Но вашей пылкой красоты
Ведь то не удовлетворяет -
Вам мало детские мечты.
Любовью третьей стала м-ль Эдекур. Об этом пишет Лоре, «Историческая муза» которого описывала подряд все события от изобретения городской почты до отроческой страсти короля. Несколько ранее, по возвращении короля из армии, одна угодливая наставница — впрочем, если верить молве — взяла на себя труд дополнить воспитание короля практикой. Этой наставницей была г-жа Бове, камер-фрау королевы, которая по словам Сен-Симона, «несмотря на то, что была „стара и крива“, имела доказательства ранней возмужалости короля более положительные, чем те, за которые впал в немилость Лапорт». Однако вскоре все эти страсти уступили место новой любви, более пламенной и несколько неожиданной — король влюбился в Олимпию Манчини, племянницу кардинала Мазарини.
Когда эта девушка вместе с другими племянницами кардинала приехала ко двору и маршал Вильруа предсказывал их судьбу, что, отчасти, и сбылось — одна вышла замуж за принца Конти, другая за герцога Меркера, тогда никто не предполагал будущей красоты Олимпии — худой, с длинным лицом, большим ртом, тонкими руками и очень смуглой. Но, как пишет г-жа Моттвиль, восемнадцатилетний возраст произвел над ней свое действо — она пополнела, и эта неожиданная полнота, освежив цвет ее кожи и округлив лицо, образовала на щечках ее очаровательные ямочки: рот Олимпии стал меньше, а большие сицилийские глаза бросали молнии. В короткое время страсть короля к Олимпии Манчини сделала такие успехи, что кое-кто с беспокойством начал говорить об этом с Анной Австрийской, но королева отвечала лишь недоверчивой улыбкой.
Однако, на сей раз Луи XIV предался любви со всей страстностью своего возраста, и в отсутствие принцессы де Монпансье, все еще изгнанной, и герцогини де Лонгвиль, жившей все еще в уединении, Олимпия заняла место королевы двора и пользовалась всеми возможностями, которые может доставить благоволение короля. Несмотря на уважение к герцогине Меркер, в соответствии с ее положением при дворе, Луи большей частью танцевал именно с Олимпией, хотя бал открывал обыкновенно танцем с герцогиней Меркер. Впрочем, король так привык оказывать почести племянницам кардинала, что однажды, когда королева давала бал и пригласила в свой небольшой семейный круг английскую королеву с дочерью, которая уже выходила из детского возраста, король при первом же звуке оркестра, не обращая внимания на обеих принцесс, подошел к герцогине Меркер, взял ее за руку и занял место во главе танцующих. Анна Австрийская, как строгая ревнительница этикета, встала к, подойдя к ним, изъяла руку герцогини Меркер и шепотом приказала королю пригласить принцессу Генриетту. Досада Анны Австрийской не укрылась от английской королевы, которая подошла к ней с фразой, что у дочери ее болит нога и она танцевать не будет, но французская королева ответила, что ежели принцесса танцевать не может, то и король танцевать не будет. Английская королева, чтобы избежать развития недоразумения, позволила дочери принять запоздалое приглашение, и этим вечером король смог танцевать с Олимпией только третий танец.
После бала, наедине, королева сделала юному королю строгий выговор, но тот весьма решительно отвечал, что ему уже пора заниматься большими девицами, а не маленькими. Впрочем, эта маленькая девица была той самой, в которую он спустя шесть лет влюбился так, что только м-ль де Лавальер смогла его от этой любви вылечить, притом любви непозволительной.
При таких обстоятельствах, когда Луи XIV считал себя уже взрослым мужчиной и пытался стать настоящим королем, парламент напоминал, что он еще существует. Фуке, щедрой рукой сыпавший деньги для удовлетворения потребностей Луи XIV и корыстолюбия первого министра, потребовал, чтобы парламент утвердил внесением в свой реестр некоторые указы. Король сам явился в парламент и одним своим присутствием сделал это внесение излишним, но как только он вышел, члены парламента порешили настаивать на внесении указов в роспись и, следовательно, на обсуждении. Приверженцы Конде, друзья кардинала Реца, все старые фрондеры, которых было немало, тяготились наложенным на них со времени приезда короля молчанием и подняли ропот. Прошло несколько дней, в продолжение которых ропот усилился до такой степени, что король услышал его в Венсенне, где со времени бегства кардинала Реца проживал летом.
Луи XIV послал парламенту повеление собраться на другой день, что, по мнению придворных, расстраивало назначенную охоту. Поэтому юному королю пришлось выслушать множество возражений, которые не имели, разумеется, в себе ничего парламентского. Но Луи XIV успокоил свое окружение, утверждая, что его присутствие в парламенте вовсе не помешает охоте. В самом деле, 10 апреля в 10 утра парламентские депутаты, посланные королю навстречу, увидели его в охотничьем наряде, то есть в красном кафтане, в серой шляпе и больших сапогах, сопровождаемого двором, одетым соответственно. «В этом необыкновенном наряде, — пишет гардеробмейстер маркиз Монгла, — король слушал обедню, а потом занял свое место в парламенте и с бичом в руках объявил его членам, что желает того, чтобы впредь его повеления были вносимы в роспись без рассуждений, угрожая в противном случае заставить парламент повиноваться». Такая решительность должна была произвести или безусловное повиновение, или бунт, но время бунтов прошло, и парламент, способный противостоять министру, осознав свою слабость против короля, повиновался. Это стало последним вздохом, который Фронда испустила в парламенте, и все пошло по воле короля.
Кардинал Рец, будучи вынужден вследствие раны оставить идею идти на Париж, удалился, как мы сказали, в Машкуль к своему брату, а оттуда в Бель-Иль. Преследуемый маршалом ла Мейльере, кардинал сел на корабль, высадился в Испании и далее отправился в Рим к самым похоронам Иннокентия X, своего покровителя. Итак, с этой стороны французскому двору не приходилось опасаться ничего особенного, кроме отдельных интриг, но эти интриги могли ограничиться лишь препятствиями Мазарини назначить архиепископом Парижским кого-либо из своих приверженцев. Мазарини утешился в этой неудаче, выдав свою племянницу Лауру Мартиноцци, сестру принцессы Конти, замуж за старшего сына герцога Моденского.
Маршал Тюренн одержал решительную победу, заставив Ландреси капитулировать, и король решил принять участие в кампании. Король прибыл в армию, чтобы вместе с ней вступить на неприятельскую землю. Войска двинулись вдоль течения Самбры до Тюэна и перешли Шельду навстречу испанской армии; потом началась осада города Конде, взятого за три дня. Правда, принц Конде, со своей стороны, не дремал, напав на фуражиров под командой графа Бюсси-Рабютена, того самого, который стал впоследствии так известен своей ссорой с г-жой де Севинье и своей «Любовной историей галлов». В этой стычке Бюсси был разбит и оставил в руках испанцев знамя, украшенное лилиями, которое было представлено принцу Конде и которое тот из вежливости отослал Луи XIV. Однако Луи, будучи слишком горд, чтобы принимать подобные подарки от неприятеля, в особенности от бунтовщика, отослал знамя назад, приказав передать принцу, что подобные трофеи слишком редки в Испании и потому он не желает, чтобы она его лишилась. В ответ, спустя 11 дней, король взял Сен-Гилен и возвратился в Париж, оставив при войске своих генералов для защиты взятых четырех городов.
Новые праздники и новые балеты ожидали молодого героя в его столице. Никогда еще в Париже не совершалось в одно и то же время столько браков: Лаура Мартиноцци вышла замуж за герцога Моденского; маркиз Тианж женился на м-ль де Мортемар; Ломени Бриенн, сын министра, сочетался с одной из дочерей де Шавиньи. Мы назвали только три брака, но один из тогдашних писателей насчитал 1100 в течение одного года. Что касается Олимпии Манчи-ни, то она продолжала царить на всех празднествах, а Лоре записывал в своей «Исторической музе» все, чем Луи XIV ей угождал. Вот его стихи:
Любимый всеми наш король
Манчини-инфантину вел,
Умнейшую из грациозных,
Бесценный перл среди девиц ученых.
Нет нужды говорить, что слово precieuse тогда еще понималось положительно, поскольку Мольер еще не написал своих «Presieuses ridicules». Заметим, что в честь Олимпии Манчини король устроил свою первую «карусель». «Король, — пишет г-жа Моттвиль, — продолжая любить м-ль Манчини, вздумал устроить знаменитую карусель, имевшую сходство с древними рыцарскими турнирами». Впоследствии этого он набрал из двора три труппы по 8 рыцарей; главой первой он назначил себя, второй — герцога де Кандаля; соответственно, цветами короля были алый и белый, герцога де Гиза — голубой и белый, де Кандаля — зеленый и белый.
Рыцари были одеты по-римски, с позолоченными касками на головах со множеством перьев. Лошади также были украшены множеством лент, и рыцари выезжали тремя группами под балконами Пале Рояля, переполненными придворными дамами.
Первым ехал король, предводимый 14 пажами в расшитых серебром одеждах с копьями и девизами рыцарей; за ними следовали 6 трубачей и шталмейстер короля; далее — 12 богато одетых пажей короля в перьях и лентах; два последних пажа несли копье короля и щит с девизом «Ни больший, ни равный»; за ними ехал обер-маршал и, наконец, сам монарх во главе 8 рыцарей, «которых, — как пишет г-жа Моттвиль, — король превосходил столько же своей прекрасной наружностью, своим обаянием и ловкостью, сколько превосходил всех как государь».
Потом двигалась группа голубых рыцарей, предводительствуемая герцогом де Гизом, романтический облик которого удивительно соответствовал празднествам такого рода. «За ним, — пишет г-жа Моттвиль, — следовала лошадь, которая, казалось, принадлежала какому-нибудь Абенсеррагу, поскольку ее вели два мавра, за которыми следовали медленно и торжественно рыцари». На щите герцога был изображен феникс в огне под солнцем и девиз: «Что нужды, что его убьют, если он воскреснет?»
Последней двигалась группа рыцарей Кандаля, выделявшегося своей прекрасной белокурой шевелюрой. На щите герцога изображена была буква, намекавшая на подвиги Геракла, и соответствующий девиз: «Она может поместить меня между звездами».
Разумеется, что по причине ли исключительной ловкости короля, или по причине исключительной лести, все почести этого дня были отнесены к Луи XIV.
По окончании карусельных прогулок король со своим двором уехал в Компьен, где стало известным, что королева Христина, дочь Густава-Адольфа, о которой рассказывали вещи совершенно необычайные, едет во Францию, отказавшись в Риме перед папой от престола. Король послал герцога де Гиза для встречи королевы, а Анна Австрийская присоединила к нему г-на Коменжа. Все ожидали прибытия Христины, когда от де Гиза пришло письмо, которое еще более подогрело любопытство придворных:
«В то время, пока я жестоко скучал, вздумалось мне повеселить вас, послав вам описание королевы, которую я теперь сопровождаю. Она невелика ростом, но толстая и жирная; руки ее красивы, кисть сложена хорошо, но она более мужская, нежели женская, а плечи высоки. Впрочем, недостатки фигуры она успешно скрывает странным покроем своей одежды, а поступь и телодвижения королевы таковы, что можно биться об заклад, что перед вами отнюдь не женщина. Лицо большое, но без недостатков, черты женственны, хотя и резковаты, нос орлиный, рот довольно большой и некрасивый, зубы порядочные, глаза выразительные и исполненные огня; цвет лица, несмотря на следы оспы, довольно живой, а очерк лица правильный, но прическа престранная. Это мужской парик, весьма тяжелый, на лбу высокий, на боках густой, книзу редкий; верхняя часть головы покрыта волосяной сеткой, а задняя представляет собой нечто вроде женской прически; иногда королева носит шляпу. Платье ее, стянутое сзади складками, похоже на наши камзолы, поскольку сорочка выходит по кругу из-под юбки, которая обычно худо подвязана и слишком коротка. Королева всегда напудрена и напомажена и никогда не носит перчаток, обувается как мужчина, голос и движения мужеподобны, очень любит изображать амазонку. Королева имеет по крайней мере столько же величия и гордости, сколько мог иметь ее отец Густав Великий, а впрочем, очень вежлива и ласкова, говорит на восьми языках, и на французском так, будто родилась в Париже. Она знает больше, чем вся наша Академия вместе с Сорбонной; удивительно знает живопись, как и все другие художества, а с интригами нашего двора знакома не хуже меня. Одним словом, эта королева во всех отношениях — особа необыкновенная. Я провожаю ее ко двору по парижской дороге, так что вскоре все смогут сами судить о ней. Кажется, я ничего не забыл в ее описании, кроме того, разве, что иногда она носит шпагу с колетом из буйволовой кожи, что парик ее темный, а на шее шарф».
