— Ты настоящая трудящаяся женщина, — хвалил ее Джонни.
Если его самого такое положение дел устраивало, то его мать — нет. Когда Юлия приходила с визитом (неизменно предупредив о времени и дате письмом на плотной белой бумаге, о край которой можно было порезаться), то садилась брезгливо на край стула с размазанными по нему остатками печенья или апельсина и провозглашала:
— Джонни, так больше продолжаться не может.
— Почему это, Мутти?
Он называл ее Мутти, потому что ей это не нравилось.
— Твои внуки, — наставлял он мать, — станут гордостью Народной Британии.
Фрэнсис в такие моменты избегала встречаться взглядом с Юлией, ибо не хотела предавать мужа. Ей казалось, что ее жизнь и сама она превратились в нечто убогое, уродливое, утомительное, и пустая болтовня Джонни была лишь малой частью этого. Все изменится, она была уверена. Этому обязательно придет конец.
Так и вышло. Однажды Джонни объявил, что он влюбился в настоящую боевую подругу, члена Партии, и что он переезжает к ней.
— А как я буду жить? — спросила Фрэнсис, уже догадываясь, чего ожидать.
— Я буду давать тебе деньги на содержание детей, разумеется, — сказал Джонни, но это обещание так и осталось словами.
Фрэнсис нашла для детей бесплатный детский садик, а сама устроилась в маленькую фирму по пошиву театральных декораций и костюмов. Зарплата была мизерной, но она справлялась. Юлия навещала невестку и упрекала ее в том, что за мальчиками плохой уход и что они плохо одеты.
— Может, вы поговорите со своим сыном? — предложила Фрэнсис. — Он уже целый год не дает на детей ни пенни.
Потом год превратился в два года, в три.
Юлия спрашивала, не бросит ли Фрэнсис работу, если семья будет выдавать ей приличное содержание. Тогда она сможет полностью посвятить себя детям, не так ли?
Фрэнсис неизменно отвечала «нет».
— Но я не буду вмешиваться, — заверяла ее Юлия.
— Вы не понимаете, — говорила на это Фрэнсис.
— Да, не понимаю. Возможно, вы попробуете объяснить мне?
Джонни разошелся с товарищем Морин и вернулся обратно к жене, к Фрэнсис, сказав, что ошибся. Фрэнсис приняла его. Она была одинока, знала, что мальчикам нужен отец, она изголодалась по сексу.
Потом муж снова оставил ее ради очередного настоящего товарища. Когда он вновь хотел вернуться к Фрэнсис, она сказала ему:
— Пошел вон!
Она к тому времени получила хорошее место в театре и зарабатывала если не много, то достаточно. Мальчикам тогда исполнилось десять и восемь лет. В школе у них постоянно были проблемы, учились оба из рук вон плохо.
— А чего вы ожидали? — спросила Юлия.
— Я от жизни уже ничего не ожидаю, — сказала Фрэнсис.
А потом все вдруг переменилось. Фрэнсис с удивлением узнала, что товарищ Джонни согласился отправить Эндрю в приличную школу. Юлия предложила Итон, потому что ее покойный муж в свое время его окончил. Фрэнсис полагала, что Джонни будет возражать, но выяснилось, что он сам там учился. До сих пор он умудрялся хранить этот компрометирующий факт в тайне. А Юлия никогда не упоминала об учебе сына в Итоне потому, что его итонская карьера не делала чести ни Джонни, ни его родственникам. Он провел там три года и бросил учебу, чтобы отправиться воевать в Испанию.
— То есть ты не против, чтобы Эндрю учился в Итоне? — спросила у него Фрэнсис по телефону, все еще полная недоверия.
— Ну, по крайней мере получит приличное образование, — ответил Джонни, и Фрэнсис услышала недосказанное: посмотри на меня, как хорошо повлиял на меня Итон.
Итак, Эндрю покинул бедные комнаты, где жили мать и младший брат, и перебрался в Итон (все расходы взяла на себя Юлия). Даже каникулы он проводил с одноклассниками и постепенно превратился в вежливого незнакомца.
Фрэнсис приехала в Итон на торжество в честь окончания первого семестра, купив ради этого костюм и первую в своей жизни шляпку. Она поняла, что выглядит вполне достойно, когда при встрече увидела на лице Эндрю облегчение.
В Итоне к ней подходили незнакомые люди и расспрашивали о Юлии, вспоминая ее покойного мужа Филиппа и его отца, дедушку Джонни. Их обоих хорошо помнили. Оказалось, что Ленноксы все до одного учились в Итоне. Спрашивали и о Джонни, известном в Итоне как Джолион. «Интересно… — сказал человек, бывший некогда его учителем. — Кто бы мог подумать…»
В дальнейшем на все торжественные мероприятия в Итон ездила Юлия, где ее встречали как почетную гостью, чему она очень удивлялась. Посещая Итон в те краткие три года, пока там учился Джолион, она воспринимала себя исключительно как никому не известную жену Филиппа.
Колин отказался поехать в Итон из-за глубокой, даже болезненной преданности по отношению к матери. Он видел, как нелегко ей дались все эти годы. Но это вовсе не означало, что он не ссорился с ней, не ругался, не спорил; а в школе Колин занимался так плохо, что Фрэнсис в душе была уверена: он это делает ей назло. Однако он вел себя холодно и враждебно с Джонни, когда тот вдруг появлялся, чтобы сказать, как ему жаль, что денег на сыновей у него нет. Колин согласился поступить в школу прогрессивного обучения Сент-Джозеф, и опять платила за это Юлия.
Затем Джонни выдвинул предложение, от которого Фрэнсис в конце концов не смогла отказаться. Юлия сдаст ей и мальчикам нижнюю половину дома. Ей самой и не нужно столько места, это просто смешно…
Фрэнсис переживала за Эндрю, которому приходится возвращаться не домой, а в жалкие временные пристанища, мальчик даже не мог привести к себе друзей. Она переживала и за Колина, который не скрывал, как ненавидит он обстоятельства их жизни и быта. И она согласилась с Джонни, согласилась с Юлией и так оказалась в огромном доме, который в ее представлении принадлежал и всегда будет принадлежать Юлии.
Только она сама знала, чего ей стоило согласиться. До тех пор Фрэнсис трепетно отстаивала свою независимость, платила за себя и за сыновей, не принимала деньги ни от Юлии, ни от родителей, которые были бы рады помочь. И вот она сдалась, и то была окончательная капитуляция. Все вокруг называли ее переезд «самым разумным шагом в данных обстоятельствах», а на самом деле это было поражение. Фрэнсис перестала быть собой и стала придатком семьи Ленноксов.
Ну, а что касается Джонни, то он сделал ровно столько, сколько можно было от него ожидать. Когда его мать сказала ему, что он должен содержать своих сыновей и что для этого ему нужно найти работу, которая приносит деньги, Джонни раскричался на нее: мол, она типичный представитель класса эксплуататоров, думает только о деньгах, тогда как он трудится ради будущего всего мира. Они ссорились часто и шумно. Колин бледнел, когда слышал их крики, замолкал и уходил из дома на часы или даже дни. Эндрю сохранял на лице беспечную, насмешливую улыбку — его излюбленную маску. В те дни он стал часто бывать дома и даже начал приводить друзей.
Тем временем Фрэнсис и Джонни развелись, поскольку он захотел снова официально жениться, с полным соблюдением формальностей и свадьбой. На свадьбе присутствовали товарищи по партии и Юлия. Новую жену Джонни звали Филлида, и членом Партии она не была, однако Джонни утверждал, что она — хороший материал и что он сделает из нее коммунистку.
Такова была незамысловатая предыстория. И вот сейчас Фрэнсис стояла на кухне спиной к остальным и мешала тушеное мясо, которое мешать не требовалось. Своего рода запоздалая реакция: у нее дрожали колени, рот будто наполнился кислотой — так ее тело воспринимало дурные новости, гораздо позже, чем мозг. Фрэнсис злилась на бывшего мужа, понимая, что имеет на это все основания, но на себя она злилась даже сильнее, чем на Джонни. Если она позволила себе провести три дня в безумном сне, что ж, ее дело, но как она могла вмешивать в это мальчиков? Хотя, с другой стороны, телеграмму ей принес Эндрю, дождался, чтобы мать показала ее ему, и сказал:
— Фрэнсис, твой беспутный муж наконец-то собирается поступить правильно.
