Да, она привела себя в порядок. Смыла макияж, сделанный перед венчанием, приняла душ, освежила лицо лавандовой водой, а тело — кёльнским одеколоном, простите за тавтологию, но флакончик тот, подаренный доной Евой Адлер, женой консула и клиенткой доньи Эсперансы, и вправду был из города Кёльна, что стоит на Рейне, уложила волосы вокруг шеи крупными кольцами — как на картинах средневековых мастеров, освободилась от знаменитого пояса, от лифчика, дав наконец волю груди и бедрам, с надлежащей тщательностью свершила омовение, воспользовавшись, по совету Долорес, специальным дезодорантом: «Нет его лучше, сестрица, послушай меня, чисто, душисто, гладко и сладко». Долорес-распутница понимала толк в таких делах.
О, святая простота! — изготовиться — это как раз противоположное тому, что было перечислено выше. Изготовиться — это значит умело и искусно накраситься: покрыть веки лиловыми тенями, ресницы — тушью, щеки — румянами, губы — помадой, подрисовать брови. Изготовиться — это значит остричься и причесаться у великого Севериано или «coiffeur des dames
[51]» такого же ранга; надушиться с вдохновением и пониманием, умастив французскими благовониями, заморскими ароматами самые сокровенные части тела. О, святая простота! Посыпаю главу пеплом, смиренно принимаю упрек от людей сведущих, расписываюсь в полной безграмотности и смиренно прошу прощения. Но при этом заявляю, что Адалжиза, должным ли образом была она изготовлена или всего лишь почистила перышки, не прибегая ни к каким ухищрениям, стала по выходе из ванной комнаты еще краше и желанней. Никакая принцесса — ни из сказки, ни из княжества Монако — в подметки ей не годилась.
Некоторое время она сомневалась, надевать ли ночную сорочку — короткую, легкую и прозрачную, с разрезами до середины бедра. Однако выбирать не приходилось: другая рубашка, сшитая доньей Эсперансой, — атласная, капитальная, с прошивками из английских кружев, с высоким, до подбородка, воротом, с широким кушаком, длиной до пят — в комплекте с халатом и панталонами лежала в ящике комода. Творение доны Глории было единственное, чем располагала сейчас молодая.
Когда в свое время Адалжиза приняла из рук крестной пакет, содержавший в себе три вышеперечисленных предмета, с согласия доньи Эсперансы развернула его, надела это сооружение прямо поверх комбинации и взглянула на себя в зеркало, она осталась очень довольна. Панталоны примерять не стала — и так видно, что в самый раз: донья Эсперанса за швейной машинкой не знала себе равных. Но крестная пресекла поток благодарностей и хвалебных слов, произнеся некую формулу, точный смысл которой до Адалжизы не дошел, ибо когда крестная начинала сквозь зубы говорить на определенные темы, испанский ее акцент усиливался. Скорей всего в виду имелось вот что: ночная сорочка — это последний бастион крепости целомудрия, штурм которой в первую ночь должен осуществляться путем применения множества хитроумных маневров, уловок и хитростей, имеющих целью не поражение осажденного гарнизона, но его победу. Донья Эсперанса была чересчур стыдлива, выражалась слишком туманно, и ее крестница так и не взяла в толк, какие это маневры и что имеется в виду под поражением и победой. Об этом задумалась она только теперь, надевая невесомый подарок столичной богачки.
Данило проснулся от щелканья дверной задвижки, и в неярком свете керосиновой лампы очам его предстало райское видение. Он подумал было, что еще спит, протер глаза и с каким-то рычанием слетел с кровати, вмиг обретя боевую форму и первоначальный пыл, принявшие столь вызывающие размеры, что ангел-хранитель Адалжизы взмахнул крылами и скрылся навсегда, ибо не питал ни малейших иллюзий насчет дальнейшего хода событий. Да, ангел вылетел в окно, откуда проникал в комнату, игриво приподнимая подол Адалжизиной сорочки, ветерок с моря.
ВЕТЕРОК — Он расшалился не в меру: взметнул подол ночной сорочки, обнажив узкую полоску бедра, а потом, неожиданным своим порывом открыл взору Данило разделяющую ягодицы ложбинку. Керосиновая лампа, как уже было сказано, светила тускло, но Данило все равно испытал потрясение и, нимало не заботясь о последствиях, издал боевой клич, звучный, как сигнал полковой трубы.
Молодая попыталась справиться с ветерком, прихлопнуть трепещущую под его напором рубашку, потупилась, боязливо улыбнулась, не зная, что сказать, как поступить. Она никогда еще не видела Данило во всей наготе: на пляже он, естественно, носил купальные трусы или — в соответствии с последней и бесстыжей модой — плавки; иногда она поглаживала его мускулистую грудь и руки — газеты восхищались атлетической фигурой центра «Ипиранги», и она была горда, что у нее такой жених. Но сейчас ни о каких плавках и речи не было, Данило стоял перед нею в чем мать родила. «Смилуйся, Пречистая Дева!» — воззвала Адалжиза, но тут же поняла, что не годится перед лицом такого срама впутывать в свои дела Приснодеву Непорочно Зачавшую, и растерялась еще больше. Что там говорила донья Эсперанса, вручая ей свой подарок — настоящую ночную рубашку, а не эту фитюльку, которая не столько прикрывает, сколько выставляет напоказ? Тут ветерок скользнул по ногам, пощекотал между ляжек, и Адалжиза, вздрогнув всем телом, не смогла признать, что щекотка эта ей неприятна.
А бесстрашному воителю Данило, приготовившемуся перейти от слов к делу и ринуться на штурм, опять пришлось подавить отрыжку. Что за черт! Не в прок ему пошла мокека на пальмовом масле.
Да, ему было явно не по себе, но неужели легкое недомогание ослабит его желание, угасит жар, одолеет порыв? Он выпрямился, исполнившись решимости: так, бывало, рвался он к воротам противника, и удержать его было невозможно. Теперь или никогда! Данило не ждал, что на пути будут трудности, что испытает сопротивление или противодействие. А препятствие?.. Препятствие — это его вожделенная цель, это его драгоценный трофей. Препятствие одно — непорочность Адалжизы.
РЕНОМЕ — Имелся у Данило кое-какой опыт в таких делах: на его счету были две девицы. Медальный профиль героя-любовника часто мелькал в газетах, центрального нападающего взахлеб хвалили по радио, в гомерических тонах превознося его спортивные подвиги, имя его было у всех на слуху, и подобных побед могло быть гораздо больше, если бы Данило не опасался связываться с девчонками — того и гляди, влипнешь в историю, попадешь в газеты, и совсем в ином качестве: «Звезда „Ипиранги“, кумир болельщиков, под дулом пистолета женится в „полиции нравов“». Какой-нибудь остроумец вроде Армандо Оливейры, которого читают и почитают тысячи, только и ждет подобного сюжета — забавней темы не сыщешь. Сама роль, играемая Данило в команде, — центральный нападающий, «острие копья», по выражению всех комментаторов, — подталкивала к двусмысленным шуточкам, к рискованным каламбурам, а Армандо Оливейра был на них большой мастер. Нет уж, спасибо! В подобные дела лучше не соваться! Данило старался не рисковать: если становилось ясно, что опрометчивого шага не избежать, он под любым предлогом порывал с возлюбленной и исчезал в неизвестном направлении, давал, так сказать, тягу.
Однако обе его эскапады с девицами сошли на редкость гладко. От Албертины он, впрочем, такого не ждал: двадцать второй год, государственная служащая с приличным жалованьем, сама себе хозяйка, липнет к мужчинам. Чего она дожидалась? Бог ее знает. Роман их развивался стремительно, и очень скоро Данило с Албертиной оказались в доме свиданий, содержала который некая Ауринья Гречанка. Изумление Данило было безмерно. Испытав непривычные ощущения, он было застопорился:
— Не может быть...
— Может. Ты у меня первый. Клянусь, — отвечала Албертина смущенно и гордо.
Можно было и не клясться — доказательства были налицо. Знаменательный день, день, которому суждено войти в анналы: щедрый летний дождь смыл с баиянских улиц пыль, а в «доме свиданий» Албертина Карвальяэнс, до сей поры никому не ведомая сотрудница одного из бесчисленных ведомств, сделала первый шаг на том пути, где ей суждено будет обрести громкую славу и всеобщее признание. Да, этот путь начался в объятиях Принца Данило, которого она в тот вечер считала прекрасней самого Кларка Гейбла и нежно благодарила. Албертина Карвальяэнс! Она была некрасива, но обладала скульптурной монументальностью форм.
Случай с Бензиньей был не таким идиллическим, а чистота ее была уже довольно сильно выпачкана. Особенно тщеславиться победой Данило не приходилось: Бензинья сама себя предлагала, сама готова была броситься ему на шею, что однажды и произошло в местечке Педра-де-Сал, где находилась дача американской культур-атташе мисс Свит, у которой Бензинья служила в горничных. Данило всерьез опасался последствий, ибо его возлюбленная была обручена с Исайасом Муравьем, знаменитым вратарем, собиравшимся в ту пору уходить из большого футбола: Исайас был ревнив, как сатана, силен, как бык, и крайне несдержан в словах и поступках. Он проявлял неусыпную бдительность по отношению к невесте, ибо имел веские основания сомневаться в добропорядочности Бензиньи — репутация ее была всем известна.
И вот однажды, когда полуплатонические свидания уже приелись, когда томление плоти сделалось невыносимым, а Исайас уехал на сборы, поскольку предстояла ответственная игра, влюбленные отыскали укромное место на пляже, совсем неподалеку от летней резиденции кардинала-примаса, место, идеально подходящее для прелюбодеяния. Бензинья, как писали в романах, предалась Данило безусловно: повалилась на спину, задрала юбку, под которой больше ничего не было, и сообщила, что не хочет, чтобы ее девичья честь послужила усладой грубого Исайаса, а потому пусть с ней покончит он, Принц Данило. Так все и вышло, но к удовольствию Данило примешалось легкое разочарование: с девичьей честью у Бензиньи дело обстояло из рук вон скверно — дорожка была протоптана очень многими, а если никто не решился пойти до конца, то лишь благодаря ужасу, который наводил на всех свирепый гигант Исайас. Неподалеку от уголка, облюбованного парочкой, резвились на пляже монашки; под их безмятежный смех и плеск морской волны Данило расправился с выпавшими на его долю остатками целомудрия.
Несколько недель после этого он прожил в страхе: боялся, что Исайас, гроза судей и соперников, обнаружит после свадьбы изъян и потребует виновника к ответу. Да было б за что отвечать! Решительно не за что. Бензинья! Рита Бента де Лима! Дерзкий смех, смуглое лицо, бедра ходят, как корабль на волне.
ПОСПЕШНОСТЬ И ПОЛОЖЕНИЕ «ВНЕ ИГРЫ» — Итак, Данило схватил Адалжизу в объятия, одновременно вздернув подол легкомысленного ночного одеяния до самых плеч, приник к ней всем телом, прижался как нельзя тесней, плотно обхватил ладонями груди. Потом резким движением бросил ее на кровать, навалился сверху. Оторвав ладони от ее груди, схватился за бедра Адалжизы, просто-таки мертвой хваткой вцепился в них, стараясь разомкнуть их и получить доступ к вожделенной цели.
Адалжиза застонала, но Данило заглушил этот бессловесный протест, впился в ее губы нескончаемым поцелуем, точно собираясь съесть заживо. Адалжиза почувствовала, что сейчас задохнется, попыталась высвободиться, и Данило пришлось схватить ее за руки, для чего, ясное дело, пришлось оставить в покое бедра. Чуть только это произошло, Адалжиза мгновенно сомкнула колени, наглухо перекрыла пути. Защита оказалась на высоте, и прославленный форвард остался ни с чем. Сколько раз Франса Тейшейра сокрушался в микрофон, сетуя, к неописанной радости тех, кто болел за команду соперников, на излишнюю поспешность звезды «Ипиранги»: ах, зачем же Принц Данило рванулся вперед, не дождавшись паса, влетел в штрафную площадку без мяча! Судья засвистел, зафиксировав офсайд.