Все, что герцог де Гиз сообщил о королеве Христине, соответствовало действительности во всех отношениях, в том числе и ее знание французского двора. Едва герцог объявил свое имя, как Христина, смеясь, спросила его о г-же Боссю, аббатисе Бове и м-ль де Пон, а когда Коменж назвал себя, она осведомилась о добряке Гито, его дяде, и выразила желание увидеть Гито сердитым, поскольку это было бы одним из самых забавных зрелищ из тех, что могли ожидать ее при французском дворе. Это описание, опередившее знаменитую путешественницу на несколько дней, много увеличило общее любопытство. 8 сентября 1656 года, после остановки в Эссоне, чтобы посмотреть балет, комедию и фейерверк, Христина въехала в Париж, сопровождаемая вооруженными гражданами, которые с почетом встретили ее за воротами и провожали, начиная от Конфлана, где она ночевала, до Лувра, где она должна была остановиться. Толпа любопытных была так густа, что въехав в Париж около 2 часов, Христина приехала в Лувр только в 9 часов вечера. Ее поместили в том отделении дворца, где стены были украшены «сципионовскими» обоями и находилась великолепная атласная постель, которую кардинал Ришелье подарил перед своей смертью покойному королю. Христину встретил принц Конти и преподнес салфетку, которую она приняла, рассыпавшись в комплиментах.
Королева Христина умела быть очаровательной, если хотела понравиться. Платье ее, столь странное в описании, не вызывало при непосредственном рассмотрении особого удивления, по крайней мере к нему легко можно было привыкнуть. Лицо ее казалось довольно красивым, и все удивлялись ее познаниям, живости ума и знанию подробностей французской жизни. Она знала не только гербы и родословные знатных фамилий, но также подробности интриг и волокитств, как и имена любителей живописи и музыки. При встрече с маркизом Сурдисом Христина назвала ему все картины, находившиеся в его кабинете, привлекая внимание французов к сокровищам, которыми они обладали. В капелле Сен-Шапель она пожелала увидеть драгоценный агат, однако несколько ошиблась, поскольку этот камень в конце царствования Луи XIII был перенесен в Сен-Дени.
Пробыв несколько дней в Париже, Христина отправилась с визитом к королю и королеве в Компьен. Мазарини выехал навстречу в Шантийи, а через два часа король и герцог Анжуйский приехали туда как частные лица. Мазарини представил августейших гостей Христине, говоря, что эти молодые люди принадлежат к знатнейшим фамилиям Франции.
— Очень верю, — ответила Христина, — они родились, чтобы носить короны! — Она узнала их по портретам, которые видела в Лувре.
На другой день Анна Австрийская в сопровождении короля и свиты приехала принять путешественницу в Фаржо, в доме, принадлежавшем маршалу ла Мотт-Худанкуру и находившемся в трех лье от Компьена; в честь Христины был дан обед.
Христина прожила несколько дней в Компьене, беседуя с государственными людьми о политике, с учеными о науках и немилосердно шутя с весельчаками. Днем она ездила на охоту, вечером для нее ставили комедии; в удачных местах пьесы она выражала одобрение, хлопая в ладоши, плача или смеясь, смотря по обстоятельствам, и клала ноги на переднюю стенку своей ложи, что казалось придворным столько же неприличным, сколько нравилось партеру. Королева, видя такую любовь к театру, взяла Христину на представление трагедии иезуитами, над которыми та жестоко смеялась. Известно, что в то время иезуиты имели обыкновение не только сочинять, но и играть в трагедиях. Наставник Вольтера, отец Пуаре, был одним из известнейших трагиков.
Расставшись с королем и королевой, Христина сделала визит, который двору показался оскорбительным. Подстрекаемая любопытством, возбуждаемая похвалами, которыми маршал д’Альбре осыпал Нинон Ланкло, она захотела ее видеть и, пробыв у нее часа два, изъявила при прощании всяческую приязнь. «После этого, — пишет г-жа Моттвиль, — эта шведская амазонка взяла наемные кареты, которые король велел ей предоставить, и деньги, чтобы она могла
За них заплатить, и уехала из Франции; за ней последовала бедная ее свита, без блеска, без величия, без всякого признака королевского поезда».
Около этого времени Мазарини лишился своей сестры, г-жи Манчини, и племянницы, герцогини Меркер. Заболев, г-жа Манчини считала себя уже погибшей, поскольку ее муж, считавшийся великим астрологом, предсказал свою смерть, потом смерть сына, который был убит в сражении при предместье Сент-Антуан, и, наконец, смерть своей жены. Впрочем, бедная женщина одно время питала некоторую надежду, что в отношении ее муж ошибся, поскольку оставалось несколько дней до указанного им срока, но вдруг почувствовала себя нездоровой, слегла в постель и более с нее не вставала. Ее брат находился рядом, когда она, испуская дух, поручила ему двух своих последних дочерей — Марию и Гортензию. Что касается герцогини Меркер, то она, разрешившись весьма благополучно от бремени, внезапно была поражена параличом и лишилась речи. Мазарини поначалу не очень беспокоился, поскольку медики отвечали за больную, но когда по выходе из балета, где танцевал сам король, ему сообщили, что племяннице сделалось много хуже, он бросился в первую попавшуюся карету и велел везти себя в отель Вандом. Кардинал нашел бедную герцогиню умирающей, и лишенная всякого движения она смогла только улыбнуться дяде. Герцогиня Меркер умерла, оставив в колыбели сына, того самого герцога Вандома, который спустя сорок лет спас монархию Луи XIV.
В конце декабря Олимпия Манчини, видя, что любовь короля, продолжающаяся уже два года, не может принести ей никакой выгоды, согласилась на союз, который ей давно предлагали, и вышла замуж за принца Евгения, сына принца Тома Савойского, принявшего титул графа Суассонского, ибо принцесса Кариньян, его мать, была дочерью знаменитого графа Суассонского и сестрой последнего графа, носившего это имя и оставившего ее наследницей знаменитого дома Бурбонов. Олимпия стала матерью знаменитого принца Евгения, который поставил монархию Луи XIV на край гибели. Такими событиями закончился 1656 год.
В Компьене король принял своего дядю, Гастона Орлеанского, который по своему обыкновению бросил друзей и тайно помирился с двором. Выехав из своего замка в Блуа, Гастон объехал Париж и прибыл в Компьен, когда король был на охоте. Герцог посетил короля, королеву и кардинала, который, впрочем, под предлогом подагры не вышел навстречу. В общем, Гастона приняли довольно хорошо и через несколько дней он оставил двор, посетил на обратном пути Париж, где не был три года, и вернулся в Блуа, решив кончить жизнь в неизвестности и не выходя более на общественное поприще с обычным для него ущербом для своей чести. Этот последний представитель междоусобицы, пришедший просить у короля милости, проложил дорогу принцу Конде, который не замедлил последовать примеру.
ГЛАВА XXXI. 1656 — 1658
Любовные интриги Марии Манчини. — М-ль ла Мотт-д\'Аржанкур. — Ревность. — Королевское развлечение. — Молодая садовница. — Возвращение к Марии Манчини. — Проекты вступления в брак. — Принцесса де Монпансье. — Генриетта Английская. — Инфанта Мария-Терезия. — Христина в Фонтенбло. — Любопытное письмо королевы. — Празднества при дворе. — Надежды Мазарини. — Оппозиция Анны Австрийской. — Измена и смерть маршала Оккенкура. — Кампания короля. — Тяжкая болезнь. — Меры предосторожности кардинала Мазарини. — Лионское путешествие. — Свидание французского двора с савойским. — Гувернантка-лунатик. — Испанский король предлагает Мазарини инфанту в невесты королю.
Кардинал Мазарини не забыл просьб умирающей сестры относительно Марии и Гортензии Манчини, или, точнее, желая привязать к себе короля всеми возможными узами, надеялся, что одна из девушек завлечет его. Расчеты министра отчасти оправдала Мария, хотя он рассчитывал более на Гортензию.
Мария, воспитывавшаяся вместе с сестрой в монастыре и только что его оставившая, была моложе Олимпии, старше Гортензии и одним или двумя годами моложе короля. Ее нужно было признать скорее некрасивой, хотя ее большой рост мог со временем придать фигуре стройность, а пока она была худа и руки казались несоразмерно длинными; Мария выглядела смуглой, даже желтоватой, большие черные глаза только обещали стать красивыми, а рот смотрелся большим и неприятным. Поэтому Мазарини поначалу обманулся в своих надеждах, и король едва обращал внимание на Марию и Гортензию.
В это время Луи XIV занимала другая страсть, сделавшая его вполне равнодушным к бракосочетанию графини Суассонской. Ла Мотт-д Аржанкур, которую королева взяла во фрейлины, не блистала красотой и умом, хотя была мила и грациозна, а голубые глаза и русые волосы вместе с темными бровями и смуглым лицом образовывали нечто очень привлекательное и в нее трудно было не влюбиться. При всем том она имела величественную осанку при хорошей фигуре, очень мило разговаривала и, наконец, очень хорошо танцевала на вечерах у королевы, на которые ее приглашали часто и куда заглядывал король. Он обратил на фрейлину свое внимание, а вскоре обнаружил такую страсть, что королева начала беспокоиться и однажды, когда король слишком долго беседовал с м-ль д\'Аржанкур, она отвела его в сторону и сделала весьма строгий выговор. Однако, Луи, вместо того, чтобы послушаться указаний, при первом же удобном случае открылся девушке в любви, и когда она заговорила о строгости королевы, напомнил, что он — король и обещал в случае взаимности сопротивляться матери во всем. Молоденькая фрейлина, как говорили, возлюбленная то ли Шамаранта, камердинера короля, называемого при дворе не иначе как «красавец», то ли маркиза Ришелье, женившегося впоследствии на дочери г-жи Бове, отказалась вступить в заговор, боясь обожателя или желая отказом еще более воспламенить его страсть. К несчастью, Луи XIV еще не стал самостоятельным и, не зная уловок кокетства, обратился к матери, как привык обращаться к ней во всех своих детских горестях, и рассказал ей все с предложением удалиться от предмета своей любви. Королева обратилась к Мазарини, который предложил королю куда-нибудь на время уехать, и тот оставил двор, уехал в Венсенн, где молился, исповедался, причащался, и возвратился через неделю, считая себя исцелившимся. Это самоудаление короля не понравилось семейству Аржанкуров, которое, заметив чувства Луи к м-ль ла Мотт, уже имело кое-какие планы. Мало того, мать фрейлины предлагала королеве и кардиналу удовлетворить все желания короля, соглашаясь от имени дочери удовлетвориться титулом королевской метрессы. Но этого вовсе не желала королева, которая надеялась сохранить сына целомудренным до дня супружества; не хотел этого вовсе и кардинал, который не противился любовным увлечениям короля, но желал, чтобы предметом таковых была одна из его племянниц.
