Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

ко лбу и смеясь, смотрел на них.

— Вот это шутка! — сказал он. -Что?

— Вот это шутка! Попались, как дураки.

— Ты о чем это?

— О перемирии, — все еще смеясь, сказал Гвиччоли. Пинетт засветился:

— Это была шутка?

— Маленькая такая! — сказал Гвиччоли. — Люберон притащился к нам надоедать; он хотел новостей, ну мы ему их и дали.

— Значит, — оживился Пинетт, — никакого перемирия нет?

— Перемирия нет и в помине.

Матье краем глаза посмотрел на Пинетта:

— Что это меняет?

— Это меняет все, — сказал Пинетт. — Вот увидишь! Вот увидишь — это меняет все.

ЧЕТЫРЕ ЧАСА

Никого на бульваре Сен-Жермен; никого на улице Дантона. Железные шторы даже не опущены, витрины сверкают: просто хозяева, уходя, сняли щеколду с дверей. Было воскресенье. Уже три дня было воскресенье: на всю неделю в Париже был только один день. Совершенное вос­кресенье, какое-то немного более напряженное, чем обыч­но, немного более искусственное, слишком молчаливое, уже полное тайного застоя. Даниель подходил к большому магазину шерстяных изделий и тканей; разноцветные клубки, расположенные пирамидой, начали желтеть, они пахли чем-то старым; в соседней лавке выцветали пеленки и блузки; мучнистая пыль скапливалась на полках. Длин­ные белые дорожки бороздили стекла. Даниель подумал: «Стекла плачут». За стеклами царил праздник: жужжали мириады мух. Воскресенье. Когда парижане вернутся, они найдут гнилое, упавшее на их мертвый город воскресенье. Если только они вернутся! Даниель дал волю страстному желанию хохотать, желанию, с которым он с утра прогу­ливался по улицам. Если только они вернутся!

Маленькая площадь Сент-Андре-дез-Ар лениво преда­валась солнцу: среди ясного света была темная ночь. Со­лнце — это искусственность, вспышка магния, которая прячет ночь, оно должно погаснуть через двадцатую долю секунды, но почему-то не гаснет. Даниель прижал лоб к большой витрине Эльзасской пивной, я здесь завтракал с Матье: это было в феврале, во время его отпуска, здесь все кишело героями и ангелами. Он в конце концов различил в полумраке колеблющиеся пятна: это были бумажные ска­терти на подвальных столиках-грибах. Где герои? Где ан­гелы? Два железных стула остались на террасе; Даниель взял один за спинку, отнес на край тротуара и сел, как рантье, под военным небом, в этой белой жаре, которая была пронизана воспоминаниями детства. Он чувствовал, как в спину магнетически давит тишина, он смотрел на пустынный мост, на запертые на висячий замок ящики на­бережных, на башенные часы без стрелки. «Они должны были бы ударить по всему этому, — подумал он. — Всего несколько бомб, чтобы нагнать на нас страху». Чей-то си­луэт проскользнул вдоль префектуры полиции по другую сторону Сены, словно несомый движущимся тротуаром. Строго говоря, Париж не был пуст: он был населен ма­ленькими минутами-поражениями, которые брызгами разлетались во всех направлениях и тотчас же поглоща­лись под этим светом вечности. «Город полый», — поду­мал Даниель. Он чувствовал под ногами галереи метро, за собой, перед собой, над собой — дырявые скалы: между небом и землей тысячи гостиных в стиле Луи-Филипп, столовые в стиле ампир, угловые диваны скрипели в за­пустении, можно было помереть со смеху. Он резко обер­нулся: кто-то стукнул по витрине. Даниель долго смотрел на большую витрину, но увидел только свое отражение. Он встал со сжавшимся от странной тревоги горлом, но не слишком недовольный: забавно испытывать ночные страхи среди бела дня. Он подошел к фонтану Сен-Мишель и по­смотрел на позеленевшего дракона. Он подумал: «Все до­зволено». Он мог спустить брюки под стеклянным взгля­дом всех этих черных окон, вырвать камень из мостовой и бросить его в витрину пивной, он мог крикнуть: «Да здрав­ствует Германия!», и ничего не произойдет. Самое боль­шее на седьмом этаже какого-нибудь здания к окну при­льнет испуганное лицо, но это останется без последствий, у них не осталось сил возмущаться: приличный человек наверху повернется к жене и равнодушно скажет: «На пло­щади какой-то тип снял штаны», а она из глубины комна­ты ему ответит: «Не стой у окна, мало ли что может про­изойти». Даниель зевнул. Может, разбить витрину? Лучше будет видно, когда начнется грабеж. «Надеюсь, — подумал он, — они все предадут огню и зальют кровью». Даниель еще раз зевнул: он чувствовал в себе беспредельную и тщет­ную свободу. Мгновениями радость обжигала ему сердце.

