Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Игорь Ефимов

СТЫДНАЯ ТАЙНА НЕРАВЕНСТВА

Вступление

КТО БОЛЕЕ РАВЕН?

Мы живем в эпоху, ознаменованную победным наступлением эгалитарной идеи. Начиная с Жан Жака Руссо и Французской революции в странах Европы один за другим рушились сословные барьеры. Исчезали сеньоры, графы, князья, дворяне. Избирательные права предоставлялись любому бедняку. В странах Азии шла и до сих пор идёт упорная и во многом успешная борьба с системой каст. Люди отдавали и отдают свои жизни в борьбе с расовым неравенством. Горячие страсти вызывает борьба за равенство женщин с мужчинами. Весь мировой коммунизм черпал свою мощь из импульса, направленного на преодоление неравенства имущественного.

За неравенство рубили головы гильотиной, расстреливали в подвалах ЧК, душили голубыми пластиковыми мешочками в полях Камбоджи. Наличием социального неравенства объясняли и оправдывали бандитизм, терроризм, поджоги, пытки. Источники любого неравенства подвергались въедливому исследованию и враждебно-презрительному истолкованию. Даже самые безжалостные деспоты 20-го века не решались украсить себя короной или мантией, но появлялись на трибунах в таких же пиджаках, кителях, френчах, гимнастёрках, какие носили их подданные.

И в разгар этого победного и грозного марша просто страшно вдруг встать и напомнить простую, всем давно известную, но вот уже двести лет отодвигаемую на задний план, истину:

В ИНДИВИДУАЛЬНОМ ПЛАНЕ ЛЮДИ ОТ ПРИРОДЫ НЕРАВНЫ.

Они неравны по уму, они неравны по энергии, они неравны по таланту, по художественной одарённости, по жажде свободы, они неравны по целеустремлённости, по волевому потенциалу.

Они неравны потому, что Хозяин жизни даёт при рождении одному \"пять талантов, другому два, иному один, каждому по его силе\" (Матфей, 25:15).

Все это знают, но вслух об этом говорить нельзя. Неоспоримый этот факт не должен приниматься во внимание ни при каких рассуждениях о совместной жизни людей на Земле, ни при каком планировании социальных институтов. Простую эту истину стыдливо огибает всякая мысль, всякое слово, всякий оратор и писатель.

Раньше, вплоть до конца прошлого века, таким же умолчанием было окутано всё связанное с эротикой, с сексом, с плотской природой любовного влечения людей друг к другу. С одной стороны, любовь прославлялась и превозносилась как чувство прекрасное и возвышенное. О ней пели певцы на оперной сцене, о ней писали поэты, она наполняла романы. С другой стороны, всегда оставалась какая-то тайна и недоговорённость. Нельзя было вслух обсуждать, чем занимались Ромео и Джульета ночью, под пенье то ли соловья, то ли жаворонка. Было бы верхом неприличия, если бы Евгений Онегин уточнил, от какой \"беды\" он предостерегал Татьяну Ларину, когда призывал её \"учиться властвовать собою\". Воображение читателя должно было само дорисовать утехи Печорина с похищенной им несовершеннолетней черкешенкой.

Но вот прошло каких-то двести лет — и что стало с главной тайной любви?!

Могли ли люди прошлого столетия вообразить, что их правнукам в школах будут читать лекции о половом акте и раздавать бесплатные презервативы?

Могли ли ценители литературы предвидеть, что мировая слава придёт к писателю, который опишет, как бёдра двенадцатилетней падчерицы героя приходят в соприкосновение с его пульсирующим органом?

Могли ли члены Американского Конгресса поверить, что в этом святилище государственной мудрости будут кипеть споры об абортах и демонстрироваться огромные плакаты с изображениями окровавленных зародышей?

Каким состраданием и отвращением прониклись бы члены Верховного суда, если бы узнали, что их наследникам придётся рассматривать дело, в котором в качестве главного объекта будет фигурировать пенис находящегося у власти президента?

Кажется, в наши дни не осталось запретных тем. Все покровы сорваны. Само понятие \"стыдливость\" превратилось в анахронизм. Можно писать, говорить, рассуждать на любую тему, под любым углом, с любой степенью откровенности.

Обо всём — но только не о врождённом неравенстве людей.

Этот неоспоримый и всем известный факт сделался таким же \"табу\", каким раньше были \"вопросы пола\".

Если каракатица внезапно выпускает чернильное облако, мы догадываемся: что-то её испугало.

Если общественное сознание, свободно, то есть без принуждения со стороны инквизиции, Звёздной палаты, Сыскного приказа, гестапо, КГБ, прячет под покров стыдливой тайны тот или иной общеизвестный факт, это скорее всего говорит о том, что оно ощущает серьёзную опасность в открытом обсуждении его.

То, что мы называем общественной моралью, всегда представляет из себя некую шкалу ценностей, принятых данным народом в данный исторический момент. Если шкала устойчива и прочна, есть надежда на длительный и устойчивый мир в обществе. Если в ней обнаружатся трещины и противоречия, всё здание начнёт шататься. И это вызывает у нас вполне оправданный испуг. Но не дай Бог если мы заметим, что какие-то из восхваляемых нами ценнстей-идеалов оказываются во враждебном противостоянии друг с другом. Тут уже дело пахнет катастрофой.

Если мы вглядимся в эти два главных табу последних двух веков — эрос и врождённое неравенство, — мы увидим любопытное сходство между ними: и то, и другое табу находятся в точке, где ощущается опасное сближение двух главных ценностей, превозносимых общественной моралью.

В прошлом веке превыше всего восхвалялись две вещи — ДОБРО и ЛЮБОВЬ. И окутанный стыдливым молчанием эрос был именно тем опасным перекрестком, где двум главным идеалам грозило столкновение.

В наше время в свободных обществах культ абстрактного \"добра\" оказался сильно потеснен культом справедливости. Рядом со \"справедливостью\" уверенно вырастает кумир успеха. \"Желаем вам достичь успеха!\" — говорят ораторы выпускникам в школах. Не \"счастья\", и уж тем более не \"стать хорошими и достойными людьми\", но — успеха. Успех как бы автоматически приравнивается к счастью и таким образом приобретает статус одного из основных прав, включённых в Конституцию США: \"pursuit of happiness\" (погоня за счастьем) превращается в \"pursuit of success\" (погоню за успехом).

Справедливость и Успех прекрасно могли бы идти своими параллельными путями, если бы способности и силы людей были равны. Но существует врождённое неравенство людей, которое в любой момент грозит сделать Справедливость и Успех несовместимыми, — и этот камень преткновения окружают чернильным облаком испуга, неписанным кодексом политической и этической корректности, стыдливым умолчанием.

Рассмотрим всё это чуть подробнее.

Откуда вырастает несовместимость Добра и Любви?

Она вырастает из самой природы этих двух чувств, двух идеалов. Ибо природа Добра — всеохватна, бескорыстна, направлена непременно на всех людей. Природа любви-влюблённости — индивидуальна, эгоистична, направлена на одного в ущерб всем остальным.

Если я горячо влюблён в кого-то, я пойду на всё, чтобы отнять предмет своей любви у других, оградить, оставить для одного себя. Если я влюблён, я, конечно же, отвергну притязания тех, кто, влюбившись в меня, пытается оторвать меня от предмета моей любви. Страдания отвергнутых, страдания нелюбимых, страдания неудачливых соперников вольются в океан мирового Не-Добра — но что мне до этого?

Однако, если Любовь и Добро представляют угрозу друг для друга, что же мы будем делать? Неужели надо отказаться от того или другого?

— Да, — решительно отвечал Лев Толстой. — И нет никаких сомнений, что отказаться надо от Любви во имя Добра. Я объясню вам, что Иисус Христос всюду, где говорил \"любовь\", на самом деле имел в виду Добро. Я объясню вам, что самый знаменитый певец любви — Шекспир — на самом деле очень плохой писатель, и все другие воспеватели любви — немногим лучше. Я покажу вам на собственном примере, как надо бороться с любовью во имя Добра — стану жить с нелюбимой женой до конца и постараюсь разлюбить юбимых дочерей, ибо любить кого-то одного — ущерб и обида для всех остальных.1

Толстому вторит Владимир Соловьёв. \"Добро определяет мой выбор в свою пользу всею бесконечностью своего положительного содержания и бытия, следовательно этот выбор бесконечно определён, необходимость его была абсолютная, и произвола в нём — никакого.\"2 А если раздаются где-то сладкие голоса поэтов, не отдающих должного Добру (Пушкин, Лермонтов и др.), то это просто несчастные души, поддавшиеся гордыне и погубившие себя навеки.

Русское общество потому и ощущало серьёзную опасность в проповеди своих главных философов, что они отказывались закрывать глаза на грозное противоречие, отказывались участвовать в сговоре умолчания. И опасения эти были не напрасны. Исследование краеугольных постулатов моральных ценностей нанесло не меньший ущерб всей структуре российского государства, чем революционная пропаганда социалистов и либералов.

Но, к счастью или к несчастью, жизнь берёт своё и обтекает даже самых опасных искусителей, как река обтекает камни. Люди возвращаются в привычное русло своей жизни, где все неразрешимые противоречия и вопросы окутаны облаком общепринятых истолкований и стыдливых умолчаний. Нам бы справиться с более насущными страхами, увернуться от реальных опасностей: болезни, бедности, войны, голода, ареста. Складываясь из миллионов мелких удач в этом вечном ускользании от угрозы и гибели, жизнь продолжается.

И вот мы уже в конце 20-го века.

Где Справедливость и Успех сильно потеснили Добро и Любовь.

Кажется, ещё совсем недавно Вертер мог покончить с собой из-за несчастной любви, Ленский погибал на дуэли, мадам Бовари принимала яд, мадам Батерфляй закалывала себя кинжалом, когда возлюбленный оставлял её. Сегодня юноша скорее повесится из-за того, что он не попал в Гарвард, девушка проглотит смертельную дозу снотворного, если её не возьмут на роль безымянной и бессловесной служанки в новой экранизации \"Мадам Бовари\".

Ибо Успех — вот наш новый кумир.

Раньше нас учили \"возлюби ближнего, как самого себя\". Сегодня мы любим ближнего по-новому: он дорог нам тем, что мы можем вознестись над ним. Каждое утро, едва проснувшись, мы начинаем это дух захватывающее карабканье наверх. Примеряя модный галстук, опрыскивая себя дорогими духами, садясь в новый автомобиль (а у соседа до сих пор старый), проезжая мимо облупленных домов бедных предместий, обгоняя медлительных растяп на шоссе, входя в небоскрёб из стекла и стали, взлетая на шестидесятый этаж, небрежно кивая подчинённым и ловко срезая остроумным замечанием коллегу, мы пьём вино успеха, слаще которого нет ничего на свете. А те несчастные, что остаются ниже и позади нас, которым достаётся горечь поражения? Что ж, им дан был в своё время шанс — видимо, они упустили его. Здесь нет никакого нарушения Справедливости. Но соблюдая приличия, соблюдая заповедь сдержанной скромности, мы никогда не скажем им вслух \"я умнее, смелее, предприимчивее тебя\". Ибо сказать нечто подобное вслух прозвучало бы сегодня такой же непристойностью, как если бы сто лет назад Вронский сказал Анне Карениной \"your place or my place?\" (\"твоя квартира или моя?\").

