Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Серьезно? Ну, пора бы вам уже разобраться с этими трамваями. Бьют по моему кошельку! Засудить бы вас за издержки. Но от джамбо другого не стоит и ожидать; Лит вы засрали, а вот Горджи, я смотрю, не тронули, да? Интересно, да? Хотя, стоит заметить, засрать эту дыру сильнее, чем есть, трудно, приятель.

— Я занимаюсь транспортной экономикой и не вижу…

— Ты, наверное, только официальные правительственные документы изучал, приятель. Маленький тебе совет: никогда не изучай официальную документацию. Там сплошной пиздеж. Поговори лучше с парнями на улице, взять хотя бы нас, водил. Я здесь, сука, каждый день сражаюсь не на жизнь, а на смерть с этими ублюдками из диспетчерской, — говорю я ему, пока мы едем по Квинс-Парк в сторону Саутсайда, — вся моя жизнь — бесконечная война с системой, битва за свет в конце тоннеля. Это, сука, махач с мэрией длиной в тридцать пять лет, приятель. Вот когда у тебя в резюме появится такая строчка, тогда можешь приходить сюда и пиздеть. А до тех пор, компадре, последнее слово остается за Джусом Тэ, ну или выгружайся и пиздуй дальше на своих двоих, выбор за тобой…

Парень молчит.

Снова звонит телефон, на этот раз это Больной.

— Терри, перейду сразу к делу. Ты мне нужен в Лондоне на следующей неделе, снимаем «Ёбаря-три».

— Я думал, ты отдал эту роль Кертису.

— Все поменялось. Я переписал для тебя роль старшего брата Ёбаря. В обычной жизни он интеллектуал в очках, но когда возбужден — раскаленный перфоратор. Типа Халк-Беннер.

— А что случилось с Кертисом?

Повисает пауза, и я слышу, как Больной выдыхает воздух из легких.

— Он прыгнул на корабль, идущий в долину Сан-Фернандо[45], и подписал контракт с крупным порнопродюсером. Маленький вероломный говнюк. Да, я знаю, что он не должен упускать такую возможность, но он поставил меня в затруднительное положение.

— Я не могу сниматься.

— Что? Почему?

— Просто не могу. У меня кое-что случилось. Потом расскажу.

— Ясно, — быстро выдает он. — Не звони мне больше, и от меня тоже звонка можешь не ждать. Всего наилучшего, дружище, — шипит он, словно змея, и вешает трубку.

Я заезжаю во двор мэрии и паркуюсь на мощенной брусчаткой площади. Тупица, что сидит на заднем сиденье, выходит и расплачивается.

— Это был очень окольный путь. Ваши чаевые у вас на счетчике, — говорит этот умник.

Да я ему одолжение сделал, говнюк. Некоторым придуркам нельзя делать одолжения, они, сука, вообще не врубаются. Но тут ко мне сразу же садится другой парень. Цветной типа.

— В Национальную библиотеку, — говорит он на чистом английском. Прямо как тот чувак в «Сдается комната»[46]. — Это далеко?

Не хочется говорить парню, что это прямо за углом, поэтому я решаю прокатить его по мостам, потом до Чемберс-стрит и свернуть на мост Георга VI.

— Недалеко, если ехать напрямик, приятель, но сейчас из-за этих трамваев… не хочу про это даже начинать! Национальная библиотека, говоришь… так ты, значит, книжный человек, приятель, так, что ли?

Парень слегка пожимает плечами.

— Ну, я делаю презентацию по случаю Хогманая. Я был здесь прошлым летом на книжной ярмарке на Шарлотт-Сквер.

— Так ты, наверное, известный писатель, а, приятель?

— Ну, я бы не сказал, что прям известный, но я опубликовал три романа.

— Может, я что-нибудь про них слышал?

— Сомневаюсь. Вы любите читать?

— Раньше не любил, дружище, но только до недавних пор, теперь я стал куда чаще браться за книгу, — говорю я, и эта мысль вгоняет меня, сука, в тоску, — но только чтобы там не было никакой чернухи. И чтобы хороший язык там. Так откуда ты приехал?

— Ну, я живу в Кембридже, но моя семья из Сьерра-Леоне.

— С Хамфри Богартом, клевый фильм.

— Нет… это…

— Да я прикалываюсь, чувак, я знаю, где это! Африка, все такое. Готов поспорить, что ты хотел бы сейчас там оказаться, а? Погода просто пиздец! Ничего не скажешь! А?

— Ну, не знаю насчет этого…

— Так ты, значит, был на книжной ярмарке на Шарлотт-Сквер прошлым летом?

