Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Дни, недели и годы протекали в будничных событиях, и, если не считать рассказанных нами случаев, каждое завтра было похоже на каждое вчера словно две капли воды.

Наступили последние дни октября 1813 года, и в середине одного из этих дней папаша Каде, возвращавшийся домой после визита к своей земле, увидел г-жу Мари, Мариетту, маленького Пьера, Мадлен, Консьянса и Бернара, собравшихся на пороге дома с правой стороны дороги, и в соответствии с установившимся порядком забрал с собой Мадлен, ее сына и собаку в дом напротив.

Это был вечер, когда начинаются деревенские посиделки. Еще утром, вместе с Мариеттой доставив молоко горожанам, Консьянс возвращался через ту часть леса, что называют Каштановой рощей, собрал там большую сумку каштанов и привез их на своей тележке.

Эти каштаны вместе с несколькими бутылками сладкого сидра составили вклад Консьянса к вечернему столу и на этом сельском приеме заняли место ужина с прохладительными напитками, подаваемого обычно на городских раутах.

Посиделки проходили в огромном погребке, куда каждая девушка приносила свою прялку и кудель; подвешенная к потолку лампа неверным светом освещала молодые свежие лица; при ней было темновато, но для прядения яркий свет и не требовался, так что делу это скудное освещение, по сути, не вредило, зато оно весьма способствовало проявлению любовных чувств.

Как и следовало ожидать, с того дня, когда молодых людей пустили на посиделки, Бастьен, приглашенный туда так же, как другие, а то и за счет других, являл собою главное украшение этих собраний.

Для воскресных вечеров он придумал множество игр, и хотя они были весьма изобретательны, у них не было шансов воплотиться в жизнь. Некоторые из этих игр, после обсуждения на совете матерей и самых благоразумных девушек, были сочтены слишком уж гусарскими, чтобы их принять без поправок.

Мариетта, как и все девушки Арамона, приходила на эти посиделки: в ее возрасте остаться вне круга своих ровесниц значило бы выделяться и прослыть зазнайкой, как выражались в деревне.

Правда, Мариетта редко пела песни, водила хороводы или играла в те несложные игры, в которых г-жа де Лонгвиль никогда не принимала участия под тем оригинальным предлогом, что невинных игр она не любит.

Так что обычно Мариетта сидела в каком-нибудь уголке, занимая там самое скромное место, а из противоположного угла Консьянс, лежа или стоя с Бернаром, распростершимся у его ног, неотрывно смотрел на очаровательное лицо девушки и словно видел ее не только глазами, но всем своим естеством.

Обычно люди спорили из-за мест на посиделках, но только не с Консьянсом; если бы кому-нибудь вздумалось его обидеть, вся деревня, любившая своего бедного блаженного, поднялась бы, чтобы отомстить за такую обиду, а вот у Бернара место оспаривали, ибо, будучи простым четвероногим, он не находил ничего уж такого занятного ни в песнях, ни в танцах, ни в играх и, занимая немалое место, не только не помогал собравшимся, но изрядно им мешал.

Однако в этот вечер для него сделали исключение: все знали, что пес доставил каштаны из Виллер-Котре в Арамон, чтобы украсить ими праздничный стол.

Вечеринка удалась. Она удалась благодаря тем проявлениям человеческого тщеславия, которые, согласно утверждению древнеримского поэта Лукреция, удваивают счастье.

Погода стояла сумрачная, холодная, ветреная, и, укрывшись в погребке, согретые уютным теплом, парни и девушки слушали, как свистит ветер в ветвях, срывая с них пожелтевшие листья, которые кружили в воздухе, словно ночные птицы, совершающие мрачный полет.

Каждый занимал в погребке то же самое место, что и в прошлом году. Две-три такие же скромницы, как Мариетта, надеялись остаться всего лишь простыми зрителями игры и предусмотрительно принесли с собой прялки, чтобы не сидеть без дела.