Считается, что дорога к Успеху должна быть открыта всем — в этом и состоит Справедливость. Ведь объектов вожделенного успеха может быть так же много, как и объектов любовного томления, — хватит на всех. Если тебя отвергла одна возлюбленная, ничто не мешает тебе искать — и найти — другую. Если ты потерпел сегодня поражение в одном начинании, завтра можно попробовать свои силы в чём-то другом.

Конечно, некоторые люди имеют больше шансов на достижение успеха, потому что они получили хорошее образование, солидное наследство, водили знакомство с богатыми и знаменитыми. В принципе, это несправедливо, и нужно прилагать усилия, чтобы все-все-все имели равные шансы на жизненном старте. Тогда наши два главных морально оправданных устремления — к Успеху и к Справедливости — смогут безмятежно и плодотворно уживаться друг с другом.

Но при одном условии.

При условии, что мы дружно, стыдливо и крепко закроем глаза на природное неравенство людей. Неравенство, которое изменить нельзя никакими благотворительными и законодательными уловками. Ибо если мы позволим этой стыдной тайне всплыть на поверхность, если мы вспомним, что Хозяин жизни даёт при рождении кому-то один талант серебра, кому-то два, кому-то пять, то вся система наших представлений о разумном и правильном устройстве нашей жизни затрещит.

Мы вынуждены будем признать, что культ Успеха так же несовместим с культом Справедливости, как культ Любви был несовместим с культом Добра.

Успех — это всегда вознесение одного над многими. Это всегда — счастье одного и страдания многих — обойдённых, отставших, обделённых. И это из их среды будут потом выпрыгивать безумцы, стреляющие в президента, рассылающие бомбы по почте, подсыпающие яд в лекарства, прячущие бритвенные лезвия в яблоки на полках магазинов.

Современное индустриальное общество может без труда обеспечить всех своих граждан едой, одеждой и крышей над головой. Но оно не может — и никогда не сможет — всех обеспечить успехом.

Лозунг, висящий на некоторых американских школах—\"Together we create success\" (\"Вместе мы создаём успех\") — ложь и нелепость. Невозможно \"вместе создать успех\". Успех всегда достигается кем-то одним за счёт других.

И если мы признаем, что есть некое меньшинство, которое от рождения наделено избытком таланта, энергии, предприимчивости, — о какой справедливости тогда может идти речь?

Тогда окажется, что так называемое самое справедливое устройство общества — современная демократия, основанная на свободной рыночной конкуренции, — есть устройство, изначально обрекающее большинство населения на горечь поражения, на тоску отверженности, на унизительное прозябание за оградой праздника жизни.

Тогда окажется, что все громкие слова об Обществе Равных Возможностей — лишь хитрый идеологический камуфляж, дымовая завеса, созданная и оберегаемая одарённым меньшинством, чтобы скрыть печальную правду от посредственного большинства, а заодно — и от собственной совести.

Тогда яснее станет смысл страшного Евангельского пророчества: \"…Кто имеет, тому дано будет и приумножится; а кто не имеет, у того отнимется и то, что имеет\" (Матф. 13:12).

Каждая форма человеческого общества бережно охраняет свою систему представлений о мире и человеке, свою идеологию, свой храм. И, видимо, ни одна из этих систем не может обойтись без запертой двери, без зашторенного окна, без покрова тайны на одном из алтарей. Возможно, это связано с тем, что любая идеология стремится оправдать и согласовать нужды государства с нуждами отдельного человека. Она старается показать законопослушному подданному, насколько легче и скорее он сможет удовлетворить свои желания с помощью общественных институтов и законов. Она обещает ему заботу и внимание к его потребностям и устремлениям, защиту от притязаний ближних и дальних. Но полное совпадение целей общества и индивидуума невозможно. Какие-то участки царства я-могу неизбежно придут в противоборство с царством мы-можем. И единственное, что можно сделать с этим неизбежным противостоянием, — опустить на него облако тайны, стыдливого умолчания.

Увы, покров тайны, наброшенный на систему моральных ценностей, имеет странную способность расти и расширяться. Он может расширяться за счёт страха перед костром, перед дыбой, перед казематом, перед расстрелом. Но и при отсутствии таких сильных мер воздействия, он может расползаться под давлением естественной тяги человека к покою и конформизму, к уютному шатру общепринятого. Что и происходит в свободных странах сегодня со стыдной тайной врождённого неравенства людей: она расползается на общественном сознании, как опухоль, как известковая корка.

Чем это может грозить нам?

У человека есть долг перед обществом, но есть и долг перед самим собой. Тяга к любви и жажда успеха — это не только проявления эгоизма, которые следует подавлять ради общего блага. Это также попытка приумножить тот дар свободы, те \"таланты\", которые даны каждому при рождении. Если какое-то общество сильно преуспеет в своём вечном стремлении подавить личность, оно вскоре само начнёт хиреть и чахнуть, ибо окажется состоящим из личностей увядших, усохших, недоразвитых, зарывших свой дар.

В прошлом веке непомерное утолщение облака стыдливой тайны вокруг сексуальной природы человека обернулось никем не сосчитанными миллионами нервных срывов, психических заболеваний, самоубийств. Оно помогло победному наступлению ханжества на многие сферы научно-познавательной и художественной деятельности.

Сегодня последствия дружного натягивания покрова тайны на природное неравенство могут оказаться куда серьёзнее.

Ибо, отказавшись включать природное неравенство людей в сферу открытых общественных и научно-социальных дебатов, мы готовим почву для политических катастроф, последствия которых могут оказаться опустошительными.

Двадцатый век был ознаменован социально-историческими взрывами, масштабы которых превосходят всё, что было нам известно до сих пор. Две мировые войны использовали в целях уничтожения людей все новейшие завоевания науки и техники. Но, по крайней мере, природа их не кажется нам загадочной. Да, войны были и раньше, видимо, будут всегда — что тут поделаешь? Однако другие исторические катаклизмы, те, в которых вся мощь государственного аппарата направлялась на уничтожение собственных подданных — лояльных, безоружных, послушных, ошеломлённых, — не только заставляют содрогаться сердце, но и ставят в тупик любой нормальный ум: как? ради чего? зачем их убивали? кому это было нужно? как это вообще может случаться?

Случаи массового террора в далёком прошлом имели хотя бы видимость объяснения: религиозная борьба, захват имущества жертв, месть за угнетение. Когда в нашем веке в Турции убивали армян, а в Германии уничтожали евреев, круг жертв был очерчен хотя бы расовой или религиозной принадлежностью. Когда же мы смотрим на коммунистический террор в России, Китае, Вьетнаме, Камбодже, нас ошеломляют не только масштабы, но и полная иррациональность происходившего.

Во всех этих странах террор случался примерно двадцать лет спустя после крушения старого режима, охранявшего ту или иную систему неравенства социального. То есть в то время, когда \"класс угнетателей\" был уже полностью уничтожен и изгнан. Жертвами террора становились люди, росшие при новом режиме, не владевшие никакой собственностью, ни словом, ни делом не выступавшие против новой власти. Все существующие на сегодня объяснения массового террора в 20-м веке представляются неадекватно мелкими, несовместимыми с громадностью и беспощадностью этих катастроф.

Другой загадочный феномен политической истории 20-го века: устойчивый раскол на два лагеря, наблюдаемый в каждой демократической стране. Демократы и республиканцы в Соединённых Штатах, лейбористы и консерваторы в Англии, социалисты и христианские демократы в Германии, рабочая партия и Ликуд в Израиле — всюду идеологическое противостояние и политическое противоборство раскалывают всё население примерно пополам. Верховная исполнительная и законодательная власть достаётся то одной партии, то другой, но, как правило, в результате лишь небольшого перевеса голосов.

Конечно, политиков принято обвинять в корысти и продажности. Но если бы это было свойственно им всем, они должны были бы толпами перебегать в лагерь победителей. Этого не происходит. Политики в свободных странах, как правило, остаются верными своей партии всю жизнь. Они отстаивают свои взгляды и идеалы со страстью. Они нападают на своих оппонентов порой с такой яростью, что их внутренняя борьба парализует государственную власть.

И здесь-то и таится опасность. Эта постоянная заведомая расколотость общества на два основных лагеря часто делает демократическое государство беспомощным перед лицом безжалостной, но сплочённой тирании. Из-за неё Англия под властью Чемберлена вынуждена была отступать и отступать перед гитлеровской агрессией. Из-за неё Рузвельт не мог подвигнуть Америку вмешаться во Вторую мировую войну вплоть до Перл-Харбора. Из-за неё Вьетнам был проигран коммунистам.

Наконец, третий загадочный феномен XX века — крушение десятков демократических режимов, возникших на месте бывших монархий или колоний. Борцы за демократию всегда уверяли нас, будто блага свободы так очевидны и так дороги каждому человеку, что стоит их обеспечить какому-нибудь народу — и он уже не расстанется с ними. А когда на наших глазах страны Азии, Африки, да и Южной Америки, и Европы попадают вновь под власть тех или иных диктатур, свободопоклонники объясняют это теми или иными ошибками политиков, равнодушием богатых стран, происками реакции, низким уровнем культуры и образования — но только не внутренними опасностями демократического правления, исследовать которые невозможно без учёта врождённого неравенства людей.

Все три перечисленных выше феномена — массовый террор в XX веке, политический раскол в свободных странах, шаткость молодых демократий — чреваты грозными повторениями политических катаклизмов недавнего прошлого. Парадокс, однако, состоит в том, что их изучение — как и всякая умственная, научная, миро-постигающая деятельность — остаётся в руках именно того энер-гичного и одарённого меньшинства, которому так дорог уклад жизни, построенный на принципе свободного состязания. Он потому и дорог им, что в нём победа и успех ему — меньшинству — гарантированы. Для этого меньшинства признать факт врождённого неравенства людей означало бы признать изначальную привилегированность своего положения. Это означало бы необходимость задуматься над чувствами — и страстями — обделённого от рождения большинства. Это означало бы самое страшное — осознать свою отдалённость от большинства, свою уязвимость, свою слабость.

Страшно осознать себя меньшинством.

Но оставаться и дальше в искусственном неведении, в утешительном самоослеплении кажется мне ещё страшнее.