— Да.

— Уверен, ебли там было выше крыши, так ведь? Куча приезжих писателей и куча пташек, которым прямо не терпится. Пиздец, я должен, сука, автобиографию написать. Ебля, фачилово и перепихон, а между ними маленькие перерывы на работу, чтобы добавить разнообразия. Но теперь это в прошлом, приятель. Для меня, — говорю я. — У тебя-то все в порядке! Готов поспорить, что ебашил ты там как чокнутый! Каких-нибудь артистических пташек, типа того: ох они и ебливые.

— Да, у писателей часто складывается репутация старомодных болванов, — улыбается парень, — но среди нас есть и те, кто умеет веселиться!

Везучий, сука, ублюдок.

— Ну еще бы! Не теряй хватку, приятель!

— Ну уж нет!

Парень темный, поэтому шланг у него должен быть что надо. Не такой большой, как у меня, конечно, но от моего сейчас толку нет. Не хочу высказывать никаких расистских предубеждений, но член у него должен быть просто заебись.

— Но вообще я не расист, приятель, не-не.

— Да я, кажется, на это даже не намекал.

— Нет, я просто так, к слову, потому что, знаешь, встречаются всякие придурки. Я всегда защищаю от них черных пантер. Лучший заезд в моей жизни был с черненькой пташкой, здесь, на фестивале, несколько лет назад. Нигерийка. Сама тёла ни о чем, танцовщица типа, но мохнатка у нее была, сука, настоящие тиски. Обернулась вокруг моего Верного Друга, прямо как упаковка бекона вокруг огромной немецкой сардельки!

Парень начинает смеяться:

— Тебе правда нужно написать книгу.

— Но ведь не я один хорошо учусь, мистер Макинтош. Макинтош вздрогнул.

— Может, и стоит, приятель, — говорю я, — но я только еще сильнее впаду в депрессию или хуже того — раздухарюсь. Знаешь что, я могу диктовать, а ты будешь записывать!

Парень продолжает смеяться, но я вижу, что ему это неинтересно.

— Да, но мы говорим о тебе, — тем же грубоватым тоном добродушно заметил он.

— Да, так эта тёла, у нее была такая тугая мохнатка, что я даже не расстроился, когда она не дала мне в задницу… эх, да, я такой, любил раньше все вариации, знаешь, как говорят: «Разнообразие…»

Томми промолчал. Вот всегда так: эти взрослые умеют перевернуть смысл слов по-своему, и их никогда не переспоришь.

— «…придает жизни вкус».

— Почему вы не пошлете в колледж Дирка? — чувствуя, как колотится в груди сердце, наконец сказал он. — Вы такой богатый. Ведь Дирк разбирается во всем не хуже меня, а по математике он даже сильнее. Он обогнал меня уже на год и решает сейчас задачи, которые мне не\" решить. [42]

— Золотые слова, шеф, золотые, сука, слова. Слушай, если тебе что-то нужно, подогнать там или еще что, обращайся. Вот моя визитка. — Я проталкиваю ее в окошко и останавливаюсь возле библиотеки. — Ну вот и… а, подожди… да, я же рассказывал тебе про ту нигерийскую пташку. Так вот…

Мистер Макинтош с раздражением закинул ногу за ногу, потом снова поставил их рядом и спросил:

— Слушай, я бы не отказался от пары граммов кокоса, — перебивает меня парень.

— Ас какой, собственно, стати я должен посылать в колледж Дирка?

Теперь уже Томми пришлось бы высказаться напрямик, если бы он решился ответить, но мистер Макинтош знал, что он этого не сделает. Однако, не желая рисковать, он добавил, понизив голос.

— Заметано. — Я перехожу на шепот, хотя в кэбе никого, кроме нас, нет. Когда речь идет про стаф, лучше оставаться в такси. — Звякни мне через часок, и я подвезу. В тачке я теперь не храню. Особенно после того, как моего приятеля Толстолобого повязали; слишком много ищеек и крыс, да еще и весь, сука, город в камерах.

— Подумай о матери, она ведь волнуется за тебя, мальчик. Не хочешь же ты ее расстраивать!

— Заметано.

Томми посмотрел на дверь. Сквозь щель внизу пробивалась широкая полоса желтого света: в соседней комнате молча сидели его родители, надеясь вскоре услышать от мистера Макинтоша, какое блестящее будущее обеспечено Томми.

Парень выходит, а я отправляюсь в Инверлит, чтобы забрать у Рехаба Коннора посылочку, которую потом подгоню этому парню. Хуже всего, что приходится рассказывать людям о том, что случилось.