СОМНЕНИЯ — Как началась, так и продолжалась эта ночь — в жестокой, беспощадной борьбе: насилие натолкнулось на отпор. Эта борьба, эта война сделала бы честь лютым врагам, но никак не пристала любящим супругам и совсем не походила на любовную игру. Данило пытался удержать Адалжизу, заставить ее лежать неподвижно и покорно, а та сопротивлялась и отбивалась. Да, шла война на уничтожение, смертельная схватка: с каждой минутой усиливался грубый напор, но возрастал и страх, истощалось терпение, изменяло хладнокровие, взамен нежных слов стали звучать приказы, мольба сменялась командой, досада вытесняла ласку, сила прогоняла обольщение.
Измученная, готовая вот-вот расплакаться, Адалжиза спрашивала себя: «Да в самом ли деле он меня любит? Может, ему одно только от меня и нужно? Зачем же насильно? Разве он не может набраться терпения и чуточку подождать?» Губы у нее были искусаны, от беспрерывных атак все тело было точно избито и изломано: отчаянное сопротивление только разжигало ярость нападающей стороны. Она устала, она была напугана, она вся одеревенела. Силы ее были на исходе.
Возможно ли, чтобы гражданин Бразилии, обвенчанный священником, зарегистрированный судьей на скромной, но пристойной церемонии бракосочетания, которой предшествовали полтора года знакомства и ухаживания, полтора ничем не омраченных года полного благорастворения и взаимной приязни, возможно ли, спрашиваю я, чтобы этот гражданин мог понять, почему его законная жена в первую брачную ночь отказывает ему в его супружеском праве, отбивается, сопротивляется и наконец принимается плакать?! От помолвки до оглашения Данило смирялся со всеми запретами и ограничениями — в таком уж суровом духе воспитала его невесту чересчур набожная донья Эсперанса, — и не только смирялся, но даже гордился неуступчивостью своей невесты — лучшим доказательством высокой порядочности и строгих правил. Но всему же есть граница! теперь они — муж и жена, ни о каком бесчестии или там распутстве и речи быть не может, эти понятия к ним отныне неприменимы! «Неужели я в ней обманывался? Неужели она меня не любит и приняла мое предложение из чистого тщеславия — чтобы пройтись по улице под ручку со знаменитостью, с идолом болельщиков, с кумиром стадионов?»
И словно бы для того, чтобы доконать Данило, чтобы отравить ему эту ночь окончательно и унизить до предела, желудок его расстроился: что-то там бурчало, клокотало, жгло, во рту появился горький привкус, мучили отрыжка и икота, от которых порыв его слабел, а сопротивление Адалжизы становилось все успешней. Данило, мокрый от пота, взбешенный, опечаленный, готов был потерять над собой власть и прибить жену.
МИГРЕНЬ — Только поздно ночью, после тягостного выяснения отношений, подписано было краткое перемирие: Адалжиза сделалась чуть-чуть уступчивей, позволила снять с себя рубашку: «Только, ради всего святого, осторожно!» Всем святым поклялся ей Данило.
Однако сильней ее самопожертвенной готовности исполнить супружеский долг оказался страх перед тем непомерно громадным, что ей предстояло принять в свое узкое, маленькое, недоступное лоно. Это совершенно невозможно! Это только искалечит ее на вечные времена! Но для Данило, который, тычась вслепую, пытался проторить путь во вселенную наслаждений, к океану восторгов, сами эти малость, узость, недоступность и были желанны и притягательны. Собрав последние силы, предпринял он новую отчаянную попытку. «Ай!» — вскрикнула Адалжиза.
Она была измучена, испугана, силы ее были на исходе. Потрясение оказалось столь велико, боль так остра, что она сумела как-то вывернуться, выскользнуть из-под Данило, соскочить с кровати. Боль обожгла ее вовсе не там, где вы думаете, ибо Данило промахнулся и остался с носом. Заболела у Адалжизы голова — начался один из тех приступов мигрени, которым была она подвержена с отрочества и которые преследовали ее, делая жизнь невыносимой: казалось, голову стягивает огненный обруч, от боли она на стену готова была лезть. Началось это в четырнадцать лет, когда она из девочки стала девушкой, и с тех пор повторялось регулярно, и ни один врач облегчить ее страдания не мог, и ни одна знахарка исцелить ее не сумела. «Выйдете замуж — само пройдет», — предрек ей их домашний доктор Элзимар Коутиньо. Ну, вот и вышла, а все стало только хуже.
Дада влетела в ванную, заперлась и зарыдала в голос, на всю квартиру. Данило перестал барабанить в дверь и вопить: «Открой, открой немедленно! Не выводи меня из себя!» Руки у него опустились, и стоял он перед ванной голый, дурак дураком. То, что приводило Адалжизу в такой трепет, стало совершеннейшим пустяком, вялым и безвредным.
ДВЕРЬ В ВАННУЮ — Через запертую дверь состоялось примирение, был заключен мир, супруги поклялись друг другу в вечной любви, но это все потом, а сначала — срывающиеся голоса, слезы, обида, тоска и ужасное взаимное недовольство. Постепенно взяли верх сострадание и жалость. Они-то — сострадание и жалость — и предрасположили Данило и Адалжизу к прощению и к надежде. Смолкли громовые удары в дверь, стихли рыдания, прекратился обмен колкостями, угрозы превратились в жалобы, требования стали мольбами.
— Я больше не выдержу, голова прямо раскалывается. Если ты меня любишь, не трогай меня до завтра.
— Ты еще спрашиваешь, люблю ли я тебя?! Как ты можешь в этом сомневаться, глупенькая?
— Тогда не смей меня принуждать. Зверь! Будь терпелив со мной. — И снова повторила: — Зверь!
Голос жены звучал так жалобно, и к тому же Данило знал, какие муки причиняет ей мигрень. Но «зверя» так просто проглотить он не собирался:
— Это ты меня не любишь. Я в тебе обманулся...
— Что за ерунда? Не любила бы, так и замуж бы не вышла. Ну, пожалуйста...
— А завтра? Завтра можно? Или все будет как сегодня?
— Завтра — можно. Клянусь! Завтра все будет как ты захочешь. — Но сильней, чем клятвы, подействовал на Данило ее умоляющий голос. — Прошу тебя, пожалей меня, милый.
Милый подвел итог переговорам:
— Ладно, Дада, оставим на завтра. Выходи.
— А ты не будешь меня хватать?
— Ну, я же сказал — оставим на завтра. Но тогда уж смотри!
Адалжиза потребовала последних гарантий:
— Поклянись спасением души твоей матери.
— Клянусь спасением души моей матери.
Но и после этого Адалжиза вышла не сразу — опять пришлось барабанить в дверь и умолять:
— Ну, выходи же! Скорей! Скорей!
Адалжиза медлила, явно опасаясь, как бы муж не стал клятвопреступником.
— А почему ты так торопишься?
— Потому, что ты заняла туалет. Ну, скорей же!
Он еле успел склониться над унитазом в неодолимом приступе рвоты. Прощайте, мокека из крабов и кокосовый мусс в шоколадном сиропе, тушеные перцы и португальское вино! Когда он вышел из ванной, Адалжиза, съежившись под простыней, затаив дыхание, уже лежала в кровати как мертвая. Данило отворил окно, жадно вдохнул воздух — неприкаянный молодожен в одиночестве брачной ночи.
НЕЗАБЫВАЕМАЯ НОЧЬ — А ведь она могла бы стать лучшей в его жизни — волшебной, божественной, счастливой. Было бы что вспомнить и чем гордиться — и даже больше, чем тогда, на чемпионате страны, когда он, Данило, по общему мнению, принес «Ипиранге» лавры победительницы. Ночь могла бы стать незабываемой. А теперь одна забота — поскорей бы забыть ее, эту черную, эту проклятую, горькую, унизительную, растоптавшую его мужское достоинство ночь. Нет, она и вправду незабываемая!
Опершись о подоконник, Данило долго смотрел, как над туманным горизонтом пробивается рассвет, а потом наконец улегся, сомкнул воспаленные веки, словно облитый стыдом и разочарованием, весь облитый с ног до головы. С ног до головы закутанная простыней, отодвинувшись на самый краешек кровати, лежала Ддалжиза, не выставив наружу ни кончика пальца, ни завитка волос — живой кокон страха. Спала она или притворялась, думая, что он пожалеет ее будить и оставит в покое? Ей-то хорошо: у нее хоть страх есть. А он совершенно опустошен и вконец выпотрошен. Как тряпичная кукла, валялся он на кровати, как жалкий паяц в шутовском колпаке. Да какой там колпак — и колпака-то не было: голый и прикрыться нечем — всякий волен смеяться и издеваться над ним. И не спасет то, что свидетелей его ночного позора не было: у него все будет на лбу написано.
ГОЛУБКИ — Данило открыл глаза, и ему показалось, что проспал он всего минут десять — пятнадцать: во рту по-прежнему был омерзительный вкус, а на душе все так же скребли кошки. Комнату заливал солнечный свет, рядом никого не было: где же Дада? Взглянул на часы: двадцать пять десятого. Подхватился, побежал в ванную. Умылся, побрился и, надевая штаны, увидел в окно, что на пляж уже потянулись вереницы людей. Ох, хорошо бы выкупаться, это восстановило бы его душевные и физические силы, но как после вчерашнего сунешься к Адалжизе с этим предложением и как ей покажешься на глаза? И куда она, кстати, запропастилась?
На лестнице Мариалва влажной тряпкой протирала перила. Она поздоровалась, а на тревожный вопрос ответила, что сеньорита, «простите, сеньора» — поправилась она с улыбкой — ждет его внизу. Она встала рано, выпила кофе с молоком, поела кукурузного кускуза и сейчас сидит на веранде. Погода нынче как по заказу: сегодня только и купаться. Данило, перепрыгивая через ступеньки, помчался вниз.
Да, она была на веранде, сидела в шезлонге. Какая красивая, господи боже, какая красивая! Босые ступни, нога закинута на ногу, бедра распирают цветастую ткань, пышная грудь угадывается под купальником, голова повязана косынкой, на носу — темные очки. Увидев мужа, она сняла их, улыбнулась: веки покраснели, губы припухшие. Данило с бьющимся сердцем приблизился, осторожно поцеловал ее, заметив на нижней губе след зубов. Нежно прикоснулся к щеке Адалжизы. Спросил, оставляя решение вопроса ей:
— Купаться пойдем?
Она согласно кивнула. Притянула склонившегося над ней Данило к себе, подставила ему губы для нового поцелуя, сама его поцеловала крепко и неторопливо. Так, словно хотела что-то выразить этим и не обращая внимания на распухшие, кровоточащие губы. «Доказательство любви», — понял Данило и не стал злоупотреблять этим, хотя желание и пронзило его, когда язычок Дада коснулся его зубов. Он протянул руку, помог ей подняться:
— Пойдем.
— Выпей кофе.
Данило, не садясь, залпом выпил полчашки кофе, съел ломтик кренделя, а к кускузу — до сей поры любимому своему кушанью — даже не прикоснулся.
По обе стороны тянулся необозримый пляж с белым чистым песком. Они вышли, взявшись за руки. Адалжиза казалась веселой, беззаботной и оживленной.
— Как твоя голова?
— Прошла, слава богу.
Данило не удивился. Такая уж это ужасная штука — мигрень: налетит, измучит, а потом ни с того ни с сего отпустит. Все на них глазели, улыбались, перешептывались, пока они шли по пляжу. Тут их догнала Мариалва с полотенцами и соломенной циновкой. Многие еще помнили Данило, хоть он и бросил футбол полтора года назад, и теперь узнавали звезду «Ипиранги»; привлекали к себе внимание и пышные формы Адалжизы, обрисовывавшиеся в давно немодном купальном костюме. «Зачем же прятать такие сокровища?» — искренне сокрушались зеваки.
Идти пришлось довольно долго, но вот отыскалось место, где народу было поменьше. Расстелили циновку подальше от любопытных взглядов, от нескромного внимания, от пляжного шума и говора. Полежали на солнце, а потом пошли в море. Данило, отличный пловец, поплыл к покачивающимся на якорях катерам и баркасам. Адалжиза барахталась на мелководье.
Прекрасное было утро — тихое, спокойное, с милыми разговорами и умеренными ласками. Целовались. «Губы у меня стали как у негритянки», — сказала Адалжиза, но улыбаясь, а не жалуясь. Потом, оглянувшись по сторонам, оттянула ворот глухого купальника и показала мужу лиловый засос на груди. «Видишь, чудовище, что ты со мной сделал?» — спросила она томно и даже кокетливо.