В самом деле, по возвращении из Венсенна король вел себя очень хладнокровно и чрезвычайно осторожно, избегая встреч с м-ль д\'Аржанкур, а если неожиданно встречался с ней, то, по-видимому, не изменял своим намерениям не сближаться с ней. Однако, когда вскоре во дворце состоялся бал, и король согласился почтить его своим присутствием, то явилась и м-ль д\'Аржанкур. Она казалась прекраснее прежнего и подошла прямо к королю на глазах всего двора и пригласила танцевать с собой. Луи побледнел, подал свою руку, которая не переставала дрожать. М-ль д\'Аржанкур сочла свою победу несомненной и в тот же вечер сообщила подругам о надеждах, которые основывала на этом смущении короля, всеми, впрочем, замеченном.
Опасность была велика, поэтому Мазарини решил вмешаться в дело, призвав на помощь не Бога, но ревность и подозрение. Полиция открыла интригу, или может быть даже две, м-ль д\'Аржанкур; в руки Мазарини попало также письмо, написанное рукой фрейлины, и не оставляющее сомнений в ее отношениях с маркизом де Ришелье. Все это было представлено Луи XIV и его гордость одержала верх — он перестал видеться с м-ль д\'Аржанкур, а поскольку в это самое время г-жа Бове принесла королеве жалобу на раздор в быту ее дочери, произведенный той же девицей, то ей было приказано отправиться в Шайо, в женский монастырь, где, разочарованная не только крушением высокомерных замыслов, но и в любви, м-ль д\'Аржанкур осталась на всю жизнь, хотя и не постриглась в монахини.
Мазарини знал толк в любви, как и в политике, и понимал, что ничто так не исцеляет от платонической любви, как действительное наслаждение. Чтобы совершенно искоренить в душе короля воспоминания о прекрасной затворнице, надо было найти «развлечение». Выбор пал на одну садовницу. Откуда она взялась, как ее звали, сегодня никто не знает, а из тогдашних писателей один Сен-Симон пишет об этой истории, которая не обошлась без последствий. Садовница забеременела и родила дочь, но по причине низкого происхождения матери ее оставили в неизвестности, а когда ей исполнилось 18 лет выдали замуж за дворянина из окрестностей Версаля по имени Лаке, которому камердинер короля Бонтан сообщил о происхождении его будущей жены. Лаке согласился с радостью, надеясь, что союз со старшей дочерью Луи XIV принесет успех, но ошибся и дошел лишь
До чина капитана кавалерии, и то по протекции герцога Вандома. Что касается дочери Луи XIV, то она, к несчастью, знала тайну своего рождения; она была высокого роста и хорошо сложена, очень походя на короля, каковое сходство было причиной запрещения выходить из своей деревни, в которой она и умерла в возрасте 36 лет, завидуя своим законным трем сестрам. У нее были дети, подобно ей угасшие в неизвестности.
Мазарини не ошибся, это развлечение совершенно исцелило короля от любви к м-ль д’Аржанкур и он зажил по-прежнему, предаваясь удовольствиям и не обращая особенного внимания на Марию Манчини, о которой нельзя сказать того же. Вид молодого, прекрасного короля возбуждал в ней чувство, на почтение мало походившее, «ибо, — как говорила о ней ее сестра, если верить запискам Сен-Реаля, — ее не страшило величие короля, и как она ни была в него влюблена, она всегда очень свободно с ним разговаривала, а однажды во время прогулки, заметив вдали одного придворного, имевшего некоторое сходство с королем, она подбежала и сказала: „Ах, это вы, мой бедный государь!“ — Придворный обернулся, приведя Марию в смущение».
Чувство это, которое поощрял Мазарини, вскоре сделалось всем известным, в том числе королю. Поначалу он, казалось, посмеивался, но мало-помалу начал обращать взор на ту, которой внушил любовь — кому, в конце концов, не приятно быть любимым! На первых порах Луи XIV был только признателен Марии за чувство, которое она обнаружила так явно, но, сблизившись с ней, заметил, что если природа не расщедрилась на физическую красоту, то наградила красивой душой. Вообще, Мария Манчини была прелестна, мило разговаривала и, казалось, любила короля всем сердцем.
Одновременно кардинал деятельно занимался тем, что должно было поразить эту любовь его племянницы — подготовкой бракосочетания короля. Королю представлялись многие партии, и во-первых, принцесса де Монпансье, которую по молодости ее сестер, родившихся от второго брака ее отца, называли la grande mademoiselle. Выйти замуж за короля было самым большим желанием принцессы, и войну она вела с единственной целью — заставить короля на ней жениться, а во время владычества в Орлеане, когда Анна Австрийская послала просить о позволении проехать через город, принцесса прямо сказала Лапорту:
— Пусть назначат мне короля супругом и я сдам Орлеан!
Лапорт передал это королеве и та расхохоталась:
— Хорошо! Тогда вместо того, чтобы проехать через этот город, мы проедем мимо! Король не по ее носу, хотя он у нее и очень длинный!
Ответ был груб и решителен, и с этого времени о принцессе, как о невесте короля, не говорилось, но когда Гастон снова вошел в милость при дворе, речь зашла о второй его дочери. Об этом союзе говорили, впрочем, только те, кто очень его желал, а кардинал не состоял в их числе и, не имея повода рассчитывать на дружбу с герцогом Орлеанским, не желал возрождать умирающее значение человека, который так часто был его противником. При дворе жила также английская принцесса Генриетта, когда-то маленькая девочка, с которой король не хотел танцевать, а теперь весьма привлекательная. Родившись на ступенях трона, она стала свидетельницей превращения этого трона в эшафот и жила теперь в изгнании, без денег, без власти, поскольку Кромвель господствовал в Англии. Итак, о Генриетте также не стоило думать.
С другой стороны, от Коменжа, бывшего посланником в Лиссабоне, пришло извещение, что заневестилась принцесса Португальская, что ее мать очень желает видеть ее королевой Франции и предлагает Коменжу большие деньги, если он сумеет склонить на это Мазарини. Коменж прислал портрет принцессы, но при дворе распространилось мнение, что портрет много лучше оригинала и короля может постигнуть разочарование.
В это же время занимались, и довольно серьезно, еще одной принцессой — Маргаритой Савойской, племянницей английской королевы и двоюродной сестрой Генриетты. Люди, посвященные в тайны двора, знали, что все переговоры клонились лишь к тому, чтобы заставить испанского короля пойти на сближение с Францией. Отношения осложнялись тем обстоятельством, что очень желательному для Анны Австрийской и Мазарини союзу с Испанией препятствовала невозможность выдать инфантину Марию-Терезию, единственную дочь, следовательно, и наследницу испанской короны, за царствующего короля Франции. Однако испанская королева родила сына, и инфантина стала только высокородной принцессой, и Мазарини теперь не спускал глаз с Испании, или, точнее, с провинций Фландрии и Брабанта, которые он всегда пламенно желал присоединить к Франции.
Между тем, при дворе стало известно, что королева Христина, так хорошо принятая в первое свое путешествие во Францию, приехала снова и опять без приглашения. Ей было предложено остановиться в Фонтенбло и все шло более или менее нормально, как вдруг она, не уважая ни королевского гостеприимства, ни законов Франции, велела казнить одного из своих слуг по имени Моналдесхи. Причина инцидента неизвестна, точнее неизвестен характер проступка слуги. Во всяком случае Христина пригласила к себе игумена Тринитариев, отдала ему связку писем, потом позвала Моналдесхи и стала обвинять его в измене. Тот не сознавался и тогда были предъявлены письма; обвиняемый побледнел и бросился перед королевой на колени, умоляя о пощаде. Христина терпеливо выслушала все, что несчастный говорил, а потом приказала начальнику своих телохранителей, Сантинелли, казнить преступника. Тогда началась страшная сцена убийства, причем Христина, видя уверенность Моналдесхи в том, что его не убьют, и не желающего поэтому исповедаться, приказала для начала его ранить. Однако это нелегко было исполнить, поскольку Моналдесхи, предвидя опасность, надел кольчугу, и первые удары не оставили ран; в конце концов Сантинелли, уже отрубивший осужденному три пальца на руке и два раза по настоятельным просьбам жертвы приходивший к королеве за помилованием, воткнул ему шпагу в бок, а потом перерезал горло. Известие об этом произвело на двор ужасное впечатление, и Луи XIV, не терпевший посягательств на его власть и какого-либо другого суда в своем королевстве, велел через Мазарини изъявить Христине свое неудовольствие. Послание министра показалось королеве неприличным, и она, со своей стороны, ответила следующим:
«Г-н Мазарини! Сообщившие Вам подробности о моем шталмейстере Моналдесхи, сами знали их очень плохо. Я нахожу очень странным, что Вы употребили столько людей, чтобы узнать истину. Впрочем, Ваши поступки не должны меня удивлять, какими они ни были бы безрассудными, но я никогда не поверила бы, что Вы и Ваш юный и гордый повелитель дерзнете обнаружить мне Ваше малейшее неудовольствие. Знайте все, сколько вас здесь имеется, слуги и господа, малые и большие, что мне угодно было поступить таким образом, что я не должна и не хочу давать отчет в своих поступках никому на свете, особенно фанфаронам Вашего сорта. Для особы Вашего звания вы играете странную роль, но, какие бы причины ни побудили Вас писать мне, я слишком мало их уважаю и вовсе не обращаю на них Внимание. Я хочу, чтобы Вы знали и сказали всем, кому угодно будет слушать, что Христина очень мало думает о вашем дворе, а еще менее о Вас, что для отмщения за себя я не имею надобности прибегать к Вашему страшному могуществу. Я поступила как хотела, моя воля — закон, который должны уважать. Ваша обязанность — молчать!.. Многие люди, которых я уважаю не более Вас, должны бы знать, чем они обязаны равным себе!
Знайте, наконец, г-н кардинал, что Христина — королева везде, где бы она ни находилась, и что везде, где бы ей не вздумалось жить, люди, как бы они лукавы ни были, будут все-таки лучше Вас и Ваших единомышленников.
Принц Конде имел причины говорить, когда Вы держали его под стражей в Венсенне: «Старая лиса никогда не перестанет угнетать добрых слуг государства, пока парламент не выпроводит куда-нибудь или не накажет пожестче этого знаменитого писчинского Сент-Акина».
Итак, поверьте, Жюль, Вам, стоит вести себя так, чтобы заслужить мое благоволение, и этого Вам не слишком трудно достигнуть. Боже Вас охрани, сделать когда-либо хоть малейшее замечание на счет моей особы — будь я на краю света, меня всегда уведомят о Ваших коварствах, поскольку я имею на службе придворных и друзей, которые также ловки и бдительны как Ваши, но куда менее подкупны.
Христина».
Письмо было довольно наглым, но оно имело успех и Христина прожила еще два месяца в Фонтебло, не будучи никем тревожима, а на масленицу даже получила приглашение на балет, в котором должен был танцевать сам король. Этот балет давался в честь Марии Манчини и назывался «Больной амур». Бенсерад, как и всегда, сочинил к нему слова, но музыка на этот раз принадлежала одному молодому человеку, имя которого обретало известность — Батисту Люлли. Юноша приехал из Италии с кавалером де Гизом, определившим его на службу ко двору принцессы Орлеанской, откуда он перешел на службу к королю. В балете композитор исполнил также роль шута, почему имел двойной успех и с этого дня «Батистушка», как его частенько называли, вошел в моду.