— Вы и сами знаете, почему его нужно послать в колледж, — беспокойно ворочаясь под одеялом, с отчаянием начал Томми, но мистер Макинтош предпочел дальше не слушать. Он встал и торопливо сказал:

— Я думал, ты затихаришься, — говорит Коннор, после того как я расписал ему всю историю с сердцем.

— Да, с таким движком по районам не потаскаешься. Всегда найдется какая-нибудь пташка, которой скучно.

— Подумай хорошенько, мальчик. Спешить не надо, но, когда ты приедешь в следующий раз, я должен знать. — С этими словами он вышел.

Тягостная картина открылась глазам Томми, когда мистер Макинтош отворил дверь: в ярком свете лампы в комнате сидели мать и отец, умоляюще глядевшие на мистера Макинтоша и сконфуженно улыбавшиеся. Дверь захлопнулась, Томми погасил свет, и комната погрузилась во мрак. Назавтра Томми уехал.

— Твоя репутация опережает тебя, Джусмен.

Покончив с очередной уборкой у мистера Макинтоша, миссис Кларк невесело сказала:

— Ага, только теперь это чертово проклятье, а не благословение свыше, — говорю я.

— Ну, теперь, кажется, все на месте, — и выскользнула из дома, будто она чего-то стыдилась.

Затем я возвращаюсь в город, отвожу подгон черному пареньку и еду в отель за Ронни. Он спускается со своими клюшками, и мы отправляемся в гольф-клуб.

А сам мистер Макинтош был в таком настроении, что все, кроме Энни Кларк, опасались с ним даже разговаривать. Повар, прослуживший у него двенадцать лет, попросил расчет. Могучий, волосатый кулак мистера Макинтоша дважды в тот месяц сбил его с ног, а он ведь не раб, чтобы терпеть хозяина с таким тяжелым характером. А когда сорвавшаяся вагонетка с породой размозжила головы двум рабочим и на прииск для расследования приехали полицейские, мистер Макинтош встретил их раздраженно, заявив, чтоб они не лезли не в свое дело. И впервые в истории этого прииска — истории скандальной беспечности [43] и несчастных случаев — мистер Макинтош услышал негодующий голос полицейского чиновника:

Я раскатываю пару дорожек кокоса:

— Вы, мистер Макинтош, думаете, наверное, что законы вас не касаются. Но если подобное повторится еще раз, так...

— Пора подкрепиться.

Но хуже всего было то, что мистер Макинтош велел Дирку снова идти в котлован, а тот отказался.

Ронни явно недоволен:

— Вы не имеете права меня заставить, — заявил он.

— Ты же не хочешь, чтобы нас снова поймали копы! С твоим сердцем тебе вообще не стоит употреблять! Это худшее, что могло прийти тебе в голову. В гольфе нужен ровный, размеренный ритм, и кокс — это, наверное, наименее подходящий для этого наркотик!

— Кто здесь на прииске хозяин? — заорал мистер Макинтош.

— Давай бери одну, это на ход ноги! К тому моменту как мы туда доберемся, все уже выветрится. Вспомни Мошонку!

— Нет таких законов, чтобы заставлять детей работать, — заявил стоявший рядом, ростом вровень с отцом, этот тринадцатилетний подросток: гибкий, стройный юноша словно бросал вызов грубой силе старика.

Непохоже, чтобы Ронни это убедило, но он все равно макает носяру в порошок. Иногда важно не что тебе нужно, а чего ты хочешь.

Слово «закон» хлестнуло мистера Макинтоша, как кнут, от ярости в глазах у него помутилось, и кровь жарко застучала в висках. Но эта же ярость и отрезвила его, ибо еще смолоду он привык остерегаться собственного гнева. А главное, он не был глуп.

— Черт… о, да… — говорит он. — У меня есть кое-какие хорошие новости. Этот говнюк, Лорд Гленжопотрах, у которого третья бутылка виски и который не отвечал на мои звонки, наконец-то сдался. Ларс и его ребята выдвинули ему наше коллективное предложение. Конечно, козлы этого Макфонтлероя играют по-жесткому, но, думаю, сделка состоится.

— И что тебе за охота слоняться вокруг поселка? Почему ты не хочешь работать и зарабатывать деньги? — выждав, пока в голове у него прояснилось, спокойно спросил Макинтош.

— Я умею читать и писать, — ответил Дирк, — арифметику знаю даже лучше Томми — бааса Томми, — подчеркнул он, и мистер Макинтош снова едва не задохнулся от злобы, и ему снова пришлось сделать над собой усилие, чтобы сдержаться.