Размякнув от солнца и нежности, Адалжиза огорченно заговорила о том, что произошло прошлой ночью, и — главное — о том, чего не произошло, просила прощения, просила терпения. Данило не уступал ей в благородстве: он признался, что был слишком поспешен и груб, тоже просил прощения. «Прощать тебя не за что, это я во всем виновата, я — трусиха и дурочка, я не смогла сделать то, к чему готовила меня моя крестная». Но если Данило поверит ей и поймет ее, она станет ему настоящей женой, а дом, который они с божьей помощью создадут, будет счастливым домом. «Так и будет», — заверил Данило.
— Поклянись, что ты меня любишь, — разнеженно проворковала Адалжиза.
Но Данило поклясться не успел: рядом с ними оказалась симпатичная чета, заговорившая с молодоженами. Лаура и Дарио Кейрозы жили в Валенсе, но большую часть года проводили в Морро-до-Сан-Пауло, где у них был дом. Дарио, ярый поклонник футбола, хоть и болел за «Виторию», прекрасно знал Принца. Он и начал разговор: почему же Данило так рано повесил бутсы на гвоздик, ему бы еще играть да играть? Он пустился было в воспоминания о незабываемых проходах и решающих голах, но дона Лаура увела его:
— Пойдем. Голубкам хочется побыть наедине.
ОЖИДАНИЕ — Ужин Данило просил подать самый легкий: свежа еще была память о роскошном обеде — лангуст, уха, жаркое из креветок, восхитительные крабы. Все это орошалось пивом и соком гуарана. Придя с пляжа, проголодавшиеся молодожены отдали дань всему угощению.
Данило сделал попытку увлечь жену в комнату, но Адалжиза улеглась на диван и проспала до вечера.
— Не беспокойтесь, я приготовлю что-нибудь легкое, — заверила Мариалва: улыбка не сходила с ее приветливого лица.
Выяснилось, что у нее весьма своеобразное представление о том, что такое «легкий ужин». «Подам кофе с молоком», — сказала она. И подала. Но сопровождали этот кофе с молоком пирожки из сладкого маниока, пирожки со сладким бататом, пирожки из кукурузной муки, кускуз из тапиоки в кокосовом молоке. А предшествовал этому жареный цыпленок с рисом. Куда уж легче! Адалжиза, томимая предчувствиями, чуть поклевала. Данило, помня о вчерашнем конфузе, благоразумно сдерживал аппетит.
С той минуты, как она проснулась на закате, беспокойство Адалжизы шло по нарастающей. Протерла глаза — и увидела перед собой Данило, караулившего миг ее пробуждения. Дальше потянулись нескончаемые паузы, атмосфера ожидания сгустилась. Адалжиза, еще вялая после пляжа и сиесты, поднялась наконец с дивана. Данило встрепенулся.
— Я скоро вернусь, — сказала она и стала подниматься по лестнице.
Вернулась она не очень скоро — свежая, в простом домашнем платьице. Душ прогнал ее истому, но нимало не умерил тревогу. На Морро-до-Сан-Пауло опускалась ночь, от пристани отвалил переполненный катер. Мариалва спросила, не пора ли накрывать на стол.
— Пора, — ответил Данило, не сумев скрыть досаду: вот дура-то, тварь безмозглая.
Его бы воля — они бы поднялись в спальню, чуть только окончился ужин. Но Адалжиза предложила пройтись вокруг дома — полезно для пищеварения. Чего там варить, они ведь почти не притронулись к еде — хотел было взорваться Данило, но при Мариалве спорить не стал, сдержал нетерпение, подал жене руку, и они обошли дом.
— Я вам постелю... — прозвучал ласковый голос горничной. — Когда вернетесь, только щеколдочку отодвиньте, здесь воров нет.
Народу на улице было мало: редкие прохожие да несколько супружеских пар, совершавших моцион, — все провожали голубков любопытными и благожелательными взглядами. Ветер взвихривал песок, из открытых окон слышалась музыка. «Танцуют и в карты играют», — пояснила всезнающая и вездесущая Мариалва. Под звездами носились по водной глади мощные катера, принадлежавшие людям богатым; в воздухе чувствовался запах виски, аромат гаванских сигар.
Тишину нарушало только чье-то вежливое «добрый вечер» да рев пролетавших катеров. «Вот это жизнь!» — позавидовал их хозяевам Данило, пытаясь завести разговор. Окаменевшая Адалжиза молчала, стиснув зубы. Прошли к пристани, вернулись назад — Данило все пытался прибавить шагу, а Адалжиза двигалась еле-еле. Когда увидели наконец освещенное окно виллы — Мариалва оставила в гостиной керосиновую лампу, — Данило сказал, не просительно, а властно:
— Идем.
Адалжиза потупилась, вспомнив наставления крестной: «Когда настанет час испытания, будь мужественна и покорна», — и прошептала:
— Идем.
Из темноты вынырнул Дарио Кейроз, весьма расположенный обсудить голы, забитые сегодня Пеле. Воспользовавшись замешательством мужа, попытавшегося отделаться от разговорчивого болельщика, Адалжиза проскользнула в спальню. Когда явился запыхавшийся Данило, она уже лежала в постели, под простыней. На ней была рубашка, сшитая доньей Эсперансой для предстоящего жертвоприношения.
НАКОНЕЦ-ТО! — Данило прикрутил фитиль лампы, в комнате, где было тихо, стало еще и темно. Адалжиза закрыла глаза. Покуда она спала после обеда, ангел-хранитель прикрывал ее своими крылами, оберегал ее. В этой роли, если вдуматься, выступал сам Данило — кому же как не мужу защищать семейный очаг, охранять жену? Чего только не примерещится со сна!
В спальне же началось такое, о чем она и думать боялась: огненный ангел, распаленный демон сорвал с нее простыню, зашвырнул подальше, стал тянуть кверху ночную сорочку. Он потребовал, чтобы Адалжиза приподнялась — иначе было никак не снять рубашку. Данило говорил тоном, не терпящим возражений, решительно и властно.
Дада приподнялась и подняла руки: малейшее промедление грозило превратить эту властность в ярость. Решив во всем следовать советам крестной, она повиновалась, и рубашка отправилась следом за простыней. Как и вчера, Адалжиза встречала час испытаний голой. Она стиснула зубы.
Данило, разомкнув ее колени, навалился на нее всей тяжестью, целуя пылко, но оберегая по мере сил пострадавшую во вчерашней баталии губу. Адалжиза предоставила ему полную свободу действий, и он постучал в заветные ворота острием копья — а уж каково было оно — огненное, горделиво воздетое, блистательное, ярое, великолепное, — я предоставляю судить благосклонным моим читательницам, ибо выбирать определения подобает тем, кто умеет различать, оценивать и отдавать должное. Вслед за тем со всей решимостью и силой Данило приступил.
Адалжиза с замиранием сердца ожидала этого приступа, готовая все вынести, все стерпеть, проявить самоотречение и стоическую выдержку, не издав ни единого стона и ни на что не жалуясь. Но когда боль сделалась нестерпимой, мудрое это решение позабылось: Адалжиза вскрикнула, дернулась, вцепилась ногтями в спину Данило и даже попыталась укусить его.
Но, не в пример вчерашнему, сегодня ей вырваться не удалось: Данило держал ее крепко и прижимал к кровати. Последовала новая, еще более яростная атака: Данило вовсе потерял власть над собой. Адалжиза, захлебываясь рыданиями, заходясь в крике, умоляла: «Довольно, ради бога, отпусти меня! Я не выдержу больше, я умру, я умираю!» Данило усилил свирепый натиск и наконец овладел ею.
Только безумец, услышав ее крики, подумал бы, что она испытывает наслаждение: разорванная, истерзанная Адалжиза кричала от боли, ничего, кроме боли, она не чувствовала. Она беспрестанно стонала, покуда Данило торопливо и напористо осваивался в новых владениях, входил в свои законные права. И у него вырвался стон, но уж это был стон наслаждения, к которому не примешивалось ничего больше. Стон сменился победным воем. Теперь и он вскричал, что сейчас умрет, но не умер, а обмяк, опустошенный, и поцеловал Адалжизу. Потом гордо вскинул голову и объявил: «Ты — моя!» Объявил ей и миру.
Воитель покинул наконец-то павшую твердыню. Адалжиза стонала в голос. Данило вытерся простыней: если эта притвора Мариалва, убирая вчера в спальне, удивлялась незапятнанности белья, то уж завтра утром у нее не будет никаких резонов сомневаться и недоумевать: испытание кровью состоялось. Таинство свершилось. Наконец-то! Слава тебе, господи! Уф! Нелегко оно ему далось.
ПОСТСКРИПТУМ — Для того чтобы лучше понять смысл события, о последствиях которого будет вам рассказано в надлежащее время и в нужном месте, прошу учесть два обстоятельства, хоть они на первый взгляд кажутся совершенно незначительными и значения не имеющими.
Сообщу вам, во-первых, воздержавшись от всяких комментариев, что Данило, не удовлетворившись первым, единственным и трудным — а для Адалжизы просто мучительным — обладанием, предпринял, невзирая на мольбы и стоны своей жертвы, вторую попытку, на этот раз продлив себе удовольствие, а потом и третью...
Тут он остановился, но вовсе не потому, что исчерпал все ресурсы или насытился — никто не смеет бросить ему такой упрек! — а чтобы Адалжиза передохнула. Торопиться некуда: впереди целая неделя здесь, в Морро-до-Сан-Пауло, — пляж и постель.
А во-вторых, хочу, чтобы вы знали; распростертая на кровати, обессиленная и неспособная более к сопротивлению Адалжиза продолжала стонать, но стоны ее теперь обрели какое-то иное звучание. Данило прислушался: Адалжиза, закрыв глаза, сложив на груди руки, шевелила губами. Да она молится! Данило улыбнулся: она возносит хвалу господу за свое превращение в женщину, истинную и подлинную, в супругу и возлюбленную. О чем еще она может молиться?
Эх, Данило! Адалжиза еще могла молить Всевышнего принять ее сегодняшнюю жертву во искупление грехов, свершенных за год от помолвки до свадьбы. Больше она не поддастся искушению. Этим разночтением кончается мой «постскриптум».
АЛТАРЬ И ЛОЖЕ — Минуло девятнадцать лет, как пишут в романах, с того незабываемого медового месяца на Морро-до-Сан-Пауло, и как обстоят дела сейчас, читателю известно: Данило шляется по борделям, чтобы возместить ущерб, причиняемый холодностью жены. Да, минуло девятнадцать лет с той памятной ночи, незабываемой для обоих супругов, а бывший кумир стадионов продолжал сидеть на строгой диете, а верней сказать — на голодном пайке. Разнообразие исключалось. Раз в неделю допускала его Адалжиза до себя, и разве могло удовлетворить Данило это убогое, скудное и строгое расписание, эта классическая позиция, подвергавшаяся в свое время ядовитой критике со стороны просвещенной Марилу, ныне ставшей почтенной и добродетельной сеньорой Либерато Ковас Албуфейра, всецело посвятившей себя благотворительности и другим богоугодным делам. Ну, что ж, пришла пора подвести кое-какие итоги и извлечь из поведанной нами истории мораль. Мораль — первое дело, без морали нечего было и огород городить.
Девятнадцать лет назад, ступив с палубы катера на причал Морро, молодожен Данило пренебрег всеми разжигающими аппетит закусками во имя главного блюда, каковое и сожрал с дикарской грубостью и голодной яростью. И до сих пор не понял, что совершил ошибку, не признался себе в этом, не установил зависимости между курицей и яйцом.
Те острые, пряные, экзотические, непривычные и доставляющие такую усладу кушанья, от которых он отказался в первую свою ночь, не вошли и не могли войти в обиход его супружеской жизни. И, несмотря на все его усилия, все старания, на сладкие слова и яростные требования, на все попытки улестить, увлечь, приказать, ни разу не удалось ему сделать так, чтобы Адалжиза приняла участие в этом пиршестве, чтобы она попотчевала его, фигурально выражаясь, какими-нибудь изысками вроде: «Caviar ou camembert bien fait, merci, cher professeur
[52] Батиста». Она была неумолима: и его не потчевала, и сама не ела, и ничего, кроме скудной обыденщины, уже не приправленной острым соусом новизны — неким sauce au poivre
[53] — еще раз мерси, дорогой профессор, — Данило не получал. Смиряться с этим ему было нелегко, особенно в первые месяцы брака.