На балете также присутствовала принцесса де Монпансье, месяца три тому назад вновь принятая при дворе. Ее свидание с королевой произошло в Со, и когда во время свидания вошел король, то Анна Австрийская сказала:
— Представляю вам эту девицу! Она очень досадует на себя, на то, что была злой интриганкой и собирается впредь быть благоразумной.
Король и принцесса подали друг другу руки и все пошло по-прежнему, словно артиллерия Бастилии никогда не гремела.
Зима прошла в празднествах и маскарадах, где король почти всегда бывал с Марией Манчини. Эта любовь немало беспокоила королеву, тем более, что Луи вовсе не стеснялся. Королева делала ему выговоры, но в ответ слышала только выражение досады и соображения относительно того, что довольно короля держали в руках, когда он был мальчиком, а теперь он стал мужчиной и может чувствовать себя свободным. Королева начала подозревать, что Мазарини имеет намерение женить короля на своей племяннице, и, забыв собственные отношения с кардиналом, трепетала. В самом деле, Мазарини с некоторого времени понял, что власть переходит в другие руки, и употреблял все меры для завоевания короля. Мазарини перестал быть осторожным в отношениях с Анной Австрийской и громко заявлял, что у нее никогда не было ума, что она всегда обнаруживала более привязанности к дому Австрийскому, нежели к тому, в который вошла, что супруг ее имел основательные причины ненавидеть жену и не доверять ей, что набожна она была лишь по необходимости, и, наконец, что она по-настоящему любила только хороший стол и нисколько не заботилась обо всем прочем.
Все эти выходки кардинала доходили, разумеется, до королевы и очень ее тревожили, поэтому она собрала в тайне государственных советников и лучших юристов парламента, чтобы узнать, будет ли брак действительным, если король женится без ее согласия. Все в один голос заявили, что нет, и посоветовали королеве протестовать против этого брака. Бриенн, который всегда сохранял доверенность королевы, получил поручение составить акт по этому случаю и внести его в роспись парламента при закрытых дверях, если король вступит в тайный брак с племянницей кардинала.
Королева не говорила кардиналу ни слова о своих опасениях и потому очень удивилась, когда однажды, разговаривая о будущей женитьбе короля, он сам сказал о предполагаемом браке, смеясь над глупостью своей племянницы, которая верит обещаниям юного короля, но кардинал говорил об этом таким образом, что легко можно было видеть в этом предложение, а отнюдь не неодобрение. Анна Австрийская воспользовалась случаем и, хладнокровно выслушав, заметила:
— Кардинал, я не думаю, что король способен на такую низость, но если это допустить, то надо быть готовым к тому, что вся Франция восстанет против вас и против него, я сама стану во главе и заставлю моего второго сына принять в этом участие!
Через несколько дней протест был оформлен и представлен Мазарини, который тогда возобновил сношения с испанским двором, делая вид, что сносится с Савойей. Оба супружества имели политическое значение: союз с Испанией был средством упрочить мир, с Савойей — средством продолжить войну.
С наступлением весны начались приготовления к войне. Эта кампания началась изменой — маршал д’Оккенкур, очарованный прекрасными очами г-жи де Шатийон, которая уже имела в числе своих обожателей короля, принца Немурского и принца Конде, вступил в переговоры с принцем Конде и согласился сдать ему Перон. Король как-то сразу узнал об измене и лишил маршала командования над войсками, впрочем преступление было жестоко наказано судьбой, и перешедший на сторону неприятеля д\'Оккенкур во время рекогносцировки у города Дюнкирхена был смертельно ранен. Умирая, он изъявил глубокое раскаяние и просил у короля единственной милости — быть похороненным в храме Богородицы в Лиссе — и получил ее. Именно из-за измены король отправился к армии ранее обычного, но до отъезда из Парижа последовало примирение с герцогом де Бофором, который в изгнании показал твердость и надменность и не искал дружбы с министром никакими средствами. Мазарини, со своей стороны, по ходатайству герцога Ван-дома, видел в де Бофоре только брата герцога Меркера, своего племянника, и потому, когда де Бофор вошел в милость, принял его в число своих друзей и сделал начальником Адмиралтейства, которым в продолжение войны управлял герцог Вандом. Король уехал на другой день после Пасхи и лично явился перед Гесденом, который взбунтовался, а так как этот город взять было невозможно, и кардинал не хотел, чтобы Луи XIV имел унизительное стояние под его стенами, то было решено идти к Кале и взять Дюн-кирхен. Для этой цели и с намерением устрашить Испанию, был заключен союз с Кромвелем.
Дюнкирхен пал 14 июня, но радость победы омрачилась начавшейся 22-го горячкой у короля. Болезнь усилилась до такой степени, что начали опасаться за жизнь Луи XIV, и многие доказали ему при этом свою преданность. Королева, например, решила удалиться в Валь-де-Грас, если сын умрет; герцог Анжуйский не хотел расстаться с братом, хотя горячка могла быть заразной, а Мария Манчини пребывала в отчаянии, что не может быть сиделкой при больном. Но не таков был кардинал, который немедленно начал думать о последующем, и поскольку в случае смерти короля ему не приходилось ждать ничего хорошего от герцога Анжуйского, то он послал забрать всю свою мебель и серебро из своего парижского дома и перевез добро в Венсенн. Однако король поправился и возвратился в Париж. Все изъявляли свою искреннюю радость, и лишь некоторые позволяли себе шутить, как Бюсси-Рабютен, сочинивший стихи:
Как щедро наш король судьбою награжден!
Храбрей чем Александр, умней, чем Цезарь он!
Все говорят, что Бог его нам даровал -
Не лучше ль, чтоб назад опять его он взял?
Болезнь усилила любовь Луи XIV к Марии Манчини, которая так трогательно выказывала свое сочувствие, поэтому королева поспешила с путешествием в Лион. Это путешествие имело явную и тайную цели: явной было знакомство короля с принцессой Маргаритой Савойской, тайной — оказать давление на Испанию и заставить ее отдать в жены французскому королю инфантину. Отъезд был назначен на 25 октября.
В это время пришло известие, что принц Конде тяжело заболел, находясь в Брюсселе. Мазарини рассчитывал, что болезнь, быть может, откроет двери к примирению, и поэтому отправил к принцу своего врача Гено, почитавшегося тогда искуснейшим медиком. Гено приехал вовремя и вскоре возвратился с известием, что принц совершенно поправился. Мазарини тотчас же приехал с поздравлениями к герцогине Лонгвиль, которая будучи уже обласкана королем, не подстрекала теперь брата к бунту, но старалась примирить его с двором, последними врагами которого оставались только принц Конде и кардинал Рец.
Те несколько месяцев, что прошли между приездом короля в Париж и отъездом в Лион, прошли в празднествах. Мольер получил привилегию на театр в Париже и благодаря своим пьесам, а также шуту-актеру Скарамушу начал привлекать множество зрительских симпатий. Под этим именем на сцене выступал Люлли, который продолжал представлять и свои образцовые музыкальные произведения. Декораторы, приехавшие из Италии, казалось, прибыли с волшебными жезлами. В это время количество карет в Париже умножилось до такой степени, что уже трудно было представить себе шутку Бассомпьера, если бы он был жив. Великолепные гуляния совершались едва ли не каждый день; торговая площадь св. Лаврентия, этот базар, на котором имелось все, что могло удовлетворить вкус, потребности и даже порок, блистательно освещались каждую ночь. В общем, атмосфера Парижа словно предсказывала приближение той эпохи, которая своим блеском озарила середину царствования Луи XIV.
Французский двор прибыл в Лион 23 ноября, 28-го к нему присоединился савойский во главе с принцессой-матерью, которую называли Madame Royale, и дочерьми Маргаритой и Луизой, из которых последняя была уже вдовой. При известии о приближении принцесс Мазарини выехал к ним навстречу; вслед за ним встречать принцесс отправился герцог Анжуйский; у самого города прибывших встречал сам король, сидевший в карете с Анной Австрийской. При виде поезда король пересел на лошадь и поскакал к карете Madam Royale. При приближении Луи XIV поезд остановился и Madam Royale вместе с обеими дочерьми вышла из кареты. Луи XIV сошел с лошади, приветствовал принцесс, пристально осмотрел ту, что предназначалась ему в супруги, потом сел опять на лошадь и поспешно поскакал к карете Анны Австрийской, которая поинтересовалась тем, как он нашел свою невесту, принцессу Маргариту.
— Да, — ответил король, — она очень недурна и похожа на свои портреты. Правда, она несколько смугла, зато, как я заметил, удивительно сложена.
Королеве слова сына доставили удовольствие, и она приказала ехать вперед к гостям. При встрече Madam Royale низко поклонилась Анне Австрийской и почти насильно поцеловала ей руку. Французская королева поцеловала Madam и ее дочерей, вставших на колени. Принцесса де Монпансье приветствовала принцессу Савойскую как свою тетушку и все сели в королевскую карету. Королева посадила Madam Royale на свое место, сама села рядом; принцесса де Монпансье села позади, рядом с г-жой де Кариньян, герцог Анжуйский поместился возле принцессы Луизы у одних дверец, а король и принцесса Маргарита заняли места у других.
Королевский поезд прибыл в Лион. Примечательно, что в свите короля вместе с сестрой путешествовала и Мария Манчини, быть может потому, что Луи XIV не хотел с ней расставаться и они оба не видели в савойском варианте ничего серьезного. Все придворные девушки состояли под надзором г-жи Венель, старой гувернантки, которая весьма бдительно надзирала за вверенными ей овечками, вставая ради этого ночью. В Лионе, где окна комнат девиц Манчини выходили на площадь Белькур и были довольно низко расположены, г-жа Венель не знала ни минуты покоя, расхаживая по ночам словно лунатик. Однажды она поднялась совсем сонная, вошла в комнату двух барышень и начала ощупывать их постель, причем палец ее попал в рот Марии, которая машинально сжала зубы. Палец бедной старушки едва не был откушен и раздался громкий крик; девушки естественно проснулись и, увидев нечто похожее на привидение, также подняли крик. На шум сбежались служители и в конце концов все объяснилось, а на следующий день рассказ о происшествии доставил всем повод для бесконечного всеобщего веселья.
Мазарини постарался известить Мадрид о королевском путешествии в Лион. Узнав, что Луи XIV намерен жениться на Маргарите Савойской, Филипп IV произнес: «Этого не может быть и не будет!» и вызвал дона Антонио Пиментелли, который, не успев даже получить паспорт, устремился в Лион с одной мыслью, только бы не опоздать. И случилось так, что когда король, королева, кардинал, принцесса Савойская и ее дочери выезжали в одни городские ворота, Пиментелли въезжал в другие. Он тотчас же по приезде потребовал аудиенции у Мазарини и был принят. Кардинал приветствовал давно знакомого ему визитера следующими словами:
— Или вы изгнаны из Испании королем, или приехали предложить нам инфантину.
— Я приехал, — ответил посланник, — чтобы предложить вам инфантину и вот мои полномочия на заключение брачного договора. — С этими словами Пиментелли передал Мазарини письмо Филиппа IV.
Этого только и ожидал министр. Немедленно придя к королеве, он застал ее задумчивой и грустной и сказал с улыбкой:
— Добрые вести, государыня, добрые вести!
— Уж не мир ли? — спросила королева.
— Лучше этого, государыня, — ответил Мазарини, — лучше! Я одновременно приношу вашему величеству и мир, и инфантину!
Это произошло 29 ноября 1658 года.
ГЛАВА XXXII. 1658 — 1659
Конец идеи брака с принцессой Савойской. — Радость короля. — Представление «Эдипа». — Лафонтен. — Боссюэ. — Расин. — Буало. — Проект мирного договора между Францией и Испанией. — Конец любви короля к Марии Манчини. — Слово Мазарини. — Отъезд Марии. — Двор уезжает на юг. — Конференции на острове Фазанов. — Пиринейский договор. — Возвращение принца Конде. — Смерть Гастона Орлеанского. — Анекдоты об этом принце. — Конец Фронды.