Когда он удалялся, с улицы де ла Юшетт вывернула це­лая процессия. «Теперь они перемещаются обозами». С утра это уже десятый. Даниель насчитал девять человек: две старухи несли плетеные корзинки, две девочки, трое уса­чей, суровых и жилистых; за ними шли две молодые жен­щины, одна красивая и бледная, другая восхитительно бе­ременная, с полуулыбкой на губах. Они шли медленно, никто не разговаривал. Даниель кашлянул, и они оберну­лись к нему все разом: в их глазах не было ни симпатии, ни осуждения, одно лишь недоверчивое удивление. Одна из девочек наклонилась к другой, не переставая смотреть на Даниеля, она прошептала несколько слов, и обе восхи­щенно засмеялись; Даниель чувствовал себя кем-то не­обычным, серной, остановившей на альпинистах медлен­ный девственный взгляд. Они же, отжившие, призраками прошли и сгинули в пустоте. Даниель пересек мостовую и облокотился на каменный парапет у входа на мост Сен-Мишель. Сена сверкала; очень далеко на северо-западе над домами поднимался дым. Внезапно зрелище показа­лось ему невыносимым, он развернулся, двинулся назад и стал подниматься по бульвару.

Процессия исчезла. Молчание и пустота насколько хва­тает глаз: горизонтальная бездна. Даниель устал, улицы шли в никуда; без людей все они были похожи друг на друга. Бульвар Сен-Мишель, вчера еще длинная золотая лава, казался дохлым китом брюхом кверху. Даниель чеканил шаги по этому толстому, полому и вздутому животу; он принудил себя вздрогнуть от наслаждения и громко ска­зал: «Я всегда ненавидел Париж». Напрасно: вокруг ничего живого, кроме зелени, кроме больших зеленых лап каш­танов; у него было пресное и слащавое ощущение, что он идет по подлеску. Его уже коснулось гнусное крыло скуки, когда он, к счастью, увидел бело-красный плакат, прикле­енный к забору. Он подошел и прочел: «Мы победим, по­тому что мы сильнее всех!», развел руками и улыбнулся с наслаждением и облегчением: они бегут, они бегут, они продолжают бежать. Он поднял голову и обратил улыбку к небу, он дышал полной грудью: процесс, длившийся уже двадцать лет, шпионы, затаившиеся всюду, чуть ли не под его кроватью; каждый прохожий был свидетелем обвине­ния, судьей или тем и другим одновременно; все, что он говорил, могло быть обращено против него. И вдруг — это беспорядочное бегство. Они бегут, свидетели, судьи, так называемые порядочные люди, они бегут под солнцем, и лазурь грозит им самолетами. Стены Парижа еще кричали о гордости и заслугах: мы самые сильные, самые доброде­тельные, столпы демократии, защитники Польши, челове­ческого достоинства и гетеросексуальное™, железный путь будет прегражден1, мы будем сушить белье на линии Зиг­фрида. На стенах Парижа плакаты еще трезвонили о вы­дохшейся славе. Но они, они бегут, обезумев от страха, они распластываются в траншеях. Они будут молить о пощаде, о прощении. Но при этом они будут уверены, что честь останется при них, еще бы, все потеряно, кроме чести, вот мой зад, можете дать мне пинка, но честь неприкосновен­на, хотя ради сохранения собственной жизни я буду лизать вам сапоги. Они бегут, они уползают. А я, воплощение по­рока, царю над их городом.

Он шел, опустив глаза, он ликовал, он слышал, как со­всем рядом с ним по мостовой скользили машины, он ду­мал: «Марсель сейчас подтирает своего ребенка в Даксе, Матье, должно быть, в плену. Брюне, вероятно, погиб, все мои свидетели мертвы или рассеяны; я торжествую...» Вдруг у него мелькнуло: «Откуда машины?» Он резко поднял го­лову, сердце его гулко забилось, и он увидел их. Они сто­яли, чистые и важные, по пятнадцать или по двадцать солдат на длинных грузовиках с маскировкой, которые медленно катились к Сене, они проезжали, прямые, стоя, они сколь­знули по нему невыразительным взглядом, а за ними еха­ли другие, другие ангелы, совсем одинаковые и одинаково на него смотревшие. Даниель услышал издалека военную музыку, ему показалось, что все небо заполняется воен­ными флагами, и он вынужден был опереться на ствол каштана. Один на этом длинном проспекте, один француз, один гражданский, а на него взирает вся вражеская армия. Он не боялся, он доверчиво отдавался этим тысячам глаз, он думал: «Наши победители!», и его обуяло наслаждение. Он стойко ответил на их взгляд, он навек усладился этими светлыми волосами, этими загорелыми лицами с глазами, подобными ледниковым озерам, этими узкими талиями,

1 Имеется в виду высказывание президента Совета Поля Рейно в апреле 1940 года, когда он обещал не допустить немцев до рудников Норвегии; вскоре немцы заняли всю Норвегию. (Прим. ред.)