Подобного рода вечера всегда начинались песнями, порою несколько легкомысленными в своей наивности; но, как известно, стыдливость сельских девушек потревожить не так легко, как стыдливость городских барышень, и то, что последних бросает в краску и заставляет отвернуться, у первых обычно вызывает только искренний простодушный смех.

Кому начинать петь, решал жребий; все знали, что Мариетта всегда вежливо отказывается играть активную роль на посиделках, а потому в жеребьевку ее не включали.

Бумажки с именами присутствующих были брошены в шляпу. Ее принесли Консьянсу; простодушный Консьянс запустил туда руку и извлек бумажку с именем Катрин.

Слушать, как поет Катрин, для всех было большой радостью. Катрин не только знала самые красивые песни, но и пела их в той манере, какую она усвоила на спектаклях в Париже, посещая их вместе с хозяйкой, по ее словам очень к ней благоволившей.

Так что Катрин не приходилось упрашивать. Она приглашала девять своих подруг, и десять девушек брали друг друга за руки; каждая получала условное имя, передаваемое по кругу; их руки раскачивались ритмически вперед-назад; хоровод плавно кружился, и слегка металлическим голосом Катрин начинала очередную песню, мелодию которой, к сожалению, мы воспроизвести не можем, зато приводим ее слова:



Было нас десять подруг на лугу;
Замуж пора всем. Ручаться могу:
        Была там Дина,
        Была там Лина,
Была Сюзетта, была Мартина,


             Ах-ах!


Катеринетта и Катрин.
Была там юная Лизон,
Была графиня Монбазон,
        Была Мадлен,
        Была Дю Мен.


Сын короля проезжал в добрый час,
Всех до одной поприветствовал нас:
        Поклон Дине,
        Поклон Лине,
Поклон Сюзетте, поклон Мартине,


             Ах-ах!


Катеринетте и Катрин.
Поклон молоденькой Лизон,
Поклон графине Монбазон,
        Поклон Мадлен
        И поцелуй Дю Мен.


Нас поприветствовал всех до одной,
Всем по колечку дал принц молодой:
        Колечко Дине,
        Колечко Лине,
Колечко Сюзетте, колечко Мартине,


             Ах-ах!


Катеринетте и Катрин.
Кольцо молоденькой Лизон,
Кольцо графине Монбазон,
        Кольцо Мадлен,
        Брильянт Дю Мен.


Всем по колечку нам принц подарил,
Всех нас отужинать он пригласил:
        Яблоко Дине,
        Яблоко Лине,
Яблоко Сюзетте, яблоко Мартине,


             Ах-ах!


Катеринетте и Катрин.
Яблоко юной Лизон,
Яблоко Монбазон,
        Яблоко Мадлен
        И апельсин Дю Мен.


Всех нас отужинать принц пригласил,
А после ужина спать уложил:
        В солому Дину,
        В солому Лину,
В солому Сюзетту, в солому Мартину,


             Ах-ах!


Катеринетту и Катерину.
В солому юную Лизон,
В солому Монбазон,
В солому Мадлен,
На ложе мягкое Дю Мен.


Всех до одной нас он спать уложил,
С зарей по домам разойтись предложил:
        Прощай же, Дина,
        Прощай же, Лина,
Прощай, Сюзетта, прощай, Мартина,


             Ах-ах!


Катеринетта и Катрин.
Прощай же, юная Лизон,
Прощай, графиня Монбазон,
        Прощай, Мадлен!
        Останься здесь, Дю Мен!



Хоровод Катрин имел большой успех у парней и девушек, чего нельзя сказать о Бернаре: словно протестуя против фривольности последних двух куплетов, он поднял морду, обеспокоенно посмотрел на дверь и протяжно завыл.

Нечего и говорить, протест такого рода отнюдь не нашел поддержки у развеселившейся компании, которая велела Бернару помолчать, и кто-то уже требовал вторую песню.

Бумажки с именами присутствующих снова бросили Консьянсу в шляпу, и юноша, по-видимому встревоженный больше остальных воем Бернара, запустил туда руку.