— А про второй бутл по-прежнему ничего не слышно?

При мысли о Томми, к которому он питал слабость, мистер Макинтош неожиданно смягчился, и вот тут-то и вырвались у него слова, которым он потом сам удивлялся,— уж не спятил ли он тогда с ума?

— Нет… — говорит Ронни и вдруг снова впадает в уныние. — Она как будто испарилась. Мой частный детектив круглыми сутками следит за Мортимером, но пока никаких доказательств того, что бутылка у него, нет.

— Отлично. Когда тебе стукнет шестнадцать, ты будешь вести мои книги и деловую переписку.

Я знаю, что порадует этого придурка.

— Я дал твой номер Сэл.

Но Дирк принял это как должное, он только сказал: «Хорошо» и ушел, оставив мистера Макинтоша в бессильной ярости на самого себя. Да разве он может доверить кому-то свои книги? Ведь всякий, кто заглянул бы в его бухгалтерию, забрал бы над ним власть! Об этом не могло быть и речи, да и вообще он не собирался подпускать ни Дирка, ни кого бы то ни было даже близко к своим книгам. И все-таки он обещал. А раз так, то придется пристроить Дирка к какому-нибудь другому [44] делу, или же — невольно мелькнула мысль — избавиться от него.

— Ого! Думаешь, она позвонит?

Дурное настроение мистера Макинтоша неожиданно сменилось не свойственной его характеру мрачной задумчивостью. Быть умным — еще не значит все понимать. Ум, особенно деловой, с помощью которого загребают деньги, это своего рода инстинкт. И если мистер Макинтош всегда знал, что ему нужно и как это сделать, то это еще не значит, что он отдавал себе отчет в том, зачем ему столько денег и почему он выбрал именно такой способ, а не иной, чтобы их добыть. Сейчас мистер Макинтош чувствовал себя, как кошка, которую ткнули носом в собственное дерьмо. Сидя в своем маленьком, непрерывно сотрясавшемся от грохота дробилок душном домике, он ночи напролет самым неутешительным образом размышлял о себе и о своей жизни. Он напомнил себе, например, что ему уже за шестьдесят и проживет он вряд ли больше чем десять или пятнадцать лет. То не были праздные размышления человека, который не придает значения своему возрасту. Мистер Макинтош был крепким, сильным и выносливым. Но ведь ему уже шестьдесят, — а какую он оставит по себе память? Бездонный котлован да миллион денег? Так как же тогда следует ему прожить эти оставшиеся десять или пятнадцать лет? Да так же, как и те шестьдесят, что он прожил! Не бросит же он свой прииск! Эта мысль вызвала у него ощущение, будто он прикован к своему месту и живет неизвестно зачем, хотя прежде ему и в голову никогда не приходило, что не так уж он свободен, как это кажется.

— Да кто их знает, этих телок, приятель? Но можешь быть уверен, на твоей стороне известность и благосостояние, а это куда более сильный афродизиак, чем высота твоей колонны, сечешь, да?

Ронни не отвечает, но, думаю, больше тринадцати сантиметров он не выдаст.

Хорошо, но тогда — и мысль эта угнетала мистера Макинтоша больше всего, — тогда почему он не женился? Ведь он всегда считал себя хорошим семьянином, и ему всегда хотелось найти себе подходящую жену. А теперь ему шестьдесят. По правде говоря, Макинтош не мог понять, почему он не женился и не имеет сыновей. В его неторопливые, грустные размышления непрошенно вторглась мысль о матери Дирка, но он тут же отогнал ее. Сластолюбца Макинтоша всегда влекло к темнокожим женщинам, и не мог же он признать, что это свойственно его натуре, если всегда считал свои отношения с ними лишь временной прихотью или увлечением, как курильщик, который с удовольствием курит низший сорт табака, потому что нет лучшего. [45]

Мы выезжаем на М8 и вклиниваемся в поток. Чуть больше чем через час мы оказываемся на месте. Поле большое, открытое, деревьев и кустов совсем мало, поэтому ветер становится определяющим фактором. Мы стоим на фервее, Ронни перебирает клюшки и наконец вытаскивает одну такую, зараза, толстенную.

Потом мистер Макинтош подумал о Томми, о котором часто говорил себе: «уж очень по душе мне этот мальчишка». Теперь уже чувство его было не прихотью, а глубокой мучительной любовью. Но Томми — сын его служащего — нисколько не считался с ним, а он, Макинтош, смущался и злился на себя, будто сам в чем-то виноват. Но в чем? Какая нелепость! Да, все это нелепо, и мистер Макинтош счел за лучшее больше об этом не думать. Томми еще ребенок. Пройдет год, и он образумится, а Дирка определит куда-нибудь, когда будет нужно.