этими невероятно длинными и мускулистыми бедрами. Он прошептал: «Как они красивы!» Он уже не касался земли, они подхватили и подняли его, они прижимали его к груди и к плоским животам. С высоты что-то покатилось куба­рем: это был древний закон. Рухнуло общество судей, стерт приговор; беспорядочно бегут жалкие солдаты в хаки, за­щитники прав человека и гражданина. «Какая свобода!» — подумал он, и его глаза увлажнились. Он был единствен­ным уцелевшим после краха. Единственный человек перед этими ангелами ненависти и гнева, этими смертоносными ангелами, взгляд которых возвращал ему детство. «Вот но­вые судьи, — подумал он, — вот новый закон!» Какими ничтожными казались над их головой чудеса мягкого неба, невинность маленьких кучевых облаков: это была победа презрения, насилия, злонамеренности, это была победа Зем­ли. Прошел танк, величественный и медленный, покры­тый листвой, он едва урчал. Сзади на нем сидел совсем молодой парень; набросив китель на плечи, закатав до локтя рукава гимнастерки, он скрестил на груди красивые голые руки. Даниель ему улыбнулся, парень с суровым ви­дом долго смотрел на него, потом вдруг, когда танк уже удалялся, тоже начал улыбаться. Он быстро порылся в кар­мане брюк и бросил какой-то маленький предмет, кото­рый Даниель поймал на лету: это была пачка английских сигарет. Даниель так сильно стиснул пачку, что почувст­вовал, как сигареты крошатся под его пальцами. Он все улыбался. Невыносимое и сладостное волнение подня­лось от бедер и застучало в висках; взгляд его затуманился, он, немного задыхаясь, повторял: «Как нож в масло, они входят в Париж, как нож в масло». Перед его затуманен­ным взглядом прошли другие, новые лица, потом еще и еще, все такие же красивые; они нам причинят Зло, начи­нается царство Зла, царство наслаждения! Ему хотелось быть женщиной, чтобы бросать им цветы!

Крикливый взлет чаек, мать твою, дёру, дёру, улица опустела, шум кастрюль заполнил ее до краев, стальная молния избороздила небо, они проходят между домами, Шарло, прильнув к Матье, крикнул ему в темноте риги: они летят на бреющем полете. Жадные и апатичные чайки слегка покружили над деревней, ища добычу, потом уле­тели, волоча за собой свою кастрюлю, которая прыгала с крыши на крышу, затем осторожно выглянули лица, люди выходили из риги, из домов, иные прыгали в окна, все кишело, точно на ярмарке. Тишина. Они все были здесь в тишине, почти сто человек, инженерные части, радисты, разведчики, телефонисты, секретари, наблюдатели, все, кро­ме шоферов, которые со вчерашнего дня ждали за баран­ками своих машин; они сели — для какого спектакля? — посреди дороги, поджав ноги, так как дорога была мертва и машины больше не проходили по ней, одни сели на обо­чине, на подоконники, а другие стояли, прислонившись к стенам домов. Матье сидел на скамеечке у бакалейного ма­газина; Шарло и Пьерне присоединились к нему. Все мол­чали, они собрались, чтобы быть вместе и смотреть друг на друга; они видели друг друга такими, какими были: большая ярмарка, слишком спокойная толпа с сотней по­бледневших лиц; улица обугливалась от солнца, корчилась под развороченным небом, жгла пятки и ягодицы; люди отдались на волю солнца; генерал остановился у врача: третье окно второго этажа было его глазом, но они плева­ли на генерала, они смотрели друг на друга и внушали друг другу страх. Они страдали от сдерживаемого порыва куда-то двигаться, никто об этом не говорил, но ожидание гул­кими ударами стучало им в грудь, его ощущали в руках, в бедрах, оно было болезненным, как ломота, это был вол­чок, который крутился в сердцах. Кто-то из них вздохнул, точно собака, которой снится сон; он сказал во сне: «В ин­тендантстве есть мясные консервы». Матье подумал: «Да, но их приказано охранять жандармам», а Гвиччоли отве­тил вслух: «Эх ты, дурень, там поставили жандармов охра­нять дверь». Другой мечтательно и сонно проговорил: «Вон булочная, там есть хлеб, я видел буханки, но хозяин забар­рикадировал свою лавку». Матье продолжил сон, но мол­ча: он представил себе турнедо, и его рот наполнился слюной; Гримо немного приподнялся, показал на ряды закрытых ставней и сказал: «Что у них случилось в этом захолустье? Вчера они с нами разговаривали, теперь прячутся». Нака­нуне дома зевали, как устрицы, теперь они захлопнулись; внутри мужчины и женщины притворялись мертвыми, по­тели в темноте и ненавидели их; Ниппер сказал: «Если нас победили, это не значит, что мы чумные». В желудке у Шар­ло заурчало, Матье сказал: «У тебя желудок урчит». И Шарло ответил: «Он не урчит, он вопит». Резиновый мячик вле­тел в их круг, Латекс поймал его на лету, затем появилась маленькая девочка лет пяти-шести и робко посмотрела на него. «Это твой мячик? — спросил Латекс. — На, возьми его». Все смотрели на нее, Матье захотелось посадить ее на колени; Латекс постарался смягчить свой голос: «Ну, иди сюда! Иди ко мне на колени». Отовсюду послышался шепот: «Иди! Иди! Иди!» Малышка не шевелилась. «Иди, мой цыпленок, иди, иди, моя курочка, иди!» «Ну и ну! — сказал Латекс. — Мы уже детей пугаем». Мужчины засме­ялись и сказали ему: «Это ты ее пугаешь своей рожей!» Матье смеялся, Латекс повторил нараспев: «Иди, моя кон­фетка!» Вдруг, охваченный бешенством, он крикнул: «Ес­ли не подойдешь, я мячик не отдам!» Он поднял мяч над головой, показывая ей, и сделал вид, что кладет его в кар­ман, девочка заголосила, все встали, все начали кричать: «Отдай его! Подлец, ты заставляешь ребенка плакать, нет, нет, положи в карман, забрось его на крышу!» Матье, стоя, размахивал руками, Гвиччоли с глазами, блестящими от бешенства, отстранил его и стал перед Латексом: «Отдай ей его, сукин сын, мы не дикари!» Матье в ярости топнул ногой; Латекс успокоился первым, он опустил глаза и ска­зал: «Не сердитесь! Я отдам его». Он неловко бросил мяч, тот ударился о стену, отскочил, девочка схватила его и убе­жала. Спокойствие. Все снова сели, Матье уселся, грустный и успокоенный; он думал: «Мы не чумные». Ничего дру­гого в голове: ничего другого, кроме чужих мыслей. Вре­менами он был только тоскливой пустотой, а в другие ми­нуты становился всеми, его тревога утихала, чужие мысли текли тяжелыми каплями в его голове, катились изо рта, мы не чумные, Латекс вытянул руки и грустно смотрел на них: «У меня шестеро, понимаете, старшему семь лет, и я в жизни не поднял на них руку».