Провидящие, мыслящие, \"получившие пять талантов\", те, кто от рождения \"более равны, чем другие\" — не бойтесь нарушить стыдную тайну, не бойтесь заговорить вслух о врождённом неравенстве. Не бойтесь, что вас подслушают и таким образом обнаружат. Те, кому \"мало дано\", книг не пишут и не читают. Их досуг — телевизор, гоночный трек, стадион. Но они безошибочно опознают вашу отдалённость и враждебную исключительность, как бы вы ни прятались. Вспомните \"451 градус по Фарренгейту\" Брэдбери, вспомните \"1984-ый\" Орвелла, вспомните \"Обитаемый остров\" Стругацких. (\"А не болит ли у вас головка?\")

Есть слишком много указаний в истории 20-го века, что и в следующем катаклизме вы станете первыми жертвами, первыми объектами террора. Спрятаться не удастся. Вы можете отдать титулы, звания, богатство, посты — вас найдут инстинктом и под рабочим ватником, и под монашеской рясой, и под солдатской гимнастёркой.

Нет ничего постыдного в том, чтобы быть исключением. Как сказал Аристотель: \"Кто способен предвидеть и предусматривать, тот и должен быть господином\". Вам дан дар \"предвидеть и предусматривать\", и зарыть его в землю было бы преступлением перед тем же близоруким большинством. Да, большинство смотрит на вас с враждебностью и подозрением — но это лишь потому, что своим провиденьем вы вносите в его жизнь тревогу. Однако вы-то знаете, что тревога эта — спасительна. Она есть благо в том смысле, в каком благом является дарованное нам чувство боли — предупреждение об опасности.

Человек, глушащий боль вином или наркотиком, скоро превращается в развалину.

Народ, \"побивающий камнями\" своих дальновидящих, заплатит за это страданиями и нищетой.

Защищая себя, мы защищаем всех.

Именно поэтому любые наши усилия глубже всмотреться в загадку нашей совместной жизни на Земле представляются мне морально оправданными. Именно это придаёт мне смелости нарушить стыдную тайну и попытаться в предлагаемой книге сопоставить три загадочных и грозных феномена политической жизни XX века с фактором врождённого неравенства людей.

Читать дальше имеет смысл только тому, кто, вопреки сегодняшним условностям интеллектуального этикета, верит, знает и не боится сказать вслух:

ЛЮДИ ОТ РОЖДЕНЬЯ НЕРАВНЫ.

Не в том смысле они нервны, что одни от рожденья лучше других, — нет, нет и нет. А в том смысле, что волевой потенциал одних заметно превосходит волевой потенциал других. И он может проявиться как в подвигах и в свершениях, так и в самых немыслимых злодействах, на которые у среднего человека просто не хватит решимости.

Ум и глупость, смелость и трусость, доброта и злоба, талантливость и бездарность, изящество и безвкусность — все эти свойства, в причудливых и непредсказуемых сочетаниях, обнаружатся потом в человеке растущем и созревающем. Но уже в момент рождения каждый таинственно наделён разной по силе жаждой жизни.

Именно эту разницу имеет в виду Платон, когда говорит, что человек от рождения может быть золотым, серебряным, медным или железным.

Именно она лежит в основании мысли Аристотеля о том, что \"одни умеют предвидеть и предусматривать, а другие — нет\".

Именно её — затоптанную наступающим уравнительством — пытался высветить Ницше, писавший, что \"всякое восхождение типа \"человек\" на высшую ступень развития было… делом аристократического общества, привыкшего верить в нерушимость длинной людской иерархической лестницы, в различную ценность разных людей\".3

Именно эту разницу имеет в виду Бердяев, когда пишет, что \"никогда ещё не было такого острого конфликта между избранным меньшинством и большинством, между вершинами культуры и средним её уровнем, как в наш буржуазно-демократический век\".4

Именно эта разница даёт ключ к пониманию строчки Бродского \"равенство, брат, исключает братство\"5 (ибо братья бывают старшие и младшие).

Именно её описывает Христос в притче о талантах, говоря, что при рождении одному даётся \"пять талантов, другому два, иному один\".

Но в этой разнице даров нет никакой предопределённости судьбы. Ибо кроме талантов человеку даётся ещё самый главный дар — дар свободы. Он свободен зарыть свои таланты — хоть один, хоть два, хоть пять — или пустить их в рост, в оборот, в обогащение жизни. Смело направлять луч сознания куда хватает его силы, или избирательно обходить всё пугающее, укоряющее, болезненное — вот смысл дарованного нам выбора. И этот свободный выбор между веденьем и неведеньем и определит в конце концов ценность человеческой жизни, ценность личности. Поэтому во всех дальнейших рассуждениях я постараюсь избегать качественных категорий, сравнения людей по шкале \"лучше — хуже\".

Ультрафиолетовые лучи не лучше и не хуже инфракрасных. Высокие радиочастоты не лучше низких — просто другие. Есть электричество высоковольтное и низковольтное. Так и люди — их волевой потенциал, дарованный от рождения, может быть весьма различным. Он не поддаётся точному измерению, но мы все умеем инстинктивно угадывать высокий потенциал — и порой очень рано. Многие великие военачальники — Александр Македонский, Чингиз-хан, Пётр Первый, Наполеон — были выисканы инстинктом и вознесены армией, ищущей вождя, совсем молодыми.

Высоковольтные и низковольтные — этими терминами я буду пользоваться для описания врожденного неравенства людей.

Высоковольтное меньшинство и низковольтное большинство — между ними так же невозможно провести чёткую границу, как невозможно отделить вершину горы от её подножия. Но они существуют с той же несомненностью, как существуют вершина и подножие горы. И всякий социально-политический мыслитель, который пытается игнорировать эту разницу, может быть уподоблен географу, который исходил бы из допущения, что Земля — плоская.

\"Люди равны перед Богом\" — но это лишь потому, что Бог непомерно велик и наши различия перед лицом Его всеведенья и всемогущества ничтожны. В церкви высоковольтный может опуститься на колени рядом с низковольтным, и в этом не будет никакого притворства или неправды — ибо перед лицом Творца мы поистине едины. Но между собой мы очевидно и мучительно неравны. Любая эгалитарная идеология, пытающаяся утверждать обратное, по сути присваивает себе прерогативу Божества. И если ей удастся прорваться к власти, она всегда кончит самообожествлением.

Между высоковольтными и низковольтными вечно будет существовать напряжённость, с которой строитель общества должен обходиться весьма острожно. И если он попытается игнорировать эту напряжённость, он рискует в очередной раз создать короткое замыкание такой силы, что оно опять — как это уже бывало не раз на протяжении мировой истории — надолго погрузит жизнь в темноту.

Любое превосходство одного человека над другим чревато страданием для обделённого. На протяжении всей обозримой истории мыслящие люди искали и ищут способы ослабления этих страданий. Ожесточённые споры по этому вопросу заполняют миллионы книжных томов, миллиарды газетных страниц, изливаются из репродукторов и с телеэкранов. Но если врождённое неравенство существует, значит страдания, вызываемые им, неизбежны, вечны, неуничтожимы?

Посмотрим, как человеческая мысль управлялась с этой дилеммой.

Часть первая

УРАВНИТЕЛИ ПРОТИВ СОСТЯЗАТЕЛЕЙ

Врождённое неравенство и политические дебаты

I-1. ДВА ТИПА ПОЛИТИЧЕСКОГО МЫШЛЕНИЯ: УРАВНИТЕЛИ И СОСТЯЗАТЕЛИ

Бушует океан политических страстей.

То там, то здесь вздымается вал революции, и чей-то государственный корабль — вчера еще такой прочный — вдруг раскалывается на части, идёт на дно. Или гигантская воронка гражданской войны распахивается перед испуганными моряками и затягивает всех в кровавую пену. Или неведомый дракон, спрут, кашалот всплывает из мрачных глубин, завладевает кораблем и добирается зубами и щупальцами до каждого пассажира внутри. Муссолини, Сталин, Гитлер, Мао, Дювалье, Кастро, Иди Амин, Пол Пот, Бокасса, Каддафи, Аятолла Хомейни, Садам Хуссейн перебили в веке двадцатом столько собственных подданных, что, наверное, обогнали уже всех тиранов и завоевателей прошлых веков.

Но бывают и периоды затишья. Тогда мы пытаемся воспользоваться исторической передышкой и осмыслить тайны океана. Как научиться предугадывать политические бури? Как строить государственный корабль, чтобы он мог выдержать самый сильный шторм? По каким путеводным звёздам прокладывать путь? Каким картам можно верить, а каким нельзя? Как соизмерять крепость парусов с силой ветра?

Политические дебаты гремят в парламентах и конгрессах свободных стран, заполняют страницы газет и экраны телевизоров, перехлестывают в бары и гостиные частных домов, пролетают по пляжам и бульварам. Пока нет настоящей бури, мы только спорим — но спорим порой очень ожесточенно. И люди, не разделяющие наших политических убеждений, кажутся нам опасными недоумками.

\"Каким идиотом надо быть, чтобы голосовать за Картера, Киннока, Дукакиса, Рабина, Клинтона, Гайдара!\", — восклицают одни.

\"Только одураченные болваны могут голосовать за Рейгана, Тэтчер, Буша, Бегина, Дола, Черномырдина!\", — возражают другие.

Пока наш политический оппонент предстаёт перед нами лишь в виде безликих цифр избирательной статистики, нам легко объяснить его взгляды глупостью, бездушием, невежеством, корыстолюбием, коварством, продажностью, пассивностью. Хуже — когда мы обнаруживаем его в кругу близких друзей, родственников, сослуживцев. Мы смотрим на такого и впадаем в тоскливую растерянность. \"Нет, не глуп, нет, знает историю и политику не хуже меня, нет, честен, нет, отзывчив, нет, энергичен и деятелен. В чём же дело? Почему все мои лучшие аргументы, все ярчайшие

примеры, все логические построения не в силах пробить его упорства?\"

Такие загадки ставят нас в тупик. Какое-то время мы пытаемся переубедить упрямца, навести мостики через расщелину. Но в конце концов устаем и оставляем попытки. Дружеские связи ослабевают, мы стараемся пореже встречаться за столом, пореже ходить в гости. А если несогласный с нами человек оказался нашим сослуживцем, при случае поспособствуем его увольнению.

Что действительно поражает — это устойчивость политических убеждений. Казалось бы, поток газетных новостей обрушивает на сознание каждого человека десятки и сотни событий, которые должны были бы в корне переворачивать наши представления, приводить к полной перемене взглядов — настолько порой они неожиданны и непредсказуемы. Но нет — каждый уверенно и спокойно сортирует их в отведенные ячейки, находит приемлемые истолкования, прицепляет друг к другу причинно-следственными крючками. Дайте одну и ту же кучу досок людям разного ремесла — и плотник выстроит вам из них сарай, столяр — буфет, а лодочник — шлюпку. Так и мы обращаемся с историческими фактами: строим из них привычную нам политическую интерпретацию.

Политическая история демократических стран во второй половине 20-го века тоже демонстрирует удивительную устойчивость убеждений. Америка, Англия, Израиль независимо друг от друга пришли к разделу внутренних политических сил на две основные партии. В Германии, Италии, Франции, скандинавских странах число активных партий может быть больше, но и там очень редко можно видеть переход профессионального политика из одной партии в другую. Верховная власть достается то одной партии, то другой, но, как правило, за счет весьма небольшого перевеса в числе голосов. Израиль за 50 лет своего существования прошел через многие военные катаклизмы и потрясения, а распределение мест в Кнессете между Рабочей партией и Ликудом почти не менялось. Победа в политической борьбе часто даётся ничтожным перевесом голосов.