Эндрю легко присел на край стула — светловолосый привлекательный юноша, похожий на птицу, готовую вот-вот взлететь. Он был высокого роста и от этого казался еще более худым, джинсы свободно облегали длиннющие ноги. Изящной формы костистые руки расслабленно лежали на коленях ладонями вверх. Он улыбался матери, и она знала, что в его улыбке нет иронии. Они оба изо всех сил старались найти общий язык, но Фрэнсис все еще нервничала в присутствии старшего сына, помня о тех долгих годах, что он отвергал ее. Он сказал «твой муж», а не «мой отец». С новой женой Джонни, Филлидой, Эндрю был в дружеских отношениях; возвращаясь из их дома, он сообщал, что в целом она — большая зануда.
Эндрю поздравил Фрэнсис с ролью в новой пьесе и мило пошутил насчет мудрых тетушек.
Колин тоже был ласков, что для него редкость, и звонил друзьям, чтобы рассказать о новой пьесе.
И сегодняшний приход Джонни был так тягостен для них, так ужасен, но, в конце концов, это всего лишь еще один удар, бесчисленное количество которых они получили за все эти годы, — так говорила себе Фрэнсис, дожидаясь с закрытыми глазами, когда ее колени вновь окрепнут, и, ухватившись одной рукой за край стола, другой помешивала мясо.
За ее спиной Джонни вещал что-то о капиталистическом давлении и вранье, которое распространяется о Советском Союзе, о Фиделе Кастро и о том, что этого великого человека неверно представляют.
Многолетние проповеди Джонни почти не затронули Фрэнсис, и особенно ярко это проявилось, когда после очередной его лекции она проговорила: «Хм, он кажется весьма интересным человеком». Джонни тут же набросился на нее: «Похоже, я ничему не сумел научить тебя, Фрэнсис, ты неисправима».
«Да, я знаю, я тупая». То было повторение великого, главного и в то же время решительного момента, когда Джонни вернулся к жене во второй раз, ожидая, что она примет его. Он тогда орал на Фрэнсис: мол, она политическая кретинка, мелкий люмпен-буржуа, классовый враг, а она только сказала: «Да, все правильно, я тупая, а теперь убирайся».
Больше нельзя было стоять ко всем спиной, зная, что мальчики наблюдают за матерью — нервничают, переживают за нее, пока все остальные смотрят на Джонни глазами, полными любви и обожания.
Фрэнсис попросила:
— Софи, помоги мне.
Тут же появились помощники: Софи и другие девочки. В центре стола поставили стопку тарелок, с кастрюль сняли крышки. Кухню наполнили восхитительные запахи.
Фрэнсис села во главе стола, довольная, что наконец сидит и что со своего места не видит Джонни. Все стулья за столом были заняты, но у стены стояли табуретки, и если бы он хотел, мог бы принести одну и сесть со всеми. Уж не собирается ли он у них ужинать? С него станется. Джонни часто так делал, чем приводил Фрэнсис в бешенство, хотя сам считал, что оказывает ей этим великую честь. Нет, сегодня, произведя должное впечатление и насытившись восхищением (если в его случае это вообще было возможно), он все-таки уйдет. Или останется? Нет, он не уходил. Винные бокалы на столе наполнились. Джонни принес с собой две бутылки вина — щедрый Джонни, который никогда не входил в комнату без угощения… Фрэнсис не могла удержать эти желчные, горькие слова, они сами возникали в ее голове и чуть не срывались с языка. «Уходи же, — мысленно призывала она Джонни. — Просто уйди».
Она приготовила сытное, ароматное зимнее блюдо — тушеную говядину с каштанами, по рецепту Элизабет Дэвид, книга которой «Кухня французской деревни» лежала раскрытая где-то возле плиты. (Много лет спустя она скажет: «Боже праведный, я была частью кулинарной революции и ничего об этом не знала».) Фрэнсис была убеждена, что эти подростки только за ее столом питались «как следует». Эндрю накладывал картофельное пюре, сдобренное сельдереем. Софи раскладывала по тарелкам мясо. Шпинат со сливками и морковь в масле выдавались Колином. Джонни наблюдал за процессом, на время умолкнув, потому что никто не смотрел на него.
Ну почему же он не уходит?
За столом в этот вечер собрались те, кого Фрэнсис называла про себя «постоянными клиентами», во всяком случае она знала все эти лица. Слева от нее сидел Эндрю, который положил себе хорошую порцию, но теперь разглядывал содержимое тарелки так, будто не узнавал продукты. Рядом с ним — Джеффри Боун, школьный приятель Колина, который проводил с Ленноксами все каникулы и выходные с незапамятных (так казалось Фрэнсис) времен. Он не ладил со своими родителями, так сказал Колин. (А разве кто-то ладил?) Возле Джеффри — Колин, который обратил к отцу свое круглое, уже вспыхнувшее румянцем лицо, весь — гневное обвинение, с вилкой и ножом в руках. Рядом с Колином сидит Роуз Тримбл, которая была подругой Эндрю, но недолго: обязательное для тех лет увлечение марксизмом привело Эндрю на семинар, посвященный «Африке, разрывающей свои цепи», и там он встретил Роуз. Их роман (можно ли назвать это романом? Ей было всего шестнадцать) закончился, но девушка по-прежнему приходила сюда, хотя точнее было бы сказать, что она переехала сюда. Напротив Роуз — Софи, еврейская девушка в полном расцвете красоты, тонкая, с черными блестящими глазами, черными блестящими волосами; людям при виде нее неизменно приходили в голову мысли о неизбежной несправедливости Рока и затем о власти Красоты. В Софи был влюблен Колин. И Эндрю. И Джеффри. Рядом с Софи — мятущийся и страдающий Дэниел. Сейчас он сидел прямо напротив приглаженного, вежливого и примерного Джеффри, типичного англичанина, являя собой его воплощенную противоположность и в фигуральном смысле. Дэниел оказался на грани исключения из Сент-Джозефа за воровство в магазине. В классе он был помощником старосты, а Джеффри — старостой, и поэтому именно Джеффри пришлось отчитывать Дэниела и потребовать, чтобы тот исправился, а не то… — пустая угроза, разумеется, сказанная больше для того, чтобы произвести впечатление на остальных серьезностью происходящего. Это происшествие, с иронией обсуждавшееся этими искушенными в жизни детьми, было еще одним подтверждением, если таковое вообще требовалось, несправедливости, царящей в мире, поскольку Джеффри сам все время воровал в магазинах, но невозможно было заподозрить мальчика с таким открытым лицом в чем-либо неблаговидном. И к тому же во всем этом был еще один аспект: Дэниел боготворил Джеффри, и выговор, прилюдно полученный от его героя, стал для него невыносимо горьким испытанием.
А вот рядом с Дэниелом сидела девочка, которую Фрэнсис раньше не видела и ожидала, что в скором времени ее просветят на этот счет. Это была светленькая, чисто вымытая, опрятно одетая девочка, которую звали, кажется, Джил. По правую руку от Фрэнсис сидела Люси, не из школы Сент-Джозеф: она была подружкой Дэниела из Дартингтона, часто заходила к Ленноксам. Люси, которая в обычной школе несомненно стала бы идеальной ученицей благодаря своей решительности, уму, ответственности и прирожденной властности, говорила, что школы прогрессивного обучения, по крайней мере Дартингтон, подходят некоторым людям, но другим требуется дисциплина, и что она предпочла бы учиться в обычной школе с ее правилами, режимом и экзаменами, которые заставили бы ее трудиться. Дэниел заявил, что школа Сент-Джозеф — лицемерное дерьмо, где проповедуют свободу, но когда доходит до дела, задавливают моралью.
— Я бы не использовал здесь слово «задавливают», — мило улыбаясь, пояснил всем Джеффри, дабы защитить своего адепта, — скорее, нам всем указывают границы.
— Не всем — кому-то, — возразил Дэниел.
— Да, несправедливо, — согласился с ним Джеффри.