На этот раз он извлек бумажку с именем Бастьена.

Чем-чем, но просьбой исполнить песню смутить Бастьена было невозможно: в запасе у него имелся целый репертуар, но репертуар особого сорта, и потому даже девушки, вовсе не слывшие недотрогами, обеспокоенно ждали, какую же песню собирается спеть гусар.

— Ха-ха! — откликнулся тот, покручивая ус, — значит, это мне выпал жребий спеть вам песенку.

— Да, да! — подтвердили девушки, — но только хорошую, не правда ли?

— Конечно же, хорошую, — согласился Бастьен, — я ведь никаких других и не знаю.

Среди присутствующих прошел шепот недоверия.

Бастьен, чтобы успокоить публику, без промедления громким голосом затянул такую песню:



В боевом строю гусары,
        Рен-тен-тен!
В боевом строю гусары,
        Рен-тен-тен!
В сапоге одна нога, а другая — без;
Где тебя, гусар-бедняк, так мытарил бес?
        Рен-тен-тен!



И тут настроения протеста, наметившиеся при первых же словах, вырвались наружу.

— Ах, господин Бастьен, — попросили девушки, держа друг друга за руки, — пожалуйста, какую-нибудь другую, другую!

— Как другую?!

— Да, да, другую, сделайте милость.

— А почему другую? — полюбопытствовал гусар.

— Да потому, что эту мы знаем, — объяснили парни, — ты нам пел ее уже больше десяти раз.

Бастьен, сдвинув брови, повернулся к молодым людям:

— Допустим, я ее пел уже десять раз, а если мне хочется спеть ее и в одиннадцатый?

— Дело твое, Бастьен, но и мы вольны уйти, чтобы ее не слышать.

И два или три парня сделали шаг к двери.

Бернар, похоже, был на стороне протестующих, так как снова поднял морду и стал выть еще дольше и мрачнее, нежели в первый раз.

Души всех присутствующих словно содрогнулись.

— Господи Боже, — вскричала Мариетта, — уж не умирает ли кто-нибудь неподалеку?

— Не заставишь ли ты помолчать свою собаку? — воскликнул Бастьен, обратившись к Консьянсу.

— Я могу приказать Бернару: «Держи Бастьена!», когда Бастьен тонет, — ответил Консьянс, — но не могу сказать: «Бернар, замолчи!», когда Бернар хочет говорить.

— Ах, вот как, ты не можешь заставить его замолчать, — процедил сквозь зубы Бастьен, — я сам за это возьмусь, если ему вздумается завыть еще раз.

— Бастьен, — сказал Консьянс самым убедительным тоном, — советую вам: никогда не трогайте Бернара.

— И почему же это? — поинтересовался Бастьен.

— Потому что Бернар сердится на вас.

— Бернар на меня сердится? Ха-ха, с чего бы это?

Консьянс поднял на Бастьена свои большие прозрачно-голубые глаза.

— А с того, что вы, Бастьен, меня не любите, а Бернар, который любит меня, не любит тех, кто меня ненавидит.

Все, даже Бастьен, онемели, услышав этот меланхолический ответ.

— Что за ерунда, — пробормотал гусар, — напротив, я тебя не ненавижу.

И он протянул Консьянсу руку.

Консьянс, улыбнувшись, подал ему свою.

Бернар поднял морду, высунул язык и облизал соединившиеся руки Консьянса и Бастьена.

— Ты прекрасно видишь, что он меня не ненавидит, — продолжал Бастьен, по-прежнему произнося на свой лад слово «ненавидеть».

— Потому что ты в глубине души добрый, — заявил Консьянс, — и потому что порой ты признаешься самому себе, что то нехорошее чувство, какое ты испытываешь ко мне, несправедливо.

Суждение, высказанное юношей, столь точно выражало все происходившее в душе Бастьена, что гусар не сумел найти в ответ ни единого слова и сменил тему разговора.