Их нежно-любовные отношения постепенно портились: начались выяснения отношений, взаимные упреки и жалобы, а за ними — ссоры, и, как следствие, возобновились приступы мигрени. Пресловутая гармония супружеской жизни пошла псу под хвост, а с нею вместе туда же чуть было не отправилось и само супружество. Еще там, в Морро-до-Сан-Пауло, после очередного, особенно ожесточенного столкновения Адалжиза, рыдая, заявила:
— Ты меня больше не любишь. Лучше я уеду, вернусь к папе.
Данило опомнился, принялся извиняться, клясться в любви. Сколько раз, на пляже или в постели, ссорились они и мирились, и дело кончалось горячими поцелуями? Сколько раз Данило, путая мягкость с податливостью, принимался просить и сколько раз выслушивал один и тот же ответ:
— Даже думать об этом забудь. Это не любовь.
Распри начались еще в Морро, продолжались и по возвращении, и только самой чуточки не хватало для непоправимого шага. Клятвы и заклинания, мигрень и ревность, которая, как известно, хуже всякой мигрени. Кончилось победой Адалжизы, хоть Данило и отказался окончательно смириться с поражением. Однако жене удавалось держать его в рамках, завещанных доньей Эсперансой и предписанных ее духовником. Надежды на то, что когда-нибудь рамки эти расширятся, не оставалось. Крестная давно уже предупредила Адалжизу, что довольно одного шага, чтобы покатиться в пропасть: «Primer paso, mi hija, es fatal
[54]». Падре Хосе Антонио в тиши исповедальни постоянно призывал ее быть начеку и пресекать любые действия, не имеющие непосредственной целью продолжение рода. Когда священник затрагивал эту деликатную тему, его звучный голос делался низким, хрипловатым, слабел и пресекался — по всей видимости, от стыдливости.
КУКОЛКА — Адалжиза была законопослушна и не отказывалась от исполнения своего супружеского долга. В продолжение медового месяца, неукоснительно, каждую ночь — а иногда и днем, чтобы избежать очередной ссоры: Данило так легко впадал в ярость — принимала она его. Постепенно процедура эта перестала быть такой мучительной, меньше напоминала изнасилование, но и боль исчезла только месяц спустя.
Данило, не удовлетворившись одним оргазмом, приступал ко второй, а иногда и к третьей попытке. Слово «оргазм» Адалжиза узнала, разумеется, от Марилу — от кого же еще? Но одноклассница, дока в сексуальных вопросах, забыла сообщить ей, что испытывать наслаждение способны и женщины.
Исполняя свой долг, Адалжиза отдавалась мужу если не с удовольствием, то, по крайней мере, без сопротивления и с проблесками надежды — нет, не потому, что мало-помалу входила во вкус: сама мысль об этом казалась ей дикой, — а потому, что мечтала забеременеть. Если можно, то сразу. Та блондинка, их попутчица, рассказала ведь, что ребеночек после медового месяца в доме доктора Алмейды рождается ровнешенько через девять месяцев, день в день.
Ни о чем так не мечтала, как о ребенке — лучше девочку. Затем и замуж вышла. Покуда беспутная Марилу крутила романы и перепархивала из одной гарсоньерки в другую, Адалжиза играла в куклы. Этих огромных, говорящих и двигающихся испанских кукол привозил ей из-за границы Пако Перес во времена своего преуспеяния — он был любящий и заботливый отец. И покуда Данило млел и исходил, Адалжиза, покоряясь неизбежности, мечтала о белокурой, розовой, хорошенькой куколке-дочери, и мечта эта умеряла ее страдания во время того, что церковь называла соитием, а бесстыжая Марилу, которая если и лезла в карман за словом, то извлекала оттуда нечто непотребное, — словцом непечатным.
Однако, к вящему разочарованию Адалжизы, в последний день их житья в Морро-до-Сан-Пауло она убедилась, что надежды ее не сбылись. Плохой пророчицей оказалась блондинка с катера, все наврала.
ФАНАТИЧКА — Адалжиза твердо знала одно: для того чтобы забеременеть, вполне достаточно искуса, которому она ежедневно подвергалась, все прочее — от лукавого. После помолвки и даже на катере, мчавшем ее из Валенсы в Морро, она была готова вот-вот уступить соблазну, свершить грех, свернуть на стезю порока. Но жертва, принесенная в эту ужасную ночь, — не в эту, а в ту: ведь пытка длилась две ночи подряд! — искупила грех. Господь, давший ей сил и мужества исполнить обязанность супруги, не оставит Адалжизу, будет поддерживать ее и впредь, дабы не было ущерба для ревностной и богобоязненной католички.
В медовый месяц Данило приходилось довольствоваться тем, что мы назвали «дежурным блюдом», а больше — ни-ни. Так пошло и по возвращении в город, и даже хуже стало. Покуда у Адалжизы еще теплилась надежда забеременеть, ее еще не надо было ни о чем умолять, но когда доктор Элзимир Коутиньо получил результаты анализов, сделанных доктором Бренья Шавесом, и объявил разрыдавшейся Адалжизе о полном и неизлечимом бесплодии Данило — сам он объяснял его последствиями травмы, Коутиньо квалифицировал как врожденное, — она свела постельные, с позволения сказать, забавы к полному минимуму: отныне они стали не только однообразно-примитивными, но и крайне редкими.
В подобных неблагоприятных обстоятельствах, а встречаются они куда чаще, чем принято думать, на первое место выходит религиозный фанатизм. Впрочем, не обязательно религиозный — может быть и политический: важно, чтобы появились жесткие рамки, неумолимые каноны, не признающие исключений. Они обуздывают, искажают, извращают, унижают, оскопляют. Это и есть мораль моей истории? — спросит читатель. Да, но не вся. Прошу вас, потерпите еще немного, мы приближаемся к концу этих занудных рассуждений.
НАСТОЯЩИЙ МУЖЧИНА — Я вовсе не хочу приуменьшить значение религиозных догматов в жизни моих героев, но в пылком желании поскорее услышать мораль не стоит даже и спрашивать, не виноват ли в своем несчастье и Данило — образцовый бразильский мужчина?
Адалжиза помнила, каков он был, когда ухаживал за ней, и даже представить себе не могла, каким разочарованием и охлаждением обернется для нее медовый месяц, какие вслед за этим грянут в Баии ссоры, свары, распри, сколько будет пролито слез, выкрикнуто угроз и упреков, не думала она и не гадала, что под угрозой окажется и сам их брак. После одной особенно тягостной сцены, окончательно убедившись, что муж ее не любит, гордо вскинув голову и строго воздев палец, Адалжиза заговорила очень серьезно, намереваясь раз и навсегда положить конец нетерпимому отношению к себе:
— О чем ты думаешь? Как ты осмеливаешься склонять меня к подобным мерзостям? Ты, может быть, считаешь меня уличной женщиной? Проституткой? Уважающая себя женщина никогда не пойдет на такое! Между нами все кончено! Больше я терпеть не намерена! Собирай свои вещи и уходи! — Тогда они еще жили на улице Граса вместе с Пако Пересом.
Сама того не зная, Адалжиза спасла их союз. Данило задумался, глаза у него стали растерянные:
— Я никогда об этом не думал...
Они не разошлись. Данило пообещал держать себя в рамках, поклялся страшной клятвой, что, как известно, труда не составляет. В тот вечер они пошли в кино, на один из тех слезливых фильмов, которые так любила Адалжиза.
Ну, ладно, ограничения были наложены церковью, а холодность, точно броней сковавшая плоть Адалжизы, проистекала, по всем приметам, от того, с какой зверской, палаческой жестокостью обошелся с нею в первую ночь Данило. «Палаческое» — очень сильное выражение, я заимствовал его из известной монографии Грасиэлы де ла Конча Карриль, аргентинской специалистки по психоанализу: как хорошо призвать на подмогу научный авторитет, не правда ли? Вот что пишет это светило сексологии: «Невежество, неуместная и неоправданная властность, деспотизм самца и повелителя, которому не терпится вступить в обладание девственностью, купленной браком, — вот кто виновен в том, что очень и очень многие женщины проживают жизнь, так и не узнав, какой радостью и наслаждением может одарить их секс» (доктор Грасиэла де ла Конча Карриль. «Фригидность женщины — преступление мужчины», перевод на португальский Фанни Речульской, Сан-Пауло).
Нельзя не признать правоту сеньоры Карриль — несть числа бразильянкам, для которых любовные забавы — это всего лишь постылая обязанность. Они никогда не испытывают удовольствия, им не дано достичь пика наслаждения. Они становятся вялыми, грустными, раздражительными, злобными. Бедные женщины, источник наслаждения, жертвы косных догматов и насилия мужа.
Помните, на катере Адалжиза чувствовала, что искушение овладевает ею, что готова поддаться соблазну? Как знать, будь Данило мягок, ласков и терпелив, ему удалось бы одолеть ханжеское воспитание жены. Бывали такие случаи.
Итак, я высветил обе стороны трагической реальности, и урок, извлеченный из этой истории, может пригодиться кому-нибудь и в наши дни, когда, благодаря противозачаточным таблеткам и движению хиппи, очень немногие невесты сохраняют целомудрие до свадьбы. Молодым мужьям нет нужды взламывать замки, но довольствоваться им приходится разогретым обедом. Но это неважно. Прислушайтесь к моим словам: овладевать девицей надобно мягко, ласково, с величайшим тактом и великодушием. На том я и намереваюсь закончить эту главу о супружестве, которое представлялось столь радостным и счастливым, полным ласк и любовных стонов, а оказалось... Сами видите, чем оно оказалось.
ОБЪЯСНЕНИЕ ОЧЕВИДНОГО — Ну, надо ли еще что-нибудь объяснять? Что именно? Ах, вас интересует, как Адалжиза спасла их супружеский союз? Но ведь это ясней ясного, это совершенно очевидно и лежит на поверхности. Все еще не поняли?
Она в пылу своих логических построений сказала: «Заниматься этими мерзостями могут только уличные девки». Сказала? Сказала. И вот, сама того не желая, указала мужу надежную пристань, куда он мог бы направить свой едва не затонувший корабль.
И на следующий же день, после четырехмесячного отсутствия, Принц Данило постучался в столь памятные ему двери заведения Фадиньи, помещавшегося на Ладейре-де-Сан-Франсиско: в перерывах между безумствами и забавами парочки сквозь полурастворенные окна верхнего этажа любили глядеть, как вступают под своды раззолоченной церкви Святого Франциска ревностные прихожане и любопытные туристы.
— Явился, пропащая душа! — встретила гостя Аструд и упала к нему в объятия.
В четверг днем
ОБИТЕЛЬ КАЮЩИХСЯ — Записка была перехвачена. Не успела минутная стрелка башенных часов на Ларго-де-Сан-Педро в шестой раз обойти циферблат, как Манела оказалась в монастыре Лапа, в обители кающихся.
Стены этого аббатства овеяны были недоброй славой: в стародавние времена да еще и сравнительно недавно девицу, свершившую опрометчивый шаг, запятнавшую свою репутацию и честь семьи, заключали туда пожизненно. Считалось, что девица для света умерла и похоронена, к ней не пускали даже рыдающую мать; вытравливалась самая память о преступнице — имя ее не поминалось вслух, портреты уничтожались, облик забывался, словно несчастная никогда и не появлялась на этом свете.
Как ни странно это звучит, но вечное заключение в монастыре было явной уступкой всеобщему смягчению нравов, ибо раньше (в городе — часто, а в сертанах — всегда) такая вина каралась смертью, Смыть позорное пятно с фамильной чести, вернуть ей достоинство и прежний блеск могло только известие о смертной казни, свершенной над навеки проклятой дщерью и негодяем, обольстившим ее неопытность. Самые непреклонные из отцов в жажде правосудия заходили так далеко, что обольститель, перед тем как расстаться с жизнью, терял и мужское свое естество.
Случается такое и в наши дни, хотя не в пример большее распространение получает другой обычай: отец учтиво принимает у себя мимолетного дочкиного ухажера, кормит его, и поит, и провожает к ложу, не беспокоя лишний раз ни судью, ни священника. Времена меняются, прежняя суровость теперь не в ходу, но бывают и исключения: в угоду последним твердокаменным ревнителям нравственности и не закрыт покуда монастырь Лапа. Что же касается Манелы, то с ней ничего непоправимого не произошло, и поместили ее в обитель временно, а не навсегда. «Как только выбросит из головы свои бредни, как позабудет этого шелудивого пса, эту макаку Миро, так и вернется домой», — сказала ее тетушка игуменье.