Софи сказала, что она обожает Сент-Джозеф и обожает Сэма (старшего учителя). Мальчики постарались изобразить равнодушие, услышав эту новость.
Успеваемость Колина по-прежнему была такой низкой, что его безмятежное существование красноречиво свидетельствовало о терпимости педагогов, и без того широкой известной.
Роуз много чем была недовольна в жизни, но чаще всего она жаловалась на то, что ее не послали в школу прогрессивного обучения, и когда обсуждались достоинства и недостатки этой системы образования, а обсуждались они постоянно и бурно, ее всегда румяное лицо багровело от злости. «Дерьмовые, отстойные» родители послали ее в «нормальную девчачью» школу в Шеффилде. Хотя Роуз, по-видимому, давно бросила школу и поселилась здесь, ее обвинения по этому поводу никак не стихали, и она в любую минуту могла разразиться рыданиями, выкрикивая, что «вы сами не знаете, как вам всем повезло».
Вообще-то Эндрю встречался с ее родителями, которые оба работали в муниципальном совете.
— И что с ними не так? — поинтересовалась Фрэнсис, надеясь услышать о них положительный отзыв, потому что она не любила Роуз и хотела, чтобы девушка покинула их. (И почему просто не сказать Роуз, чтобы та съехала? Да потому, что это было бы не в духе времени.)
— Боюсь, они самые обыкновенные люди, — с улыбкой ответил Эндрю. — Жители небольшого городка со всеми присущими жителям небольших городков предрассудками, и думаю, им просто не справиться с нашей Роуз.
— А-а, — протянула Фрэнсис, понимая, что шансы на возврат Роуз в отеческий дом невелики. И тут тоже было кое-что еще. Разве в свое время сама Фрэнсис не говорила, что ее родители скучны и полны предрассудков? Нет, дерьмовыми фашистами она их, конечно, не называла, но кто знает, может, и назвала бы, если бы эти эпитеты существовали во времена ее молодости. Так вправе ли она критиковать Роуз за то, что девочка не хочет жить с родителями, которые ее не понимают?
Стали передавать тарелки за добавкой — все, кроме Эндрю. Он едва прикоснулся к своей порции. Фрэнсис сделала вид, будто не замечает.
У Эндрю проблемы, но насколько серьезные, пока трудно было сказать.
В Итоне у него все складывалось неплохо, он завел там друзей — пожалуй, для этого и посылают мальчиков в Итон, рассуждала Фрэнсис — и на следующий год собирался поступать в Кембридж. А этот год, заявил Эндрю, он намерен посвятить ничегонеделанью. И сдержал свое слово — во всяком случае, валялся в постели до четырех-пяти часов пополудни. Но выглядел при этом утомленным и что-то — что? — скрывал под своим обаянием, под врожденной коммуникабельностью.
Фрэнсис знала, что старший сын несчастлив (хотя ни один из ее сыновей никогда не мог похвастаться тем, что доволен жизнью). Необходимо было что-то делать. И даже Юлия спустилась как-то к невестке, чтобы спросить:
— Фрэнсис, вы заглядывали в последнее время в комнату Эндрю?
— Я не посмею войти туда без разрешения.
— Вы его мать, я полагаю.
Этот краткий диалог вновь осветил пропасть, разделяющую их. Фрэнсис, как обычно в таких случаях, могла лишь беспомощно смотреть на свекровь, не зная, что сказать. Юлия, безупречная и прямая, молча ждала ответа, и Фрэнсис под ее неодобрительным взглядом ощущала себя школьницей и едва ли не переминалась с ноги на ногу.
— За дымом мальчика почти не видно, — сказала Юлия.
— А, понятно, вы имеете в виду травку — то есть марихуану? Но, Юлия, сейчас почти все ее курят. — Фрэнсис не решилась признаться, что и сама пробовала травку.
— Значит, для вас это пустяк? Это не важно?
— Этого я не говорила.
— Целыми днями Эндрю спит, ночью одурманивает себя этим дымом, почти не ест.
— Юлия, что вы хотите от меня?
— Поговорите с ним.
— Я не могу… не смогу… он не станет слушать меня.
— Тогда я сама поговорю с ним.
И Юлия вышла, развернувшись на маленьких аккуратных каблучках, оставляя за собой запах роз.
Юлия действительно поговорила с Эндрю. И вскоре он пристрастился навещать бабушку в ее комнатах, чего раньше никто не смел делать, и, возвращаясь, всячески пытался навести мосты и смазать колеса.
— Юлия не такая уж плохая, как все думают. Она вообще милашка.
— Вот уж абсолютно не подходящее к Юлии слово.
— Ну, а мне она нравится.
— Мне кажется, Юлия могла хотя бы иногда спускаться к нам. Может, она поужинает с нами?
— Она не придет. Она нас не одобряет, — сказал Колин.
— Возможно, она могла бы реформировать нас, — попыталась пошутить Фрэнсис.
— Ха! Ха! Но почему ты сама никогда не приглашаешь ее?
— Я боюсь Юлию, — впервые призналась сыновьям Фрэнсис.
— А она боится тебя! — воскликнул Эндрю.
— Нет, это абсурд. Я уверена, Юлия никогда в жизни ни перед кем не испытала страха.
— Послушай, мама, ты не понимаешь. Она всегда жила в тепличных условиях. Ей непривычна наша беспорядочная жизнь. Ты забываешь, что до смерти дедушки она, наверное, и яйца не умела сварить. А ты управляешь голодными ордами и говоришь на их языке. Понимаешь?
Он сказал «на их», а не «на нашем», отметила про себя Фрэнсис.
— Я знаю только, что Юлия сидит там с кусочком копченой селедки на полупрозрачном ломтике хлеба и единственным бокалом вина, а мы накладываем себе полные тарелки всевозможных яств. Наверное, стоит послать ей поднос?
— Я спрошу у нее, — пообещал Эндрю и, вероятно, так и сделал, но ничего не изменилось.
Фрэнсис заставила-таки себя подняться в комнату старшего сына. Было всего шесть часов вечера, но уже стемнело. (Это было недели две назад.) Она постучалась, хотя ноги сами вели ее обратно.
— Входите, — услышала она спустя довольно долгий промежуток времени.
Фрэнсис вошла. Эндрю лежал одетый на кровати и курил. За окном лил холодный дождь.
— Уже шесть часов, — сказала она.
— Я знаю, что уже шесть часов.
Фрэнсис села, не дождавшись так нужного ей приглашения. Комната была большая, обставленная старинной массивной мебелью, которую освещали несколько прекрасных китайских ламп. В этой обстановке Эндрю казался как-то совсем не к месту, и Фрэнсис не могла не вспомнить мужа Юлии, дипломата. Вот кто смотрелся бы здесь органично.
— Ты пришла читать мне лекции? Не утруждай себя понапрасну. Юлия уже сказала мне все, что в таких случаях полагается.
— Я беспокоюсь за тебя, — произнесла Фрэнсис дрожащим голосом. Годы, десятилетия невысказанных тревог рвались наружу из ее горла.
Эндрю приподнялся на подушке, чтобы приглядеться к матери. Не враждебно, а скорее настороженно.
— Я и сам за себя беспокоюсь, — ответил он. — Но похоже, скоро я смогу взять себя в руки.
— Точно, Эндрю? Скоро?
— В конце концов, это ведь не героин, и не кокаин, и не… Ты же не видишь раскиданных по комнате пустых бутылок.
От внимания Фрэнсис тем не менее не ускользнуло, что под кроватью валялись рассыпанные голубые таблетки.
— Тогда что это рассыпано у тебя на полу?
— Ах, те маленькие голубые таблетки? Амфетамины. Насчет них не стоит волноваться.
— Потому что к ним не возникает привыкания и от них можно отказаться в любой момент, — процитировала сына Фрэнсис. Она желала придать голосу ироничность, но это ей не удалось.
— В этом я как раз не уверен. Думаю, на самом деле я уже зависим — но не от таблеток, а от травы. Она определенно помогает смягчить реальность. Кстати, почему бы тебе не попробовать травку?
— Я уже пробовала. На меня она не оказывает никакого воздействия.