Спустя две недели после выезда из Лиона двор прибыл в Париж. Madam Royale, с которой королева объяснилась вполне откровенно насчет дона Антонио Пиментелли, возвратилась в Савойю, получив формальное обязательство, что если король не женится на инфантине, то вступит в брак с принцессой Маргаритой. Что касается короля, то он во всем видел отсрочку женитьбы и возможность вновь предаться удовольствиям, а также своей любви к Марии Манчини.
В это время старик Корнель собирался поставить на сцене своего «Эдипа», а под покровительством герцога Анжуйского Мольер ставил в Пти-Бурбон свои пьесы. Начинали приобретать известность два совершенно различных автора — Лафонтен и Боссюэ; кроме них говорили о двух молодых людях, как подающих большие надежды, одного из которых звали Расином, другого — Буало. Две части романа «Клелия» вышли в свет и имели исключительный успех.
Тем временем дон Антонио Пиментелли, затворившись в доме Мазарини, вместе с ним разрабатывал условия договора, долженствовавшего упрочить мир в Европе, ибо взаимоотношения Франции и Испании имели исключительное значение. Впрочем, решить что-либо окончательно без личного совещания министров было невозможно, почему пришлось назначить свидание между Мазарини и Луисом Гаро на границе двух королевств; оставался пока не выясненным вопрос — на каком берегу реки, французском или испанском, должно было состояться свидание.
Мазарини оставалось выполнить еще одно важное дело.
Его давно уже обвиняли — сама королева имела в связи с этим очень серьезные опасения — что он ищет французский престол для своей племянницы. Это могло быть справедливо пока министр не видел особой пользы для Франции от союза с Савойей или Португалией, но все изменилось с прибытием дона Пиментелли. Поэтому кардинал решил всеми силами постараться прекратить отношения между королем и Марией Манчини и отнять у них если не чувство, то надежду на счастье. А сделать это было очень непросто: власть, которую Мария приобрела над королем, была тем больше, что она была обязана ею не красоте, Но уму и обаянию. Луи XIV не принял предложенного министром разговора, но заговорил о бракосочетании с его племянницей.
— Государь! — сказал Мазарини. — Если бы ваше величество могли на это решиться, то я скорее собственными руками вонзил бы кинжал в грудь Марии, чем согласился на брак, который противен достоинству короны и интересам Франции, и если вы будете настаивать, то заявляю вам, что сяду со своими племянницами на корабль и увезу их за море!
После некоторого сопротивления убеждения кардинала взяли верх и отъезд девушек был назначен на 22 июня. Накануне вечером король пришел к матери совершенно расстроенный и они вдвоем удалились в ванную комнату. Через час король вышел с глазами, красными от слез; вслед за ним вышла королева, также вовсе расстроенная, и сказала г-же Моттвиль:
— Жаль мне короля! Он подавлен, но сохранил рассудительность, и я ему сказала, что со временем он будет благодарить меня за зло, которое я ему теперь делаю.
Страшное завтра наступило, наступил и час прощания, вот уже и ожидает карета, которая должна увезти трех сестер. Мария Манчини вошла к королю и нашла его в слезах.
— Ах, государь! — сказала она. — Вы, король.., и вы плачете.., а я уезжаю…
Но Луи XIV ничего не отвечал и, видя, что всякая надежда исчезла, девушка гордо вышла, села в карету, в которой ее уже ожидали сестры Гортензия и Анна-Мария, и уехала в Бруаж, печальное место ссылки. Король поехал провожать и по дороге остановился и стоял, пока карета не скрылась из виду. Потом он возвратился к королеве, а некоторое время спустя уехал в Шантийи, чтобы укрыться в уединении со своими воспоминаниями и горем.
Через четыре дня кардинал собрался на конференцию с испанцами; его свиту составляли два архиепископа, четыре епископа, три маршала и множество вельмож, в том числе и государственный министр де Лион. Местом встречи был избран остров Фазанов.
В тот день, когда кардинал прибыл в Сен-Жан-де-Люц, двор выехал из Фонтенбло, отправляясь на юг, и при отъезде король добился от матери согласия на то, что при проезде через Коньяк ему будет дозволено увидеться с Марией Манчини. Свидание не доставило влюбленным ничего, кроме новых горьких слез, после чего Мария вернулась в Бруаж, а король продолжил путь в Бордо.
Переговоры с испанцами были продолжительны. Стороны долго не могли согласиться относительно возвращения принцу Конде его имений и почестей; потом спорили о каждом городе, который надобно было взять или уступить. Мазарини со своей итальянской тонкостью и твердостью разрешал вопросы, которые предлагал Луис Гаро, и хотя чувствовал, что в этих непрерывных ночных заседаниях он теряет здоровье, крепился до тех пор, пока все не было улажено к великой пользе для Франции.
Мирный договор заключал 124 статьи, каждая из которых была рассмотрена обоими министрами на острове Фазанов, и установлял вечный дружественный союз, равенство в отношениях и беспошлинность торговли. Договор включил длинный список городов и областей, закрепляемых за сторонами; испанский король отказывался от прав на Эльзас и другие земли, приобретенные им по Мюнстерскому договору, а Франция, со своей стороны, возвращала некоторые владения в Нидерландах, Бургундии, Италии и Испании.
Относительно принца Конде договорились, что поскольку он раскаялся в своих поступках и обещал загладить прошедшее совершенным повиновением воле короля, то ему следовало, обезоружив и распустив свои войска, вернуться во Францию и вступить в свои прежние должности, для чего отводилось два месяца. Залогом союза и доброй дружбы, которая должна была соединить оба королевства, объявлялась инфантина Мария-Терезия, старшая дочь испанского короля.
Оба экземпляра договора подписывались соответственно на столах обоих министров, а брачный договор — на столе дона Луиса Гаро с тем, чтобы предоставить невесте честь заключить его у себя. По нему в приданое инфантине назначалась сумма в 500 000 экю золотом, которую предполагалось выплатить в три срока, за что она формально отказывалась от всяких притязаний на наследство отца и матери, и ни она,
Ни ее дети не могли уже быть наследниками владений его католического величества даже в случае отсутствия у него законных наследников. Само бракосочетание назначалось на май — июнь 1660 года.
Ожидая окончания переговоров, двор переехал в Тулузу, куда прибыл и кардинал Мазарини, очень утомленный и больной. Он провел три месяца на острове Фазанов, в месте весьма нездоровом, занимаясь по 12 часов в сутки несмотря на мучившую его ужасно подагру. После недели отдыха двор отправился на зиму в Прованс, в город Э.
В это же самое время принц Конде выехал из Брюсселя с женой, сыном и дочерью. В Куломье их встретили герцог и герцогиня Лонгвиль, после чего герцог Лонгвиль отправился предупредит двор. Принц Конти, узнав, что брат находится в Ламбезе, приехал к нему вместе с маршалом де Граммоном и привез его к королю и королеве, которым кардинал представил знаменитого мятежника так, чтобы при этом не было никаких свидетелей. Принцесса де Монпансье собралась было присутствовать при этом свидании, но королева предложила ей прогуляться, поскольку принц просил, чтобы при его представлении никого не было.
Принцесса велела кланяться принцу и передать, что желает его видеть, но тот известил о невозможности свидания с ней ранее визита к герцогу Анжуйскому, так что принцесса получила визит принца лишь на третий день. Впрочем, принц Конде вернулся ко двору так, словно никуда от него не удалялся, и король дружески разговаривал с ним о всех его делах во Франции и Фландрии, как будто эти подвиги совершались ради пользы короля. Дамы, правда, нашли, что принц Конде очень переменился, и по природному любопытству непременно хотели знать причину; принц обвинил во всем кровопускания Гено, и дамам пришлось удовлетвориться таким ответом.
Спустя несколько дней после возвращения принца Конде пришло сообщение о смерти герцога Орлеанского, последовавшей в Блуа 2 февраля 1660 года после непродолжительной болезни на пятидесятом году жизни. Мы старались обрисовать характер герцога, прослеживая подробно все его действия во всех его слабостях. Все, кто основывал на нем свои надежды, пострадали — одним досталось изгнание, другим тюрьма или даже смерть. Однажды Гастон подал руку принцу Гимене, чтобы помочь сойти со скамейки, на которой тот стоял во время одного празднества.
— Благодарю вас, ваше высочество, — заметил принц Гимене, — благодарю тем более, что я, кажется, первый из ваших друзей, которому вы хотите помочь сойти с эшафота!
Гастон Орлеанский был очень гордым и снимал шляпу только перед дамами. Однажды, будучи еще мальчиком, он велел бросить в канал в Фонтенбло одного придворного, который показался ему непочтительным, что вызвало гнев Марии Медичи, потребовавшей, чтобы принц, под угрозой наказания плеткой, извинился перед дворянином. Гастон любил жаловаться на недостатки своего воспитания, объясняя это тем, что в гувернерах у него были «турок» и «корсиканец». Турком он называл г-на де Брева, долго жившего в Константинополе и ставшего совершенным магометанином, а корсиканцем — г-на Орнано, внука некоего Сан-Пьетро, убившего в Марселе свою жену.
Однажды при вставании с постели, при котором обыкновенно присутствовало множество придворных, у Гастона пропали очень дорогие часы. Он очень сожалел об этом, но когда кто-то предложил запереть дверь и всех обыскать, ответил:
— Так как я не хочу знать вора, то прошу вас всех отсюда выйти! Часы с курантами! Когда они начнут бить, станет известно, кто их украл!
В молодости герцог Орлеанский очень любил одну девушку из Тура по имени Луиза; однажды Луи XIII узнал, что Луиза делит свою любовь между его братом и одним бретонским дворянином Рене де л Эспин, любимцем того же самого брата. Король сообщил неприятную новость, по своему обыкновению, именно тому, кому она была всего неприятнее и принц, который ничего до сих пор не подозревал, несмотря на всю свою недоверчиво.сть, устремился к красавице и заставил ее признаться. Потом Гастон спросил совета у короля, а тот, который тогда сам был без ума от м-ль д\'Отфор, посоветовал убить соперника.
— Впрочем, — добавил король, — хорошо бы узнать мнение г-на кардинала. Кардинал, который не любил это обыкновение вельмож убивать друг друга, на счастье Рене де л Эспина не согласился с мнением короля. Впрочем, судьбы не избежать — Луизы приносили бедному Рене одни несчастья — будучи изгнан из Франции, он уехал в Голландию, где стал обожателем принцессы Богемской Луизы; младший из братьев принцессы, Филипп, убитый позднее в сражении при Ретеле, подкупил человек десять англичан с тем, чтобы они убили Рене. Как говорит Таллеман де Рео, де л\'Эспин был убит, когда выходил от французского посланника, и англичане нанесли ему столько ударов шпагами, что они сталкивались внутри его тела.
Гастон от своей Луизы имел то, что всю свою жизнь тщетно желал получить от двух законных жен, то есть сына. Однако, в связи с историей де л\'Эспина происхождение ребенка было сомнительно; мать его в печали постриглась в монахини, раздав подругам все свое богатство, как наследственное, так и полученное в подарок от герцога, оставив сыну лишь 20 000 ливров, доходом с которых надобно было содержать мальчика до тех пор, пока Гастон признает его законным сыном, или пока он не будет в состоянии идти на войну, чтобы погибнуть. Действительно, юноша поступил на испанскую службу под именем графа де Шарни, предводительствовал войсками в Гренаде в 1684 году, потом губернаторствовал в Оране и умер в 1692 году, оставив, в свою очередь, незаконнорожденного сына.