— Итак, — сказал он, — вы просите другую песню?

— Да, да! — хором подтвердили все.

— Хорошо, я вам спою одну, бретонскую хороводную, да еще и с бретонским акцентом, но для этого мне надо переодеться.

— Тебе переодеться? — удивились парни.

— Да… и пусть эти барышни переоденут меня в старушку-мать… своими белыми ручками, а иначе… до свидания, петь не буду.

— За этим дело не станет, — заверили девушки, — что вам понадобится, Бастьен?

— О, достаточно будет чепчика, косынки и передника; к этому надо добавить прялку и пучок кудели; может быть, я немножко запутаю нить, но тем хуже… нельзя приготовить омлет, не разбив яйца, как говаривают у нас в полку.

Затем он не удержался от возгласа в своей привычной манере, уже осужденной нами:

— О, черрт поберри! Полк — вот это да!

Поскольку все предметы, затребованные Бастьеном, достать было несложно, его быстро превратили в старую пряху, и истины ради надо сказать, что, когда Бастьен с его усами и косичкой, со старушечьим чепчиком на голове, с косынкой, скромно зашпиленной на груди, с очками на носу, уселся посреди погребка, пропуская кудель до пояса и приводя прялку в движение левой ногой, а правой рукой протягивая и смачивая нить, — желанный для Бастьена триумф был полным и каждый, даже Мариетта, хлопал в ладоши и покатывался со смеху.

И лишь Бернар казался обеспокоенным.

Но это обстоятельство волновало только Консьянса, начинавшего понимать, что Бернар не станет так тревожиться по пустякам; а Бастьен, ничуть об этом не задумываясь, подчеркнуто гнусавым голосом и в полном самозабвении под аккомпанемент прялки затянул такую песню:



         Ах, как же хорошо,
         Ах, как же хорошо
         В лугах пасти коровок,
         Быкам грозить кнутом,
Когда мы с ней вдвоем, когда мы с ней вдвоем!
Когда мы вчетвером, уже не так привольно,
А вот когда вдвоем, а вот когда вдвоем,
         Прекрасно мы живем.
         Зон-зон-зон.



Не стоит говорить, что этот последний трижды повторенный слог должен был передать жужжание веретена. К сожалению, на бумаге невозможно сохранить и изобразить мимику Бастьена, а без этого, разумеется, нам не удастся произвести на читателей то же самое впечатление, какое Бастьен произвел на своих слушателей: он вызвал у них безудержный хохот.



Ободренный началом, Бастьен затянул снова:
Ужель не знаешь ты, пастушка, что ножка
         Под юбкою твоей
         Волнует все сильней.
Грудь прикрывать платком — что проку в этом, крошка?!
         Тебе пятнадцать лет —
         В любви загадок нет.
         Зон-зон-зон.


Красавица Нинон, услышь меня, пойми же:
         Зла не чиня, любя,
         Хочу обнять тебя.
Чтоб знать, как нежен я, присядь ко мне поближе!
         Всё, что сулит нам страсть,
         Со мной вкусишь ты всласть.
         Зон-зон-зон.


Красавица Нинон, во власти сладкой речи
         Сплясала босиком
         Под молодым дубком.
Красавица Нинон, во власти сладкой речи,
         Забыв свой страх и стыд,
         Любовь ему дарит.
         Зон-зон-зон.


         Ах, как же хорошо,
         Ах, как же хорошо
         В лугах пасти коровок,
         Быкам грозить кнутом,
Когда мы с ней вдвоем, когда мы с ней вдвоем!
Когда мы вчетвером, уже не так привольно,
А вот когда вдвоем, а вот когда вдвоем,
         Прекрасно мы живем.
         Зон-зон-зон.



Едва успел Бастьен под рукоплескания девушек закончить припев, как Бернар, словно ожидавший этого мгновения, чтобы продолжить песню Бастьена, подхватил последнюю музыкальную фразу на том месте, где ее прервал гусар, и постепенно перешел от низких тонов к самым высоким и заполнил все помещение таким зловещим воем, какого еще не слышали человеческие уши.