— Жаль, — заметил Эндрю. — Потому что, на мой взгляд, реальность довольно жестока к тебе.
Больше он ничего не сказал. Фрэнсис подождала немного, встала и вышла из комнаты. Уже закрывая за собой дверь, она услышала:
— Спасибо, что зашла, мама. Заглядывай.
Неужели все это время Эндрю хотел ее «вмешательства» и ждал, чтобы мать навестила его, хотел поговорить с ней?
Что касается нынешнего вечера, то свою связь с обоими сыновьями Фрэнсис ощущала как никогда сильно, только все это было ужасно — они трое были близки сегодня благодаря разочарованию. Их объединил удар, нанесенный в то же место, что и раньше.
Говорила Софи.
— Вы слышали о том, какую замечательную роль дали Фрэнсис? — спрашивала она Джонни. — Она станет звездой. Это прекрасно. Вы пьесу читали?
— Софи, — попыталась остановить ее Фрэнсис, — боюсь, от роли мне пришлось отказаться.
Девушка изумленно уставилась на нее, и в ее больших голубых глазах уже блестели слезы.
— Что это значит? Вы не можете… это невозможно… это неправда.
— Я отказалась от роли, Софи.
Оба сына гневно смотрели на Софи и, вероятно, пинали ее под столом: заткнись!
Милая девочка ахнула и уткнулась лицом в ладони.
— Обстоятельства изменились, — сказала Фрэнсис. — Долго объяснять.
Теперь мальчики обратили обвиняющие взгляды на отца. Тот замялся, хотел было пожать плечами, подавил это желание, улыбнулся и вдруг заявил:
— Я пришел к тебе по важному делу, Фрэнсис.
Так вот почему он не ушел и не садился, все стоял неловко у окна. Ему нужно что-то ей сказать.
Фрэнсис внутренне собралась и поняла, что Колин и Эндрю делают то же самое.
— Хочу попросить тебя об одном одолжении, — начал Джонни, обращаясь непосредственно к обманутой жене.
— И что же это за одолжение?
— Ты знаешь о Тилли? Конечно же знаешь… Это дочь Филлиды.
— Разумеется, я в курсе, кто она такая.
Эндрю, навещавший отца, своими немногословными рассказами давал понять, что его новая семья не отличается гармонией и что девочка причиняет массу хлопот.
— Филлида не может справиться с Тилли.
При этих словах Фрэнсис громко рассмеялась, потому что уже поняла, что последует дальше. Она сказала:
— Нет. Это попросту невозможно. И речи быть не может, нет.
— Но как же, Фрэнсис, ты сама подумай. Они не ладят. Филлида на грани нервного срыва. И я тоже. Я хочу, чтобы Тилли временно пожила у тебя. Ты ведь так отлично умеешь…
От негодования Фрэнсис задохнулась. Она заметила, что оба ее мальчика побледнели. Втроем они молча переглянулись, разделяя мысли и чувства друг друга.
Софи же восклицала:
— О Фрэнсис, какая же вы все-таки добрая, как это прекрасно!
Джеффри, который уже так давно приходил в этот дом, что с полным правом мог называться членом семьи, подхватил:
— Клевая идея.
— Минутку, Джонни, — сказала Фрэнсис. — Ты просишь меня забрать дочь твоей второй жены, потому что вы не в силах справится с ней?
— В общем и целом — да, — признал с улыбкой Джонни.
Наступила долгая-долгая пауза. До восторженных Софи и Джеффри постепенно доходило, что Фрэнсис реагирует совсем не в традициях всеобщего либерального идеализма, как они предполагали, то есть в духе «Все к лучшему в этом лучшем из возможных миров» (в будущем именно так будут описывать шестидесятые).
Фрэнсис услышала свои дальнейшие слова:
— Вероятно, ты собираешься оказывать какую-то финансовую поддержку? — И поняла, что уже соглашается.
На что Джонни обвел вопросительным взглядом юные лица, проверяя, шокированы ли они ее мелочностью в той же степени, что и он.
— Речь о деньгах, — провозгласил он, — в данном случае неуместна.
И Фрэнсис вновь не нашлась, что сказать. Она встала, прошла к плите, остановилась там, опять оказавшись спиной к присутствующим.
— Я хотел бы привести Тилли, — продолжал Джонни. — Тем более что девочка уже здесь. Она ждет в машине.
Колин и Эндрю одновременно встали и подошли к матери с обеих сторон. Их немое сочувствие придало Фрэнсис силы, и она сумела повернуться лицом к Джонни. Она ничего не говорила. Джонни, при виде трех бледных обвиняющих лиц — его бывшей жены и двух сыновей, — тоже умолк, но всего на мгновение. А затем простер вперед руки, обращаясь ко всем ним, и воскликнул с пафосом:
— От каждого по способности, каждому по потребности. — И уронил руки.
— О, как это замечательно! — воскликнула Роуз.
— Клево, — сказал Джеффри.
Новенькая, Джил, выдохнула:
— Как это хорошо!
Все глаза теперь были направлены на Джонни — ситуация, в которой он чувствовал себя как рыба в воде. Он стоял, купаясь в лучах критики и обожания, и улыбался. Он был высоким мужчиной, товарищ Джонни, с седеющей шевелюрой, достойной римского патриция, и носил узкие черные джинсы, черную кожанку, сшитую специально для него кем-то из его почитателей или соратников. Его излюбленным стилем всегда была подчеркнутая суровость, и улыбка тому вовсе не помеха, ведь это не более чем временная уступка, так что Джонни вовсю улыбался.
— Ты хочешь сказать, что, пока мы здесь разговаривали, девочка все это время сидела в машине? — изумился Эндрю.
— Боже мой, — вздохнул Колин. — Как это для тебя типично.
— Я схожу за ней, — ничуть не смутился Джонни и вышел, умудрившись не встретиться с ними — с Фрэнсис, Эндрю и Колином — взглядом, хотя ему нужно было обойти их на пути из кухни.
Никто не двигался. Фрэнсис думала, что, если бы сыновья сейчас не стояли рядом, окружая ее своей поддержкой, она бы упала. Лица всех сидевших за столом были повернуты к ним. Наконец-то остальные поняли, что для них троих это был очень тяжелый момент.
Из прихожей раздался стук входной двери (разумеется, у Джонни был ключ от дома матери), и вот в кухне возникла хрупкая перепуганная девочка, в пальто, которое было явно ей велико, дрожащая от холода. Она попыталась улыбнуться, но вместо этого из ее горла вырвались рыдания. Девочка смотрела на Фрэнсис, которая, как ей сказали, была доброй женщиной: «Она присмотрит за тобой, пока у нас тут все не устроится». Тилли казалась маленькой птичкой, принесенной сюда бурей, и Фрэнсис в мгновение ока оказалась рядом с ней, обняла со словами:
— Все хорошо, тише, тише, ну что ты.
Потом она вспомнила, что это не ребенок, а подросток лет четырнадцати или около того, и это погасило ее порыв сесть и взять несчастную малютку на колени. Тем временем Джонни, стоя за спиной падчерицы, говорил:
— По-моему, кому-то нужно лечь в теплую постель. — А потом, обращаясь ко всем и ни к кому в частности, объявил: — Мне пора. — Но не ушел.
Девочка направила умоляющий взгляд на Эндрю, поскольку он был единственным человеком среди толпы незнакомцев (кроме Джонни), которого она знала.
— Не волнуйся, я все устрою. — Он обнял Тилли за плечи и повел из кухни. — Она поживет в цоколе, — сказал он матери. — Там тепло и уютно.
— О, нет, нет, пожалуйста, — заплакала девочка. — Не надо, я не останусь там одна, я не могу, прошу вас.
— Ну хорошо, раз тебе этого не хочется, — быстро согласился Эндрю. И снова обратился к матери: — Тогда поставлю кровать на эту ночь к себе.
И они с девочкой ушли. Оставшиеся на кухне сидели молча, прислушиваясь к тому, как Эндрю на лестнице уговаривает Тилли не плакать.
Джонни оказался лицом к лицу с Фрэнсис, и она сказала ему тихо, надеясь, что ее слова не будут услышаны остальными:
— Уходи, Джонни. Сию же минуту.
