пальцы уйдут в землю, как корни дерева. Она похожа на дерево, выросшее в этой земле, их земле, которую они двадцать семь лет обрабатывали своими руками, на которой жили, спали, ели, любили, родили детей. Они глубоко ушли корнями в эту землю — два дерева, теперь уже два старых дерева.
3
Полковник Орасио да Сильвейра, тяжело опираясь на палку с золотым набалдашником, вышел на веранду своего большого дома. Напротив тянулись бесконечные ряды какаовых деревьев. Он остановился в дверях, солнечный свет ранил его слабые старческие глаза. Старый негр, увидев хозяина, почтительно снял шапку. И только потому не бросился помогать полковнику, что все работники фазенды знали: хозяин терпеть этого не может. Он шёл, с трудом неся своё дряхлое тело, тяжело опираясь на старинную палку, полузакрыв глаза; по лицу его пробегала иногда судорога боли, но он никому не позволял брать себя под руку, он не хотел, чтоб ему помогали. Если кто-нибудь осмеливался предложить ему руку, он бранился последними словами и, хотя потом всегда извинялся, никак не мог сдержать этого первого порыва гнева, прямо из себя выходил. Он был почти слепой, но упорно отрицал это и уверял, что всё прекрасно видит. Когда кто-нибудь заходил к нему, он ждал, чтоб посетитель заговорил: он узнавал людей по голосу. Узнав гостя, он подолгу и охотно беседовал с ним, вспоминал о прошлом, спорил о настоящем — о ценах на какао, о возможности их повышения, о политике.
Политика по-прежнему была его страстью. Он всё ещё был главой одной из традиционных партий, в данный момент снова у власти. Безвыездно схоронившийся в своей усадьбе, среди своих огромных плантаций, полупарализованный, полуслепой, он был хозяином земли какао, поднимал к власти одних и низвергал в прах других, ворочал тысячами избирательных голосов, и богатства его были неисчислимы (он так богат, что страшно становится, говорили о нём по всей округе). Он давно уже не показывался на улицах Ильеуса и для приезжих стал фигурой почти легендарной, близкой и далёкой в одно и то же время: на ярмарках пели о нём абесе,
[9] как о человеке прошлого, но ни одно важное событие настоящего не проходило без его участия.
Когда полковнику Орасио исполнилось восемьдесят лет (шестьдесят из них он провёл в этих краях), в Ильеусе и Итабуне были устроены в его честь большие празднества, несмотря на то что он был тогда в оппозиции и боролся против правительства. В оппозиции он находился со времени переворота тридцатого года. Несколько лет оставался он верен свергнутому режиму и дольше других не мог приспособиться к новой правительственной машине. Долгое время питал он злобу к тем, кто сверг старый режим, который так пришелся ему по душе: при нём он скопил своё богатство и был его оплотом на юге Бани. Вначале его враждебная позиция по отношению к временным представителям президента республики, сменявшим один другого в управлении штатом, казалась его политическим соратникам просто капризом старого богача, и они серьезно подумывали, не следует ли отстранить Орасио от руководства партией, потому что он, в своей упрямой верности Вашингтону Луису и Виталю Соаресу, препятствовал всяким переговорам с правительством, делая невозможным какое-либо соглашение с ним.
— Он выжил из ума… — говорили.
И в доказательство ссылались на ответ полковника нескольким интегралистским молодчикам, которые, привлеченные его именем и богатством, пытались втянуть его в фашистское движение. Они уже завоевали сына Орасио, а теперь надеялись заручиться поддержкой самого полковника.