Когда же двери монастыря затворились, на реснице Адалжизы повисла слеза, но она поспешно утерла ее, пока падре Хосе Антонио не заметил проявления такой непростительной слабости.
РАЗОРВАННАЯ ЗАПИСКА, — Никакой случайности тут не было: сам господь вел и направлял Адалжизу, когда в туалете, за унитазом, она увидела клочок бумаги, обрывок любовного письма — можно было разобрать слова. Наверняка Манела выронила его в ту минуту, когда, разорвав и скомкав записку, бросала ее в унитаз и спускала воду, чтобы навеки уничтожить свидетельство преступного замысла.
— Боже милостивый!
Адалжиза узнала почерк негодяя Миро. Комната племянницы регулярно подвергалась тщательному обыску, была обследована пядь за пядью, и в результате отыскались письма и записки проклятой макаки — только так называла Адалжиза Мироэла да Нативидаде, который для всех на свете был просто Миро, а письма к Манеле подписывал: «Твой будущий и любящий муж Мириньо». Уверившись в том, что влюбленные замыслили побег при поддержке Дамианы и других соседей, с ведома и благословения тетушки Жилдеты — список соучастников был бесконечен, — Адалжиза всецело посвятила себя поиску следов, улик и доказательств, решившись любой ценой, во что бы то ни стало и чего бы ни стоило, добром или силой помешать исполнению дьявольского плана.
Добром не выходило. Ни к чему не привели беседы, советы, предупреждения, нотации и даже просьбы — вот до чего ее довели. Манела замыкалась во враждебном молчании, не удостаивала тетку даже словом в ответ. Только когда Адалжиза, вспылив, назвала Миро шелудивым псом и макакой, не повысив голос, ответила: «Я люблю эту макаку, я выйду замуж за этого шелудивого пса, нравится вам это или нет». Ну, конечно, Адалжиза, измученная очередным приступом мигрени, не сдержалась, вскипела. Племяннице стало ее жаль, она обняла страдалицу: «Что угодно, тетя, только не это, я люблю его».
Меры устрашения и принуждения тоже не помогли, тем более что нельзя было пустить в ход испытанное средство — плетку. После праздника Спасителя Бонфинского, после того четверга, открывшего Адалжизе глаза, она попыталась было применить плеть, чтобы все расставить по своим местам, и не смогла. Словно бы разучилась она искусству порки и взбучки, словно силы ее вконец покинули, но рука как свинцом налилась, пальцы разжимались сами собой. Ну, а без плетки мало что удавалось сделать: она запирала Манелу в комнате, запрещала ей видеться с одноклассницами и подружками, сама провожала или отправляла Данило провожать до самых дверей Летнего института, и у тех же дверей встречала, и ни на минуту не забывала, что отвечает за непорочность племянницы перед господом богом и судьей по делам несовершеннолетних. Покуда Манела под ее защитой, она не даст ей погибнуть и пропасть, а другими словами — спознаться с этой макакой, с чернокожим самого дурного пошиба и последнего разбора, с таксистом. Выйти замуж без позволения своих опекунов Манела не могла.
Миро был владельцем автомобиля, подержанного «ДКВ», — ну и что из этого? Все равно он проходимец и плебей. Адалжиза хотела бы выдать Манелу за человека положительного и основательного и хорошо бы — образованного, добившегося в жизни успеха или хоть делающего карьеру — такого, словом, чтобы вознес семью на новую высоту. Для того она ее и воспитывала в строгости и послушании — и так далее, вы это все знаете. И в ожидании подходящего претендента на руку и сердце Манелы, она, Адалжиза, самоотверженно оберегала ее от всякой пагубы, не давала стать такой, как все эти выродки, которые распустились до самой последней степени и по части распутства могут поспорить с проститутками, причем еще и победят в этом споре, ибо отдаются бесплатно. Тетушка переворачивала все ящики и шкафы, отыскивая противозачаточные пилюли.
Сжимая в трепещущей руке обрывок записки, Адалжиза спросила себя, не поздно ли спохватилась, не произошло ли уже непоправимое? Может быть, еще успеет предотвратить катастрофу, если будет действовать быстро и споро. Слава богу, успела: клочок бумаги, господним промыслом найденный в сортире, содержал сведения о предстоящем побеге — день и час. Макака будет ждать с машиной сегодня в семь часов вечера. Шелудивый пес не любил, как видно, околичностей и иносказаний: «Сегодня, любовь моя, ты познаешь высшее счастье, и у нас будет чудесная ночь. Больше нельзя покоряться этой...» Кому «этой»? Нетрудно было угадать: Миро называл жизнь Манелы рабством, а ее, тетушку и опекуншу, — кровопийцей и палачихой.
Никто как бог не мог помочь Адалжизе при таком стечении обстоятельств. Разве не он дал ей увидеть обрывок бумаги? Личным, доверенным и полномочным представителем господа бога в городе Баия Адалжиза считала своего духовного отца и исповедника падре Хосе Антонио Эрнандеса, а потому торопливо оделась и побежала к нему. Так спешила, что даже не выпила отвар шиповника, помогавшего от мигрени, которая между тем разыгрывалась не на шутку.
Адалжиза вынашивала две мечты. Одна была давняя — иметь собственный дом. Во исполнение ее она ежемесячно делала в «Банко Экономико» взнос на некую сумму, которую доставляло ей ее искусство модистки. Вторая мечта родилась в январе: увидеть макаку и шелудивого пса Миро за решеткой. Во исполнение этой мечты она каждый вечер читала по две молитвы — раз «Богородице», раз «Отче наш». Адалжиза свято верила в проценты годовых и в неизреченную милость господню.
СУДЬЯ ПО ДЕЛАМ НЕСОВЕРШЕННОЛЕТНИХ — В тот же четверг, ближе к вечеру, Адалжизу, сопровождаемую падре Хосе Антонио, принял и рассудил по справедливости доктор Либерато Мендес Прадо д\'Авилла, судья по делам несовершеннолетних.
Перед этим в пышно убранной ризнице недавно отреставрированной церкви Святой Анны — «какое чудо!» — восхищались святоши; «что за мерзость!» — поражались художники — Адалжиза поделилась со священником своими опасениями, попросила дать совет, как пресечь зло в зародыше и оказать помощь. На карту поставлены честь питомицы и доброе имя опекунши.
Падре Хосе Антонио выслушал ее молча, опустив голову, закрыв глаза: грехи любостраегая задевали его за живое до такой степени, что он переставал владеть своим лицом и голосом. Потом задал несколько вопросов: из чего заключает тетушка, что племянница ее еще не пала; как далеко успела пройти она по стезе порока? «Не пала, — отвечала Адалжиза, — и даже не особенно нагрешила, потому что я держу ее на коротком поводке». Что делать? Предупредить побег, назначенный на сегодняшний вечер, нетрудно: достаточно запереть Манелу у нее в комнате, не выпустить из дому, как вся интрига рухнет. Но дальше-то что?
Адалжиза готова даже забрать ее из коллежа, но ведь и эта крайняя мера ни к чему не приведет, да и нельзя же круглые сутки держать ее под домашним арестом. Что скажут соседи? Пойдут толки, прознает тетушка Жилдета, поднимет крик, устроит скандал. Где спрятать Манелу на срок, достаточный для того, чтобы она избавилась от соблазна, сделалась нечувствительной к уловкам, сама решилась покончить с этой глупой влюбленностью, прогнать своего таксиста, забыть черномазого? Манела избавится от нависшей над нею опасности, а Адалжиза — от непосильного бремени ответственности, ибо в последнее время у нее не жизнь, а пытка: еще немного — и ее свезут в психушку.
Получив ответы, долженствовавшие облегчить ему решение, миссионер с едва заметным разочарованием поднял голову, открыл глаза, и голос его, приводящий святош в восторженный трепет, зазвучал проникновенно, торжественно и утешительно. Господь наш вседержитель со своего небесного престола взирает на тяготы усерднейшей овечки в стаде своем, готовой на любые жертвы во имя неуклонного соблюдения предписаний святой нашей матери церкви. Но пусть она не отчаивается, ибо он, падре Хосе Антонио, исполняя господню волю, — здесь, рядом с нею, и вместе они порушат замыслы врага, одолеют его, спасут если не все целомудрие Манелы, то хоть большую его часть — «боюсь, что уже нечего спасать», — подумал он, но говорить этого не стал, незачем. Итак, руководить трагикомической операцией по срочному прекращению любви Манелы к Миро вызвался во имя господа нашего падре Хосе Антонио. Этот охранитель добродетели теориями не ограничивался.
— Quedate tranquila, mi hija, el honor de Manela esta en las manos de Dios
[55], — он говорил с Адалжизой по-испански: если бы не сарацинская пышность форм, она сошла бы за чистокровную валенсианку.
Господь сию минуту подсказал ему верное решение. В монастыре Лапа Манела будет в полной безопасности от каких бы то ни было посягательств и соблазнов. Там, в тиши обители, в непосредственной близости к Всевышнему, рядом со святыми сестрами, она, новая невеста Христова, сможет все обдумать спокойно и понять, до какой степени порочит ее это увлечение. Очень скоро Манела с негодованием отвергнет проходимца и возблагодарит тетушку, вернется домой просветленная и очищенная. Больше с нею хлопот не будет.
— В «обитель кающихся»?
— Si, mi hija, es local propio para la penitencia у el convencimiento
[56].
Он сам переговорит, не откладывая, с матерью игуменьей. Поскольку речь идет о несовершеннолетней, надо будет получить разрешение судьи, но доктор д\'Авила несомненно поймет опекуншу и поддержит ее — он истинный спартанец, столп морали.
Спартанец, столп морали, спаситель сбившегося с пути юношества, неустанно бичующий порок, доктор д\'Авила не тратил времени на то, чтобы гладить детишек по головке, ибо не покладая рук подписывал приказы о направлении малолетних злоумышленников в колонии и исправительные дома, поставляя этим образцовым школам преступности и вандализма новых и новых учеников. Его коллега и во многом полная противоположность, доктор Агналдо Баия Монтейро отзывался о нем крайне неодобрительно: «ретроград, реакционер, фашист». Его жена, дона Диана Телес Мендес Прадо д\'Авила, уже появлявшаяся в нашем повествовании под именем Силвии Эсмералды, неприлежной вольнослушательницы курса истории театра и актрисы-любительницы, сообщала задушевным подругам, что кроме старинной аристократической фамилии муж ее обладал двумя главными добродетелями — ослиной тупостью и страстью к порядку. Все прочие его особенности, как то: злобный нрав, лицемерие, заискиванье перед высшими и грубость по отношению к низшим, пустопорожнее красноречие, хвастовство и ветвистые рога — были лишь следствием.
Падре Хосе Антонио представил ему Адалжизу как женщину благочестивую, набожную и добродетельную, лучшую овечку в господнем стаде, несущую тяжкий крест — воспитывающую взбалмошную племянницу-сироту. Судья попросил опекуншу изложить дело, выслушал ее с видом строгим и значительным и отнесся с полным пониманием и сочувствием. Распоряжение было отдано. Манела пробудет в монастыре столько времени, сколько сочтет нужным ее тетушка и воспитательница, и никто из прочих ее родственников, а тем паче знакомых или соседей не вправе оспаривать это решение и опротестовывать его.
Что же касается распутника-таксиста, судья с большим удовольствием засадил бы его в тюрьму, если бы удалось доказать факт растления. Но фактов, к сожалению, нет. Тем не менее его вызовут и предупредят, какой опасности он себя подвергает. Дадут ему острастку, вправят мозги.
ФАЛАНГИСТ — Сам бог послал Адалжизе падре Хосе Антонио незадолго до кончины доньи Эсперансы, и миссионер почел своим долгом довершить труды, начатые ею, — воспитать дочку Франсиско Пе-рес-и-Переса непримиримой и ревностной католичкой, сделать из нее истинную испанку, всегда готовую противостать неверию и идолопоклонству.