Он обвел всех взглядом с призывной улыбкой, на которую улыбкой же ответила только Роуз, но и та несколько сомневалась; сурово кивнул Джеффри, поскольку знал того уже много лет; предпочел не заметить страстного укора, которым горели глаза Софи, и ушел. Хлопнула входная дверь. Загудел двигатель автомобиля.
Теперь Колин ходил вокруг Фрэнсис, касался то ее руки, то плеча, не зная, что делать.
— Пойдем, — сказал он наконец. — Пойдем наверх.
Они вместе вышли из кухни. Поднимаясь по лестнице, Фрэнсис начала проклинать Джонни, сначала тихо, чтобы не услышала молодежь, сидящая за кухонным столом, потом все громче:
— Пошел он к черту, к черту, дерьмо, какое же он все-таки дерьмо.
У себя в гостиной она расплакалась, а растерянный Колин сообразил только принести салфетки и потом еще стакан воды.
Тем временем Эндрю сообщил Юлии о том, что происходит. Она спустилась, открыла дверь в комнату Фрэнсис, не постучавшись, и промаршировала к креслу, где хлюпала носом ее невестка.
— Пожалуйста, объясните мне, — сказала она, — потому что самой мне не понять: почему вы позволяете ему так себя вести?
Юлия фон Арне родилась в одном из красивейших уголков Германии, возле Штутгарта, в краю холмов, ручьев и виноградников. Она была единственной девочкой, третьим ребенком в благородном семействе. Отец ее был дипломатом, мать — музыкантом. В июле 1914 года в доме фон Арне гостил Филипп Леннокс, подающий надежды третий секретарь британского посольства в Берлине. То, что четырнадцатилетняя Юлия влюбилась в обаятельного Филиппа (тому было двадцать четыре), было вполне естественно, но и он тоже влюбился в нее. Она была миленькой, миниатюрной, с золотистыми кудряшками и носила платьица, которые были похожи на цветы, — так сказал ей романтичный Филипп. Юлию воспитывали в строгости две гувернантки, англичанка и француженка, и молодому человеку казалось, что каждый ее жест, каждая улыбка, каждый поворот головы были выверены, предписаны, отрепетированы — она двигалась так, словно танцевала. Как и всех девочек, Юлию приучали контролировать свое тело и речь, дабы избежать ужасного греха нескромности, поэтому за нее говорили ее глаза. Одним взглядом Юлия могла пронзить сердце мужчины насквозь, а когда она опускала нежные веки поверх голубых приглашений в любовь, Филиппу чудилось, будто его отвергают. У него были сестры, которых он видел всего несколькими днями раньше в Сассексе: энергичные девчонки-сорвиголовы в полной мере наслаждались образцовым летом, которое описывали позднее в бесчисленных мемуарах и романах. Подружка одной из сестер, девушка по имени Бетти, частенько выходила к ужину с царапинами на загорелых руках, что выдавало ее пристрастие играть с собаками на сеновале, — все весело подшучивали над ней. Родня Филиппа считала эту девушку подходящей партией и наблюдала, не выкажет ли он симпатии по отношению к ней, да и он считал ее неплохой кандидатурой на роль жены. А эта маленькая фройлен показалась ему недосягаемой звездой, словно мелькнувшая в дворцовых переходах красавица из гарема, вся — обещание неизведанного блаженства, и Филиппу чудилось, что в прямых лучах солнца юная немка растает как снежинка. Юлия подарила ему алую розу из своего сада, и он понял, что она предлагает ему свое сердце. Филипп провозгласил свою любовь под луной, а на следующий день обратился к ее отцу с просьбой отдать ему руку дочери. Да, он понимал, что четырнадцать лет — слишком юный возраст, но он просил лишь формального разрешения сделать Юлии предложение, когда ей исполнится шестнадцать. На этом они и расстались все в том же роковом четырнадцатом году. Все явственнее назревала война, однако, подобно многим либерально настроенным людям, и Ленноксы, и фон Арне считали смехотворной идею о том, будто Германия и Англия станут воевать друг с другом. Всего за две недели до объявления войны Филипп со слезами на глазах покинул свою любовь. В те дни оба правительства были убеждены, что война закончится самое позднее к Рождеству, и двое влюбленных полагали, что их разлука не продлится долго.
Любовь Юлии подверглась серьезным испытаниям. Родные не препятствовали ее отношениям с англичанином — разве не были императоры обеих стран кузенами? — но вот соседи позволяли себе нелицеприятные комментарии, а слуги перешептывались и судачили. Всю войну слухи преследовали Юлию и членов ее семьи. Три ее брата сражались в окопах, отец служил в Военном министерстве, а мать работала на добровольных началах в госпитале, но те несколько лихорадочных дней в июле четырнадцатого года навсегда сделали их мишенью для подозрений. Юлия тем не менее не утратила веры в свою любовь и в Филиппа. Он был ранен, дважды, и какими-то окольными путями Юлия узнавала об этом и плакала. Не имеет значения, кричала душа Юлии, как сильно он ранен, она будет любить его вечно. Демобилизовали его в 1919 году. Она ждала Филиппа, зная, что он приедет за ней, но когда в ту самую комнату, где пять лет назад они признавались друг другу в любви, вошел мужчина с пустым рукавом и напряженным морщинистым лицом, она не узнала его, хотя чувствовала, что должна бы. Юлии тогда еще не исполнилось двадцати лет. Филипп увидел высокую молодую женщину (за эти годы она выросла на несколько дюймов) со светлыми волосами, собранными на макушке в узел, и в тяжелом черном платье — Юлия носила траур по двум погибшим братьям. Третий брат, младший, совсем мальчик, тоже был ранен, вернулся домой и сейчас сидел, еще в военной форме, в той же комнате, положив негнущуюся ногу на низкий табурет. Двое недавних врагов, они молча смотрели друг на друга. Затем Филипп без улыбки подошел к юноше, протягивая для приветствия руку. Тот поначалу дернулся, поддавшись импульсу отвернуться, но справился с собой, стер с лица гримасу неприязни, и правила приличия окончательно возобладали, когда хозяин, уже с улыбкой, пожал гостю руку. Эта сцена, повторяющаяся с тех пор со всевозможными вариациями, в то время не имела того значения, какое имела бы в наши дни. Ирония, которая подчеркивает тот самый элемент, что мы старательно исключаем из нашего видения вещей, была бы для этих двух людей невыносима. А мы научились быть более толстокожими.
И вот двое влюбленных, которые не узнали бы друг друга, если бы столкнулись на улице, должны были решить, достаточно ли сильны их мечты, пронесенные ими через ужасные годы войны, для того, чтобы стать основанием для брака. В Юлии не осталось ничего от очаровательной вежливой девочки, а в Филиппе — от сентиментального молодого человека, который носил в нагрудном кармане засушенную красную розу до тех пор, пока она не рассыпалась в прах. Большие голубые глаза Юлии были печальны, а Филипп часто погружался в молчание, подобно ее младшему брату, когда вспоминал вещи, понятные только тем, кто воевал.
Они поженились без помпы — это было не лучшее время для пышной англо-германской свадьбы. В Лондоне военная лихорадка стихала, хотя до сих пор в разговорах упоминались боши и гансы. С Юлией обращались вежливо. Тогда она впервые засомневалась, верно ли поступила, выбрав мужем Филиппа, хотя по-прежнему верила, что они любят друг друга. Оба притворялись, будто просто серьезны от природы, а не опечалены без надежды на излечение. Однако война в конце концов закончилась, вызванная ей ненависть улеглась, и худшее осталось позади. Юлия, страдавшая в Германии из-за своей любви к англичанину, теперь сама усиленно пыталась стать англичанкой. Английским она отлично владела с детства, но записалась на курсы и вскоре заговорила на этом языке лучше любого британца. Это был идеальный, рафинированный английский, где каждое слово звучало отдельно от других. Юлия осознавала, что ее манеры слишком формальны, и работала над тем, чтобы вести себя более свободно. Одевалась она всегда безупречно, и теперь это пришлось весьма кстати, ведь она — жена дипломата и должна соблюдать приличия. Как говорят англичане.