Они снова сели, чумные, голодные, потускневшие под обжитым небом против этих больших слепых домов, ко­торые источали ненависть. Они молчали: им только и ос­тавалось молчать, отвратительным насекомым, пачкающим этот прекрасный июньский день. Терпение! Придет изба­витель. Он очистит все улицы средством от насекомых. Лонжен показал на ставни и промолвил: «Они ждут, когда фрицы придут избавить их от нас». Ниппер откликнулся: «Держу пари, что с фрицами они будут любезнее». И Гвич­чоли: «Еще бы! Если уж и быть оккупированными, так лучше, если это будут победители. Так веселее, и потом, торговля пойдет на лад. От нас же только несчастья». «Шесть детей, — сказал Латекс, — старшему семь лет. Я никогда их не наказывал». Гримо сказал: «Нас тут ненавидят».

Шум шагов заставил всех поднять головы, но они сразу же опустились, и майор Пра пересек улицу среди опущен­ных голов. Никто ему не отдал честь; он остановился у дома врача, и взгляды замерли на его подкладных плечах, когда он поднял железный молоток на двери и три раза постучал. Дверь приоткрылась, и он проскользнул в дом через узкую щель; от пяти часов сорока пяти минут до пяти часов пятидесяти шести минут все офицеры штаба по од­ному, напряженные и смущенные, проходили между сол­датами, при их приближении все опускали головы и сейчас же приподнимали. Пэйен сказал: «У генерала праздник». Шарло повернулся к Матье и сказал: «Что они там затева­ют?» Матье ответил: «Заткнись!» Шарло посмотрел на него и замолчал. После прохода офицеров солдаты еще больше потускнели и поникли; Пьерне с беспокойным удивлени­ем смотрел на Матье: он обнаруживает на моих щеках свою собственную бледность.

Послышалось пение, Матье вздрогнул, пение прибли­зилось.

Пока дерьмо лежит в горшке, В комнате вонь будет всюду.

Тридцать молодцов показались из-за угла улицы, пья­ные, без винтовок, без кителей и пилоток; они широким шагом спускались по улице, они пели, вид у них был злой и радостный; лица красные от солнца и вина. Когда они заметили этих серых личинок, тихо копошащихся у самой земли и поднимавших к ним многочисленные головы, они резко остановились и перестали петь. Здоровый бородач сделал шаг вперед; он был до пояса гол и черен, с шарами мускулов, на шее блестела золотая цепочка. Он спросил:

— Вы что, попередохли?

Никто не ответил; он отвернулся и сплюнул, он шатал­ся, ему было трудно сохранять равновесие.

Шарло, близоруко щурясь, посмотрел на них и спросил:

— Вы из наших?

— А вот это из наших? — спросил бородач, хлопая себя по ширинке. — Мать твою так! Нет, мы не из ваших, не то нам было бы паршиво.

— Откуда вы идете?

Тот неопределенно махнул рукой:

— Оттуда.

— Там были потери?

— Сто чертей! Нет, потерь не было, кроме капитана, который удрал, когда запахло жареным, а мы сделали то же, только в другую сторону, чтобы его не встретить.

Парни позади бородача хохотали, а два молодца нахаль­но запели:

Волочи яйца по земле, А член в кулаке сожми. Мы уходим на войну На охоту за блядьми.

Все головы повернулись к окну генерала; Шарло испу­ганно замахал рукой:

— Замолчите!

Парни замолчали, так и не закрыв ртов, они покачива­лись, лица у них мгновенно стали изнуренными.

— Там офицеры, — пояснил Шарло, показывая на дом.

— Срал я на ваших офицеров! — громко сказал бородач. Его золотая цепочка блестела на солнце; он опустил

взгляд на солдат, сидевших на дороге, и добавил:

— Если они вас достали, ребята, пошли с нами, а то они вас доконают.

— С нами! — повторили его товарищи. — С нами! С нами! С нами!

Наступило молчание. Взгляд бородача остановился на Матье. Матье отвел глаза.

— Так что? Кто идет? Раз, два, три!