Припомним, что овдовев после своего первого брака с м-ль де Гиз, Гастон женился тайно, будучи в изгнании, на принцессе Маргарите Лотарингской. Он сделал это не только без согласия короля, но и против желания родственников принцессы, увезя ее ночью из Нанси, переряженную пажом, который шел за каретой с факелом в руке. Случилось так, что принцесса, стесняемая нарядом и неопытная в своей новой должности, криво держала факел; г-н Бово, шедший позади, сильно толкнул ее ногой, сказав:
— Верно этот негодяй пьян! Посмотрите, как он идет, как он держит факел!
Потом, всякий раз, когда г-ну Бове случалось видеться с герцогиней, она напоминала ему об этом наставлении и каждый раз тому приходилось извиняться.
Надо заметить, что добрая принцесса не отличалась умом, и когда по смерти Ришелье Гастон возвратился вместе с ней во Францию и когда их вновь венчали в Медоне, она утопала в слезах, ибо ей казалось, будто до сих пор она жила в смертном грехе. Тогда герцог, чтобы утешить жену, обратился к своему метрдотелю Сен-Реми:
— Вы-то можете сказать, что я был женат на принцессе Лотарингской? — На что тот ответил:
— Да право, нет, я знал, что вы с ней спите каждую ночь, но не знал точно, женаты ли вы на ней.
В возрасте принцесса сделалась еще более тупоумной и приобрела странную привычку при появлении метрдотеля с жезлом и при его докладе, что стол готов, поспешно выходить в известное место, подобно тому, как это представляется в одной сцене известной комедии «Мнимый больной», где так охотно смеются. Однажды, когда она собралась идти, метрдотель Сен-Реми важно остановился среди комнаты и начал с большим вниманием осматривать свой жезл.
— Что вы делаете, Сен-Реми? — удивился Гастон.
— Ваше высочество, — отвечал метрдотель, — я хочу узнать, не из ревеня ли или не из александрийского ли дерева мой жезл, поскольку как скоро он является перед герцогиней, то производит известное действие!
Смерть Гастона Орлеанского не только не произвела большого шума, но даже не возбудила почти никакого участия. Его не провожала дочь, с которой он был в тяжбе, его не оплакивал король, который с того времени, как начал понимать, »видел в нем своего врага, его не оплакивали и друзья, каждый из которых мог упрекнуть герцога в какой-нибудь измене.
Между тем, все внимание обращалось на великое событие, подготовленное мирным договором, что подписали Мазарини и Гаро.
Фронда заканчивалась как пьеса Мольера, который в это время обретал большую славу, — женитьбой, поскольку Фронда и была чем-то вроде трагикомедии. Подчинение принца Конде власти короля также не привлекло особого внимания, хотя в политическом отношении и было событием важным. Принц Конде представлял собой последнего из мятежных вельмож, и торжество над ним Луи XIV было торжеством монарха над феодализмом. Это были не два человека, враждовавшие между собой, но два начала, из которых одно должно было исчезнуть навсегда.
ГЛАВА XXXIII. 1660 — 1661
Вступление в брак Луи YJV. — Портрет молодой королевы. — Возвращение королевской фамилии в Париж. — Восстановление королевской власти в Англии. — Болезнь Мазарини. — Мнение врачей. — Сожаления кардинала. — Необыкновенное великодушие умирающего. — Насмешки Ботрю. — Последние минуты Мазарини. — Кардинал и его духовник. — Смешное вознаграждение. — Карточный долг. — Смерть Мазарини. — Духовное его завещание. — Суждение об этом министра. — Его высокомерие. — Его скупость. — Хвала ему.
Дон Луис Гаро, имея свидетелем епископа Фрежюсского, 3 июня 1660 года вступил во имя короля Луи XIV в брак с инфантой Марией-Терезией, дочерью испанского короля Филиппа IV, в церкви города Фонтараби. Королю тогда было 22 года, невесте примерно столько же. На другой день королева-мать, испанский король и королева-инфанти-на должны были встретиться на острове Фазанов и поэтому павильон, служивший местом свиданий между кардиналом Мазарини и министром Гаро, был великолепно украшен. Королева приехала первой; с ней был герцог Анжуйский, г-жа Флекс и г-жа Ноайль, а юному королю по правилам придворного этикета нельзя было видеть инфантину до назначенного времени.
Свидание между братом и сестрой совершилось сообразно с их характерами. Анна Австрийская хотела поцеловаться с испанским королем, но тот так закинул голову, что поцелуй не состоялся, а между прочим, они не видели друг друга более 45 лет. Дон Луис Гаро принес стул своему повелителю, г-жа Флекс — для королевы; оба стула были поставлены на середине черты, проведенной по паркету и обозначавшей границы королевств. Инфантина села на двух подушках возле своего отца.
После непродолжительного разговора о войне кардинал Мазарини прервал их величества, доложив, что у дверей стоит один незнакомец, который очень желает, чтобы двери были открыты. Анна Австрийская улыбнулась и спросила у своего брата, не позволит ли он в знак благоволения к этому незнакомцу сделать незначительное нарушение законов этикета. Испанский король важно сделал знак головой, что согласен, и оба министра тотчас же пошли открывать двери.
За дверью оказался одетый очень изящно красивый молодой человек, на голову выше обоих министров. Он с любопытством посмотрел на находившихся в павильоне: с не меньшим любопытством и они смотрели на него, особенно молодая королева, и покраснела, когда ее отец, наклонясь к Анне Австрийской, вполголоса сказал:
— Красивый зять!
— Государь! — ответила королева. — Позволите ли вы мне спросить племянницу, что она думает об этом незнакомце?
— Еще не время, — заметил Филипп IV.
— Когда же настанет это время? — поинтересовалась Анна Австрийская.
— Когда она выйдет из этого павильона, — закончил испанский король.
Между тем герцог Анжуйский спросил у молодой королевы:
— Какого вы мнения о двери, на которую смотрите?
— Мое мнение, — улыбнулась Мария-Терезия, — что она очень красива и хороша на вид.
Луи XIV, увидев то, что ему хотелось, удалился на берег реки, чтобы посмотреть на отъезд своей будущей жены.
— Ну, довольны ли вы, ваше величество? — спросил у него маршал Тюренн.
— О, очень! — ответил король. — Правда, ужасная прическа и платье инфанты меня сначала удивили, но, рассмотрев ее хорошенько, я нашел ее очень недурной и думаю, что мне легко будет ее полюбить.
Действительно, Мария-Терезия была небольшого роста, но хорошо сложена и поражала удивительной белизной; глаза — прекрасные, голубые и кроткие, щеки несколько большие, но свежие, губы несколько толстые, но алые, лицо продолговатое, волосы белокурые, серебристые, прекрасно гармонирующие с чудесным цветом ее лица.
Спустя некоторое время Мария-Терезия поднялась на судно, и оно начало движение. Король поскакал вдоль берега и следовал за кораблем, в котором находилась его супруга, со шляпой в руке и таким образом доехал бы до самого Фонтараби, если бы не помешали болота. По прибытии в Фонтараби старшая камер-фрау королевы сеньора Молина поинтересовалась у своей молодой государыни:
— Как вы находите своего супруга?
— Он мне очень нравится, — отвечала та, — я нахожу, что он очень красив, а его кавалькада показывает, что он может быть в высшей степени любезен.
9 июля епископ Байонский совершил торжество бракосочетания и в тот же вечер молодая королева перешла с половины своей свекрови на свою собственную, а та с этого времени приняла титул королевы-матери.
15 июня двор выехал из Сен-Жан-де-Люца, чтобы прибыть в Париж. В Амбуазе принц Конде представил августейшим супругам своего сына, в Шамборе герцог Лонгвиль, в свою очередь, явился с поздравлениями; в Фонтенбло прибытия короля и королевы ожидали герцог Лотарингский и герцог де Гиз. Из Фонтенбло двор отправился в Венсенн, где ожидали торжественного въезда, который и последовал 26 августа 1660 года, в двенадцатую годовщину баррикад в Париже.
В продолжение путешествия и приготовлений ко вступлению в брак в Англии произошли важные события. Еще 13 сентября 1658 года умер лорд-протектор Кромвель, а 19 мая 1660 года французский двор узнал, что сын Карла I утвердился на своем престоле. Это был тот самый принц Уэльский, который некогда обожал принцессу де Монпансье и которому Гастон отказал в руке своей дочери по причине непрочности положения претендента.
К этому времени здоровье кардинала Мазарини, расстроенное уже давно, пришло в окончательный упадок. Утомленный конференцией с испанцами, кардинал почувствовал в Сибуре первые припадки болезни, от которой и умер. Однажды королева, войдя в комнату министра, подошла к его окруженной множеством придворных постели и спросила о здоровье.
— Худо, государыня, — отвечал Мазарини. И, отбросив одеяло, сказал:
— Посмотрите, государыня, посмотрите на эти ноги, которые, чтобы доставить покой Франции, сами никогда не имели покоя!
Действительно, ноги кардинала, которые он так фамильярно демонстрировал, были так худы и сини, что королева не смогла удержаться, чтобы не вскрикнуть и не пролить слезы, видя своего министра в самом жалком состоянии.
В Фонтенбло, куда кардинала принесли на носилках, на которых он теперь лежал постоянно, с ним случился новый припадок. У Мазарини началась лихорадка, потом конвульсии и бред. В одну из таких минут к нему посоветоваться пришел король.
— Увы, государь! — ответил министр. — Вы спрашиваете совета у человека, который находится в бреду!
Итак, кардинал возвратился в Лувр совершенно больным, но, несмотря на это, хотел дать королю великолепный балет. Он велел устроить в галерее с портретами королей декорацию из колонн, покрытых золотой парчой по красному и зеленому фону, вытканной в Милане. Однако вдруг вспыхнул страшный пожар, уничтоживший плафон работы Фреминя с изображением Анри IV в виде Юпитера, поражающего громами титанов или, точнее, Лигу; пожар уничтожил также все портреты королей кисти Жане и Порбуса. Несчастье повергло Мазарини в отчаяние, в состояние полной прострации. Сгорели все комнаты Лувра, где жил кардинал, и его пришлось перенести в собственный дворец. К больному призвали его врача Гено, который пригласил одиннадцать коллег, и после этой, так называемой «консультации двенадцати врачей», Гено вошел к кардиналу со следующей речью:
— Не стоит вас обманывать, ваше преосвященство! Наши лекарства могут, правда, продлить вашу жизнь, но не могут излечить причину болезни. Вы наверное умрете, но это будет не так скоро и приготовьтесь к ожидающему вас страшному переходу. Я полагаю своей обязанностью сказать это вашему преосвященству с полной откровенностью, а если мои коллеги говорят иначе, то они вас обманывают! Мой же долг — говорить вам всю правду!
Кардинал выслушал приговор гораздо спокойнее, нежели можно было ожидать. Посмотрев на своего врача, он сказал:
— Гено! Поскольку вы решились говорить мне только правду, то выскажите ее до конца! Сколько дней остается мне жить?
— По крайней мере, еще месяца два, — ответил врач.
— Этого довольно, — сказал тогда кардинал. — Прощайте, Гено! Приходите ко мне почаще.., я вам обязан, как можно быть обязанным другу. Воспользуйтесь немногим временем, которое мне еще остается, чтобы увеличить свое богатство, а я воспользуюсь вашими спасительными советами. Прощайте еще раз и подумайте о том, что я еще много могу сделать для вашей пользы!