Фашистские молодчики ехали в поместье «Добрая слава», твёрдо уверенные в успехе своего предприятия. Они потеряли целый час, растолковывая полковнику, что такое фашизм, кто такой Муссолини, рассказывая о «гении» Гитлера, о прогрессе Италии и Португалии, об опасности большевизма, о том, что они, интегралисты, собираются преобразовать в Бразилии, и разъясняя Орасио, почему именно он должен поддержать новое политическое движение и стать одним из его вождей. Входя в его дом, они дважды приветствовали его фашистским приветствием «анауэ!»,
[10] словно он уже был известным лидером интегралистов. Полковник Орасио выслушал их внимательно (ему, безусловно, льстило их отношение, их похвалы), а потом спросил, ставят ли они себе конечной целью свержение правительства и восстановление на посту президента республики доктора Вашингтона Луиса, а на посту губернатора штата — доктора Виталя Соареса.
— Если это для того, чтобы восстановить у власти доктора Вашингтона, я к вашим услугам…
Один из посетителей (очевидно, главный в этой группе) ответил, что это, собственно, не входит в их планы, что их вождь — другой, что это «настоящий гений, человек, которого сам бог вдохновил»; он назвал имя, а интегралисты вскочили и четыре раза прокричали «анауэ!». Тогда Орасио сказал, что не может ничем им помочь, он «сторонник доктора Вашингтона, он человек слова, а не перебежчик какой-нибудь».
На празднествах в честь его восьмидесятилетия много говорили о «его деятельности», о том, что своим прогрессом зона какао во многом обязана ему, называли его «строителем цивилизации». Но Орасио почувствовал себя глубоко оскорблённым, когда, под предлогом, что ему надо отдохнуть, члены его партии хотели передать руководство другому, какому-то молодому адвокату, новому человеку в зоне какао, очень ловкому и ещё более честолюбивому. Орасио, не выходя из своей фазенды, получал точные сведения обо всех маневрах своих противников и знал, что во время празднования его юбилея все эти маневры вскроются. И они действительно вскрылись во время большого банкета, заключившего собою торжества в честь Орасио. Молча и рассеянно слушал полковник речи ораторов, рассказывавших о нём чудеса, приписывавших ему все достоинства, какие только можно приписать человеку, расточавших самые звонкие и красивые слова по его адресу. И только когда молодой журналист (приехавший недавно из Баии, где жил впроголодь, и теперь работавший в его газете в Ильеусе) сказал, что лучшим подарком полковнику в день восьмидесятилетия был бы отдых от политической борьбы, что пора уж ему предоставить более молодым возможность продолжать с преданностью его «великое дело», — лицо Орасио выразило внимание и интерес. Другие говорили в том же духе, и кто-то назвал имя нового кандидата в вожди партии — Жозуэ Сантос. Манека Дантас смотрел на лицо Орасио, которое знал так хорошо, и внимательно изучал его: такое выражение уже было однажды на этом лице — много лет назад, в тот день, когда полковник узнал об измене жены. Точно такое же. Те же прищуренные глаза, сжатые, чуть искривленные губы, нахмуренный лоб.
Жозуэ как-то раз попытался втянуть Манеку Дантаса в заговор против Орасио. Правительство мечтало заручиться поддержкой его единомышленников. Предложение было заманчиво: Манека мог бы снова стать префектом Ильеуса, если бы полковник не упрямился в своём глупом намерении (адвокат особенно упирал на слово «глупом») поддерживать то, что уже перестало существовать, — старую республику. Эта их политическая изоляция не имеет никакого смысла, так как само правительство настойчиво призывает их примкнуть к нему. По всей стране нет ни одного человека, кроме них, который бы придерживался такой враждебой позиции по отношению к победившему движению. Никто из людей, когда-то наиболее тесно связанных со старым правительством, уже не отказывается примкнуть к новому. О возможности переворота сейчас и говорить нечего. Разве полковник Манека забыл тысяча девятьсот тридцать второй год, события в Сан-Пауло? Это была последняя попытка. И разве те, кто принял в ней участие, не перешли теперь на сторону правительства? Что Орасио задумал? И Жозуэ закончил решительно:
— Он выжил из ума, сеньор Манека, выжил из ума… И мы не можем дальше допускать, чтобы нами командовал старый detraque.