На этот раз даже Бастьен не отважился пригрозить собаке.

Вслед за воем наступила еще более мрачная тишина. Но неожиданно посреди этой тишины Консьянс поднялся рывком и выдохнул одно страшное слово:

— Пожар!

И сразу все услышали набат, зазвонивший во всю мощь на деревенской церкви.

А на улице перепуганные люди выкрикивали: «Пожар! Пожар!»

Самый жуткий крик, какой только может быть исторгнут человеческим ужасом, это, бесспорно, крик: «Пожар!», тем более под удары набата в бурю темной ночью.

Парни и девушки тотчас выбежали из погребка и помчались по улице вдоль людского потока, катившегося с северо-западного направления.

Над деревенскими домами виднелось огромное зарево; оно росло и заполняло собой небо с каждой минутой, и мириады искр кружились под ветром среди клубящегося темного дыма.

Как только молодые люди добежали до последних домов деревни, им открылась вся мера бедствия.

Пылала ферма Лонпре!

Мариетта заметила папашу Каде, который стоял на камне со скрещенными на груди руками и не сводил глаз с пожара, даже не пытаясь бороться с огнем, поскольку несомненно пребывал в уверенности, что слабая стариковская помощь в подобных обстоятельствах окажется совершенно бесполезной.

— О Боже! — вскричала Мариетта. — Папаша Каде, что же случилось?

— Ты сама это хорошо видишь, девочка, — откликнулся старик.

— Но все же?

— Дело в том, что, хотя я ей об этом говорил, Жюльенна, упрямица этакая, сложила на ферме сено, не просушив его, и, вероятно, оно само по себе загорелось.

— Ох, бедная Жюльенна, бедная Жюльенна! — воскликнула Мариетта.

Жюльенна была той самой фермершей, что постоянно давала Мариетте восемь мер молока на продажу в Виллер-Котре.

Крестьяне, словно ошеломленные, остановились и в потрясении глядели на пожар.

— О, вы же мужчины! — вскричала девушка, обернувшись к Бастьену, Консьянсу и другим парням. — На помощь, на помощь!

Призыв Мариетты словно наэлектризовал людей: кроме папаши Каде и двух-трех других стариков, остававшихся в неподвижности у въезда в деревню, все остальные устремились к горящей ферме.

Пожар — одно из тех бедствий, которые быстрее всего пробуждают в людях сострадание. Видя страшные последствия пожара, каждый боится за себя и из эгоистического чувства готов тушить огонь, даже подвергаясь опасности.

Небольшая загоревшаяся ферма стояла на другой стороне оврага в каких-нибудь пятистах шагах по прямой, но, чтобы добраться до нее, надо было спуститься в овраг, а затем уже подняться к ферме, что еще удваивало расстояние.

Оказавшись у фермы, люди увидели тех, что прибежали туда первыми; одни из них испуганно суетились вокруг этого огнедышащего вулкана, а другие тщетно пытались оказать помощь.

Как и говорил папаша Каде, горели действительно риги, а от них огонь перекинулся на дом.

Мариетте, Бастьену и Консьянсу хватило нескольких минут, чтобы добежать до фермы.

Сразу же вслед за ними сюда примчались все те, кто покинул вечеринку вместе с ними.

Первым из добежавших пришлось выламывать дверь. Жюльенна, без сомнений, проводила вечер где-то в окрестностях фермы. Работники сидели в кабачке; девушка-работница, по всей вероятности, занималась своими любовными делишками.

Войдя во двор, люди услышали рев и мычание животных. Всякий знает о том странном воздействии, какое оказывает пожар на домашний скот; как правило, никакая сила не может заставить животных сдвинуться с места: до тех пор пока к ним не придет смерть, лошади остаются в конюшне, быки — в хлеву, бараны — в овчарне.