Падре было чуть за тридцать, когда Ватикан послал его вместе с другими священнослужителями в Латинскую Америку, где устои веры расшатались, а доктрина подверглась порче и ущербу, где языческие ритуалы стали одолевать таинства христианства. Хосе Антонио был ярым фалангистом, несшим непогрешимые истины, изрекаемые римским папой своим новым землякам, а баиянцам испанского происхождения — вдобавок непререкаемые распоряжения генералиссимуса Франко. После окончания войны, после мученической и героической гибели Гитлера и Муссолини доверие к испанцам, родившимся в Бразилии или переехавшим туда, поколебалось: их верность святому делу стала ослабевать, поток пожертвований — мелеть; снова подняла голову республиканская сволочь. Падре привез с собою лозунги, некогда звучавшие на улицах Валенсии: «jViva el Cristo Rei! lArriba Espana!»
[57]
Были в его баиянской жизни и впечатляющие победы, и поражения, которые, однако, не смущали его закаленную гражданской войной душу. Среди затеянных им кампаний и битв с могущественными противниками две заслуживают упоминания на этих страницах, упоминания и комментария. Так мы убьем двух зайцев: сообщим вам кое-что о герое, а заодно предоставим новые сведения о городе Баия, ибо все, что происходит в нем, представляет интерес для всего человечества.
Строительство новой церкви Святой Анны в квартале Рио-Вермельо! Настоящая эпопея! Блистательная победа! Рядом с убогой часовенкой, до той поры служившей для мерзопакостных радений кандомбле и уличных празднеств, воздвигся величественный храм в честь матери Приснодевы. Блистательная победа, увенчавшая шесть лет беспрерывных хлопот и усилий! Блистательная, но неполная, ибо падре мечтал выстроить храм на обломках часовни, стоявшей посреди Ларго-де-Сант\'Ана.
Не удалось. Кардинал не оказал необходимого содействия, не позволил снести часовню. Орава безответственных интеллигентов, действующих по указке Москвы, подняла в газетах протестующий вой: Педро Моасир Майа сочинил подкрепленную документами статью об истории Ларго и часовни, поэт Валли Саломон напечатал бранную оду. Им удалось отстоять церковку, милую сердцу горожан, запечатленную на полотнах Жозе де Доме, Виллиса, Кардозо-и-Силвы, Лисидио Лопеса. Что из того, что она не представляет исторической ценности — это достояние народа Баии, такого же бедного, такого же безыскусного, как и она. Курия заколебалась, кардинал умыл руки, и часовенка по сию пору стоит на Ларго во всей своей простодушной прелести, служа и добрым католикам на празднике Святой Анны, и тем, кто пришел почтить царицу вод Йеманжу.
Делать было нечего. Новая церковь, грандиозная и помпезная, вознеслась чуть поодаль, на углу Ларго-де-Сант\'Ана и Ларго-де-Марикита. Место тоже было самое подходящее, монументальное здание храма — так полагал падре Хосе Антонио — должно было сокрушить находящееся у него под боком святилище Йеманжи. Народ нес к ее алтарю дары, оттуда отплывали челны Царицы Вод, когда наступило 2 февраля, день Жанаины, Инаэ, Сирены Мукунан, Дадалунды, Марабо, Принцессы Айоки — много имен и титулов у Йеманжи, невесты и жены рыбаков и мореходов.
Падре Хосе освятил свою церковь: торжественный молебен отслужил сам кардинал, присутствовали командующий округом, адмирал — командир военно-морской базы, бригадный генерал — начальник авиабазы, губернатор штата и префект, «вся Баия» и, разумеется, вся испанская колония. Церемония была достойна Испании генералиссимуса. Адалжиза в черной мантилье, опираясь на руку Данило, ликовала. Ей достались перламутровые четки — приз тому, кто собрал больше всего пожертвований на постройку храма. Конкурс придумал, разумеется, сам падре, а его прихожанки устраивали благотворительные базары, лотереи-аллегри, ярмарки.
А через неделю окрестное простонародье и весь чернокожий сброд во главе с Флавиано явился, чтобы под звуки барабанов и песнопения на языке йоруба торжественно отпраздновать открытие статуи Царицы Вод, изваянной Мануэлем де Бонфин, чья мастерская — неслыханное поношение, вопиющее святотатство! — вплотную примыкала к церкви, В воскресной проповеди падре Хосе Антонио с гневом обрушился на осквернителя святынь.
Адалжиза воззвала к его помощи в то самое время, когда ревнитель благочестия вел затяжные и кровопролитные бои на других рубежах. Падре задался целью уничтожить языческое капище, террейро Энженьо-Вельо, самое старое и почитаемое — иные ученые ведут его летосчисление с 1830 года, но кое-кто полагает, что существует оно уже лет триста, а то и больше. Точно никто не знает. Падре решил задеть струны алчности и спеси в душе тех, кто владел в Баии землей и недвижимостью: на вершине холма — «Белый Дом», а внизу, к авеииде Васко да Гама, причаливает челн Ошуна с волшебным грузом. Сколько места пропадает зря — ведь там свободно можно выстроить полдесятка небоскребов.
И тотчас, как по волшебству, выросла там бензоколонка, скрыв от глаз прохожих челн Ошуна, и пошли толки, что вся земля тут будет поделена на участки и распродана, а террейро уничтожено вместе с домами «посвященных» — жрецов Ошала и Эшу. Но опять всполошились проклятые интеллигенты — слуги сатаны, агенты Кремля, — опять забили тревогу в газетах, и мало того что сумели отвести нависшую над капищем опасность, но еще и предложили Историческому фонду взять его под свою защиту — это, мол, священная земля, историческая реликвия, символ борьбы негров против рабства. «Видана ли такая наглость? — поражался падре Хосе Антонио. — Ставят на одну доску африканские радения и церковь Святого Франциска, монастырь Кармо и кафедральный собор Спасителя Бонфинского?!» Протестуя против такого поношения, падре писал письма в газеты, взывал к помощи гражданских и военных властей, больше уповая, конечно, на военных, произносил громовые проповеди, пытаясь поднять в Баии, в краю миражей и чудес, порядком полинялые стяги Фаланги.
В этой двусмысленной стране, невзирая на все его старания, все меньше становилось твердокаменных и непримиримых фанатиков. Ужасные пришли времена — времена нигилизма и вседозволенности: священнослужители вместо сутаны напялили джинсы, заменили латынь португальским, взяли себе в союзники не богатых, а бедных, восстали против обета безбрачия, якшаются с коммунистами. Но падре Хосе Антонио Эрнандес оставался верен фашизму и догме. Он свято хранил свою чистоту, что давалось ему, видит бог, нелегко. Во сне приходили к нему Далила, Саломея, Мария Магдалина, жена Лота, царица Савская, и последствия подобных сновидений пятнали его холостяцкие простыни. Снилась падре Эрнандесу и Адалжиза.
ОБЕТ — Перед самым замужеством постигли Адалжизу две невосполнимые утраты: одна за другой переселились в лучший мир родная мать и крестная — донья Эсперанса. На оглашении монсеньор Садок помянул покойниц, земля им пухом. Двойная сирота затянутой в белую перчатку рукой утерла слезу, горько сожалея о потере. Впрочем, смерть крестной она пережила острее, чем кончину Андрезы.
Из этого вовсе не следует, что она была дурной дочерью, что не оплакивала мать. У гроба Андрезы билась она в истерических рыданиях, словно чувствовала себя виноватой неведомо в чем, пена выступила у нее на губах. Странная она была, на себя не похожая.
Совсем не так вела она себя после скоропостижной кончины крестной, по-другому скорбела и горевала. Опустившись на колени в изголовье гроба, Адалжиза молилась, перебирая четки, время от времени отдергивая покров, вглядывалась в лицо усопшей, не вытирая слез, струившихся по щекам. С того дня как донья Эсперанса отнесла ее к купели, она не оставляла крестницу своими заботами: научила ее складывать пальцы для крестного знамения, читать «Отче. наш». Научила и тому, как мастерить шляпы, украшать их аппликациями, и кружевами, и искусственными цветами. Но самая главная ее заслуга состояла в том, что она указала Адалжизе верный путь в жизни, воспитала ее, сделала из нее порядочную женщину. Даже в бедности, даже на авениде Аве Мария Адалжиза оставалась сеньорой. Она гляделась в зеркало доньи Эсперансы, она сверяла по ней каждый свой шаг, ибо крестная завещала ей не опускаться до черни, сторониться ее, даже если придется добывать пропитание в поте лица своего. «Я всем ей обязана!» — часто повторяла крестница, вспоминая крестную. Она была благодарна родной матери за то, что та подарила ей жизнь. Не знала она, однако, что произошло это дважды, что она родилась и воскресла.
Андреза и Адалжиза никогда не были особенно близки, а с годами отчуждение это усилилось. Зато младшая дочь, Долорес, постоянно держалась за материну юбку, помогала ей по хозяйству, всегда ходила с ней в гости к бесчисленным родственникам и друзьям, выполняя сложный ритуал семейных праздников, дней рождения и именин. Не расставалась она с Андрезой и когда та выполняла свои обязанности в день Шанго, на пиршестве в честь святых Косьмы и Дамиана, на кандомбле — всюду была она ее неизменной спутницей, верной подружкой, любимой дочерью. Вместе с тем Андреза относилась к Адалжизе как-то по-особенному, с неким почтением и уважением, словно по таинственной причине старшая дочь заслуживала ревностного попечения и неусыпной заботы.
Большую часть времени проводила Адалжиза в маленькой квартирке крестной — там же помещалась и ее мастерская, — расположенной в одном из домов, выстроенных на склоне холма: четыре этажа над улицей, четыре — под. К донье Эсперансе солнце заглядывало только рано утром, но зато вокруг бурлил самый аристократический квартал Баии — Граса.
Андреза и Пако Перес сыграли свадьбу скромно — не было ни объявления в газетах, ни приглашенных по списку. К этому времени они прожили вместе уже лет десять, подрастали две дочери, и вдруг коммерсант, чудом избежавший гибели в автокатастрофе, решил освятить таинством брака свою незаконную связь, чтобы в случае его смерти возлюбленная и дочки не остались без средств и без прав на наследство. По этому случаю и созвали человек пять ближайших друзей. Но чудесное спасение было только предлогом: Пако без памяти любил свою Андрезу еще с той поры, когда она была ослепительной пастушкой в карнавальном представлении «цветок одиночества». Пако пленился ею сразу — и навсегда. Он распутничал направо и налево, не зная ни меры, ни отказа, ни удержу, налетал на свою жертву как коршун и разжимал когти не прежде, чем пресыщался. Однако в случае с Андрезой все вышло наоборот: ему пришлось приложить немало усилий, чтобы обольстить эту негритяночку, явившуюся ему в карнавальном одеянии из шелковой бумаги, с фонариком в руке на празднике волхвов. А Андреза, увидав случайно, что Пако загляделся на Эсмералдину, разбушевавшуюся в круговой самбе, чуть было не послала его к черту — с этим прожженным волокитой такого еще не случалось.
Связь с человеком белым и богатым не заставила Андрезу позабыть о людях черных и бедных: она продолжала ходить на кандомбле, выполнять свои обязанности по отношению к богам и людям. В тот самый день, когда Пако познал ее, Андреза окончательно сговорилась с матушкой Аниньей, что выбреет себе голову, примет богиню Иансан, станет ее жрицей. Так она и сделала, оставив Пако в дураках и считая дни, оставшиеся до ее посвящения. Одного только не учла Андреза: под сердцем у нее уже зародилась новая жизнь — плод любви к испанцу, который соблазнил ее и снял ей квартирку. Да, Андреза уже носила Адалжизу, а когда поняла, что к чему, было уже поздно: голова выбрита, тело расписано, ритуальные омовения свершены. Отныне Андреза принадлежала грозной Иансан. И ее еще не рожденное детя — тоже. В праздник Иансан, на радении в ее честь, два раза подпрыгнула Андреза, два имени выкрикнула — свое и дочкино. Так свершилось посвящение Адалжизы.