Супружескую жизнь они начали в небольшом домике в районе Мейфэр. Там Юлия при помощи всего лишь повара и служанки устраивала приемы, к чему обязывало ее положение мужа, и каким-то образом сумела приблизиться к стандартам, к которым привыкла дома. Тем временем Филипп обнаружил, что женитьба на немке была не лучшей предпосылкой для безоблачной карьеры. Несколько бесед с начальством привели его к пониманию того, что определенные посты, например в Германии, для него отныне недосягаемы и что с годами он, скорее всего, окажется на периферии дипломатии, где-нибудь в Южной Африке или Аргентине. Он решил избежать подобных разочарований и сменить карьеру дипломата на административное поприще. Там он поднимется по служебной лестнице, лишившись, правда, блеска Министерства иностранных дел. Иногда в доме сестры он встречал Бетти, на которой мог бы жениться — и которая до сих пор оставалась не замужем, потому что на войне погибло много мужчин, — и гадал, насколько более удачной могла бы быть его жизнь.
Когда в 1920 году на свет появился Джолион Мередит Вильгельм Леннокс, за ним сначала приглядывала кормилица, а потом няня. Он был высоким худым ребенком с золотистыми кудрями и голубыми глазами, критичный и недовольный взгляд которых нередко останавливался на матери. От няни Джолион узнал, что он наполовину немец; с ним приключилась истерика, и потом еще несколько дней мальчик вел себя из рук вон плохо. Его свозили в Германию навестить родственников по материнской линии, но затея не удалась. Джолиону там вообще ничего не понравилось, а особенно правила поведения: от мальчика требовали, чтобы за столом он, когда не ест, сидел, положив руки по обе стороны тарелки, говорил только тогда, когда к нему обращались взрослые; и щелкал каблуками, когда что-либо просил. Мальчик наотрез отказался ехать туда снова. Юлия противилась тому, чтобы ее ребенка с семи лет отправили в школу (сейчас в таком желании матери нет ничего необычного, но тогда это было очень смело с ее стороны). Но Филипп возражал, что все его одноклассники прошли через это, и вообще, взгляните на него самого! — он ведь тоже в семь лет оказался в интернате. Да, он припоминает, что первое время скучал по дому… но это не важно, все быстро прошло. Этот аргумент со стороны Филиппа — «Посмотрите на меня!» — фигурировал в спорах супругов часто. Обычно к нему прибегают, чтобы подавить оппозицию нерушимой убежденностью говорящего в собственном превосходстве или, по крайней мере, правоте. Но Юлию он ни в чем не убеждал. В душе Филиппа оставался уголок, навсегда закрытый для нее, присутствовала в нем некая сдержанность, холодность, которую жена поначалу объясняла войной, окопами, невидимыми психологическими шрамами. Но потом у нее появились сомнения. С женами коллег Филиппа у нее так и не сложились отношения, достаточно близкие для того, чтобы спросить: ощущают ли и они тоже эту закрытость в своих мужьях, видят ли эту табличку «Verbotten» («Входа нет»), но Юлия была наблюдательна, она замечала многое. «Нет, — думала она, — если ты можешь забрать у матери ребенка в таком нежном возрасте…» Ту битву Юлия проиграла и потеряла сына, который с тех пор был с ней вежлив и учтив, но зачастую нетерпелив.
Насколько Юлия могла понять из его уклончивых рассказов, в своей первой школе Джолион учился хорошо, а вот в Итоне не очень. Учителя в своих ежегодных отчетах писали, что мальчик не умеет заводить друзей, склонен к одиночеству.
Она спросила его однажды во время каникул, предварительными маневрами создав такую ситуацию, из которой мальчик не мог с легкостью ускользнуть (сын имел привычку уходить от прямых разговоров и вопросов):
— Скажи мне, Джолион, тебе действительно неприятно то, что я немка?
Его взгляд дернулся, хотел убежать, но затем Джолион посмотрел на мать с широкой вежливой улыбкой и сказал:
— Нет, мама, с чего бы это?
— Я просто хотела узнать, вот и все.
Она просила Филиппа «поговорить» с сыном, имея в виду, конечно: «Пожалуйста, измени мальчика, он разрывает мне сердце».
— Он не из тех, кто станет откровенничать, — таков был ответ мужа.
В сущности, Итон несколько утишил ее тревоги: сам факт и значимость того, что ее сын учился в этом прославленном заведении, являли собой некую гарантию преуспеяния и благополучия. Юлия отдала сына — своего единственного сына — системе образования Англии и ожидала честного обмена: надеялась, что Джолион вырастет хорошим человеком, подобно отцу, и в дальнейшем пойдет по его стопам, возможно, станет дипломатом.
Когда умер отец Филиппа и почти сразу после этого — его мать, Филипп захотел переехать в их дом в Хэмпстеде. Это фамильный особняк, и он, сын и наследник, имеет полное право жить в нем. Юлии нравился их скромный домик в Мейфэре, который было просто поддерживать в порядке, и поэтому она не испытывала желания переезжать в большой дом с многочисленными комнатами. Но тем не менее переехала. Она ни разу не противопоставила свою волю желаниям Филиппа. Супруги не ссорились. Они ладили, потому что она не настаивала на своих предпочтениях. Юлия вела себя так, как научилась у матери, которая неизменно уступала своему мужу. Что ж, одна из двух сторон должна уступить, так понимала ситуацию Юлия, и не важно, какая именно это будет сторона. Гораздо важнее мир в семье.
Мебель из маленького дома, в свое время вывезенная по большей части из Германии, с легкостью разместилась в фамильном особняке в Хэмпстеде. Как ни странно, в новом доме количество приемов сократилось, хотя место позволяло проводить их с размахом. Прежде всего, Филипп не был общительным человеком. У него имелось двое или трое близких друзей, и с ними он время от времени виделся, обычно без жены. Юлия тоже перестала получать от приемов и вечеринок удовольствие, как раньше, и сделала из этого вывод, что она становится старой и скучной. Однако они порой устраивали ужины, на которые приглашались весьма важные персоны, и Юлия радовалась тому, что у нее получается делать это хорошо и что Филипп гордится ею.
Она ездила в Германию в гости. Ее родители, уже старые, были счастливы видеть дочь, и она любила единственного оставшегося в живых брата. Но поездки на родину тревожили и даже пугали. Бедность и безработица, повсюду коммунисты и нацисты, на улицах орудуют бандиты. Потом появился Гитлер. Фон Арне в равной мере презирали и коммунистов, и Гитлера и считали, что оба неприятных явления вскоре исчезнут сами собой. Это не их Германия, заявляли они. И это определенно была не та Германия, которую помнила Юлия, если, конечно, вычеркнуть из памяти злобные сплетни во время войны. Про нее тогда болтали, что она якобы шпионка. Так говорили не умные люди, не образованные… хотя да, было среди них и несколько образованных. Юлия решила, что визиты в Германию перестали быть приятными, и когда родители умерли, она постепенно перестала туда ездить.
Все же англичане в основе своей разумные люди, Юлия не могла не соглашаться с этим. Невозможно было представить себе, чтобы на улицах Лондона шли битвы между коммунистами и фашистами. Конечно же, стычки бывали, но не нужно преувеличивать, ничего похожего на Гитлера в Англии не существовало.
Из Итона пришло письмо, извещавшее, что Джолион пропал, оставив записку о том, что он отправляется в Испанию воевать. Подписался он «Товарищ Джонни Леннокс».
Чтобы выяснить, где находится его сын, Филипп использовал все свои связи и влияние. Интернациональная бригада? Мадрид? Каталония? Никто ничего не знал. Юлия в некотором роде сочувствовала убеждениям сына, поскольку была шокирована тем, как обошлись с законно избранным правительством Испании британцы и французы. Ее муж, будучи дипломатом, оправдывал свое правительство и свою страну, но наедине с Юлией говорил, что ему стыдно. Он не был сторонником политики, которую защищал и в некоторой степени проводил.