— Гольф — это круто, Терри. Поверь мне, когда тебе за сорок, секс отходит на второй план. Но только не гольф. — Ронни улыбается и показывает мне базовую стойку для удара. Он делает несколько пробных свингов, а затем отдает мне клюшку. — Это короткая лунка пар-три.

Когда Томми снова приехал на каникулы, мистер Макинтош попросил у него дневник: он всегда с гордостью просматривал его и восхищался успехами мальчика.

Я смотрю перед собой и представляю на этом маленьком мячике паршивую физиономию Кельвина. Смотрю вперед, на фервей. Оглядываюсь, замахиваюсь и посылаю чертов шарик. И он действительно, сука, летит: далеко и ровно. Он падает на грин[47] и останавливается довольно близко к лунке.

Но Томми, который всегда был в классе первым, на этот раз оказался в хвосте, и в дневнике вместо высших баллов и похвальных отзывов появились такие записи, как: «неряшлив», «ленив», «плохо себя ведет». Единственным предметом, по которому там стояли хорошие отметки, был предмет, именуемый «Искусство», но им мистер Макинтош пренебрегал. На вопросы родителей, почему он не занимался, Томми нетерпеливо ответил: «Не знаю», — он и в самом деле не знал и тут же удрал к муравейнику. Дирк был уже там, сгорая от нетерпения получить новые книги, которые Томми всегда привозил ему из города. Томми сразу же потянулся к полочке с матерью Дирка, снял фигурку и осмотрел место, где должно было быть лицо.

Ронни охает и таращит на меня глаза.

— Я знаю теперь, как это сделать, — сказал он Дирку и вытащил из кармана привезенные с собой резцы и стамески.

— Ого! Вот это да, Терри! Не знаю, то ли «новичкам везет», то ли у тебя настоящий талант!

Так он провел все три недели своих каникул, а когда встречал мистера Макинтоша, то молчал и становился угрюмым и недовольным.

Мы идем дальше, мой мяч лежит близко к лунке, значительно ближе, чем мяч Ронни. Но с паттингом я лажаю и заканчиваю за четыре удара, вместо двух. Ронни делает пар.

— Тебе надо приналечь на занятия, — заметил мистер Макинтош, когда Томми уезжал в школу, но тот лишь кисло улыбнулся.

Следующие пару лунок та же херня. У меня получается первый удар, но этот сраный паттинг — полная заеба! И тут до меня доходит, как до жирафа: все трудности в жизни случаются оттого, что ты не можешь попасть в дырку! Вот в чем вся суть гольфа, попасть в дырку и преодолеть все препятствия на пути к ней! Когда игра заканчивается, я рассказываю об этом Ронни, и он отвечает:

Кроме того, что он прочно закрепился в хвосте того самого класса, где совсем еще недавно был первым; в следующем семестре Томми отличился еще кое в чем. Он произнес страстную речь в дискуссионном клубе о несправедливости ограничений для цветных. Речь его, впрочем, имела успех у школьных учителей, ведь все знают, что, прежде чем смириться с существующим порядком, молодежи свойственно переживать такие периоды бунтарства. [46]  Да и чем больше молодые люди возмущаются, тем больше оснований полагать, что они впоследствии смирятся.

— Ты очень хорошо играл, Терри, у тебя свинг — как у настоящего самородка, а это лучший задаток для игрока в гольф. Тебе нужно только научиться концентрироваться, когда играешь паттингом.

Втайне от всех Томми брал в городской библиотеке книги, которые мальчики его возраста читают редко. Он вдруг решил ознакомиться с историей Африки и сравнительной антропологией, а прочитав эти книги, заинтересовался историей движения за равенство цветных и белых и заказал сборники законов своей страны. Особенно он интересовался законами, касающимися взаимоотношений между черными, белыми и цветными. Эти сборники он купил, чтобы отвезти Дирку.

Мы идем в гольф-клуб пропустить по стаканчику. Затем к нам приходят Ларс с Йенсом и этот агент. Ларс с каменным лицом произносит:

Однако вдобавок ко всем этим волновавшим его проблемам существовало еще «Искусство» — так назывались проводившиеся в их школе два раза в неделю уроки рисования, на которых они рисовали бюсты Юлия Цезаря, или же Нельсона, или орнаменты из букетов папоротника или листьев, а иногда какую-нибудь большую вазу или стоявший к ним наискось стол, изучая таким образом, как им говорили, законы перспективы. В школе у них не было ни лепки, да и вообще ничего, что хотя бы отдаленно напоминало искусство ваяния, и, так как рисование было к этому ближе всего, таинственный запрет, который не давал Томми отличаться по геометрии или в английском, терял свою силу, когда он брался за карандаш.