Как это может случиться? Откуда вырастает столь устойчивая система наших политических убеждений? Если ни логика, ни красноречие ораторов, ни язык фактов не могут поколебать её, не значит ли это, что корни её уходят куда-то очень глубоко?

Одним из первых мыслителей, задумавшихся над этим феноменом, был американский историк и политолог, Том Соуэлл. В своей замечательной книге \"Конфликт мировоззрений. Идеологические истоки политической борьбы\",1 вышедшей в 1987 году, он прослеживает историю политической мысли за последние 200 лет и выделяет из нее два устойчивых стереотипа, две модели мира, два взгляда на природу человека.

Перевод терминов, которыми Соуэлл обозначает эти два взгляда

— \"unconstrained\" (безграничный) и \"constrained” (сдержанный) — не вполне точно передаёт суть рассматриваемого феномена. Поэтому я с самого начала буду пользоваться терминами, выбранными мной для этой книги: \"уравнители\" и \"состязатели\".

Что характерно для взгляда уравнителей (unconstrained) на природу человека?

Прежде всего, они верят в то, что человек по своей природе добр и разумен; что его способность к принятию правильных решений и к использованию своей свободы без ущерба для других — безгранична; что врождённое неравенство между людьми малосущественно и может быть легко компенсировано социальными программами помощи в образовании; и что все страдания и зло мира определяются обстоятельствами — неправильной социальной системой, предрассудками, отсутствием всеобщего образования, — а потому устранимы.

В отличие от них, состязатели (constrained) верят, что сложность социального устройства общества намного превышает способность индивидуального ума к принятию правильных политических решений, а поэтому следует ценить традиции, веру, мораль как силы, связующие людей в единое целое; что эгоизм остается неистребимым свойством человека, поэтому надо применяться к нему при формировании общества, а не пытаться искоренить; что неравенство человеческих способностей исключает царство абсолютного равенства и даже делает его в принципе несправедливым.

Все политико-идейные расхождения и противоборство проистекают (по Соуэллу) из фундаментальной разницы между этими двумя взглядами на человека и социум. Американский исследователь прослеживает на примерах многих политических теорий проявление этих двух основных взглядов в применении к вопросам о верховной власти, правосудии, социальном устройстве. \"Инопланетянин, — пишет он, — пытающийся получить информацию о нас, вынес бы совершенно разные представления о человеке [из чтения разных книг]… Изначально свободное и невинное существо, описанное Жан-Жаком Руссо, резко отличается от жестокого участника кровавой войны, ведомой всеми против каждого и каждым против всех, нарисованного Томасом Гоббсом.\"2

Человек, прочитавший книгу Соуэлла, легко научится обнаруживать противоборство двух моделей видения мира в современных политических спорах.

\"Только разумное социалистическое планирование может спасти нас от гибельной неуправляемости рынка\", — говорят одни. И мы легко узнаём в них сторонников уравнительного взгляда на человеческие возможности. \"Сложность и многообразие современной экономической жизни таковы, что никакой гений, никакой компьютер не в силах овладеть информацией, необходимой для принятия оптимальных решений, — отвечают им состязатели. — Только изучение законов рыночной экономики и подчинение им сможет избавить растущее население мира от голода и нищеты.\"

\"Неравенство материальное, так же как неравенство интеллектуальное, причиняет людям огромные страдания и не имеет никакого морального оправдания, ибо люди по природе равны, — считают уравнители. — Если один имеет больше или знает больше, значит нужно помочь другому обрести такие же материальные блага и такие же знания. Нужно заставить богатых и образованных делиться со всеми своими богатствами и знаниями.\" \"Люди неравны по своим способностям, талантам и энергии, — утверждают состязатели. — Уравнять их можно только насильственно, ценой отнятия свободы и с катастрофическими последствиями для общества, которое лишится плодов деятельности наиболее активных своих членов.\"

\"Человек по своей природе добр и полон любви к ближнему, — считают уравнители. — Если он совершает жестокие поступки, если нападает на других, значит он был чем-то доведен до отчаянья. Нужно устранять социальные причины отчаяния, а не увеличивать число тюрем и полицейских. Нужно устранять международные конфликты путем переговоров, а не путем наращивания вооружений\". \"Агрессивность является врожденным свойством человеческой натуры и может прорваться сквозь любые наслоения цивилизованности, — утверждают состязатели. — До тех пор пока существует государство, оно будет состоять из управляющих и управляемых, в нём будет существовать социальное неравенство, которое наверняка будет приводить кого-то в бешенство. Власть обязана вооруженной силой защищать подданных от индивидуальных вспышек агрессивности, то есть от преступников, и от массовых, то есть от бунтов и от нападений внешнего врага\".

Конечно, предложенная схема не исчерпывает бесконечного многообразия политических убеждений людей. Более того: в реальной жизни, идя к избирательным урнам или выходя с демонстрацией на площадь, мы часто поддаемся голосу своих страстей и инстинктов, а не голосу рассудка. Примеряя себя к двум описанным стереотипам, любой человек может заявить, что не принадлежит полностью ни тому, ни другому.

Сам Соуэлл не затрагивает в своей книге феномен врождённого неравенства. Возможно, он верит, что политические взгляды вырастают из рассуждений — не из страстей. Ведь каждый человек способен рассуждать — значит, он в принципе может выбирать политический лагерь при помощи анализа и умозаключений. Мысль о том, что серьёзный анализ и умозаключения являются, как правило, уделом одних высоковольтных, скорее всего показалась бы ему неприемлемой, политически некорректной.

И всё же наличие двух устойчивых моделей политического мышления, описанных Соуэллом, проявило себя на сегодняшний день настолько наглядно, что мы вправе задать себе ключевой вопрос: ЧТО заставляет нас избрать ту или иную модель? КАКИЕ силы относят человека в лагерь уравнителей? Какие — в лагерь состязателей? ГДЕ таится этот неизвестный науке ген, который определит характер наших политических пристрастий?

Если мы сумеем отыскать ответ на этот — казалось бы чисто теоретический — вопрос, результат может оказаться вполне ощутимым и практическим: ослабнет ожесточенность вражды между двумя лагерями. Честно и бескорыстно мыслящие люди в обоих станах смогут лучше понять природу своих разногласий. Многим будет нелегко расстаться с удобным объяснением: \"мой противник — недалекий и корыстолюбивый идиот\". Но если это произойдет, мы волей-неволей должны будем по-новому вслушиваться в аргументы наших оппонентов. И тогда, быть может, обратим внимание на пугающую историческую закономерность: пока ученики Руссо спорят с последователями Монтескье, к власти прорывается Робеспьер со своей гильотиной; чем ожесточеннее ведутся дебаты между сторонниками Столыпина и сторонниками Милюкова в Российской Думе, тем вернее и те, и другие приближают свой конец в подвалах большевистского Чека; чем красноречивее немецкие либералы разоблачают правительство Веймарской республики в Германии 1920-х, тем прочнее делается трамплин, с которого Гитлер прыгнет в кресло диктатора.

Разгадка этой зловещей повторяемости таится, мне кажется, в том, что в аргументированных, артикулированных дебатах участие принимают только высоковольтные. Только им свойственна способность к абстрактному мышлению, способность — по выражению Аристотеля — \"предвидеть и предусматривать\". Интеллектуальное возвышение над средним уровнем обычно воспринимается нами как знак принадлежности к высоковольтному меньшинству. Однако, при всей остроте своего ума, при всей вооружённости знаниями, высоковольтный человек не в силах понять страстей, которыми часто обуреваем низковольтный. А Дантон, Сталин, Гитлер — понимают. Понимают — ибо они сами принадлежат к низковольтному большинству. И знают, что легче всего в нём раздуть вечно тлеющую, подозрительно-завистливую ненависть к высоковольтным.

Политические дебаты между людьми, искренне озабоченными судьбой своей страны, важны и полезны, но лишь до тех пор, пока мы сохраняем способность мгновенно прервать спор и встать плечом к плечу против оппонента, явившегося с такими \"аргументами\", как костер, топор, пуля, газовая камера. Американцы, конечно, могут сегодня не бояться, что к власти прорвется Луис Фаррахан, французы справедливо полагают, что Ла Пену никогда не добраться до президентского кресла. Но демократии молодые, незрелые гораздо более уязвимы для возврата единоличной диктатуры или партократии. Недавние победы коммунистов на выборах в странах бывшего коммунистического лагеря — яркое тому свидетельство.

Очень хотелось бы, чтобы высоковольтные в демократических странах научились отличать честную убеждённость своих оппонентов от ловкой демагогии политических авантюристов. Будущий диктатор в период пролезания к власти через лазейки, оставленные конституцией, только делает вид, будто его оружие, как и у всех, — слово. На самом деле он презирает слова, логику, ораторское искусство, правила полемики. До тех пор пока политическая дискуссия ведётся по правилам, шансов на победу у него нет. Все вопиющие противоречия в его речах — не от глупости (как правило, он обладает хитрым, сильным и цепким умом), а именно от желания внести хаос, разрушить связь между словом и смыслом. Давать ему полное право на участие в политической жизни — это всё равно, что допустить к участию в боксёрском матче спортсмена, перчатки которого набиты не шерстью, а свинцовой картечью.

Большевики, нацисты, мусульманские фундаменталисты поначалу выглядели ничтожным меньшинством на политической арене. Главные партии видели опасность лишь друг в друге — и проглядели тех, кто взорвал незрелую демократию изнутри. Думается, если бы уравнители и состязатели глубже осознавали онтологическую глубину своих расхождений, они не допустили бы подобной ошибки. Ведь по сути спор между двумя моделями политического мышления ведётся тысячелетия — значит он не может быть результатом случайности, злокозненности, неинформированности.

Только окинув мысленным взором всю историю философских споров, смог Иммануил Кант выдвинуть теорию четырёх антиномий — неразрешимых противоречий, свойственных любому человеческому разуму от рождения. Не исключено, что, вглядевшись в тысячелетия политических дебатов, мы обнаружим такой устойчивый раскол мнений, что объяснить его можно будет лишь наличием в нашем сознании пятой антиномии — политической.

Честное расхождение во взглядах между уравнителями и состязателями можно наблюдать не только в течение последних двухсот лет. Попробуем выйти за пределы периода, очерченного Томасом Соуэллом, и проследить, как два выделенных им взгляда обнаружили себя в творчестве знаменитых мыслителей далекого прошлого.

I–2. \"ГОРОД СОЛНЦА\" И \"ЛЕВИАФАН\"

Далеко не все знаменитые философы касались проблем политики. Многие уплывали на всю жизнь в бескрайние и вечно загадочные океаны — религии, искусства, естествознания. Из относительно небольшого списка политических мыслителей попробуем выделить попарно наиболее известных и свести результат в хронологическую таблицу.