Когда она была еще маленькой девочкой и ей исполнилось семь лет, Андреза в подробностях рассказала ей обо всех обстоятельствах, предшествовавших ее рождению, и объяснила, что такое «посвященная». Через несколько лет она вернулась к этому разговору, особо подчеркнув, что «посвященная» душой и телом принадлежит божеству, которому дали обет, а потому, если хочет выжить, должна платить некий выкуп — выполнять определенные обязанности. Адалжиза и слушать не захотела, пропустила мимо ушей и грозящую ей опасность, и все тонкости «посвящения». Первое, а за ним и второе семилетия миновали благополучно, но одна только Андреза знала, каких жертв ей это благополучие стоило! Когда Адалжизе стукнуло четырнадцать, мать снова попыталась объяснить ей, какому риску она подвергается, и снова Адалжиза отмахнулась: другим богам она поклонялась, другие обязанности выполняла, другая была у нее вера. Мать не решилась открыть ей главную тайну: третье семилетие может кончиться смертью. Адалжиза чувствовала себя испанкой с головы до ног, реликвиями были для нее лишь распятие да терновый венец, а фетиши и суеверия она глубоко презирала.
Так никогда она и не узнала о том, что в канун рокового дня — Адалжизе исполнялся двадцать один год — Андреза, желая отвести удар от дочери, предложила беспощадной богине Иансан свою голову взамен Адалжизиной. В день своего совершеннолетия Адалжиза обнаружила мать мертвой. Подоплека ее гибели ей не открылась, и слово «посвященная» ничего ей не говорило.
И все-таки бывали в ее жизни минуты, когда она ощущала чье-то бесплотное присутствие, словно чья-то тоскующая тень кружила над ней. В тот четверг, когда она повела Манелу в монастырь Лапа, где их уже ждал падре Хосе Антонио, — Манела ничего не подозревала, ибо тетушка имела обыкновение, отправляясь к заказчицам, брать ее с собой, чтобы показать, как живут и что носят богатые люди, — ей все казалось: кто-то идет рядом, берет ее за руку, не дает шагать легко и свободно. Почему это вдруг пришла ей на ум покойница Андреза? А кому ж как не ей, Адалжиза? Уж не мачехе ли твоей, не донье ли Эсперансе, предстать перед тобой со словами: «Дурную траву с поля вон, ты правильно поступаешь, доченька».
Надобно заметить, что хоть Андреза выкупила своей головой голову дочери и Адалжиза осталась жить, но, как и всякая «посвященная», полной воли не ведала, и свобода ее действий была весьма ограниченна. Если «посвященный» ревностно и исправно свершает, что предписано во славу божества, то он человек как человек со всеми человеческими радостями и удовольствиями. Ну, а если отказывается признать свое положение, если не соблюдает заповедей и правил, если вкушает запретную пищу, ему вовек не знать мира и душевного покоя, не ведать радости, мучиться до гроба от разнообразнейших хворей и недомоганий, и прислушиваться только ко всякой пакости, и возиться только со всякой гадостью. Мужчину еще в самом цвете лет постигнет злое бессилие, и проку от мужских его достоинств не будет никакого, и сами эти достоинства сделаются самого жалкого и неприглядного вида. Женщине никогда не почувствовать влаги вожделения, вечно пребудет лоно ее сухо. «Посвященный», отрекшийся от своего божества, бродит по белу свету как все равно слепой и глухой, словно и не человек вовсе — чудовище, зомби, робот, а вместо сердца лежит у него в груди камень.
ФЛИРТ — Падре Абелардо не успел переступить порог Театрального училища: Патрисия как раз выходила из дверей. Она бросилась ему на шею, расцеловала в обе щеки да еще и погладила ладонью. А потом, обращаясь к своей спутнице, сказала:
— Что я тебе говорила, Силвия? Вот он и пришел!
Она не выпускала его из объятий: груди ее под батистовой блузой прижались к груди священника, уже успевшего снять положенные его сану целлулоидный воротничок и нагрудник. Был падре Абелардо в джинсах и расстегнутой рубахе. Из автомобиля нетерпеливо махала им Нилда Спенсер: скорей, опаздываем, обед в час, все уж, наверно, давно собрались. Патрисия потянула Абелардо за собой:
— Поедем с нами. Влезай.
Миро, сидевший за рулем «ДКВ», не глушил мотор. Рядом с водителем сидели Нелсон Араужо, державший в руках стопку отпечатанных на машинке листков, и еще какая-то пышноволосая и растрепанная дамочка самого хиппового вида в узком и коротком индийском сари, задранном много выше колен. На заднем сиденье находилась вышеупомянутая Нилда, а подле нее развалилась Силвия.
— Влезай, — повторила Патрисия. — В тесноте да не в обиде, да и ехать недалеко. Подвинься, Силвия, пусти нас...
Кое-как разместились все четверо — Патрисия бочком, — Миро, нажав на клаксон, сыгравший «Кукарачу», подал сигнал к отправлению. Развернулся, помахал кому-то на прощанье и рванул с места. При въезде на Кампо-Гранде резко вильнул в сторону, объезжая выбоину, и Патрисия от толчка повалилась прямо на падре Абелардо.
Начались представления:
— Познакомьтесь: падре Абелардо Галван — наш сертанский Робин Гуд. А это Нилда Спенсер, в рекомендациях не нуждается...
— Благословите, отче, — пошутила Нилда, протягивая священнику руку.
— Рядом с тобой — Силвия Эсмералда, моя подруга по театральной школе. Впереди — наш директор Нелсон Араужо, мой второй отец, и Арлета Соарес, она живет в Париже. Водитель — небезызвестный Миро.
— Ну, падре, как ваши партизанские бои? Много еще имений захватили? — Нелсон счел обязанностью воспитанного человека завести разговор, продолжая в то же время листать свою машинопись. Тут ему в голову пришла новая мысль, и он сменил тему и собеседника: — Нилда, а что, если нам чередовать интервью наших знаменитостей с музыкальными номерами, а?..
— Пусть Жак решает. Ему видней.
Арлета Соарес, запустив пальцы в свою всклокоченную гриву так, словно хотела растрепать ее еще больше, уставилась на Абелардо разинув рот:
— Скажите, вы не родственник ли такого падре Герберта из Мюнхена? Герберт Хейель. Вы так на него похожи, так похожи... Ну, вылитый... Я с ним в Париже познакомилась, — пояснила она остальным, — вот такой парень! Он стажировался в Сорбонне. Знаете, о чем он пишет? «Театр Брехта»! Умора, ей-богу! Когда приезжает в Париж, останавливается всегда в Сите...
— Не в твоей ли квартирке он останавливается? — По ярко намазанному лицу Силвии скользнула простодушная улыбка, — Он ведь твой petit ami
[58], разве нет?
— Ну, а если и так, что с того?
— Нет, во мне нет ни германской крови, ни испанской, — сказал Абелардо, — я родился на самой уругвайской границе. Я кое-что слышал о «рабочих-падре», кое-что знаю о них. Толковые ребята.
— Расскажи-ка нам, Арлета, о своем возлюбленном, — никак не успокаивалась Силвия.
Миро, не снижая скорости, круто свернул, и Патрисия, которой не за что было держаться, снова соскользнула с сиденья, а потом совершенно естественно и непринужденно уселась к Абелардо на колени. Никто не обратил на это никакого внимания, кроме него самого, — господь подвергает его новому жестокому искусу. Полноте, падре Абелардо: уж так ли жесток этот искус?!
Машина мчалась; Патрисия уселась поудобнее, прижалась к Абелардо, стиснула его руку, ее длинные распущенные волосы щекотали ему щеку. Силвия и Арлета оживленно щебетали. Нелсон Араужо погрузился в чтение. Миро рулил по Ладейра-до-Конторно. Падре замер и онемел. Для того чтобы описать его жар и холод, смятение и разброд, ощущение разверзшейся под ногами бездны, выражения «жестокий искус» мало. Ей-богу мало.
УТРЕННИЙ РАЗГОВОР — Олимпия позвонила в неурочное время, прямо в школу, и хорошо, что в преподавательской никого не оказалось: беседа Силвии Эсмералды и Олимпии де Кастро, двух локомотивов «high society», закадычных подруг, наперсниц и сообщниц, никак не предназначалась для посторонних ушей. Силвия родилась на свет божий, чтобы выслушивать и хранить чужие любовные тайны, быть поверенной всех подробностей — встречи первой, встречи прощальной, упоения, страдания и охлаждения.
Каждое утро, перед тем как приняться за дневные дела, подруги подолгу разговаривали по телефону: перетряхивали грязное белье, перемывали кости знакомым, злословили насчет скандальных историй, уже ставших достоянием гласности или пока еще державшихся в секрете — недостающие факты с лихвой возмещало воображение, — судачили, выдвигая гипотезы и приводя неоспоримые доказательства своей правоты. Жизнь высшего общества представала как на ладони. Со смехом, со вздохом, с невнятным восклицаньем делились чувствительные и распутные соратницы известиями о собственных приключениях — об интрижках Олимпии, о романах Силвии. За откровенность платили откровенностью; затрагивались сюжеты рискованные, темы волнующие; сообщали друг другу об особенностях, дарованиях, сноровке и оснастке своих кавалеров, об их моральных качествах и физических данных — и обо всем самом сокровенном говорилось, как принято ныне у наших дам, без недомолвок, ясно и точно. Помирали обе со смеху. Давали добрые советы: «Не пропусти, милочка, случая. Телесфоро недаром называют колибри, у него божественный язык, такие сосуны рождаются раз в сто лет». Или: «Знаешь ли, дорогая, когда Гилбертино разоблачился, я даже испугалась: думала, не поместится. Не мужчина, а натуральный конь. — Поместилось? — Еще как!» В таких вот увлекательных и поучительных беседах, пересыпанных терминами, которые мы здесь приводить остережемся, протекало обыкновенно их утро.
На одном конце провода — пикирующий бомбардировщик Олимпия, на другом — Силвия, «чертово колесо», как метафорически выразился один из первых ее любовников, поэт Жока Тейшейра Гомес: он тогда еще учился в гимназии, а она только-только вышла замуж. Сравнение смелое и не лишено потаенного смысла: поэтический образ — штука темная и загадочная, как каббалистика. Другой поэт, Пауло Жил, назвал ее «группой ударных». Вот вам еще два имени из не собранной пока «Антологии баиянской поэзии», и, судя по стонам и вздохам Силвии Эсмералды, круто взмывавшей в их объятиях к пику блаженства, оба — поэты большого дарования.
МАЛЬЧИКИ — Кому же как не Силвии, жене судьи по делам несовершеннолетних, ознакомить было Олимпию с таким изысканным лакомством, как подростки?! Подруга очень скоро превзошла свою наставницу, сделалась самой крупной специалисткой в этом вопросе, посвящала жизнь тому, чтобы знания употреблять и углублять. Именно! В самом звучании этих слов сокрыта истина.
Мальчики были полны единственного в своем роде очарования, но зато во многом скованы, а многим ограничены: ограничены временем и скованы отсутствием денег, ибо целиком зависели от расписания уроков и от того, что им давали на мороженое. Что ж, вывернуться наизнанку, чтобы устроить в самом неподходящем месте самую неожиданную встречу, — беда небольшая. А незаметно сунуть в кармашек пятисотенную даже приятно. Хуже было с их еще не устоявшимися характерами. Вот это мука мученическая! Никакого сладу с ними: все — ужасные собственники, ни с чем не желают считаться, грубят, дерзят, своевольничают, и настроение меняется ежеминутно. Что с них возьмешь — дети! Если кто-либо из мальчишек, начиная считать себя незаменимым, делался совершенно невыносимым. Силвия передавала его Олимпии, и наоборот: обмен любезностями и любовниками был у них в ходу.
Вот, например, изголодавшийся семинарист Элой, чей отроческий аппетит разжигали зрелые прелести Олимпии, проводившей с ним свободное время, вовсе от рук отбился, с каждым днем становился все требовательней и безрассудней. Ясно ведь было ему сказано, что назначенное на четверг свидание состояться никак не может — прилетает из столицы сенатор, готовый подписать заказ: долг супруги прежде всего! — так нет, мальчишка все-таки позвонил из архиепископского дворца и тихой скороговоркой, боясь, очевидно, как бы не застукали, сообщил, что будет ждать на условленном месте и что он ее любит. «На каком еще условленном месте, о чем ты?» — «Я буду там и в тот час, как ты написала», — сказал он и тотчас бросил трубку, оставив Олимпию в растерянности и смущении. Она не писала записки, не назначала место и время, все это его мальчишеские хитрости для того, чтобы заставить ее прийти. Сказал где и когда и бросил трубку, не дав Олимпии возразить. Что ты будешь делать!