[11]
Манека Дантас не знал, что значит detraque, и не стал спрашивать у Жозуэ. Позже, дома, сын (тогда студент юридического факультета) объяснил ему значение этого слова, да и то как-то туманно. А в ответ на всё сказанное доктором Жозуэ Сантосом Манека ограничился тем, что предупредил его:
— Вы не знаете кума Орасио, сеньор доктор… А если бы знали, вы бы ничего этого не затеяли…
Жозуэ не обратил внимания на это предупреждение и продолжал свои заговорщицкие действия. И теперь, сидя за праздничным столом, Манека Дантас слушал речи, смотрел на присутствующих и внимательно изучал лицо Орасио. Орасио был в курсе всего, многие ловкие интриганы ездили к нему в фазенду, а сам Манека Дантас рассказал ему о предложении Жозуэ и объяснил, что значит detraque.
— Это по-французски, кум…
— Никогда я не ладил с людьми, которые любят выражаться на языке гринго… — сказал Орасио, и Манека знал, что он думает в этот момент о покойном адвокате Виржилио, любовнике жены.
Прощаясь, Орасио сказал другу:
— Пускай этот малый копошится… Я его проучу. Предоставьте это дело мне…
И вот сейчас они сидят здесь, в главном отеле Ильеуса, около двухсот человек, за праздничным столом. Лучшие люди этого края, сторонники правительства и оппозиция, коммерсанты и помещики, экспортёры, врачи, инженеры и агрономы. Все они празднуют восьмидесятилетний юбилей полковника. Вкусные блюда и дорогие напитки, шампанское и пиво в бочках — новость в Ильеусе (его выписали специально для банкета). На улице уже собралась небольшая толпа: люди прижимались лицом к стеклу, чтобы увидеть полковника Орасио да Сильвейра, которого большинство знало лишь по рассказам. Полковник редко выезжал из фазенды, ему всё труднее становилось отрываться от своей земли.
Манека Дантас обеспокоен. Никто из присутствующих не знает Орасио да Сильвейра так, как его знает Манека, который боролся вместе с ним за Секейро Гранде, вместе с ним выжигал лес, убивал людей и сажал деревья какао, вместе с ним разбогател. Тридцать лет прошло с тех пор, а теперь какие-то молокососы хотят отстранить Орасио от руководства партией, удалить от политики, находят, что он уже слишком стар, слаб, detraque… Он смотрел на Орасио в тот момент, когда один из ораторов говорил о Жозуэ Сантосе, «блестящем адвокате», как о возможном новом вожде партии. Пока продолжалась эта речь, Манека Дантас вспоминал Орасио, когда тот был сенатором штата. Он спал во время заседаний, открывал рот, только чтоб пробурчать, что со всем согласен, и никогда не шел в сенат без револьвера, словно собирался сражаться с кем-то. Он тогда промотал уйму денег в кабаре с гулящими женщинами, а когда вернулся в своё поместье, нашел его в запустении и отказался от сената. Вместо себя он заставил выбрать доктора Руи, который потом блистал в сенате и произносил длинные речи. А Орасио уже никогда больше не принимал на себя парламентских обязанностей и не соглашался ни на какие политические должности. Он оставался главой партии, её вождём, — и это его вполне удовлетворяло. Он назначал префектов как в Ильеусе, так и в Итабуне, в суде у него были всё свои люди, он надеялся, что сын, когда окончит юридический факультет, сможет получить хорошую должность, сделает быструю карьеру. Действительно, едва окончив факультет, молодой человек был избран депутатом штата, но после переворота он потерял это звание. Теперь скоро снова выборы, и доктор Жозуэ Сантос хочет завоевать право поддерживать правительство, когда это выгодно, выставлять своих кандидатов, самому стать депутатом штата, а может быть, сенатором, кто знает? Оратор кончил свою речь, и теперь казалось, что банкет дан не в честь юбиляра, а скорее в честь Жозуэ. Вероятно, кроме Манеки Дантаса, никто из присутствующих не ожидал какого-либо протеста со стороны Орасио. Все были уверены, что он поблагодарит за почести и передаст руководство партией «блестящему адвокату», который сидел на другом конце стола и застенчиво улыбался в ответ на похвалы.