Уже были предприняты тщетные попытки спасти лошадей, коров и баранов; они противились человеческим усилиям с обычным упрямством, и бедной Жюльенне предстояло не только увидеть свою ферму сгоревшей дотла, но и лишиться в этом пожаре всего скота, а это означало бы для нее полное разорение.

Вот тогда и проявилось чудодейственное влияние Консьянса на животных. Сначала он вошел в конюшню и поговорил с лошадьми: их била сильная дрожь, и они в ужасе оборвали недоуздки, сбились в круг, в центре которого находились их головы, и брыканием отпугивали любого, кто пытался к ним приблизиться. Однако, услышав голос Консьянса, они подняли головы и заржали. Среди дыма, пронизанного искрами от загоревшейся соломы, падающей между балками крыши, юноша сел верхом на одного из коней, без труда направил его к двери и выехал во двор, сопровождаемый всеми остальными лошадьми; затем, поскольку в испуге они бежали кто куда, он как-то по-особому посвистел и все лошади собрались в одном месте вокруг коня, вынесшего на себе юношу.

Опасаясь, что лошади могут снова испугаться, Консьянс приказал Бернару стеречь их, и пес сразу же кинулся выполнять приказ хозяина.

После этого юноша вошел в стойло к коровам точно так же, как вошел в конюшню к лошадям. Два-три человека, пытавшиеся раньше проникнуть туда, были опрокинуты, сбиты с ног и теперь отказывались от всяких попыток совладать с обезумевшими животными. А Консьянс шагнул прямо к быку: тот мычал, бил ногой по подстилке, поднимая в воздух тысячи соломинок; юноша взял его за ноздри и притянул к себе, усмиренного и послушного. Как только коровы увидели, что бык пошел, они двинулись вслед за ним, и уже через минуту коровы и бык, отданные, так же как кони, под надзор Бернару, согнули дрожащие ноги и улеглись на влажный навоз далеко от пожара.

Оставались еще бараны. Консьянсу не потребовалось даже входить в овчарню, уже почти загоревшуюся: стоя у двери он позвал их так, как это обычно делают пастухи, и бараны лавиной устремились на его голос, подпрыгивая и блея, а это выражало одновременно и пережитый ими ужас, и радость близкого спасения.

Крестьяне смотрели, как Консьянс выполнял это тройное задание, казавшееся невыполнимым, и их удивление смешивалось чуть ли не с благоговением. Особенно поражался Бастьен, которого едва не растоптали кони и едва не забодали коровы. Бастьен поневоле смотрел на Консьянса как на одного из тех деревенских колдунов, кому приписывают множество чудес, одно необычнее другого. Только таких чудес никто собственными глазами не видел, а тут Консьянс у всех на виду со своим неизменным простодушием выполнил три дела, непосильные для всех других.

Крестьяне толпились вокруг него, словно этот такой непритязательный молодой человек должен был обладать некоей высшей властью, перед которой отступил бы и погас огонь, как вдруг издалека донеслись ужасные крики, сначала со стороны башни Вез, но с каждой секундой приближавшиеся, — то были душераздирающие крики женщины, беспорядочные и уже нечеловеческие; среди них выделялись только слова, все объясняющие:

— Мое дитя! Мое дитя! Спасите моего ребенка!

То прибежала Жюльенна, задыхающаяся, с распущенными волосами и протянутыми вперед руками; своего ребенка, а ему не исполнилось еще и трех лет, она оставила на попечение работницы; та заперла его в комнате, а сама отправилась на вечеринку в деревню Боннёй, хотя знала, что Жюльенна гостит у своего отца, фермера в Вéзе, и должна там заночевать.

Но Жюльенна увидела пожар из Веза; она поняла, что то пылала ее ферма, побежала домой и по дороге встретила женщину, бежавшую так же, как она.

То была злополучная работница с фермы, осознавшая, какие последствия могло повлечь за собой ее легкомыслие, и тоже помчавшаяся на пожар в надежде успеть спасти ребенка.