С этого времени кардинал заперся в своем кабинете и начал готовиться к смерти. Надо сказать, что преданность воле Божьей иногда у него проходила, и однажды его секретарь Бриенн, сын того самого Ломени Бриенна, который помог Мазарини стать первым министром, находился в галерее, в которой тот разместил свои превосходнейшие картины, статуи и вазы; вдруг Бриенн услышал шаркание туфель, сопровождаемое тяжелым дыханием; сообразив, что это идет больной, Бриенн спрятался за роскошными обоями, выполненными по рисункам Джулио Романо и принадлежавшими прежде маршалу Сент-Андре. Действительно, то был кардинал, едва добравшийся до стула, и, полагая себя в одиночестве, заговоривший:
— Надобно расстаться с этим, и с этим также.., и с этим.., и с этим… Боже мой! Сколько мне стоило трудов приобрести все эти вещи, с которыми я теперь должен расстаться… Увы! Я не увижу их более, ибо скоро удалюсь туда, где…
Эти жалобы человека, который был так могуществен, у которого до сих пор было столько завистников, растрогали Бриенна и он вздохнул. Мазарини услышал и вскричал:
— Кто здесь? Кто здесь?
— Это я! — ответил секретарь. — Я ожидал минуты, чтобы поговорить с вашим преосвященством об очень важном письме, которое сейчас только получил.
— Подойдите ко мне, Бриенн, подойдите, — сказал кардинал, — и дайте свою руку, я очень слаб. Но, пожалуйста, не говорите ничего о делах, я не в состоянии о них слушать! Обратитесь к королю и делайте то, что он скажет. Что же касается меня, то я имею в голове совсем другое. — Потом, как бы возвратясь к своим мыслям, Мазарини продолжил:
— Посмотри, мой друг, на эту прекрасную картину Корреджо и на эту «Венеру» Тициана, и на этот несравненный «Потоп» Антонио Карраччи… Увы! Со всем этим мне надобно расстаться! О, мои картины, драгоценные мои картины, которые так люблю.., которые так дорого мне стоили!
— Ваше высокопреосвященство! — позволил себе Бриенн. — Вы преувеличиваете опасность вашего положения, вы совсем не так опасно больны, как думаете.
— Нет, Бриенн, нет! — возразил кардинал. — Я очень плох!.. Впрочем, для чего мне желать жить, когда весь свет желает моей смерти!
— Вы ошибаетесь, ваше высокопреосвященство, — не согласился секретарь, — теперь мы живем уже не во времена Фронды, когда это было так, а теперь никто не имеет подобного желания!
— Никто! — Мазарини улыбнулся. — Однако вы хорошо знаете, что есть один человек, который очень даже желает моей смерти! Но перестанем говорить об этом! Умереть надобно и лучше сегодня, нежели завтра… Ах! Он желает моей смерти, я это знаю!
Бриенн не спорил более, поскольку понимал, что министр говорит о короле — известно было, что королю давно хотелось принять правление в свои руки. Мазарини возвратился в свой кабинет и отпустил секретаря.
Спустя несколько дней случилось нечто, всех очень удивившее и заставившее верить, что кардинал ждет близкой смерти. Его высокопреосвященство пригласил к себе герцога Анжуйского и собственной рукой подарил ему 50 000 экю. Радость его королевского высочества, брата короля, который по скупости министра никогда не имел в руках своих трех тысяч ливров разом, была невыразима, и он бросился кардиналу на шею, поцеловал его и вышел скорыми шагами.
— Увы! — вздохнул кардинал. — Я бы дал 4 000 000, чтобы мое сердце было моложе и могло чувствовать подобную радость!
С каждым часом кардинал слабел. Приговор Гено, что он не проживет более двух месяцев, точил его сердце, он думал об этом даже во сне. Однажды Бриенн, войдя тихонько в кабинет кардинала, поскольку камердинер Бернуэн предупредил, что кардинал спит перед камином — увидел, как тот, сидя в своем кресле, совершает странные телодвижения. В течение пяти минут Бриенн смотрел на кардинала, который раскачивался во все стороны и что-то бормотал, и, опасаясь, как бы он не упал в камин, позвал Бернуэна; камердинер разбудил больного.
— Что? Что? — вскричал Мазарини. — Гено так сказал!
— Черт возьми этого Гено и то, что он сказал! — рассердился Бернуэн. — Вечно вы твердите одно и то же, ваше высокопреосвященство!
— Да, Бернуэн, да! — воскликнул кардинал. — Да! Надобно умереть.., я не могу этого избежать! Гено так сказал… Гено так сказал! — Именно эти слова и повторял больной во сне.
— Ваше преосвященство! — сказал камердинер, желая отвлечь кардинала от постоянной мучительной мысли. — Пришел г-н Бриенн!
— Бриенн? — повторил кардинал. — Вели ему войти. Бриенн поцеловал руку Мазарини.
— Ах, друг мой! — простонал кардинал. — Я умираю.., я умираю!
— Да, — ответил секретарь, — но вы сами себя убиваете! Не мучайте себя более этими ужасными мыслями, которые причиняют вашему преосвященству столько зла!
— Правда, правда, Бриенн! — не мог успокоиться кардинал. — Но так сказал Гено, а Гено знает свое ремесло хорошо!
За неделю до смерти Мазарини пришла в голову странная прихоть: он велел себя побрить и покрыть щеки румянами и белилами, так что никогда в жизни он не был так свеж и румян; потом уселся в свои носилки, которые спереди были открыты, и велел нести себя в сад, хотя было по-мартовски холодно. Всякий, видя кардинала совершенно помолодевшим, полагал, что видит сон, а принц Конде при этом зрелище заметил:
— Плутом жил, плутом хочет и умереть!
Граф Ножан-Ботрю, этот старый шут королевы, который вскоре будет удален от двора, при котором он играл роль Готье-Гаргиля, подобно тому, как Мазарини играл роль Паяца, подошел к носилкам больного и пошутил:
— О, как видно, воздух очень полезен для вашего высокопреосвященства и произвел в вас большую перемену! Вам надобно почаще этим пользоваться, ваше преосвященство!
Слова эти камнем легли на сердце Мазарини, ибо он почувствовал насмешку.
— Возвратимся в комнату, возвратимся, — обратился кардинал к своим носильщикам, — что-то я худо себя чувствую!
— Это и видно! — заметил безжалостный шут. — Особенно по тому, что лицо вашего преосвященства так свежо и румяно!
Кардинал опустился на подушки. На ступенях дворца больного увидел испанский посланник граф Фуэнсальдан и, посмотрев на умирающего, с совершенно кастильской важностью сказал своим спутникам:
— Этот человек очень напоминает мне покойного кардинала Мазарини.
Посланник ошибся только на несколько дней. Впрочем, Мазарини еще не совсем потерял страсть к жизни — игра в карты, составлявшая главнейшее из увлечений кардинала, пережила другие, и не имея возможности играть сам, он заставлял друзей играть около своей постели, а карты за него держали другие. Так, командор Сувре играл за кардинала, когда пришел папский нунций, который, узнав, что умирающий уже принял святое причастие, принес ему индульгенцию. Командор Сувре имел значительный выигрыш и спешил уведомить об этом его преосвященство.
— Ах, командор! — заметил кардинал. — Сколько вы ни выигрываете, я теряю в своей постели более!
— Вот как! — попытался успокоить его Сувре. — Что такое вы говорите, ваше преосвященство! Не стоит иметь такие мысли! Надобно закончить с честью…
— Пожалуй, — прервал его Мазарини, — только закончите вы, друзья мои, а я заплачу проигрыш.
При входе нунция карты были спрятаны. А вечером кардинала уведомили, что явилась комета.
— Увы! — пошутил кардинал. — В самом деле, комета делает мне много чести!
Папского нунция звали Пикколомини; он дал Мазарини отпущение всех его грехов в случае смерти и говорил весьма наставительно по-латыни, на что кардинал отвечал по-итальянски:
— Прошу вас, милостивый государь, уведомить его святейшество, что я умираю его покорнейшим слугой и весьма обязан ему за индульгенцию, которую он мне даровал и в которой я имею нужду. Поручите меня его святым молитвам. Кардинал сказал еще несколько слов, но так тихо, что их никто не слышал, после чего его соборовали. С этой минуты придворных более не впускали в комнату умирающего, за которым присматривал священник церкви Сен-Никола-де-Шан. Войти к Мазарини могли лишь король, королева и Кольбер.
Король приходил повидаться и просил последних советов.
— Государь! — говорил Мазарини. — Уважайте сами себя и все будут вас уважать. Не имейте никогда первого министра и сноситесь во всех случаях, когда вы будете иметь нужду в умном и преданном человеке, с г-ном Кольбером.
Перед своей смертью кардинал решил пристроить обеих оставшихся племянниц; одна из них, Мария Манчини, бывшая возлюбленная короля, стала невестой Лоренцо Колонны, неаполитанского коннетабля, другая — Гортензия — невестой сына маршала ла Мейльере, переменившего свой титул на титул герцога Мазарина. Последняя, которую дядя держал в состоянии почти нищенском, сама рассказывает, как она обрадовалась своему счастью, когда дядя, устроив ее брак, позвал к себе в кабинет, где ее ожидало приданое и, кроме того, ларчик, заключавший в себе 10 000 пистолей золотой монетой, то есть более 100 000 ливров. Гортензия тотчас позвала брата и сестру и подвела их к сокровищу, где каждый набрал себе в карманы столько пистолей, сколько могло поместиться, а остатки они начали бросать во двор лакеям с криком: «Пусть теперь умирает, пусть умирает!»
Кардинал, узнав об этой расточительности, а, быть может, и о неблагодарности, застонал на своем смертном одре. Надо думать, что Мазарини угнетало его богатство — Ришелье, происходивший из знатного дома, сознавал свое право на состояние, а Мазарини, сын рыбака и выскочка, в минуту смерти ужаснулся, что оставляет родственникам более 40 000 000. Правда, его духовник, приведенный в трепет баснословными суммами, которые Мазарини во время исповеди признал греховными, прямо заявил:
— Ваше преосвященство! Вы будете прокляты, если не возвратите, кому следует, богатства, приобретенные незаконно!
— Увы! — отвечал Мазарини. — Я все это получил милостью короля.
— Пусть так, — настаивал священник, который никогда не поддавался словесному дурману и действовал всегда по совести, — пусть так, но надобно отделить то, что дал вам король, от того, что вы взяли сами.
— Да как же! — вскричал кардинал. — Если так, то придется возвратить все! — Потом, подумав с минуту, он сказал:
— Позовите ко мне Кольбера и он найдет средство все уладить.
Кольбер был человеком особо покровительствуемым кардиналом, который и рекомендовал его королю. Мазарини объяснил Кольберу свое затруднительное положение, и тот нашел способ согласить совесть кардинала с его желанием не отпустить несметное богатство из рук семьи. Предложение состояло в том, чтобы оформить на имя короля дарственную, которую тот по своему королевскому великодушию, без сомнения, тотчас бы уничтожил. Эта идея очень понравилась кардиналу и 3 марта он сделал дарственную запись на имя короля. По прошествии трех дней, поскольку Луи XIV дарственной не возвращал, кардинал пришел в отчаяние и, ломая руки, говорил:
— Несчастная моя семья! Увы, несчастная моя семья, она останется без куска хлеба!
Наконец, 6 марта Кольбер с великой радостью принес долгожданный документ с полномочиями от короля располагать кардиналу всем своим имуществом, как ему заблагорассудится.
— Ну вот, отец мой! — обратился Мазарини к своему строгому духовнику, показывая дарственную, возвращенную королем. — Теперь имеете ли вы причину не дать мне отпущения грехов?
У духовника не было никакой причины для отказа и он отпустил умирающему его грехи. Тогда кардинал достал из-под подушек заготовленное заранее завещание и вручил его Кольберу. В это время кто-то постучал в дверь, и так как никому не дозволялось входить в комнату кардинала, то Бернуэн пошел отказать.