Настала очередь Орасио. Он ещё задолго до банкета просил сына Манеки Дантаса написать для него речь и потом велел переписать её очень крупными буквами, чтоб ему легко было читать. Но когда он поднялся под гром аплодисментов, он не вынул из кармана никакого листка. Слегка приподняв отяжелевшие веки, он взглянул на всех собравшихся, на журналиста, только что произносившего речь, на доктора Жозуэ, улыбнулся Манеке Дантасу и полковнику Бразу. Голос у него был ещё сильный, но обычно немного дрожал. Однако голос его не дрогнул, это был голос юноши, когда Орасио произнёс:
— Это не похоже на юбилей. Это больше похоже на похороны богатого человека, когда родственники дерутся из-за наследства… Вот на что это похоже…
И сел. Присутствующие смотрели на него с изумлением и страхом. Все молчали, не зная, что сказать, что предпринять, и переводили взгляды с Орасио, который, казалось, снова погрузился в свою дремоту, на Жозуэ, мертвенно-бледного, тщетно пытавшегося улыбнуться. И так в тягостном молчании закончился банкет, увенчавший «золотым венцом» (как выразилась газета «Жорнал да Тарде») празднование восьмидесятилетнего юбилея полковника Орасио да Сильвейра.
Шесть дней спустя адвокат Жозуэ Сантос был убит в Итабуне. В него выстрелили в тот момент, когда он выходил из масонской ложи. Убийца скрылся, а потом в Итабуне и Ильеусе говорили, что его послал Орасио. Манека Дантас объяснил журналисту, произнесшему речь тогда на банкете, и нескольким другим молодым членам партии:
— Вы не знаете кума Орасио. Вы его только понаслышке знаете, по рассказам. А я лично знаю, близко…
Убийство Жозуэ произвело сенсацию; в цивилизованных городах Ильеусе и Итабуне убийства на улицах давно уже стали достоянием прошлого. Они жили только в памяти слепых гитаристов, распевавших на ярмарках свои песни, да иногда матери рассказывали своим детям вместо сказок полузабытые истории об убийствах старых времен. И вдруг это прошлое воскресло — и напротив здания масонской ложи упал на землю человек, сражённый пулей наёмного убийцы. Комментируя это событие, газеты вспоминали о давно прошедших временах, о схватках в борьбе за обладание землей, о Секейро Гранде. Начали было расследование, но вскоре прекратили, потому что Орасио решил в конце концов перейти на сторону правительства. И уже никогда больше никто не заговаривал о том, что его надо отстранить от руководства партией.
Однако, сказать по правде, Орасио, несмотря на свою страсть к политике, уже многого не понимал в эти сложные времена, наступившие после переворота тридцатого года. Он совсем запутался в этой «современной политике», как он говорил, не понимал ни коммунистов, ни интегралистов. Сын его знался с интегралистами, носил зелёную рубаху. Кум Браз, уже старик, несколько лет тому назад снова вооружился револьвером и помогал устраивать митинги левых, утверждая, что иностранцы хотят захватить его земли, а он их не отдаст. Браз был для Орасио свой человек, но употреблял слова, которых полковник никогда раньше не слыхал, и находились люди, называвшие Браза коммунистам. Это Браз гнался по улицам Ильеуса за сыном Орасио, когда левые как-то раз разогнали митинг интегралистов. Орасио часто говорил самому себе:
— Никогда ничего подобного не видывал… Неразбериха какая-то!