Даниил Гранин

Век УРАВНИТЕЛИ

4-й до Платон (427–348)

Примечание к путеводителю

Р.Х. \"Государство\"

16-й по Томас Мор (1478–1535)

Р.Х. \"Утопия\" (1516)

17-й Томаззо Кампанелла (1568-

век 1639) \"Город солнца\" (1630-е)

Джерард Уинстенли (1609–1660?) \"Закон свободы\" (1652)

18-й Жан Жак Руссо (1712-78)

век \"О происхождении неравенства\" (1755)

Вильям Годвин (1756–1836) \"Рассуждение о политической справедливости\" (1793)

19-й Пьер Прудон (1809–1865)

ВСТРЕЧА В АББАТСТВЕ

век \"Что есть собственность?\"

Это было первое мое утро в Лондоне и в Англии. Выйдя из гостиницы, я пересек улицу и очутился в Гайд-парке. Мелкий туман лежал в зеленых лощинах. На траве валялись шезлонги. Парк был пуст. Не очень-то мне хотелось топтать траву, к тому же она была мокрая, но раз уж я попал в Англию, я обязан был ходить по газонам. Во всех путеводителях, во всех путевых очерках говорилось о том, что в Англии ходят по газонам. Я вступил на газон. На всякий случай оглянулся. Для верности я остановился, подождал — никто не засвистел. Трава была скользкой, ноги у меня скоро отсырели, я с удовольствием вернулся бы на асфальт аллеи, но теперь боялся, как бы меня не шуганули обратно, что-то ведь должно быть запрещено. Либо по аллеям, либо по траве. И надписей никаких не было, и правил, как пользоваться парком. А в путевых очерках, даже в самых лучших, например у Сергея Образцова, тоже избегали сообщать насчет аллей.

(1840)

Карл Маркс (1818–1883) \"Капитал\" (1 т. — 1867)

На повороте конной дорожки я подождал. Прошла минута. Никто не появлялся. Я удивился. Я точно знал, что должно быть здесь по утрам. Я даже начал сердиться. В это время из-за деревьев вылетели опоздавшие всадники; подъезжая ко мне, они притворились, что ничего не случилось. Я недовольно покачал головой, но все же успокоился. На ухоженных лошадках сидели ухоженные джентльмены и леди с хлыстиками. Как и полагалось по всем путеводителям и опять-таки по путевым очеркам, утром на лошадях совершались прогулки по Гайд-парку. Все оказалось на своих местах. И мраморные арки, и жирные дрозды, и тонкие лебеди на прудах. Я шел, как завхоз, проводящий инвентаризацию, и вскоре печаль, похожая на этот мелкий туман, охватила меня. Я перестал понимать, зачем я сюда приехал. Чтобы проверить, все ли на месте? Кажется, впервые в жизни я потерял вкус к путешествию. И это в первое утро, то особое, всегда удивительное для меня прекрасное первое утро в новой стране!

20-й Джон Гэлбрайт (1908-) век \"Новое индустриальное общество) (1967)

СОСТЯЗАТЕЛИ

Светило солнце, потеплело, зелень пахла свежестью, утро делало вид, что оно не виновато.

Аристотель (384–322) \"Политика\"

Никколо Макиавелли (1469–1527) \"Князь\" (1513) \"История Флоренции\" (1525)

«Что тебе еще нужно? — спросил я себя. — Какого черта? Ты ведь любил эту страну, ты столько читал о ней, смотрел ее во всяких фильмах, тебе она нравилась, тебе нравились ее люди, ее замечательные люди, такие, как Свифт, и Резерфорд, и Фарадей, и Бернс, и Максвелл, и Киплинг, и Конан Дойл, да мало ли! Что ж ты морочишь себе голову?»

Фрэнсис Бэкон (1561–1626) \"Новая Атлантида\" (1614-29)

Томас Гоббс (1588–1679) \"Левиафан\" (1651)

Слова мои были неопровержимы, убедительны, логичны. Тем не менее они не помогали. Что-то испортилось. Я шел и думал о том, что когда-то люди путешествовали, чтобы открывать новые земли, новые народы, обычаи, природу, — словом, открывать.

Шарль Монтескье (1689–1755) \"О духе законов\" (1748)

Адам Смит (1723–1790) \"Богатство народов\" (1776)

А нынче? Я вспомнил ежегодные тучные стада туристов, которые топчутся по всем храмам, замкам, музеям с путеводителями в руках, всех этих немецких и американских старух, всех отпускников, увешанных фотоаппаратами и кинокамерами, что-то отмечающих крестиками и птичками, туристские автобусы с микрофонами и удобными креслами, из которых неохота вылезать.

Алексис Токвиль (1805–1859) \"О демократии в Америке\" (1835)

Джон Стюарт Милль (1806–1873) \"Принципы политической экономии\" (1848)

А зачем вылезать? И вообще, зачем ехать, когда все это можно увидеть дома, в цветном кино, и на открытках, и в телевизоре, и в роскошных альбомах? Стоило ли ехать в Лондон на футбольное первенство, когда, сидя под Ленинградом, мы отлично видели на экране все подробности, лучше, чем на стадионе!

Фридрих Хаек (1899-) \"Путь закрепощения\" (1944)



Я шел по Гайд-парку и мысленно перебирал все, что нам предстоит осмотреть. Когда-то я жадно читал путевые очерки об Англии. Я читал их в разное время, но сейчас они слились неразличимо. Никто ни у кого не списывал — наверное, авторы и не читали друг друга, и тем не менее каждый неукоснительно повторял один и тот же набор английских впечатлений. За сотню лет установился обязательный перечень для всякого пишущего об Англии.

Все вышеперечисленные мыслители считали человеческое общество несовершенным. Все они хотели бы видеть его улучшенным. Они предлагали различные модели политического и социального устройства, которое могло бы уменьшить страдания людей. Попробуем рассмотреть эти модели лишь под одним углом: как в них решалась проблема врождённого неравенства людей.

ПЛАТОН в своём проекте идеального государства делает эту проблему чуть ли не ключевой. Он делит всё население на четыре касты: железные, медные, серебряные, золотые. \"Если порождение человека будет отчасти медное, либо отчасти железное, то никак они (начальствующие) не должны иметь к нему снисхождения, но, воздавая надлежащую честь природе, должны отсылать его к мастеровым или к земледельцам; а кто, напротив, произошедши от этих последних, родился частию золотым, либо частью серебряным, того с честию возводили бы в стражи, или в помощники\".1

Если бы я собирался писать еще одни путевые заметки, то не имело, конечно, смысла ехать в Англию; вместо того чтобы болтаться по стране, можно было в это же время преспокойно писать о ней, сидя дома. Для этого достаточно было взять несколько подобных очерков, все равно каких, можно старых, времен Марка Твена или Чапека, можно поновее — вплоть до Сергея Образцова или даже Утченко, и вывести нечто среднее. Бояться тут нечего, ошибки не будет: Англия тем и хороша, что в ней ничего не меняется. По крайней мере для путешественника: он может приехать на десять лет позже, на двести раньше и написать свои впечатления об Англии двадцатого века или двухтысячного года — получится примерно одно и то же. Учесть лишь мелкие подробности, например насчет транспорта… И то ничего существенного тут не произошло. Вот, например, как Чапек описывает движение на лондонских улицах двадцатых годов нашего века: «Бесконечной, непрерывной лентой тянулись в четыре ряда всевозможные автобусы, пыхтящие, облепленные роем людей, как стадо рвущихся в атаку мастодонтов, рокочущие автомобили, грузовики, паровые машины, велосипедисты, летящая свора автомобилей, бегущие люди, машины скорой помощи…» Вычеркнуть паровые машины — и все будет точно. По-прежнему несется бог весть куда то же стадо, так же ошеломляя, подавляя размерами, количеством, безостановочностью, все так же испытываешь нечто катастрофическое от размеров Лондона, от этого скопища людей. Все так же путешественник начинает чувствовать себя ничтожной бактерией…

Но как же определить это \"порождение\"? По каким признакам можно узнать в младенце, золотой он, серебряный, медный или железый? На это Платон не отвечает. Зато он ясно видит, что внедрение его теорий должно привести к уничтожению семьи. И не останавливается перед этим: \"Все эти женщины [в касте золотых] должны быть общими всем мужчинам [своего разряда]; ни одна не должна жить частно ни с одним; также общими должны быть и дети, чтобы и дитя не знало своего родителя и родитель дитяти… Взяв детей от золотых стражи будут относить их в огороженное место, к кормилицам, живущим отдельно… и употреблять всё искусство, чтобы ни одна из матерей не узнала своего дитяти\".2

Я попробовал забраться еще дальше в прошлое, куда-нибудь в девятнадцатый век: «Узкие, извилистые улицы сплошь залиты живым потоком. Омнибусы, кареты, кебы, огромные фургоны с кладью тянутся беспрерывной нитью… Лавируя между мордами лошадей и между колесами экипажей, пользуясь заминкой, перебегают пешеходы с одной стороны улицы на другую. На тротуарах тоже сплошной поток пешеходов. Все как будто высечены по одному образцу: все в черных сюртуках и цилиндрах, все одинаково выбриты, и у всех на лице застыло одинаково деловое выражение…» Это написано было в 1890-х годах Дионео.

Легко заметить, однако, что решение, предлагаемое Платоном, не снимает проблемы. Он хочет учредить четыре касты — но закрывает глаза на то, что врождённое неравенство будет ощущаться людьми и внутри каждой касты, будет так же порождать ревность, соперничество, зависть, ненависть, раздор, как оно порождало их, допустим, три века спустя в Римском обществе, расслоившемся как раз на четыре касты: рабов, свободных, всадников, сенаторов.

И так же ощущал Лондон в 1840-х годах Фридрих Энгельс. Снова «…с трудом пробиваюсь сквозь толпы людей, бесконечные вереницы экипажей и повозок…» Кстати говоря, отличное описание Лондона. И опять уже тогда оказывается, что «…в самóй уличной толкотне есть что-то отвратительное, что-то противное природе человека». Слишком много людей. Все они одинаковы и все бесконечно разобщены: «…как будто между ними нет ничего общего, как будто им и дела нет друг до друга, и только в одном установилось безмолвное соглашение, что идущий по тротуару должен придерживаться правой стороны».

В отличие от уравнителей, состязатели, как правило, не сочиняют модели идеальных государств. Они описывают те, что известны истории, и сравнивают их между собой, используя шкалу \"лучше — хуже\". Ученик Платона, АРИСТОТЕЛЬ, так же хорошо знал о феномене врождённого неравенства людей. И в своей книге \"Политика\" он предложил кратчайшую формулу-рекомендацию, не утратившую своей заманчивой ясности и в наши дни:

И в восемнадцатом веке, и, наверное, в семнадцатом Лондон производил на приезжих то же самое впечатление. Можно подумать, что город этот сразу появился переполненный, тесный, с незатихающим уличным движением, и с тех пор, не останавливаясь, столетиями мчатся куда-то люди, катятся колеса, повозки сменяются кебами, кебы лимузинами, омнибусы автобусами, велосипеды мотороллерами, но дух города не меняется.