— Кто это был? — спросил Мазарини возвратившегося камердинера.
— Это был, — прозвучало в ответ, — президент счетной экспедиции г-н Тюбеф. Я ему сказал, что ваше преосвященство никого не принимает.
— Ах! — воскликнул умирающий. — Что ты наделал, Бернуэн! Он мне должен! Он, наверное, принес мне деньги! Вороти его скорее, вороти! — Бернуэн побежал за Тюбефом и привел его к постели кардинала. Мазарини не ошибся — Тюбеф принес деньги, которые он проиграл в тот раз, когда приходил папский нунций. Кардинал очень ласково встретил честного игрока, принял что-то около 100 пистолей и попросил шкатулку с драгоценностями. Когда ее принесли, кардинал спрятал деньги в соответствующее отделение и стал пересыпать драгоценности.
— О! — заговорил Мазарини, предаваясь своему любимому занятию. — О, г-н Тюбеф, вы — прекрасный игрок! — Тюбеф поклонился. — Я дарю г-же Тюбеф, — продолжал Мазарини, — я дарю г-же Тюбеф…
Президент счетной экспедиции подумал было, что кардинал в память о честном игроке хочет подарить какой-нибудь драгоценный камень его жене, и, улыбаясь, смотрел на кардинала, как бы помогая словам вырваться из уст.
— Я дарю г-же Тюбеф, — закончил Мазарини, — мое бонжур!
С этими словами он запер шкатулку и отдал Бернуэну. Что касается Тюбефа, то он ушел со стыдом, кляня себя за то, что хотя бы на одно мгновение мог подумать, будто Мазарини решится кому-нибудь что-нибудь подарить. На другой и в последующий день больному становилось то легче, то тяжелее, но тяжелые минуты все учащались.
7-го к вечеру королева приходила посетить кардинала, но он так страдал, что находившийся в передней Кольбер сказал:
— Вероятно, он не переживет этой ночи! — Но Кольбер ошибся — Мазарини прожил и следующий день. К вечеру опять начались ужасные страдания.
— Ваше преосвященство, — сказал смотревший за кардиналом священник, — это дань, платимая природой.
— Да, да, — ответил кардинал, — я очень страдаю, но чувствуя, слава Богу, что благодать сильнее моих страданий.
Спустя два часа предсмертные страдания увеличились, кардинал сам ощупал себе пульс и обратился к окружающим:
— Ах! По своему пульсу я вижу, что мне еще долго страдать!
В первом часу ночи Мазарини стало еще хуже: в 2 он пошевелился на своей постели и спросил: «Который час?» А на исходе третьего часа ночи Мазарини скончался, прожив 17 месяцами больше Ришелье и пользуясь подобно ему в течение 18 лет неограниченной властью. «Первые числа марта — роковые для Юлиев, — пишет Приоло в своей истории. — Юлий Цезарь был убит в Риме, а кардинал Джулио Мазарини умер в Венсенне в тот же день, только шестнадцатью веками позднее».
Король, проснувшись, кликнул свою кормилицу, которая всегда спала в его комнате, и сделал глазами знак, чтобы она осведомилась о состоянии кардинала. Когда кормилица принесла известие, что кардинал скончался, Луи XIV тотчас же поднялся и, позвав к себе Летелье, Фуке и Лионя, заявил им:
— Господа! Я велел пригласить вас для того, чтобы уведомить о своем решении. Доселе мне было благоугодно предоставлять управление делами ныне покойному кардиналу, но с сегодняшнего дня я намерен управлять ими сам. Вы будете помогать мне вашими советами, когда я вас об этом попрошу!
Отпустив сановников, Луи XIV отправился к королеве-матери, отобедал с ней и уехал в Париж в закрытой карете. Королеву-мать несли в портшезе, а шталмейстер маркиз де Бофор и Ножан-Ботрю шли пешком у дверец и веселили небольшую свиту до самой столицы.
Кардинал оставил несметное богатство: по завещанию оно достигало 50 000 000, и он запретил делать подробную опись своему имуществу, опасаясь, как бы народ не возмутился. Главным наследником кардинала по завещанию назначался Арман-Шарль Лапорт маркиз ла Мейльере герцог Ретельский, Мазарин, который получал все, что останется после уплаты частных завещаний. Громадности этого остального наследник никогда точно не знал по все тому же отсутствию подробной описи, но оно равнялось королевскому и составляло от 35 до 40 000 000.
Все другие родственники кардинала Мазарини получили свою долю в его посмертной щедрости. Племянница, принцесса Конти, получила 200 000 экю; принцесса Моденская, принцесса Вандомская, графиня Суассонская и жена коннетабля Колонны получили такую же сумму; племянник Манчини — герцогство Невер, 900 000 ливров наличными, доходы с Бруажа, половину мебели и все римские владения; маршал Граммон — 100 000 ливров; сестра, г-жа Мартиноцци, — 18 000 ливров пожизненной пенсии.
Прочие частные завещания состояли в следующем; королю — два кабинета разных вещей, в порядок еще не приведенных; королеве матери — алмаз в 1 000 000 ливров; молодой королеве — алмазный букет; герцогу Анжуйскому — 60 марок золотом, обои и 30 изумрудов; дону Луису Гаро — знаменитую картину Тициана «Флора»; графу Фуэнсальдану — большие часы с золотым ящиком; его святейшеству папе Римскому — 600 000 ливров на войну с турками; бедным — 6000 франков. Казне кардинал оставил 18 больших алмазов с тем, чтобы они назывались «мазаринами» — это было средством возвысить свое имя до высоты других имен, данных некоторым алмазам, и действительно, мазарины заняли место подле 5 медичи, 4 валуа, 15 бурбонов, 2 наварров, алмаза Ришелье и алмаза Санси. Увековечить память своего существования было одним из пламенных желаний Мазарини, и кроме 18 алмазов это имя получил герцог Мазарин, так стал называться дворец кардинала, игра в карты, которую он изобрел (le hoc Маzarin), наконец, паштет a la Mazarine.
Внимательный читатель заметил, конечно, что честолюбие и скупость были господствующими страстями кардинала Мазарини. Чтобы удовлетворить свое честолюбие, он предал Францию, чтобы удовлетворить скупость, он ее разорил, а между тем мало какой министр, отечественного или иностранного происхождения, сделал для какой-либо страны то, что Мазарини сделал для своего второго отечества.
Мы говорим, что он изменил Франции. Вот по какому случаю он замышлял свою измену, которая, впрочем, не имела особенных последствий. Послушаем, что рассказывает об этом Бриенн.
«Однажды (1660), когда я был один в кабинете кардинала и писал крайне нужные депеши, по его распоряжению, разным лицам, его преосвященству понадобились некоторые бумаги, находившиеся в одном из ящиков его письменного стола. Самого кардинала удерживала в постели подагра; он позвал меня, вручил ключи и поручил отпереть ящик под № XI, взять связку бумаг под литерой А, перевязанную желтой лентой. Ящики оказались неверно размещены и рядом с № X оказался № IX, который я и отпер; обратив внимание на то, что бумаги под литерой А перевязаны голубой лентой, я сказал об этом кардиналу, который и указал на ошибку. Тогда я отпер нужный ящик и действительно нашел в нем искомое, что и отнес его высокопреосвященству. Между тем, я не смог удержаться, чтобы не прочесть текст на листе в связке А под голубой лентой».
Хотя кардинал в титулах пользовался только заглавными буквами, Бриенн легко прочитал содержание бумаги:
«Акт, по которому испанский король обещал мне не противиться возведению меня в папское достоинство в случае, если я успею представить себя к избранию по смерти Александра VII, и под условием, что заставлю французского короля удовольствоваться городом Авеном вместо Камбре, который должен быть уступлен испанской короне. Акт этот выгоден…»
Смерть не дала Мазарини времени привести в исполнение сей честолюбивый план, поскольку Александр VII, избранный 7 апреля 1655 года, умер 22 мая 1667-го, то есть на шесть лет позже того, кто собирался стать его преемником.
Что до скупости Мазарини, то она вошла в пословицы, и в этом великом пороке его упрекали и друзья, и недруги. Все для него служило предлогом брать деньги, все могло стать поводом к налогам. «Они поют, они заплатят» — стало не только французской поговоркой. Однажды кардиналу сообщили, что в продажу поступила направленная против него ужасная брошюра, и он приказал ее запретить, а поскольку после запрещения цена на брошюру возросла раз в десять, то кардинал велел продавать ее; эта операция доставила ему 1000 пистолей, как он сам рассказывал, довольно посмеиваясь.
Мазарини плутовал в карточной игре, называя это «соблюдать свои интересы»; как кардинал ни был скуп, играл он по очень высоким ставкам, так что выигрыш или проигрыш достигал иногда 50 000 ливров за один вечер. Понятно, что он соответствующим образом переживал и то, и другое.
Если Мазарини приходилось отдавать деньги, то делал он это с крайним неудовольствием, а то и вовсе не отдавал. Зато он бывал очень весел, получая деньги, для чего употреблял способы исключительные. Так же кардинал старался поступать и при приобретении других ценностей. Например, у кардинала Барберини имелась прелестная картина Корреджо с изображением младенца Иисуса на коленях Богородицы, подающего в присутствии св. Себастьяна обручальное кольцо св. Екатерине. Мазарини не решался попросить картину у владельца, который, по всей вероятности, отказал бы, поэтому картину попросила королева, и Барберини не мог отвергнуть ее просьбы. Опасаясь возможных недоразумений с картиной, Мазарини послал в Рим нарочного, разумеется, за счет Барберини; даритель сам представил подарок королеве, которая, желая оказать честь великолепному произведению и дарителю, приказала немедленно повесить картину в своей спальне, однако, как только Барберини уехал, Мазарини забрал картину к себе. После смерти Мазарини, желавший подарить картину вовсе не ему кардинал Барберини при личной встрече с королем напомнил об этом; Луи XIV нашел это справедливым, и картина была возвращена вместе с тремя другими, которые герцог Мазарин отослал королю, говоря, что это — изображения нагих женщин. Этими тремя картинами, оскорблявшими целомудрие супруга Гортензии Манчини, были «Венеры» Тициана и Корреджо, а также та самая работа Антонио Карраччи, с которой кардинал Мазарини никак не мог расстаться.
Этот же самый герцог Мазарин однажды, в припадке все того же целомудрия, бил молотком по всем древним статуям, доставшимся ему от дяди. Король узнал об этом и послал Кольбера узнать о побуждениях к столь замечательному деянию.
— Совесть моя, — заявил герцог.
— Однако, г-н герцог, — удивился Кольбер, — если ваша совесть столь беспокойна, то почему у вас в спальне обои с Марсом и Венерой, которые, по моему мнению, столь же нецеломудренны, как и эти бедные статуи?
— Это потому, что обои, — ответил герцог, — достались мне из дома Лапорта, из которого я происхожу, а так как я не ношу более этого имени, то желаю сохранить хоть что-нибудь на память из дома Лапортов.
Королю эта причина показалась, без сомнения, удовлетворительной, и он оставил герцогу обои из дома Лапорта, но отнял статуи, которые происходили из дома Мазарини.
Возвращаясь к кардиналу Мазарини, скажем, что он умер, проклинаемый многими: его проклинала королева за неблагодарность, его проклинал король за властолюбие и жадность, его проклинал народ, упрекавший кардинала в своем разорении. Эпиграммы, преследовавшие министра при жизни, после его смерти еще более размножились и прощением вовсе не звучали:
К нам Мазарен сюда как Лазарь нищ приехал,
Но к королеве так искусно он подъехал,
Что ею он почти от смерти воскрешен;
И сделался потом богат ужасно он:
В порфиру и виссон он пышно облачался
И как евангельский богач ужасно он скончался.