Заметив, что рядом с ее работницей никого нет, бедная мать все поняла и тогда, оставив девушку далеко позади, собрав все силы, мужество и неистовство, присущие матери, возобновила свой безумный бег.

Услышав ее крики «Мое дитя! Мое дитя! Спасите моего ребенка!», все вздрогнули.

Люди занимались спасением лошадей, коров, баранов и позволили огню завладеть домом, полагая, что он пуст. Они спасли добро Жюльенны и позволили огню поглощать ее жизнь.

Все расступились перед Жюльенной, и она рванулась к двери кухни и стала колотить в нее так, что дверь упала. Но в то же мгновение вовнутрь ворвался поток воздуха и огонь словно хлынул со всех сторон.

До комнаты на втором этаже, где находился ребенок, можно было добраться только по деревянной лестнице.

Лестница пылала.

Жюльенна бросилась в огонь, но ее успели удержать и заставили вернуться во двор.

Там крики удвоились. Женщина тянула руки к окнам, за которыми ярко горел огонь; стекла лопались от жара, и надо всем стоял только крик, ужасающий крик, стенание матери, рык львицы:

— Мое дитя! Мое дитя! Мое дитя!

Мариетта огляделась вокруг и увидела, что все мужчины оцепенели.

Она поискала взглядом Консьянса: он исчез.

— Ах, Бастьен, Бастьен! — обернулась она к гусару. — Неужели вы не видите эту несчастную мать?

— О господин Бастьен! — воскликнула Жюльенна. — Вы солдат! Вы не боитесь ничего…

— Черт подери! — воскликнул Бастьен. — Это все равно, как если бы вы мне сказали: «Бастьен, бросься вниз с арамонской колокольни!» В этом случае у меня оставалось бы столько же шансов уцелеть. Но, что бы там ни было, я попытаюсь.

И он бросился в дом, подбадриваемый криками: «Смелее, Бастьен, смелее!»

Эти крики вырвались изо всех уст, а вернее — изо всех сердец.

Однако, несмотря на это подбадривание, Бастьену удалось подняться только до половины лестницы, и вскоре он появился вновь — пятясь и словно отбиваясь руками от пламени.

Его волосы и усы обгорели.

— О Бастьен, Бастьен, спаситель мой! — закричала Жюльенна. — Бастьен, ради Бога, еще одно усилие!

Гусар бросился к дому еще раз и исчез в дыму, но горящая лестница рухнула под его ногами, и он упал среди ее обломков.

Теперь не оставалось даже надежды добраться до комнаты, где закрыли ребенка.

Однако надежда, утраченная для всех, никогда не утрачена для матери.

— Через окно! — закричала Жюльенна. — Через окно! Здесь есть лестница! Здесь должна быть лестница! О Господи, Боже мой! Если бы здесь была эта лестница, я сама полезла бы за моим ребенком!

— Тысяча громов! — воскликнул разъяренный Бастьен. — Лестница, лестница! Клянусь, никто, кроме меня, не спасет ребенка!

Но лестницу искали безуспешно, и бедная мать заламывала руки и выла от отчаяния.

И в этот миг над всеми головами зазвучал мягкий голос, словно исходивший с неба:

— Дайте место! Дайте место! Вот ребенок!





Все подняли глаза и среди огня и дыма увидели Консьянса: держа на руках малыша, он подошел к окну.

Он-то и взял лестницу, прошел через сад и, забравшись в комнату через окно, кинулся к кроватке, где лежал полузадохнувшийся ребенок.

Консьянс хотел вернуться тем же путем, но после падения лестницы огонь разбушевался еще сильнее и прежний путь для юноши был отрезан.

Вот почему с ребенком на руках он возник у окна, выходившего во двор.

— Простыню, одеяло, чтоб можно было бросить ребенка! — кричал он.

Два-три человека помчались к дому; что же касается несчастной матери, она оставалась недвижной, руки ее простирались к малышу, уста произносили что-то нечленораздельное.