\"Кто может мыслить и предусматривать, тот естественно властитель и господин; а кто только своим телесным трудом в состоянии осуществлять его мысль на деле, тот стоит к нему в подчинённом положении\".3

При этом Аристотель отнюдь не обольщался и знал, что в реальной жизни, сплошь и рядом, в повелевающие попадут люди, способные видеть только кратчайшие пути утоления собственных страстей. Ревность и зависть, порождаемые врождённым неравенством, он считал главным источником смут и мятежей. \"Одни, стремясь к равенству, возмущаются, когда думают, что несмотря на своё равенство с людьми, которые изобилуют во всём, они имеют меньше их; другие, желая неравенства и превосходства, возмущаются тогда, когда замечают, что, при неравенстве своём с другими, они не имеют сравнительно с ними больших прав, но лишь равные или даже ещё меньшие\".4

Первое ощущение от города было — громадность. И города-то я еще толком не видел. Я вышел из отеля и пошел по Санкт-Петербургской улице. Тихая, составленная из трех-четырехэтажных домов, вроде бы совсем провинциальная, и прохожих мало, и движение редкое, и тем не менее было явственно ощущение невероятных размеров этого города. Оно возникло необъяснимо, как чей-то взгляд в затылок. Ни в каком другом большом городе не было этого постоянного ощущения присутствия миллионов людей.

Уверенность философа в наличии врождённого неравенства также многократно проявляется в употребляемых им эпитетах. \"Меры, способствующие возможно продолжительному сохранению тирании: угнетение людей, возвышающихся над общим уровнем; вытеснение людей мыслящих;…запрещение всех тех обществ, в которых может быть обмен мыслей\".5

Теперь перенесёмся на много веков вперёд и откроем знаменитую книгу, описывающую идеальное государственное устройство.

Разумеется, и это мое ощущение не было моим. Все путешественники писали то же самое. Любое мое чувство и наблюдение было уже описано. Лондон состоял из цитат. Соборы, ленч, туманы, парки, клерки, Сити, камины — все было в кавычках. Из одних кавычек я попадал в другие. Я был обречен на плагиат.

В стране упразднена частная собственность.

Все обязаны трудиться.

У плагиата свои правила. Лучше всего списывать не с одной книги, а с многих. Выводить среднее. Избегать афоризмов и дат. Если списывается больше одной страницы, то на всякий случай следует добавить что-то вроде: «Говорят, что…» или «Считается, что…»

Носят одинаковую одежду.

Достаточно прочесть несколько очерков, зарисовок, путевых впечатлений и т. п., и станет ясно, что нет ничего легче, как описать Лондон.

Едят за общими столами.

Всякое более или менее добросовестное описание включает следующее:

За частные разговоры о политике — смертная казнь.

1. Туманы. Фог и смог, копоть на стенах, черно-белая графика домов, левостороннее движение, двухэтажные автобусы, потоки машин, длинные улицы одинаковых домов, по-разному раскрашенных; скверное метро.

На каждую поездку даже из города в город нужно испрашивать разрешение.

2. Смена караула у Букингемского дворца. Королевские гвардейцы в малиновых мундирах и высоких мохнатых шапках. Играет оркестр, бьют барабаны, выкрикиваются команды, толпы туристов облепили памятник королеве Виктории, втиснули головы и фотоаппараты сквозь прутья решетки — смотрят этот бесплатный ежедневный оперный спектакль.

Все шпионят за всеми и доносят начальству.

3. Площадка ораторов Гайд-парка. Маленькие и большие толпы зевак вокруг кричащих, охрипших политиканов или проповедников. Комедия демократии.

Вся жизнь человека расписана, и за малейшее отступление от правил — обращение в рабство.

Искусство влачит жалкое существование или отменено совсем.

4. Музеи. Британский музей. Национальная галерея. Музей восковых фигур. Картины прекрасные, экспозиция плохая, музеев слишком много, от количества экспонатов кружится голова. Дается описание Мадонны Леонардо, обязательно Тернера и еще двух-трех художников по выбору. Музей восковых фигур подвергается осмеянию.

Что это?

5. В Тауэре бродят вороны. Приводятся соответствующие легенды об этих воронах. Мрачная летопись преступлений, убийств, несчастные маленькие Эдуарды, задушенные где-то под лестницей.

Сталинская Россия? Гитлеровская Германия? Маоистский Китай? Кастровская Куба?

Нет, это знаменитая Утопия — идеальное государство, придуманное возвышенным мыслителем, ТОМАСОМ МОРОМ — героем, святым. Мечта, увлекавшая тысячи его современников, манившая многих и многих в последующие века.

6. Английские традиции — камины, мешок с шерстью, на котором восседает спикер, пивные — пабы, королева, рождественская индейка, лондонские клерки в котелках, с черными зонтиками, ресторанчик Шерлока Холмса. И вывод: что дают традиции рядовому англичанину? Ничего не дают.

Единственное неравенство, которое не отменено в Утопии, — неравенство по возрасту. Ну, и конечно, неравенство между мужчиной и женщиной. В семье все подчиняются старшему мужчине. Тридцать семей избирают руководителя — сифогранта. Над каждыми десятью сифогрантами — транибор. 200 сифогрантов избирают князя, и это пожизненный пост.6

7. Вестминстерское аббатство, Сити, рекламные огни Пикадилли, подозрительные кабачки Сохо, аристократические кварталы Вест-Энда, контрасты.

Но по каким признакам выбирают руководителей? Ведь неравенству способностей ни в чём не дано проявляться? Неясно.

8. Встречи с лондонцами… Тут тоже особой фантазии не требуется: любые встречи, независимо от того, были они или нет, должны сводиться к тому, чтобы доказать, что англичане, и лондонцы в частности, вовсе не чопорны, не холодны, им доступно чувство юмора, они даже смеются, — словом, они никак не соответствуют традиционному образу молчаливых, замкнутых англичан.

И как люди обсуждают кандидатуры, если \"за попытки обсуждать государственные дела вне государственных советов полагается смертная казнь\"?7 Опять неясно.

Любопытно, с какой настойчивостью в каждой книге убеждают, что англичане вовсе не похожи на англичан. Кто первым вывел этот традиционный образ англичанина, на который англичанин не похож, выяснить не удалось. Ссылок никто не приводит, однако все опровергают, опровержение длится много лет, и не следует обходить это правило. Приемы используются проверенные, безопасные:

Лишь в одном месте невнятно говорится, что \"некоторые люди в городах, проявившие с детства необычайные способности к учению, освобождены от физической работы и могут целиком посвятить себя наукам\".8 Но образуют ли они отдельную касту учёных, отличающуюся по своему положению от других, или остаются растворёнными в общей массе — не уточняется.

«Напротив меня сидел сухопарый англичанин с гитарой. Мы разговорились…»

«Молоденькая высокая англичанка, узнав, откуда мы, сказала…»

Есть две важные черты в мышлении уравнителей, которые очень заметно проявляются у Томаса Мора.

«Шофер такси оказался славным малым, он рассказал мне…»

Первая: уравнительный ум не считается с затратами времени.

Какими бы ни были встречи, приятными, неприятными, они приводят к неизбежному выводу — глубоко интимному, выношенному, который вырывается непроизвольно: «…и все же, если меня спросят, что мне больше всего понравилось в Англии, я должен признаться: талантливый, трудолюбивый английский народ».

Время мыслится всегда имеющимся в изобилии, как воздух. Его запасы бесконечны. Нельзя отказаться от выполнения того или иного разумного плана только потому, что на него не хватит времени.

Восемь этих глав про Лондон как минимум обязательны в каждом очерке. Регламентированные наборы существуют и для Эдинбурга, и для Стратфорда, и для прочих мест. Никаких добавочных приключений нынешним путешественникам не полагается.

Например, в Утопии \"ни одно решение, касающееся государственных дел, не должно обсуждаться в Совете меньше, чем три дня\".9 То есть за год Совет может принять не более 120 решений. А если жизнь потребует решения по тысяче вопросов? Что ж, жизни придётся подождать.

Книга получится ничуть не хуже других книг, странно, что никто до сих пор не догадывался заняться этим.

Вторая черта: отказ видеть разницу между эффективным трудом и непроизводительным, между тружеником и разгильдяем. Уравнительный ум верит, что результат труда прямо пропорционален числу приставленных к делу работников. Мор предлагает в первой части своей книги (где описываются бедствия Англии) заставить трудиться всех бездельников, а также присуждать к трудовой повинности преступников, которых сейчас без пользы бичуют или казнят.10 Уравнительный ум воображает, что \"заставить трудиться\" — дело элементарное. Именно поэтому последователи Мора, жившие четыре века спустя, придавали такую важность простейшим трудовым процессам, которые легко было измерять и контролировать: уборка хлеба и сена, надои молока, добыча каменного угля и выплавка стали, рубка леса.

Но я не собирался писать про Англию.

Здесь всё казалось так просто! Не выполнит норму — наказать; выполнит — дать паёк; перевыполнит — прославить в газете. Но убранный хлеб потом гниёт под дождями, потому что не выстроены зернохранилища, не проложены дороги для вывоза; молоко скисает в неохлаждённых кладовых; горы каменного угля ждут на станциях ва-гонов годами; горы брёвен рассыхаются по берегам обмелевших рек.

— Правильно, — сказал мне сухопарый англичанин с гитарой, — невозможно написать что-либо новое на материале столь короткого пребывания в стране.

Обе вышеописанные черты вырастают, по сути, из одного корня: из стремления рационального ума облегчить себе работу, упростить утоление его главной страсти — страсти к обобщениям. Обобщать же легко только в том случае, если удалось пренебречь качественными различиями в явлениях. В том числе, и врождённым неравенством людей. Тогда все выводы выстраиваются куда как легко. Тогда очевидно, что трёхдневное обсуждение вопроса даст лучшее

— Между прочим, ерунда, — ответил я. — Можно написать про один день своей жизни огромную книгу. Еще Лев Толстой пытался написать такую книгу, ваш Джойс написал такую книгу, лучшую свою книгу. День — это даже слишком много; наверное, можно написать про несколько часов, самых обычных, заурядных часов своей жизни, а уж путешествия — тем более.

решение, чем однодневное. Тогда очевидно, что двадцать человек наработают больше, чем десять. А если в реальности всё получается не так — что ж, тем хуже для реальности.

Однако выяснилось, что жизни-то нет. Вместо жизни имелась расписанная вперед по часам программа всех действий и перемещений: я мог знать, где и когда я буду, что увижу, что буду делать. Самого меня как личности не существовало, от меня ничего не требовалось, гид вкладывал в меня необходимые сведения, на очередную достопримечательность выдавались апробированные, заготовленные впечатления. Не нужно было думать, действовать, надо было лишь быть в составе, быть как все, не отставать, не высовываться. А говорят, были времена, когда путешествие было открытием неизвестного, путешественники переживали приключения, опасности.