— Они хотят сто восемьдесят штук за третью бутылку.

— Да за такие бабки мы у них ее с руками оторвем!

В конце семестра в дневнике оказались только плохие отметки, хотя там и было записано, что он проявил интерес к текущим событиям и одарен в «Искусстве». Это выскочившее два раза подряд слово «Искусство» весьма озадачило и обеспокоило его родителей и мистера Макинтоша.

— Фунтов, а не долларов.

— Ублюдки! Ты сказал им, что их осталось только две и теперь эта бутылка стоит меньше?

— Рисовать, конечно, неплохо, но ведь этим не проживешь, — сказал мистер Макинтош Энни.

— Для нас она меньше не стоит. Она стоит больше, и он это знает.

— Все это хорошо, Томми, но ведь одними картинами не прокормишься, — в свою очередь с упреком заметила сыну миссис Кларк.

Ронни пожимает плечами:

— А разве я говорил, что хочу прожить картинами? — жалобно возразил Томми. — Почему я обязательно должен «кем-то быть»? Почему вы все хотите из меня кого-то сделать?

— Ладно, оформляем сделку. Я позвоню своим ребятам — только не этому сраному Мортимеру — и скажу, чтобы они перевели деньги на твой счет.

В эти каникулы, пока Дирк изучал привезенные ему парламентские постановления, отчеты комиссий и подкомиссий, Томми пытался вырезать что-нибудь новенькое. В шалаше у них валялся большой квадратный кусок [47] мягкого белого дерева, который Дирк стянул для Томми на прииске; Томми прислонил его к стене и, опустившись на колени, принялся за работу, пытаясь изобразить\' что-то вроде барельефа или гравюры. Как называется то, что он делал, Томми не знал. Он вырезал глубокий котлован, окруженный скалами и целыми холмами отработанной породы, и высившиеся вдали горы. У самого его края стоял с дубинкой в руках высокий детина. Черные фигурки людей гуськом подбегали к котловану, бросаясь в бездну. Из глубины вырывались клубы дыма и пламя. Томми растер несколько листьев в кашицу и, смешав эту зеленую массу с глиной, выкрасил горы и края котлована. Затем он подчернил угольком маленькие фигурки, а вырывавшееся снизу пламя покрасил красной масляной краской, которой здесь покрывали машины.

Ларс кивает головой, очень медленно, совсем как злодей в Бонде.

— Все равно муравьи сожрут, если оставить это здесь, — с мрачным удовлетворением разглядывая эту грубоватую, но эффектную картину, заметил Дирк.

— Само собой разумеется, что, как только сделка состоится, эта бутылка останется у меня на хранении до тех пор, пока мы не сыграем партию, — говорит он, глядя на тупенького агента. — Это более чем справедливо, учитывая как хорошо ты обеспечил сохранность предыдущей бутылки.

Томми только пожал плечами. Он всегда с благоговением отдавался работе и боялся всего, что могло бы ее испортить или же помешать ему, но стоило только завершить работу, как интерес к ней тут же исчезал.

Ронни выпрямляется, как будто собирается поспорить, но, подумав еще немного, сползает обратно в кресло.

Это уж Дирк позаботился обмазать полку со статуэтками каким-то составом, который отпугивал муравьев, а потом поставил на смазанный тем же составом железный лист деревянный барельеф, чтобы он не касался стенок шалаша, откуда к нему могли подобраться муравьи.

— Боюсь, что мне нечем крыть, — говорит он.

Я уже прикипел к Ронни, но, если бы не капитал его отца и связи в Лиге плюща, быть ему клерком с лоснящейся задницей в архиве Собеса.

Томми уехал в школу, чтобы снова рисовать осточертевшего ему Юлия Цезаря и вазы с цветами, а Дирк остался со своими книжками и парламентскими актами на прииске. Теперь они увидятся, когда им будет четырнадцать, и оба знали, что впереди у них много испытаний и что нужно решать... Однако, расставаясь, они не сказали друг другу ничего, кроме обычного «ну, пока». Как и прежде, они не собирались переписываться, хотя в этом семестре Дирк просил Томми посылать ему книги и новые решения парламента, необходимые для целей, которые Томми вполне одобрял.