Всерьез рассерженная Олимпия решила: пусть негодный семинарист изжарится на солнце, дожидаясь ее, — это послужит ему уроком, будет знать, как лгать! Но потом остыла, и ей сделалось жаль его. Бедный мальчик! В семинарии жизнь не сахар, день-деньской взаперти, в четырех стенах, как же упустить представившуюся возможность? Олимпия подумала, что карать Элоя не за что, и моментально нашла выход: позвонила Силвии, попросила явиться вместо себя на свидание и утолить голод семинариста. Долг платежом красен: пару месяцев назад Олимпия по просьбе Силвии, умученной нестерпимой требовательностью юного любовника, приняла участие в рыженьком Жонге, служившем юнгой на яхте симпатичного миллионера Тоуриньо Дантаса.
Однако Силвия дала согласие не сразу, поломалась для порядка, изображая птицу международного полета: «Не могу, я должна сопровождать французов из „Антенн-2“». Но искушение попробовать семинарской свежатинки не поборола. «Чего для тебя не сделаешь?» В конце разговора в голосе Олимпии появились нотки горечи: «Скажи, что я не сумела вырваться, прислала свою лучшую подругу. Прекрасный вечер тебя ждет. Счастливица! А я в это время буду расшевеливать эту дохлятину сенатора. Тьфу!»
— Ну, а малыш-то хоть стоящий?
— Ты еще спрашиваешь! Таких поискать... — простонала Олимпия. Пикирующий бомбардировщик сорвался в штопор.
РОЗЫГРЫШ — Внимание присутствующих было всецело поглощено круговой самбой: Силвия потихоньку встала из-за стола и удалилась по-английски. Еще четверть часа — и она опоздала бы на свидание. За обедом ее посадили между двумя знаменитостями — эссеистом Ордепом Серрой и новеллистом Элио Полворой, и Силвия кивками и междометиями участвовала в ученом споре о литературоведении и художественном творчестве. Беседа воспаряла в немыслимые выси, но была довольно скучна и никак не заслуживала того, чтобы из-за нее упустить семинариста. Она ведь отметилась, появилась на званом обеде, была снята общим, средним и крупным планом — чего ж вам еще? Может быть, запись покажут и в Париже, ну, а кадры будут перепечатаны в баиянских газетах в разделе светской хроники. Вечером она присоединится к съемочной группе в театре «Кастро Алвес»: там будут записывать Каэтано, Жила, Бетанию и Гал. Она уже внесла свой вклад в культуру — остаток дня можно посвятить добрым делам: выручить любимую подругу, отдав себя семинаристу на съедение, омыть душу и освятить тело в его постели. Это истинное благодеяние, подлинное милосердие. Если уж речь зашла об этом, надо признать, что этот падре с уругвайской границы очень хорош. Настоящий гаучо.
Для первого выпуска «Большой шахматной доски», передачи, которая должна была прославить Баию в бессмертной Франции, Нилда Спенсер, посоветовавшись с Шанселем, решила собрать на рынке Модело, в ресторанчике Марии де Сан-Педро — мир праху твоему, гранд-дама баиянской кулинарии, имя твое освящает и облагораживает мою незатейливую хронику! — весь цвет интеллигенции, народных композиторов, мастеров беримбау и атабаке, и школу круговой самбы, руководимую Зилой Азеведо, всех ее смуглых танцовщиц.
Атмосфера народного празднества, неслыханные ритмы, соло на беримбау, гул атабаке очаровали француза, а круговая самба привела в восторг: «Avec ca ils vont craquer, les gars!
[59]» Интеллигенты послужат рамкой этой дивной картине: вероятно, что-нибудь из их высказываний пригодится в передаче, а впрочем, можно будет ограничиться и речью Пьера Верже, говорившего о неповторимости Баии, о том, как в ее культуре сплавляются воедино многие и многие элементы.
Патрисия вела диалоги со знаменитостями, записывая профессора Жермано Табакоф, поэта Элио Симоэнса, обозревателя Раймундо Рейса, писательницу Сонии Коутиньо — оператор сделал «крупешник» ее красивого лица, — академика Итазила Бенисио дос Сантоса, профессора Жоана Батисты, изъяснявшегося по-французски с безукоризненной правильностью и певучим выговором уроженца штата Сержипе. Португалец Ассиз Пашеко, кося остекленевшим глазом на мулаток, танцевавших самбу, зашелся в лирическом экстазе.
Взяв интервью, Патрисия с микрофоном в руке придвинула стул и уселась рядом с падре Абелардо, боясь, что его очарует кто-нибудь из присутствующих здесь дам, которые вполне его оценили, а бесстыжая Силвия даже не дала себе труда скрыть своих чувств. Патрисия выпустила когти: если кто-нибудь сунется к нему, горько поплатится. Падре нервно смеялся, умирал от смущения и чувствовал себя совершенно не в своей тарелке.
После этого Патрисия рассказала ему следующее: незадолго до обеда кто-то пытался разыграть ее по телефону. Позвонил, выдал себя за него, падре Абелардо, и назначил свидание — на сегодняшний же вечер. Но Патрисия мигом смекнула, что это чья-то дурная шутка. Ей ли не узнать неподражаемый голос падре-гаучо? И кроме того, он никогда не называл ее «милой», не говорил «любовь моя» и уж подавно — «гурия». А где была назначена встреча? Она уже не помнит, вроде бы на Итапуане.
Под ритмические рукоплескания зрителей баиянки Зилы Азеведо — белые блузы, разноцветные широченные юбки с оборками — выделывали замысловатые па самбы. Одного за другим вытаскивали они из-за стола почтенных профессоров и академиков, втягивали их в круг, заставляли плясать. Доктор Талес де Азеведо удостоился громких аплодисментов — ни годы, ни ученые степени не охладили его пыл. У судьи Карлоса Кокейжо Косты, мастерски игравшего на гитаре, ритмы самбы были, как видно, в крови. Рядом с чисто лузитанским усердием, но без видимого успеха вращал бедрами Фернандо Ассиз Пашеко. Несомненное дарование приметно было у Жака Шанселя. Но всех затмил, разумеется, таксист Миро, не знавший себе равных в искусстве самбы.
Жужжали видеокамеры: через месяц все это появится на французских телеэкранах. Праздник Баии удался: Нилда Спенсер была так счастлива, что в груди стало горячо, в горле стоял ком, на глаза навернулись слезы.
ОТСУТСТВУЮЩИЙ — Нилда жалела, что на обеде не было дона Максимилиана фон Грудена. Не говоря уж о том, что это всемирно известный ученый, он еще на редкость телегеничен и импозантен: белоснежная сутана, сдержанная элегантность манер, актерская повадка. Нилда обшарила весь город, но нигде монаха не обнаружила.
Нигде не обнаружили его ни полицейские, ни журналисты, рыскавшие по Баии в поисках дона Максимилиана. Когда же наконец удалось установить маршрут, которым двигался автомобиль Льва Смарчевского, директор Музея давно уже удрал из резиденции архиепископа, исчез бесследно, как Святая Варвара.
Викарный епископ дон Рудольф ознакомил его с версией начальника полиции: полковник Раул Антонио убежден в причастности к этому делу пастыря Пиасавы; ясна ему и цель кражи — финансовое обеспечение подрывной деятельности. Драгоценные произведения искусства, проданные за границу, оплаченные твердой валютой, заткнут дыры в бюджете общины, а заодно помогут городской «герилье». Дон Максимилиан не удивился, выслушав все это, не удивился, потому что утром у него состоялся пренеприятный, в повышенных тонах разговор с полковником:
— Не хватает только обвинить меня в преступном попустительстве. Шеф службы безопасности тоже уверен, что похитил статую падре Галван. По предварительному сговору с падре Теофило... Можете себе представить?
Дон Рудольф, рассеянно перелистывавший роскошное издание книги о Святой Варваре Громоносице, поднял глаза, взглянул на собеседника:
— Могу вас заверить, что обвинение совершенно беспочвенно. В этом преступлении падре Галван не повинен, за ним вины другие. К пропаже статуи он непричастен: по случайности он приплыл в Баию на одном баркасе с нею.
— Как я рад, что вы подтверждаете мое глубокое убеждение! А откуда вам это стало известно?
— Он мне исповедался.
— А-а!
— Ну, а вам, господин директор, вам-то что удалось узнать? Ведь ответственность ложится на вас! Какие новости вы мне принесли? Слушаю.
Вместо ответа дон Максимилиан только бессильно раскинул руки, показывая этим, сколь безмерно его отчаяние. Смятение директора, его готовность признать себя побежденным и даже просить о снисхождении бальзамом пролились в то утро на душу викарного епископа. Внутренне ликуя, он сменил тон и тему и сказал:
— Мне еще предстоит прочесть ваш труд со всей внимательностью, но уже сейчас я вот тут заметил... Вы считаете автором Святой Варвары этого Алейжадиньо. Боюсь, это рискованное утверждение. Есть ли у вас аргументы в защиту такой шаткой гипотезы?
— Да, вывод смелый, спорить не стану. Но, ваше преосвященство, я отдал этому труду пять лет жизни, пять лет кропотливейших исследований. Я просмотрел горы документов, я провел настоящее следствие, и следы привели меня в Оуро-Прето, к Антонио Франсиско Лисбоа, к гениальному Алейжадиньо. Все сошлось. — Заговорив о том, что было ему близко и дорого, дон Максимилиан воодушевился, воспрял, позабыл про все неприятности, обвинения и угрозы. — Окончательно же я уверился в том, что Святая Громоносица принадлежит его резцу, по другой причине...
— По какой?
— Алейжадиньо был мулат. Изваять такую статую мог только человек со смешанной кровью — метис, мулат, потомок белых и черных.
Строгая морщина пересекла арийское чело епископа.
— Я позвонил доктору Одорико и выразил удивление по поводу той свистопляски, которую устроили репортеры «Диарио де Нотисиас». Добиться мне удалось немногого — редактор готов предоставить нам слово на страницах своей газеты. Он спросил, не хотите ли вы дать интервью.
Он взглянул в окно, выходящее на площадь, и тотчас вспомнил утреннее происшествие с негритянкой. Проклятая страна! Окаянный край!
— Ну, вот что: или это священное изображение объявится, или я не знаю, что только стрясется в нашей благословенной епархии, — в его тевтонских устах некоторые слова — «священное», «благословенная» — звучали площадной бранью. — Кончится тем, что нас всех посадят в тюрьму как воров и коммунистов. У вас еще что-нибудь ко мне?
— Да, ваше преосвященство.
Дон Максимилиан имел сообщить епископу следующее. Если до открытия выставки статую не найдут, он, директор Музея, покорнейше просит об отставке и тотчас покидает Баию. Уговаривать его бесполезно. Он надеется, что генерал их ордена переведет его в какую-либо обитель в Рио-де-Жанейро, где он в тиши, всеми забытый, сможет продолжить свои изнурительные ученые бдения, — источник краткой радости и бесконечных горестей.
Епископ Клюк горячо и поспешно поддержал его: это единственное возможное решение, отвечающее интересам и университета, и церкви, и самого дона Максимилиана. И горячность и поспешность вонзились в истерзанную душу полуотставного директора Музея Священного Искусства.
КРОКОДИЛ НА ОТМЕЛИ — Падре Соарес почивал после обеда, когда журналисты с микрофонами и камерами наперевес взяли архиепископский дворец штурмом. Семинариста Элоя, чье дежурство близилось к концу, засыпали вопросами, а ошеломленного падре-секретаря запечатлели на пленке с разинутым ртом.
И Элой и Соарес поклялись спасением души, что викарный епископ уже покинул резиденцию и теперь появится только к вечеру, а дон Максимилиан ушел еще раньше. Беззастенчивая брехня входит в секретарские обязанности. И жаль, что нельзя рассказать журналистам, как дон Максимилиан, потеряв весь свой лоск и всю спесь, понурый, унылый, совсем не похожий на того веселого горделиво-победительного и самоуверенно-снисходительного щеголя, который изредка удостаивал дворец своим посещением и заставлял падре Соареса бормотать сквозь зубы: «Погоди, погоди, крокодил, не ровен час, пересохнет твоя отмель, посмотрим, как ты повертишься тогда!» — покорно прошел вслед за епископом Клюком по внутренней лестнице в гараж, там они сели в машину его преосвященства и отбыли, причем директор явно старался быть как можно незаметней.
Пересохла отмель. Завертелся, крокодил!