Правда, остаётся не вполне ясным, насколько всерьёз сам Томас Мор относился к своей фантазии. Недаром же капитану-рассказчику дано имя Хифлодэй (Hythloday), что по гречески означает \"Знаток ерунды\", а название Утопия может быть переведено и как \"хорошее место\", и как \"место несуществующее\".11 Но успех книги говорит о том, что она повторяла весьма распространённый ход политического мышления: единственная возможность избавиться от социальных язв — устранить частную собственность.

«Что же мне делать, — подумал я, — как стать путешественником в этой стране, которую никто не открывал, которая открывала других? Как выбраться из этого заколдованного круга чужих впечатлений, сведений, описаний?»

Даже те, кто никогда не читал книг современника Томаса Мора — НИККОЛО МАКИАВЕЛЛИ (1469–1527), знают, что \"макиавеллизм\" — это воплощение всего циничного, жестокого, коварного в политике. На самом деле внимательное прочтение знаменитого трактата \"Князь\" оставляет двойственное впечатление. Кажется, будто автор — явный республиканец в душе — с горькой иронией говорит своим современ-никам: \"А, вы решили, что правление одного лучше правления боль-шинства? По всей Италии города-республики переходят под власть князей и кондотьеров? Ну, так я попытаюсь подробно, с примерами из истории, рассказать вам, каким должен будет сделаться ваш единовластный повелитель, чтобы сохранять и удерживать власть.

Во-первых, он должен будет стать безжалостно жестоким, как, например, Ганнибал.12 Очень опасно для него быть щедрым — раздавать и тратить он будет только чужие деньги, не свои.13 Ему ни в коем случае нельзя соблюдать данное слово.14 Он должен будет воздерживаться от нанесения мелких обид, потому что они лишь порождают опасную мстительность в подданных, — гораздо лучше убивать потенциального противника, чтобы он уже не мог отомстить впоследствии.15 И т. д.\"

Я ничего не мог придумать. Я вернулся в отель, потому что я должен был туда вернуться, я сел в автобус, потому что пора было садиться. Мы ехали, останавливались, вылезали, снова садились. В репродукторе звучал голос гида. За стеклом проплывали улицы, витрины, достопримечательности, все это было хорошо поставленной широкоформатной цветной кинокартиной, объемной, стереозвуковой, сделанной в новой документальной манере, — поток жизни. Потом мы обедали и снова ехали, шли по залам музеев, потом ужинали и опять ходили. Тауэр был такой, как на фотографиях, картины были такие же, как в монографиях. На Темзе стояла «Дискавери» капитана Скотта и дальше мост Ватерлоо и Парламент.

Республиканские пристрастия Макиавелли отражены в его менее знаменитых трудах: в \"Комментарии к Ливию\" и в \"Истории Флоренции\". Сравнивая Флорентийскую республику с Римской, он описывает силы, подтачивавшие республиканский строй в его родном городе: \"Противоречия, возникавшие с самого начала в Риме между народом и нобилями, приводили к спорам; во Флоренции они выливались в уличные схватки… В Риме спорам ставило предел издание нового закона, во Флоренции они оканчивались лишь смертью и изгнанием многих граждан…\"16

Постепенно я втягивался в странную легкость такого существования, мнимого, призрачного и весьма удобного, поскольку не нужно было ни о чем думать, ни о чем заботиться, ничего искать, мне указывали, куда смотреть, что тут красивого, я убеждался, что все стоит на своих местах, что это и есть тот самый, а это всемирно известный… жил глазами, ушами, ногами. На стритах пахло бензином, в парках — каштанами; вороны Тауэра каркали, негры в котелках, помахивая портфелями, спешили на службу. Я был доволен: Лондон был построен в точном соответствии с путеводителями, очерками и кинокартинами.

Будучи до мозга костей учёным и интеллектуалом, Макиавелли, тем не менее, не возводит умственную деятельность на пьедестал. Образованность, знания — прекрасные вещи, но выше них он ставит мужество, гражданскую доблесть. Наличие или отсутствие доблести — вот главное отличие людей друг от друга, вот в чём они неравны. И горе государству, в котором доблестные будут задавлены или

На площадке ораторов Гайд-парка по воскресеньям добросовестно несли свою службу ораторы. И речи их были те же самые, что и всегда. Какой-то индус проповедовал гипноз. Студент все так же настаивал на необходимости реформы образования. Как и сто лет назад, ходил седоусый джентльмен с плакатом, возвещающим конец света. Индус требовал свободу Ирландии. Старушка поразительно сильным голосом читала библейские тексты. Бородатый пророк призывал всех вернуться в Израиль. Тут же хор из трех человек исполнял псалмы. Скрипач пиликал подле одной из трибун. Яростно спорили два толстяка — один на трибуне, другой в толпе — об экономике Египта. Больше всего слушателей окружало оратора, осуждающего агрессию во Вьетнаме. Носились крикливые фашиствующие поклонники Мосли, бородатые, в красных рубахах, но несмотря на свою молодость, они казались ветхими, какая-то гальванизированная архаика.

изгнаны. \"Когда во Флоренции побеждали пополаны (незнатные), нобили не допускались к должностям, и если они желали быть снова допущенными к ним, им приходилось не только уподобиться простому народу в поведении своём и в чувствах, и во внешнем обиходе, но и казаться всем такими. Отсюда — изменение фамильных гербов, отречение от титулов… чтобы их можно было принять за людей простого звания. Так и получилось, что воинская доблесть и душевное величие, свойственное вообще нобильскому сословию, постепенно угасали\".17

Большой Бен стоял на месте. Резиденция премьер-министра оставалась на Даунинг-стрит, 10. Королевские гвардейцы действительно носили высокие мохнатые шапки и алые мундиры. В девятнадцать часов началась церемония смены караула. Три тысячи туристов сделали тридцать шесть тысяч снимков, не считая сотен метров отснятой кинопленки.

В этих рассуждениях ясно виден мыслитель, ощущающий разницу между низковольтными и высоковольтными и сознающий, что подавление высоковольтного меньшинства чревато обеднением и ослаблением государства.

В кабачках Сохо шли стриптизы. Зазывалы стояли у маленьких входов, ведущих в подвальчики. Проститутки выстроились в соседнем переулке возле машин, поигрывая ключиками. Автобусы с туристами всех стран подъезжали к собору святого Павла, к Темплю, к Парламенту. Мы покупали с ними одни и те же открытки и сувениры, пока наши гиды на всех языках рассказывали одни и те же истории.

Бури итальянской политической жизни не обошли стороной Никколо Макиавелли: в 1513 году он был брошен в тюрьму и подвергнут пытке, но вскоре освобождён. Другой итальянский мы-слитель, живший сто лет спустя, не отделался так легко. Из семи-десяти лет свой жизни ТОМАЗО КАМПАНЕЛЛА (1568–1639) про-вёл в тюрьмах ровно половину. Признание в ереси было вырвано у не-го пыткой, и, только разыграв безумие, он смог спастись от костра.

Меня начала устраивать такая жизнь. Во всяком случае, это было удобно. Вечером мы возвращались в номер и смотрели телевизор. Там показывали фильмы с убийствами, мотогонками, потом реклама шампуня для волос, снова пальба, а в двенадцать ночи исполнялся гимн, показывали несколько кадров хроники с королевой, и мы ложились спать.

Его главный труд, \"Город Солнца\", широко циркулировал в рукописных копиях, когда автор ещё сидел в тюрьме. Вряд ли Сталин, Мао-Цзе дун или Кастро когда-нибудь читали эту книгу. Но коммунистические государства, которыми они управляли, имеют поразительно много общих черт с Городом солнца. Там, например, верховные правители тоже остаются у власти бессменно. Частная собственность запрещена, торговля осуждается, трудовая деятельность возведена в культ. Жители должны публично каяться в своих проступках, то есть участвовать в \"критике и самокритике\". Во всеобщее взаимное шпионство и доносительство вовлечены даже калеки. Осуждённых уговаривают публично признать необходимость смертной казни для них.

Иногда мне снились коровы на зеленом лугу в красных мундирах королевских гвардейцев. Веселые, бездумные сны смотрелись как продолжение телевизионных программ. Мы жили в волшебном стерильном королевстве, лишенном всяких мучительных проблем. Стоит ли чего-то добиваться, искать, спорить, за вас думают другие, ваше дело — соблюдать программу, и все будет о’кей! Дни скатывались в минувшее, точно по графику, легко и безмятежно, не оставляя ни разочарования, ни чувства утраты, ничего не оставляя. И если бы не случай в Вестминстерском аббатстве…

Кампанелла во многом следует за Платоном и часто цитирует его. В Городе солнца семья отменена, так же как в Государстве Платона (ведь это был бы повод для проявления эгоизма!), и дети воспитываются наставниками. Автор приводит даже возражение Аристотеля Платону: \"Ради чего люди будут тратить свои силы в трудовой деятельности, если собственность не признаётся и у них всегда будет надежда прожить за счёт труда других?\" Он честно сознаётся, что. не знает ответа на этот вопрос. \"Однако, — продолжает свой рассказ капитан-рассказчик, посетивший чудесный город, — жители там пылают такой любовью к своему отечеству, что в это просто трудно поверить\".18 Но почему же трудно? Верили же западные интеллектуалы в \"трудовой энтузиазм масс\" в Сталинской России и Маоистском Китае.

Строго говоря, нельзя называть это ни случаем, ни происшествием. Я шел вместе со всеми вслед за экскурсоводом, разглядывая витражи, распятия, надгробия знаменитых кардиналов, полководцев. Вдруг, бывает же так, какой-то толчок изнутри, я посмотрел под ноги и увидел маленькую, затоптанную тысячами ног плиту с полустертой надписью: «Майкл Фарадей». Еле виднелся ее светлый мрамор среди каменных плит пола.

Интересующий нас аспект врождённого неравенства людей задет Кампанеллой в нескольких местах. Например, сказано, что \"умственно слабых отправляют работать на фермы\". Другой момент неравенства, смущающий автора: женщины бывают красивые и некрасивые. Что с этим делать? Здесь он опять прибегает к помощи Платона. Совокупление людей должно осуществляться по научным принципам, чтобы сохранять и улучшать породу. А тех, кому красивые женщины не достанутся, следует обманывать, уверяя, что отбор ведётся по жребию. Но если женщина попытается \"подрумянить лицо или надеть высокие каблуки, или красивое платье до земли, её присудят к смерти\".19 Последнее чем-то напоминает правление иранских айятолл. Но не будем забывать, что и в коммунистической России можно было быть арестованным за \"стиляжничество\", а в Маоистском Китае девушкам на улице отрезали косы.

Я забыл об экскурсии, о других великих, которые, как мне было известно, находились в боковых притворах, я остановился и застыл, сперва без мыслей и чувств, а потом что-то во мне мучительно дрогнуло, и я почувствовал самого себя. «Душа моя очнулась» — так говорили когда-то, и хорошо говорили.