Никто не пошевелился. Бородач с презрением заклю­чил:

— Вы не мужики, а мудаки. Пошли, парни, я не хочу здесь покрываться плесенью: меня от них блевать тянет.

Они двинулись дальше: все расступились, чтобы про­пустить их. Матье снова положил ноги на скамейку.

«Волочи яйца по земле...»

Все смотрели на окно генерала: несколько лиц приник­ло к оконному стеклу, но офицеры не показались.

«Мы уходим на войну...»

Они исчезли: никто не проронил ни слова; песня в кон­це концов затихла. Только тогда Матье вздохнул.

— Прежде всего, — не глядя на товарищей, сказал Нип­пер, — это не говорит о том, что мы не уходим. Вот так-то!

— Нет, — возразил Лонжен, — говорит.

— О чем?

— Что мы не уходим.

— Почему?

— Нет бензина.

— Для офицеров он всегда есть, — заметил Гвиччоли. — Баки полные.

— А наши грузовики без бензина. Гвиччоли резко засмеялся:

— Естественно.

— Я вам говорю, что нас предали! — крикнул Лонжен, напрягая слабый голос. — Предали, выдали немцам, пре­дали!

— Хватит, — устало сказал Менар.

— Хватит! — повторил Матье. — Хватит!

— И потом, черт бы вас побрал! — подхватил телефо­нист. —- Перестаньте все время болтать об отступлении. Еще посмотрим. Все может быть.

Матье представлял себе, как все они идут по дороге и поют, может, срывают цветы. Ему было стыдно, но это был общий большой стыд. Он не казался ему таким уж неприятным.

— Мудаки, — сказал Латекс, — он назвал нас мудаками, этот малый. Нас, отцов семейства! А ты видел цепочку у него на шее? Да он гомик! Можешь не сомневаться.

— Слушайте! — перебил его Шарло. — Слушайте!

До них донеслось гудение самолета, усталый голос про­шептал:

— Прячьтесь, ребята. Они начинают по новой.

— Это уже второй раз с утра, — заметил Ниппер.

— Ты считал? Я уже и не считаю.

Они неспешно встали, прислонились к двери, вошли в коридоры. Самолет на бреющем полете пролетел над кры­шами, шум уменьшился, они вышли, вглядываясь в небо, и снова сели.

— Истребитель, — сказал Матье.

— Берегись! Берегись! — крикнул Люберон. Издалека послышался сухой треск пулемета.

— Противовоздушная оборона?

— Противовоздушная оборона, как же! Это из самолета стреляют.

Они переглянулись.

— Не очень-то разумно разгуливать по дорогам в такой день, как сегодня, — сказал Гримо.

Никто не ответил, но глаза у всех блестели и кривая ухмылочка гуляла по губам. Минутой позже Лонжен доба­вил:

— Они далеко не ушли.

Гвиччоли встал, сунул руки в карманы и, разминаясь, три раза согнул колени; он поднял к небу пустое лицо со злой складкой вокруг губ.

— Куда ты идешь?

— Прогуляться.

— Куда?

— Туда. Посмотрю, что с ними случилось.

— Остерегайся макаронников!

— Не бойся.

Он лениво удалился. Всем хотелось пойти с ним, но Матье не осмелился подняться. Наступило долгое молчание; ли­ца вновь порозовели; солдата оживленно поворачивались друг к другу.

— Ишь размечтались: прогуливаться по дорогам, как в мирные времена.

— На что они рассчитывали, а? Что дойдут пешком до Парижа? Есть же ухари, которым море по колено.

— Будь это возможно, мы бы и без них так поступили. Они замолчали, нервные и напряженные; они ждали;

худой высокий парень прислонился к железной шторе ба­калейной лавки, руки его дрожали. Вскоре тем же небреж­ным шагом вернулся Гвиччоли.

— Ну что? — крикнул Матье.

Гвиччоли пожал плечами: люди поднялись на руках и обратили на него сверкающие глаза.

— Убиты, — сказал он.

— Все?

— Откуда мне знать? Я не считал.

Он был бледен, его одолевала отрыжка.

— Где они? На дороге?

— Мать вашу! Пойдите сами посмотрите, если вы такие любопытные.

Он сел; на его шее блестела золотая цепочка; он поднес к ней руку и покрутил между пальцами, потом резко вы­пустил. Он как бы с сожалением сказал:

— Иначе это сделали бы санитары...

Бедняги! Цепочка блестела, завораживала. Кто-нибудь скажет: «Бедняги!»? Это было у всех на устах; у кого-ни­будь хватит духа сказать: «Бедняги!»? Пусть даже не от чис­того сердца? Золотая цепочка сверкала на загорелой шее; злоба, ужас, жалость, обида вращались по кругу, это было жестоко и удобно; мы — идеал паразита: наши мысли отупляются, становятся все менее человеческими; волоса­тые и мохноногие мысли шныряют повсюду, прыгают из одной головы в другую: сейчас паразит проснется.

— Деларю, черт бы тебя побрал! Ты что, глухой? Деларю — это я. Он резко повернулся; Пинетт издалека

ему улыбнулся: он видит Деларю. -А!

— Иди сюда!