Принесли одеяло; взявшись крепко за углы, его натянули под окном.

И вόвремя: пламя, словно разъярившись оттого, что у него отнимают добычу, вырывалось со всех сторон, окружая Консьянса и обволакивая его дымом.

Поэтому, как только одеяло было натянуто, Консьянс бросил на него ребенка, не причинив тому ни малейшего вреда.

Мать кинулась к своему дитяти, взяла его на руки и, как безумная, унесла подальше в поле.

В трех сотнях шагов от фермы она упала с ребенком перед скирдой.

Что значило для нее сгоревшее зерно, что значил для нее рухнувший дом? Разве не спасла она от гибели то единственное, в чем для матери заключается вся жизнь, — свое дитя?!

Высшая материнская радость вытеснила из ее души даже чувство благодарности к спасителю.

От земли до окна было около двадцати футов.

Бросив малыша на одеяло, Консьянс устремил свой кроткий взгляд к небу, скрестил руки на груди, прошептал несколько слов и выпрыгнул из окна.

Но, хотя он приземлился на ноги, удар был так силен, что юноша покачнулся, испустил вздох и упал без сознания.

Когда Консьянс пришел в себя, он увидел, что лежит во дворе на охапке свежей соломы, а рядом с ним стоит на коленях заплаканная Мариетта и сжимает его левую руку.

Бернар, беспрерывно скуля, лизал его правую руку и время от времени обнюхивал лицо, словно пытаясь удостовериться в том, что его хозяин жив.

К счастью, обе матери, г-жа Мари и Мадлен, ничего обо всем этом не знали.

Открыв глаза, Консьянс встретил взгляд Мариетты.

Он улыбнулся и попытался приблизить свое лицо к лицу девушки.

Мариетта от радости забыла обо всем: она вскрикнула и прильнула устами к устам юноши.

Если не считать детских ласк, это был их первый поцелуй.

Оба невинных ребенка осознали теперь то, чего сами не подозревали: они перестали быть только братом и сестрой и любили уже друг друга как возлюбленный и возлюбленная.

Держась за руки, они тихо поднялись и в сопровождении Бернара молча пошли к родным хижинам.

Пройдя две трети пути, они встретили своих матерей, вышедших им навстречу.

И только теперь женщины узнали, как Консьянс помог бедной Жюльенне; так же как она, обе матери ни на мгновение не подумали о лошадях, коровах и баранах, обе воскликнули:

— О сын мой! Так ты спас ее ребенка!

Консьянс улыбался и ничего не отвечал, но Мариетта рассказала о том, что он сделал в эту страшную ночь; этот рассказ, шедший от сердца, омытый слезами любви, поведал матерям все подробности случившегося, и в их глазах юноша явился тем, кем он был на самом деле, — посредником между бедой и Провидением.

Две матери в изумлении молча слушали Мариетту; они никогда прежде не видели ее, столь переполненной восторгом; они никогда прежде не видели Консьянса в столь полном спокойствии.

Наконец, не нуждаясь в словах, матери поняли, что желания их сердец услышаны. Госпожа Мари толкнула Мариетту в объятия Мадлен, а Мадлен толкнула Консьянса в объятия г-жи Мари.

И тогда уста их детей проронили тихим шепотом слова:

— Госпожа Мари, я люблю Мариетту.

— Госпожа Мадлен, я люблю Консьянса.

— И прекрасно! — ответили обе матери, вздыхая от радости. — В любви ничего плохого нет. Расскажем об этом папаше Каде.

Папаша Каде, понятно, был великим вершителем судеб обоих семейств.

На следующий день Мадлен сообщила ему эту новость.

Старик слушал с важным видом и, когда невестка сказала все, что намеревалась сообщить, произнес:

— Гм-гм! Надо посмотреть!

Поскольку так звучал обычный ответ старика в том случае, когда он был склонен уступить, обе семьи сочли его слова выражением согласия, и радость, это благословение Неба, снизошла на оба семейства.

Увы!..

VII