Мы уже отмечали важную черту уравнительного склада мышления: тенденцию игнорировать различия между людьми. Кампанелла стремится пренебречь не только разницей между одним человеком и другим, но и разницей между человеком сегодня и год, пять, десять лет спустя. Отсюда готовность всех уравнителей оставлять власть пожизненно в руках одного — самого мудрого, образованного, честного, добролюбивого. Развращающий эффект времени и власти в рассмотрение не принимается.

Михаил Фарадей был одним из героев моего детства. Я прочел книгу о том, как он мальчиком работал подмастерьем в переплетной мастерской и по ночам сидел над растрепанными томами, которые приносили переплетать заказчики. Жизнь его начиналась трудно и далеко от славы и науки, она казалась доступной и не требовала для подражания ничего, кроме увлеченности и бедности. Я тогда тоже хотел стать великим ученым. В детстве достижимо все — можно стать силачом, летчиком, красиво умереть, переплыть океан. Герои менялись. Гаврош, Спартак, Овод, Монте-Кристо, Чкалов, среди них Фарадей был самым скромным. Он не умел стрелять. Вообще неизвестно, мог ли он драться, давать сдачи. Время от времени я жертвовал своей ученой карьерой ради Днепрогэса, борьбы с врагами народа и полета на полюс, но Фарадей почему-то не покидал меня. Он появлялся где-то на уроках физики и химии. Незаметно и преданно сопровождал он меня и в студенческие годы. Я все еще думал, что могу добиться всего, чего захочу. Я путал увлеченность с талантом. Тем более что у Фарадея все выглядело как нельзя просто. Он не отпугивал математикой, формулами. Опыты его делались самыми элементарными средствами. Лишь в аспирантуре я начал кое-что понимать в простой, с виду монотонной жизни этого человека.

Знаменитый английский философ и политический деятель ФРЭНСИС БЭКОН (1561–1626), несмотря на высокое положение (он был министром и лордом-канцлером короля Якова Первого), тоже не избежал тюрьмы. В результате дворцовых интриг он был обвинён во взяточничестве, брошен в Тауэр, наказан тяжёлым штрафом и навсегда отстранён от реальной политической деятельности. Но это позволило ему за последние шесть лет жизни написать чуть ли не больше научных и философских трудов, чем за годы, предшествовавшие падению (1621).

Созданная им утопия \"Новая Атлантида\" (написана около 1614, впервые опубликована в 1629) осталась незавершённой, поэтому мы не можем сказать с уверенностью, как Бэкон видел политическое устройство идеального государства. Но и по сохранившемуся отрывку ясно, что управление счастливой страной Бензалём находится в руках олигархии учёных. Один из членов государственного совета рассказывает путешественнику, занесённому бурей на их остров (он расположен в том районе Тихого океана, где находится Австралия — тогда она ещё не была открыта) о всевозможных научных и технических чудесах. Здесь можно найти устройства, предвосхищающие и телевиденье, и электрический генератор, и подводную лодку, и воздухоплавание, и скрещивание различных видов растений и животных. Счастье и покой — удел граждан этой страны. Поэтому они прилагают все силы, чтобы

Фарадею был тридцать один год, когда он записал в своей книжке: «Превратить магнетизм в электричество». Так записывают себе задания в перекидном календаре. В карман сюртука он положил медную спираль и железный брусок. С тех пор он носил их постоянно, то и дело вынимая, принимаясь по-всякому вертеть в руках. Куда бы он ни шел, что бы ни делал, всегда с ним были спираль и брусок. Брусок был магнитом, спираль — проводником. Одновременно с ним во Франции над этой проблемой думали Ампер и Араго. Спустя три года Ампер отступился, он решил, что электрический ток посредством магнита получить невозможно. Фарадей упорно продолжал вертеть в руках свою спиральку и брусок. Он занимался светом, электрохимией и магнетизмом и неотступно размышлял над своей главной задачей. Конечно, он не знал, насколько она окажется главной среди всех его открытий, его не занимали практические результаты: революция в энергетике, электростанции, генераторы, двигатели — все, к чему приведет его открытие. У него было лишь ощущение связи двух явлений, один из секретов природы, который он хотел разгадать: спираль и брусок. Шли годы, усилия его ни к чему не приводили. А впрочем, неверно, он постоянно получал результаты, неважно, что отрицательные, важно, что он что-то узнавал, — это процесс познания, счастливый уже сам по себе. Спустя десять лет он получил и тот самый результат, тот знаменитый, конечный, исторический, который осветил весь его путь светом славы и успеха. За несколько дней он провел опыты, и открытие его отлилось в наиболее совершенную, может быть, идеальную форму. Через полвека другой великий физик, Максвелл, писал: «…самые опытные физики не смогли избежать ошибок, когда они пытались описать открытия Фарадея и проверенные им явления более научным языком, чем сделал сам Фарадей. Уже прошло полвека со времен Фарадеева открытия, и безмерно умножились как способы его практического использования, так и значение их для жизни. И в этой практике ни разу не обнаружилось ни малейшего противоречия или исключения из тех законов, какие установил Фарадей. Больше того, та первоначальная форма этих законов, какую придал им Фарадей, остается до нынешнего дня единственной…»

остальной мир не узнал об их существовании. Сами они периодически путешествуют и знают всё, что происходит в других странах. Но их корабли всегда появляются в портах Европы и Азии под чужим флагом.

Политические взгляды Бэкона гораздо полнее отражены в других его знаменитых трудах: \"История царствования короля Генриха Седьмого\", \"Принципы законодательства\" и в коллекции коротких эссе, переиздающихся до сих пор в миллионах экземпляров. Обильно цитируя Платона, Аристотеля, Тацита, Макиавелли, Бэкон в этих изящных отрывках обобщает свой опыт мыслителя и государственного деятеля. Врождённое неравенство воспринимается им как научно установленная данность (см. например эссе \"О знатности\").20 В эссе \"О бунтах и смутах\" он пишет: \"Как в природе ураганы чаще возникают на равнинах, так и в государствах, где установилось равенство, правители скорее должны ожидать народных волнений… В государстве всегда есть два сорта подданных: благородные и простонародье. Когда недовольство охватывает лишь одну часть, опасность не так велика; ибо простонародье медлительно, если знатные не начнут его подстрекать. Сами по себе благородные немногочисленны, поэтому не могут представлять большой угрозы. Но когда они почувствуют, что и низы охвачены недовольством, вот тогда они могут соединиться с ними и стать разрушительной силой\".21

Среди поучительных, анекдотических, хрестоматийных историй великих открытий открытие Фарадея антилегендарно. Не падало яблоко, не прыгала крышка чайника. Случай не приходил на помощь. Не было озарений, счастливых стечений обстоятельств. Порода, которую он долбил, была слишком крепка, ему пришлось пройти весь путь без льгот и нечаянных находок. Десять лет он отбирал вариант за вариантом. Гениальность его состояла не из школьного терпения и трудолюбия. Он умел изобретать все новые комбинации, задавать все новые вопросы. Воображение его было неистощимо. Так Иоганн Бах возводил свои фуги, извлекая неисчерпаемые вариации из одной темы. Так Хемингуэй в романе «Прощай, оружие!» тридцать семь раз переписывал последнюю страницу. Тридцать семь раз — какой поучительный пример для молодых писателей! Вот вам, милые, образец добросовестности и высокой требовательности к своей работе!

Сочинения ДЖЕРАРДА УИНСТЕНЛИ (1609–1660?) известны, пожалуй, только специалистам по истории Англии. Но в бурные годы Английской революции 17-го века он сделался основателем и идеологом движения, которому суждено было три века спустя разлиться по всему миру под именем \"коммунизм\". Правда, в те годы сторонники Уинстенли называли себя по-другому: \"диггеры\" (копатели) или \"подлинные левеллеры\" (уравнители). Весной 1649 года несколько десятков семейств явилось на пустующие земли в нескольких милях от Лондона и начали их обрабатывать. Окрестные землевладельцы разгоняли их, избивали, ломали постройки и инвентарь — они не сопротивлялись. Но упорно возвращались снова и снова и пытались делать то, что завещал им Господь: трудиться на земле, которая была даром Всевышнего всем людям.

Колония просуществовала меньше года. Но Уинстенли продолжал свою пропаганду и после. Его главный труд \"Закон свободы\" (1652) был посвящен Оливеру Кромвелю. Он утверждал, что частная собственность на землю и была проклятьем Адама, освобождение от которого возвещал людям Христос. Все должны жить и трудиться сообща на общей земле и собирать плоды трудов в общественные склады. Никакой торговле, никакой финансовой деятельности не будет места в государстве истинных христиан. Разум дан Господом человеку, чтобы устроить свою жизнь наилучшим образом. Страдания и раздор, наполняющие жизнь, — вовсе не неизбежное зло, а

результат греховных заблуждений и корысти тех, кто сделал себя правителями, хозяевами, епископами, лордами, королями.

Но даже когда я стал немолодым писателем, мне при всем желании не удавалось больше шести-восьми раз переписывать незадавшуюся страницу. Я переставал видеть, чтó там плохо. Зато я понял, что такое большой талант. Тот же Хемингуэй мог написать с ходу, без помарок совершенную вещь, но нужен был великий талант Хемингуэя, чтобы тридцать семь раз найти, что переделывать, увидеть заново, иначе, лучше.

Только глубокая вера и убеждённый пацифизм Джерарда Уинстенли помешали коммунистической идеологии объявить его предтечей марксизма-ленинизма. С другой стороны, и для господствующих христианских церквей его взгляды были неприемлемо еретическими. \"Не можете вы спастись верой в то, что некий человек жил и умер данным давно в Иерусалиме, — писал он в памфлете \"Рай святых\". — Не ищите Бога на месте славы позади солнца, но только в себе и в каждом человеке. Не спасены вы до тех пор, пока не почувствуете, как сила духа одолевает в вас склонность ко злу\".22

Фарадей не ослеплял гениальностью. Гением можно восхищаться, ему нельзя подражать. Почти полностью потеряв память, Фарадей продолжал исследование. Память для экспериментатора — то же, что слух для композитора. Это было так же мучительно, как глухота Бетховена. Трагедия сближает великих людей с человечеством. Мужество Фарадея стало для меня одним из примеров. Прошло столько лет, и время не повлияло на оценку его жизни. В ней ничего не превращалось в заблуждение, не становилось наивным. Я знал, что он похоронен в Вестминстерском аббатстве рядом с Ньютоном, и действительно, рядом лежала большая плита — Исаак Ньютон, и за ней опять маленький камень — В. Томсон. Тут же лежали плиты с именами Максвелла, Ч. Дарвина, Вильяма Гершеля и сына его, также знаменитого астронома, Джона Гершеля.

И хотя имя Уинстенли было надолго забыто, его убеждённость в том, что собственность (и особенно — собственность на землю) — грех и проклятье, разделяли в течение веков миллионы людей, включая таких прославленных мыслителей, как Прудон, Кропоткин, Толстой.