Шли месяцы. Потом от сына пришла телеграмма, в которой он просил денег и указывал адрес жилого дома в Ист-Энде. Юлия сразу поняла, что это свидетельствует о его желании видеть родителей, а иначе мальчик назвал бы какой-нибудь банк, откуда мог получить перевод. Вместе с Филиппом они прибыли на бедную улицу и нашли дом, а в нем больного Джолиона, за которым ухаживала порядочная на вид женщина (Юлия тут же подумала, что неплохо бы нанять ее в качестве прислуги). Джолион лежал в комнате на втором этаже с гепатитом, подхваченным, вероятно, в Испании. В результате беседы с женщиной, которая представилась как товарищ Мэри, выяснилось сначала, что об Испании она ничего не слышала, и затем, что Джолион никуда не уезжал, а все это время пробыл здесь, в этом доме, больной.
— Не сразу до меня дошло, что со здоровьем-то у него не все в порядке, — поделилась товарищ Мэри.
Семья Мэри была бедной. Филипп выписал щедрый чек, но ему заявили, что у них нет счета в банке, — заявили достаточно вежливо, лишь капелька сарказма давала понять, что банковские счета бывают только у богачей. В таком случае, сказал Филипп, деньги им передадут наличными, на следующий же день (что и было сделано). Джолион, настаивавший, чтобы отныне его называли Джонни, так исхудал, что его лицо напоминало обтянутый кожей череп. Он повторял, что товарищ Мэри и ее семья — это соль земли, однако с легкостью согласился вернуться домой.
Больше его родители об Испании не слышали. Зато в Коммунистической лиге молодежи он, герой Гражданской войны в Испании, стал звездой.
В большом доме у Джонни была сначала комната, а потом и целый этаж, куда постоянно приходили люди, что причиняло родителям массу неудобств и делало Юлию несчастной. Все посетители были коммунистами, весьма молодыми, и всегда забирали Джонни на митинги, демонстрации, воскресные семинары, марши. Юлия сказала как-то сыну, что если бы он видел улицы Германии, где сражаются соперничающие банды, то никогда бы не стал иметь дела с этими людьми. Последовала ссора, в результате которой Джонни просто ушел из дома. Так было положено начало его новому образу жизни — кочевому: он перемещался между домами товарищей, ночевал на полу, по углам, где находилось ему место, и просил у родителей денег. «Полагаю, вы все же не хотите, чтобы я умер с голоду, хоть я и коммунист».
Мать и отец ничего не знали о Фрэнсис — до тех самых пор, пока Джонни не женился на ней во время одной из своих побывок в Лондоне, однако Юлия имела представление о «девушках подобного типа», как она выражалась. Она встречалась с ними — нарядными, ловкими, кокетливыми девицами на побегушках у старших офицеров — в департаменте мужа, куда их прикрепили на время войны. «Разве можно так наслаждаться жизнью посреди этой ужасной войны?» — задавалась вопросом Юлия. Что ж, по крайней мере они не лицемерили, эти девушки. (Одна древняя леди, сбрызгивая седые кудряшки лаком и печально разглядывая свое отражение в зеркале, вздыхала несколько десятилетий спустя: «О, как мы веселились, это было удивительно, восхитительно, вы меня понимаете?»)
Война могла обернуться для Юлии еще более страшной стороной. Ее имя оказалось в списке тех немцев, которых должны были интернировать в лагерь на острове Мэн. Филипп сказал ей:
— Никто и никогда не собирался ссылать тебя, это всего лишь досадная административная ошибка.
Но как бы то ни было, ему пришлось потрудиться, чтобы имя жены наконец вычеркнули из того списка. Эта вторая война наполнила мысли Юлии воспоминаниями о первой, давно прошедшей, и она поверить не могла, что снова страны, которым по всем статьям следовало дружить, идут друг на друга с оружием. Она стала болеть, плохо спала, плакала. Филипп был добр к жене — он вообще был добрым человеком. Он обнимал ее и укачивал в своих объятиях: «Ну же, моя дорогая, не надо». У него снова появилась возможность обнимать Юлию — благодаря одной из этих новых искусственных рук, которые могли делать все что угодно. Ну, или почти все. По вечерам муж отстегивал руку и вешал ее на подставку, после чего мог лишь частично обнять Юлию, и поэтому наступал час, когда она сама обнимала его.
Родителей-Ленноксов на свадьбу Джолиона и Фрэнсис не пригласили. Им сообщили о ней телеграммой, одновременно с известием о том, что их сын вновь отбывает в Канаду. Сначала Юлия не поверила, что он мог так обойтись с ними.
Филипп обнял ее и сказал:
— Ты не понимаешь, Юлия.
— Это точно. Я ничего не понимаю.
Хрипловатым от иронии голосом Филипп ответил:
— Мы же классовые враги! Ну же, Юлия, не плачь. Когда-нибудь он повзрослеет. Будем надеяться.
Однако на лице его было написано иное — чего Юлия, уткнувшаяся мужу в плечо, не могла видеть, но чувствовала с каждым днем все чаще и острее: глубокое, горестное, беспросветное разочарование, от которого никак не избавиться.
Они знали, что в Канаде дела у Джонни «идут хорошо». Что это могло значить в свете всех событий? Вскоре после того, как он снова туда улетел, от него пришло письмо с фотографией — они с Фрэнсис на ступеньках регистрационного бюро, оба в форме, причем гимнастерка Фрэнсис тесная, как корсет. Взглянув на радостно улыбающуюся блондинку, Юлия вынесла свое суждение: «Глупая девица», — и убрала письмо с фотоснимком подальше. На конверте стояла печать цензора, как будто внутри содержалось нечто запретное, и у Юлии было именно такое чувство. Потом Джонни прислал записку: «Можешь зайти как-нибудь к Фрэнсис, посмотреть, как у нее дела. Она беременна».
Юлия не пошла. Затем Ленноксам доставили авиаписьмо, извещавшее о том, что у них родился внук. Джонни выражал надежду, что уж теперь мать соизволит нанести невестке визит. «Мы назвали мальчика Эндрю», — говорилось в постскриптуме, словно Джонни чуть не забыл об этой детали, и Юлия вспомнила, как сама сообщала родственникам о рождении сына: рассылала послания в больших белых плотных конвертах; на бумаге, похожей на тонкий фарфор, каллиграфическим шрифтом было выведено: «Джолион Мередит Вильгельм Леннокс». Ни один из получателей такого письма не мог сомневаться, что человеческая раса получила в лице новорожденного очень ценное пополнение.
Она понимала, что нужно бы повидать внука, но долго откладывала визит, а когда наконец пришла по адресу, указанному в письме Джонни, то узнала, что Фрэнсис съехала. Стоя посреди полуразрушенной улицы, Юлия радовалась, что ей не придется входить в один из здешних жутких домов, однако тот, куда ее направили, оказался еще хуже. Он был в Ноттинг-хилле. Входную дверь открыла неряшливая хмурая женщина и велела постучать вон в ту дверь, с треснутым смотровым окошком.
Юлия постучала, и раздраженный голос крикнул в ответ:
— Подождите, сейчас… Всё, входите.
Комната была большой, плохо освещенной, с грязными окнами. Выцветшие занавески из зеленого сатина, потертый палас. В зеленоватом полумраке на кровати сидела крупная молодая женщина, расставив ноги и прижимая к груди младенца. В свободной руке она держала книгу. Маленькая головка ритмично двигалась, ладошки с растопыренными пальчиками прижимались к обнаженной плоти. Из полной груди, тяжелой, подрагивающей, сочилось молоко.
Первой мыслью Юлии было, что ей дали неверный адрес. Не может быть, что эта женщина — та самая девушка с фотографии. Пока Юлия размышляла, неужели перед ней действительно ее невестка Фрэнсис, жена Джолиона Мередита Вильгельма, молодая мать произнесла:
— Присаживайтесь…
Прозвучало это так, будто появление здесь Юлии, необходимость видеть и говорить с ней стали для девушки последней каплей. Она сморщилась, высвобождая грудь из неудобного положения, рот младенца соскользнул с соска, и беловатая жидкость потекла по груди к расползшейся талии. Фрэнсис вновь заправила сосок малышу в губы, тот, давясь, захныкал, но через миг уже возобновил мелкие дрожащие движения головой, которые Юлия когда-то давно наблюдала у щенят, лежащих в ряд у сосков кормящей суки, ее таксы. Фрэнсис прикрыла свободную грудь тряпицей… Юлия могла бы поклясться, что это была пеленка.