— Я верю, что бутылка не у тебя, но она исчезла, пока находилась под твоим присмотром, — говорит старый актеришка. — Следовательно, мы должны применить к тебе штрафные санкции. Мой помощник Йенс — достойный игрок, — тут он смотрит на меня, — мы будем играть парами. Тебе составит компанию твой партнер. — И он снова смотрит на меня.

А Дирк между тем выстроил себе в поселке новую хижину и зажил там своею собственной жизнью, отдельно от матери, хотя он и любил ее.

— Я не играю в гольф, приятель, — говорю я.

И вот, объединенные желанием послушать его рассказы о парламенских актах и докладах, забывая свою [48] ненависть к этому мулату — этой выросшей в их гнезде кукушке, — новую хижину Дирка посещали по вечерам многие из рабочих. И Дирк рассказывал им все, с чем познакомился сам в своем гордом одиночестве и отчуждении среди всеобщей неприязни.

— Терри сегодня первый раз в жизни держал в руках клюшку! — говорит Ронни.

— Образование, — говорил он, — образование — это ключ ко всему. — Томми разделял его мнение, хотя, если судить по его поведению, сам он отказался от мысли стать образованным. Весь семестр в поселок приходили посылки: «Мистеру Макинтошу (для Дирка)», и мистер Макинтош вручал их, не вдаваясь в расспросы.

— Я был с тобой не до конца откровенен, — улыбается Ларс. — Я уже приобрел бутылку под номером три на свои собственные деньги. Теперь у каждого из нас по одной бутылке.

И каждый вечер в темной, дымной хижине шесть-семь рабочих с огрызками карандашей в руках корпели над присланными Томми учебниками, чтобы научиться читать, решать задачи и разбираться в законах.

— Мы же договорились, что две оставшиеся бутылки будут куплены совместно и разыграны…

Как-то мистер Макинтош вышел из той другой хижины, где жила мать Дирка, поздно вечером и увидел колеблющиеся красные отблески пламени на неровной земле у дверей хижины Дирка. Во всех других хижинах было темно. Осторожно подойдя поближе, мистер Макинтош остановился в тени у двери и заглянул внутрь. На полу, впившись глазами в газету, окруженный рабочими, на корточках сидел Дирк.

— Так и было, пока ты не потерял одну из них. Теперь у каждого из нас по одной. — Он кивает Йенсу, и тот открывает чемодан, в котором лежит стеклянная бутылка в форме огурца. — Играем на две бутылки, твою и мою, вместе с партнерами, которыми будут эти двое.

В эту звездную ночь мистер Макинтош шагал домой, глубоко задумавшись. И Дирк рассвирепел бы, знай он только, что думал о нем мистер Макинтош, — ведь все его страстное негодование, все бунтарские речи были направлены против Макинтоша и его тирании. А мистер Макинтош меж тем впервые подумал о своем сыне с каким-то смешанным чувством удивления и гордости. Возможно, дело тут было в том, что он был шотландцем и, как истый шотландец, питал какое-то инстинктивное уважение к учености и к людям с твердой решимостью «пробиться».

Ронни нахрен лишается дара речи и отвечает только, что подумает. Ларс советует ему не думать слишком долго.

Мы садимся в кэб и едем обратно в Эдинбург.

Да, хватка у него моя, — подумал мистер Макинтош, вспоминая, как сам он мальчишкой лез из кожи вон, чтобы получить хоть какое-нибудь образование. Ну, а если Дирк не того цвета, так что ж, он — Макинтош — чем-нибудь ему поможет. Об этом он позаботится, когда придет время. А что до тех, которые были с ним, так нет ничего проще, чем уволить рабочего и взять на его место другого.

— И что ты будешь делать?

Мистер Макинтош, как всегда, улегся спать в фуфайке и пижамных брюках, не умываясь и не расходуя зря [49] свечей. Наутро он приказал одному из своих надсмотрщиков привести к нему Дирка. Сердце у него размякло при мысли о собственном великодушии и предстоящей трогательной сцене. Он намеревался предложить Дирку обучать грамоте надсмотрщиков, чтобы с большим толком использовать их на работе. Разумеется, он положил бы Дирку жалованье, а те, скажем, вполне могли бы научиться отмечать расчетные листки.

— Он знает, как сильно мне нужны эти бутылки. Ставки высоки, победитель получает все. Две бутылки или ничего.

Надсмотрщик доложил, что баас Дирк целыми днями занимается в хижине у бааса Томми, а это надо было понимать, что бааса Дирка отрывать от дела нельзя, так как Томми будет недоволен. Пристально наблюдая, какое впечатление произведут его слова, надсмотрщик увидел, как побагровело массивное жилистое лицо хозяина, и попятился назад. Он не принадлежал к числу поклонников Дирка.