Он вздрогнул, внезапно одинокий и обнаженный чело­век. Я. Он сделал движение, чтобы прогнать Пинетта, но против него уже образовалась группа; глаза паразита изго­няли его, они смотрели на него удивленно и свирепо, как будто никогда его не видели, как будто видели его сквозь толщу тины. «Я стою не больше, чем они, я не имею права предавать их».

— Иди же.

Деларю встал. Непередаваемый Деларю, совестливый Деларю, преподаватель Деларю шагом направился к Пи-нетту. За ним болото, зверь с двумястами лапами. За ним двести глаз: он спиной чувствовал страх. И снова тревога. Она началась осторожно, как ласка, а потом скромно и привычно расположилась в полости желудка. Это было ничто: пустота. Пустота в нем и вокруг него. Он разгуливал в разреженном газе. Бравый солдат Деларю поднял свою пилотку, бравый Деларю провел рукой по волосам, бравый солдат Деларю обратил к Пинетту изнуренную улыбку:

— Что случилось, балда?

— Тебе весело с ними?

— Нет.

— Почему же ты с ними?

— Все одинаковые, — сказал Матье.

— Кто одинаковый?

— Они и мы.

— И что же?

— Тогда лучше держаться вместе. Глаза Пинетта сверкнули.

— Я не такой, как они! — сказал он, вздернув подборо­док.

Матье промолчал. Пинетт сказал:

— Пошли.

— Куда?

— На почту.

— На почту? А что, тут есть почта?

— Есть. На том краю деревни есть почтовый пункт.

— А что ты хочешь делать на почте?

— Не волнуйся, увидишь.

— Она наверняка закрыта.

— Для меня будет открыта, — сказал Пинетт. Он просунул руку под руку Матье и увлек его.

— Я нашел одну малышку, — добавил он.

Его глаза блестели лихорадочным блеском, он изыскан­но улыбался.

— Я хочу вас познакомить.

— Зачем?

Пинетт строго посмотрел на него:

— Ты ведь мой приятель, разве нет?

— Конечно, — сказал Матье. Он спросил:

— Твоя малышка работает на почте?

— Да, она барышня с почты.

— Мне казалось, что ты не хочешь затевать с женщи­нами?

Пинетт натянуто засмеялся:

— Раз уж не воюем, нужно же как-то проводить время. Матье повернулся к нему: Пинетт выглядел фатоватым.

— Ты сам на себя не похож, старина. Не из-за любви ли ты так изменился?

— Что ты! Мне еще повезло. Ты бы видел, какие у нее груди: класс. И образованная: по географии и по матема­тике она тебе сто очков вперед даст.

— А как же твоя жена? — спросил Матье. Пинетт изменился в лице.

— В задницу! — грубо сказал он.

Они подошли к двухэтажному домику, ставни были за­крыты, щеколда с двери снята. Пинетт постучал три раза.

— Это я! — крикнул он.

Он, улыбаясь, повернулся к Матье:

— Она боится, что ее изнасилуют. Матье услышал, как повернули ключ.

— Заходите быстро, — произнес женский голос.

Они окунулись в запах чернил, клея и бумаги. Длинная перегородка с проволочной сеткой наверху делила комна­ту на две части. В глубине Матье различил открытую дверь. Девушка отступила и закрыла ее за собой; слышно было, как щелкнул замок. Некоторое время они оставались в узком коридоре, предназначенном для посетителей, потом девица снова показалась под прикрытием, в своем окош­ке. Пинетт нагнулся и прижал лоб к решетке.

— Вы нас наказываете? Это не слишком любезно.

— Да! — ответила она. — Нужно проявлять благоразу­мие.

У нее был красивый голос, теплый и густой. Матье уви­дел, как блестят ее черные глаза.

— Значит, — заключил Пинетт, — нас боятся? Она засмеялась.

— Не боюсь, но и не доверяю.

— Это из-за моего друга? Но он как раз такой, как и вы, он служащий: вы среди своих, это должно вас успоко­ить.

Он говорил галантерейным тоном и тонко улыбался.

— Ну же, — попросил он, — просуньте хотя бы пальчик через решетку. Только палец.

Она просунула через решетку длинный худой палец, и Пинетт поцеловал ноготь.

— Прекратите, — сказала она, — или я его уберу.

— Это будет невежливо, — ответил он. — Мой друг про­сто должен пожать вам палец.

Он повернулся к Матье.

— Позволь представить тебе мадемуазель-которая-не-хочет-назвать-своего-имени. Это храбрая маленькая фран­цуженка: она могла бы эвакуироваться, но не захотела бро­сить свой пост — вдруг она понадобится.

Он поводил плечами и улыбался: он все время улыбал­ся. Его голос был мягким и певучим, с легким английским акцентом.

— Здравствуйте, мадемуазель, — сказал Матье.

Она сквозь решетку пошевелила пальцем, и он пожал

его,

— Вы служащий? — спросила она.

— Я преподаватель.

— А я почтовая работница.

— Вижу.

Ему было жарко, и он скучал; он думал о серых и мед­лительных лицах, которые он оставил там, позади.

— Эта мадемуазель, — сказал Пинетт, — несет ответст­венность за все любовные письма в деревне.

— Ой, да какие уж тут любовные письма, — скромно возразила она.