В неприязненном молчании женщины смотрели друг на друга.
Юлия не села. Стул в комнате имелся, но выглядел уж очень задрипанным. Можно было присесть на кровать, однако незаправленная постель Юлию не привлекала.
— Джонни в письме попросил меня навестить вас.
Равнодушный, легкий, чуть томный голос Юлии, настроенный на одной ей известную ноту, заставил молодую женщину еще пристальнее взглянуть на гостью, но потом она рассмеялась.
— Что ж, считайте, что навестили, — сказала Фрэнсис.
Юлия пришла в ужас. Квартира казалась ей кошмарной, одновременно убогой и запущенной. Дом, в котором они с Филиппом нашли Джонни в пору неудавшейся поездки в Испанию, был тоже бедный, с тонкими стенами, весь какой-то хлипкий, но при этом опрятный, да и хозяйка Мэри была приличной женщиной. Но здесь Юлия ощущала себя так, словно спит и видит дурной сон. Эта бесстыжая молодуха, полунагая, с огромными сочащимися грудями… громкое чавканье младенца, витающий в воздухе запах рвоты и грязных пеленок… Юлии казалось, будто Фрэнсис намеренно и весьма грубо заставляет ее смотреть на неприглядную сторону жизни, существование которой она, сама, отказывалась признавать. Ее собственный ребенок, помнится, был представлен ей в виде красиво упакованного свертка после того, как кормилица вымыла и покормила младенца. Юлия отказалась кормить сына грудью, не желая вести себя как животное (хотя открыто не говорила об этом). Врачи и кормилицы любезно соглашались, что состояние молодой матери не позволяет ей самой кормить ребенка… у нее такое слабое здоровье, конечно же… Юлия часто играла с маленьким мальчиком, который появлялся в ее комнате с игрушками, она даже садилась на пол рядом с ним и искренне получала удовольствие от часового общения (няня отмеряла время с точностью до минуты). Она помнила запах мыла и талька. Она помнила, как приятно было уткнуться носом в головку Джолиона…
Фрэнсис же думала: это невероятно. Эта женщина просто невероятна. И неприязнь ее была так велика, что грозила прорваться наружу резким хохотом.
Юлия стояла посреди комнаты в своем аккуратном костюме из серой шерсти, на котором не было ни морщинки, ни складки. Пуговицы застегнуты до самого горла, где шелковый шарфик добавлял в ансамбль оттенок лилового. Руки Юлии, затянутые в серые лайковые перчатки и тем самым, казалось бы, защищенные от немытых поверхностей вокруг нее, находились в непрестанном тревожном движении, выражая ее неприятие и неодобрение. Туфли были похожи на черных блестящих птичек, а медные пряжки на них — как замки, подумала Фрэнсис, предназначенные для того, чтобы удержать птичек от полета или даже от нескольких шажков чинного танца. Серая шляпка Юлии отгораживала хозяйку от мира короткой вуалью, которая, однако, не скрывала шокированного взгляда; и тут тоже присутствовала металлическая пряжка, прикрепляющая вуаль к шляпе. Эта женщина; ивет в клетке, думала Фрэнсис, и для нее, измотанной одиночеством, бедностью, тревогами, появление свекрови в этой комнате (которую Фрэнсис ненавидела и мечтала покинуть) выглядело как намеренное издевательство, оскорбление.
— Что мне передать Джолиону?
— Кому? А, да. Но… — И Фрэнсис энергично выпрямилась на кровати, одной ладонью не забыв придержать головку малыша, а другой тряпку у себя на груди. — Так вы хотите сказать, что это он попросил вас прийти?
— Да, в письме.
И обе женщины на мгновение разделили общее чувство — это было неверие. Их взгляды наконец не просто встретились, а обменялись вопросами.
Когда Юлия прочитала письмо, в котором сын велел ей навестить его жену, она сказала Филиппу:
— Но я думала, что Джонни ненавидит нас. Если мы недостаточно хороши для того, чтобы пригласить нас на свадьбу, то почему он хочет, чтобы я повидалась с Фрэнсис?
Филипп ответил, сухо и несколько отстраненно, поскольку вечно был погружен в свои обязанности, связанные с военным временем:
— Как я понимаю, ты ожидаешь найти в его поступках последовательность. По-моему, это ошибка.
Что касается Фрэнсис, то она никогда не слышала, чтобы Джонни говорил что-нибудь хорошее о своих родителях: он неизменно отзывался о них как о фашистах, эксплуататорах, в лучшем случае — реакционерах. Тогда как он мог…
— Фрэнсис, я бы очень хотела оказать вам небольшую денежную помощь.
Из сумочки гостьи появился конверт.
— О нет, я уверена, что Джонни не одобрил бы… Он никогда не принимает деньги от…
— Думаю, вы ошибаетесь. Он принимает и будет принимать.
— О нет-нет, Юлия, пожалуйста, не надо.
— Как хотите. Что ж, всего хорошего.
Юлия с Фрэнсис больше не встречалась — до тех пор, пока Джонни не вернулся с войны. Филипп, который к тому времени тяжело заболел и которому оставалось жить уже совсем недолго, сказал, что беспокоится о благополучии Фрэнсис и внуков. Воспоминания о единственном визите к невестке заставили Юлию вздрогнуть. Она принялась заверять мужа, что наверняка Фрэнсис не захочет ее видеть, но Филипп настоял:
— Прошу тебя, Юлия, навести их. Чтобы мне было спокойнее.
Юлия снова пошла в дом в Ноттинг-хилле. Она не сомневалась, что Джонни выбрал этот район именно из-за его убожества и сомнительной славы.
В семье сына к тому времени было уже двое детей. Старший (Эндрю, которого она видела) превратился в шумного и энергичного ребенка, а младший (Колин) был еще совсем крошечным младенцем. Фрэнсис и его вскармливала грудью. Она была все такой же полной, бесформенной и неряшливой, а квартира представляла собой, Юлия была в этом убеждена, угрозу для здоровья детей. На стене висел шкафчик для продуктов, с дверцами, затянутыми проволочной сеткой — для вентиляции. Сквозь сетку виднелись бутылка молока и сыр. Шкафчик недавно покрасили масляной краской, которая кое-где закупорила ячейки сетки, то есть циркуляция воздуха была нарушена. Детские одежки сохли на хрупкой деревянной конструкции, которая грозила в любой момент рассыпаться. Нет, сказала Фрэнсис голосом, звенящим враждебностью. Нет, ей не нужны деньги, спасибо, ничего не нужно.
Юлия стояла, не осознавая, что вся ее фигура выражает мольбу, руки дрожат, а глаза полны слез.
— Но, Фрэнсис, подумайте о детях.
Реакция невестки была такой, будто Юлия капнула ей на рану кислоты. О да, Фрэнсис часто думала о том, в каком свете ее собственные родители, а не только семья Джонни, воспринимают ее замужество и то, в каких условиях живут ее дети. Запинаясь от гнева, Фрэнсис выпалила:
— Мне кажется, что я только и делаю, что думаю о детях.
На самом деле ее слова означали: «Да как вы смеете!»
— Пожалуйста, Фрэнсис, позвольте мне помочь вам, прошу вас. Джонни занят совершенно не тем, он всегда был таким, и это несправедливо по отношению к детям.
Проблема состояла в том, что к этому времени Фрэнсис уже полностью соглашалась: да, Джонни действительно занят не тем. Последние иллюзии растаяли, оставив после себя нерастворимый осадок раздражения на него, товарищей, Революцию, Сталина и прочая, и прочая. Но дело было теперь не в Джонни, а в ней, в крохотном, едва живом чувстве самоуважения и независимости. Вот почему фраза Юлии «Подумайте о детях» отравленной пулей вонзилась прямо в цель. Какое право имеет она, Фрэнсис, бороться за свою независимость, за собственное «я», если ради этого приходится жертвовать… Но дети же не страдают, нет. Она точно знает, сыновья не испытывают страданий.
Юлия ушла, рассказала о том, что видела, Филиппу и постаралась больше не думать о той квартире в Ноттинг-хилле.