— Что ж, — продолжал Пинетт, — живи я в вашей дыре, я бы посылал любовные письма всем здешним девушкам, чтобы послания проходили через ваши руки. Вы были бы почтальоном любви.

Он неуверенно рассмеялся:

— Почтальон любви! Почтальон любви!

— Ну уж нет! — протестовала она. — Это удвоило бы мою работу.

Наступило долгое молчание. Пинетт сохранял небреж­ную улыбку, но вид у него был напряженный, взгляд ша­рил по комнате. С решетки свешивалась на шпагате перье­вая ручка, Пинетт взял ее, обмакнул в чернила и написал несколько слов на бланке почтового перевода.

— Вот, — сказал он, протягивая ей бланк.

— Что это? — спросила она, не пошевелившись.

— Ну возьмите же! Вы почтовая служащая: выполняйте свою работу.

В конце концов она взяла бланк и прочла:

— «Оплатите тысячу поцелуев мадемуазель Имярек...» Фу ты! — воскликнула она, обуреваемая гневом и без­удержным смехом. — Испортил мне бланк!

Матье все это до смерти надоело.

— Что ж, — не выдержал он. — Я вас покидаю. Пинетт смутился.

— Как, ты уходишь?

— Мне нужно вернуться.

— Я пойду с тобой, — поспешно сказал Пинетт. — Да! Да! Я пойду с тобой.

Он повернулся к девушке.

— Я вернусь через пять минут: вы мне откроете дверь?

4Ж.П. Сартр

97

— Боже, какой невыносимый! — простонала она. — Все время то туда, то сюда. Решайтесь, наконец!

— Ладно, ладно! Я остаюсь. Но запомните: это вы по­просили меня остаться.

— Я вас ни о чем не просила.

— Просили!

— Нет!

— До чего осточертело! — сквозь зубы процедил Матье. Он повернулся к девушке:

— До свиданья, мадемуазель.

— До свиданья, — довольно холодно ответила она.

Матье вышел с пустой головой. Наступала ночь; солда­ты сидели в прежних позах. Он прошел среди них, и снизу раздались голоса:

— Какие новости?

— Никаких, — ответил Матье.

Он дошел до своей скамейки и сел между Шарло и Пьер­не. Он спросил:

— Офицеры все еще у генерала?

— Все еще там.

Матье зевнул; он с грустью посмотрел на людей, погру­женных в тень; он прошептал: «Мы». Но это больше не действовало: он был один. Он откинул голову и посмотрел на первые звезды. Небо было нежным, как женщина, словно вся любовь земли поднялась к небу; Матье сощурился:

— Ребята, звезда падает. Загадывайте желание. Люберон выпустил газы.

— Вот оно, мое желание, — отозвался он. Матье снова зевнул.

— Ладно, — сказал он, — я пошел спать. Ты идешь, Шарло?

— Даже не знаю: вдруг мы этой ночью уходим, я пред­почитаю быть готовым.

Матье грубо засмеялся:

— Балбес!

— Ладно, ладно, — поспешно согласился Шарло. — Иду. Матье вернулся в ригу и одетым бросился в сено. Ему

до смерти хотелось спать: когда он был несчастлив, его всегда тянуло в сон. Красный шар начал вращаться, жен­ские лица наклонились с балкона и тоже завращались. Матье снилось, будто он — небо; он свешивался с балкона и смотрел на землю. Земля была зеленой с белым живо-

том, она делала блошиные прыжки. Матье подумал: «Только бы она меня не трогала». Но она подняла огромную пя­терню и схватила Матье за плечо.

— Вставай! Быстро!

— Который час? — спросил Матье. Он чувствовал на своем лице горячее дыхание.

— Десять двадцать, — сказал голос Гвиччоли. — Тихо вставай, иди к двери и смотри, чтоб тебя не увидели.

Матье сел и зевнул.

— Что такое?

— Офицерские машины ждут на дороге в ста метрах от­сюда.

— Ну и что?

— Делай, что говорю, сам увидишь.

Гвиччоли исчез. Матье протер глаза, он тихо позвал:

— Шарло! Шарло! Лонжен! Лонжен!

Ответа не было. Он встал, пошатываясь со сна, и пошел к двери. Она была широко распахнута. В тени прятался какой-то человек.

— Кто здесь?

— Это я, — сказал Пинетт.

— Я думал, ты сейчас трахаешься.

— Она ломается; до завтрашнего дня я ее не одолею. Боже мой, — вздохнул он, — я уже весь рот разодрал от улыбок.

— Где Пьерне?

Пинетт показал на темное крыльцо на другой стороне улицы.

— Там, с Лонженом и Шарло.

— Что они там делают?

— Не знаю.

Они молча ждали. Ночь была холодной, луна стояла ясная. Напротив них под крыльцом смутно шевелились какие-то тени. Матье повернул голову к дому врача: окно генерала было закрыто, но бледный свет проникал из-под двери. Яу я здесь. Время обрушивалось со своим пугающим будущим. Осталась только мигающая местная протяжен­ность. Не было больше ни Мира, ни Войны, ни Франции, ни Германии: только бледный свет под дверью, которая, может быть, сейчас откроется. Откроется ли? Все другое не считалось, у Матье не осталось ничего, кроме этого кро­хотного будущего. Откроется ли она? Нечто вроде радости

4*

99

проникло в его иссушенную душу. Откроется ли она? Это было важно: ему кюалось, что дверь, открывшись, даст наконец ответ на все вопросы, которые он задавал себе всю жизнь. Матье почувствовал, что дрожь радости вот-вот зародится во впадине его ягодиц; ему стало стыдно, он смиренно сказал себе: «Мы проиграли войну». И тут же Время было ему возвращено, маленькая жемчужина буду­щего растворилась в огромном и зловещем настоящем. Прош­лое, Будущее, покуда хватает глаз, от фараонов до Соеди­ненных Штатов Европы. Его радость угасла, угас свет под дверью, дверь заскрипела, медленно повернулась, откры­лась в темноту; тень затрепетала под козырьком крыльца, эхо хрустнуло, на улице, как в лесу, затем улица снова по­грузилась в тишину. Слишком поздно: приключения не произошло.

Через некоторое время на крыльце появились какие-то фигуры; один за другим офицеры спускались по ступень­кам; первые остановились посреди дороги, поджидая осталь­ных, и улица преобразилась: 1912 год, гарнизонная улица в снегу, поздно, ночной праздник у генерала закончился; кра­сивые, как картинки, лейтенанты Сотен и Кадин держались под руку; майор Пра положил руку на плечо капитана Мо-рона, они приосанивались, улыбались, любезно позировали под лунным магнием, еще раз, последний раз, я снимаю всю группу, вот и все. Майор Пра резко повернулся на каблуках, посмотрел на небо, поднял вверх два пальца, словно благо­словляя деревню. Потом вышел генерал, полковник тихо за­крыл за ним дверь: дивизионный штаб был в полном составе — двадцать офицеров, это был снежный вечер с чистым небом, танцевали до полуночи, самое прекрасное воспоминание гар­низонной жизни. Маленькое войско, крадучись, зашагало. На втором этаже бесшумно открылось окно; кто-то в белом высунулся наружу, гладя, как они уходят.

— Ну и дела! — прошептал Пинетт.

Они шли спокойно, с тихой торжественностью; на их лицах статуй, сверкавших от луны, было столько одиноче­ства и столько молчания, что смотреть на них было свято­татством; Матье почувствовал себя виноватым и очистив­шимся.

— Ну и дела! Ну и дела!

Капитан Морон замешкался. Услышал ли он что-то? Его большое грациозное сутулое тело немного покачалось и повернулось к риге; Матье видел, как блестели его глаза. Пинетт что-то пробормотал и хотел было броситься нару­жу. Но Матье схватил его за запястье и сильно сжал. Еще мгновенье капитан прощупывал взглядом сумерки, потом отвернулся и равнодушно зевнул, похлопывая по губам кон­чиками пальцев в перчатках. Прошел генерал, Матье ни­когда не видел его так близко. Это был высокий импозантный мужчина со сланцеватым лицом, тяжело опиравшийся на руку полковника. Затем вышли ординарцы, неся сундуч­ки; шепчущаяся и смеющаяся группа младших лейтенан­тов завершала шествие.

— Офицеры! — почти громко сказал Пинетт.

«Скорее боги», — подумал Матье. Боги, которые воз­вращаются на Олимп после короткого пребывания на зем­ле. Олимпийский кортеж углубился в ночь; электрический фонарик образовал танцующий круг на дороге и погас. Пинетт повернулся к Матье; луна освещала его красивое лицо, искаженное отчаянием.

— Офицеры!

— Да, вот так.

Губы Пинетта задрожали; Матье боялся, что тот разры­дается.

— Ну! Ну! — сказал Матье. — Ну, дуралей, приди в себя.

— Пока сам не увидишь такое — не поверишь, — про­шептал Пинетт. — Мир перевернулся.

Он схватил руку Матье и сжал ее, как будто цеплялся за последнюю надежду.

— Может быть, шоферы откажутся уезжать?

Матье пожал плечами: моторы уже загудели, это было похоже на приятное пение цикад, очень далеко, в глубине ночи. Через некоторое время машины тронулись, и шум моторов понемногу затих. Пинетт скрестил руки:

— Офицеры! Теперь я начинаю верить, что с Францией все кончено.

Матье отвернулся; тени гроздьями отделялись от стены, солдаты молча выходили из переулков, ворот, риг. Насто­ящие солдаты, служившие второй год, плохо одетые, пло­хо сложенные, скользившие по темной белизне фасадов; за минуту вся улица заполнилась. У всех были такие пе­чальные лица, что сердце Матье сжалось.

— Идем, — сказал он Пинетту.

— Куда?

— Наружу, к ребятам.

— К черту все! — огрызнулся Пинетт. — Я пойду спать, у меня нет настроения трепаться.

Матье заколебался: ему хотелось спать и сильная дер­гающая боль терзала ему голову: он предпочел бы спать и ни о чем не думать. Но у солдат был такой понурый вид, он видел, как их спины барашками волновались в лунном свете, и он снова почувствовал, что он один из них.

— А я хочу трепаться, — сказал он. — Спокойной ночи! Он пересек улицу и затесался в толпу. Меловой свет

луны освещал ошеломленные лица, никто не разговари­вал. Вдруг отчетливо послышался шум моторов.