— Ты же не можешь…

Мистер Макинтош едва не задохнулся от ярости. Но осторожность взяла верх, и он подавил гнев. Отослав надсмотрщика, он зашагал прочь.

— Думаю, мы сможем уделать этих говнюков, Терри!

В то утро он ушел из котлована в кустарник и направился к синему высокому пику. Краем уха он слышал, что у Томми есть какой-то шалаш, но представлял себе это детской забавой. В нем еще не остыл гнев из-за этого рассчитанного «бааса Дирка». Некоторое время он шел по хорошо утоптанной тропинке лесом, затем вышел к поляне. На другой стороне возвышался муравейник, а на нем — прочно сколоченная хижина, над открытым фасадом которой, как занавес, висел зеленый папоротник. У входа сидел Дирк. На нем была чистая белая рубашка и длинные отутюженные штаны. Гладко зачесанная, напомаженная голова склонилась над книгой, а на мизинце руки, которой он переворачивал страницы, поблескивало медное кольцо. Вся его фигура была точной копией старательного клерка, а эту категорию людей мистер Макинтош презирал особенно сильно.

— Ни за что… ты не можешь доверить мне игру, где на кону эта бутылка, Ронни, я знаю, как это для тебя важно, — говорю я и сам не могу в это поверить.

Мистер Макинтош в нерешительности постоял на краю поляны, смутно надеясь, что вот-вот произойдет нечто такое, отчего он загорится неукротимой яростью и она испепелит Дирка. Но ничего подобного не случилось. Дирк продолжал листать книгу, и мистер Макинтош вернулся домой к своему обеду из вареного мяса с морковью.

Этот придурок с телика, этот парень-миллиардер, встречавшийся в «Продажах» со всякими высокопоставленными педиками из Лиги плюща, этот задрот в меня верит! Как, в общем-то, и должно быть. Но теперь этот придурок должен заставить меня, Джуса Терри, поверить в него.

— Мне нужны все три, — не унимается он, — и этот говнюк держит меня за яйца. Я даже готов поспорить, что исчезновение второй бутылки — его рук дело; возможно, они вместе с Мортимером…

Пообедав, он подошел к стоявшему в спальне комоду и вытащил оттуда небрежно завернутый в тряпицу предмет. [50]  Это была вырезанная Томми когда-то деревянная фигурка Дирка, проданная мистеру Макинтошу за пять фунтов. Он долго вертел и ощупывал фигурку, с неослабным любопытством вглядываясь в это грубоватое деревянное подобие Дирка, как будто мальчик не жил у него под боком и он не мог бы вдоволь насмотреться на него за день.

— Я в игре, Ронни, но мне нужно как следует потренироваться.

Если представить, что в день страшного суда и черные, и белые, и желтые мертвецы поднимутся из могил и встретятся в небесах в каком-то блаженном единении — с каким неподдельным изумлением взглянули бы друг на друга эти прожившие всю жизнь бок о бок люди: «Так вот ты какой...» — пронесся бы удивленный шепот вокруг престола всевышнего. Ведь стеклянная стена расовых предрассудков — это не только барьер между людьми разных рас, это толстое стекло, которое все искажает, черные и белые смотрят через него друг на друга, но какими они друг друга видят?

— Это я тебе обеспечу! Мы будем торчать на поле целыми днями, Терри, а когда меня не будет в городе, ты будешь тренироваться с этим гольф-проф-говнюком!

Мистер Макинтош внимательно вглядывался в изображение Дирка, словно пытаясь что-то понять, а в голове у него упрямо засела мысль, что фигурку можно было бы легко принять и за изображение его самого, когда ему было двенадцать лет. После короткого раздумья он снова завернул деревянного Дирка в тряпицу и, сунув подальше в ящик, чтобы он не попадался на глаза, отбросил от себя и эту непрошенную назойливую мысль.

И я, сука, думаю: а ведь это может сработать, мать твою. Ронни играет лучше, чем Ларс, и даже если Йенс играет лучше, чем я, у нас все равно, сука, есть шанс!

В общем, день складывается совсем неплохо. Вечером, пока я сижу дома и читаю этого «Моби Дика», раздается звонок в дверь. Хорошо, что я не открыл, потому что это Суицидница Сэл. Сука, хоть бы она писала пьесы так же хорошо, как умеет лезть в постель, тогда Ронни наконец-то избавит меня от нее. Я выглядываю из-за занавески и вижу, как она уходит. Как только на горизонте становится чисто, я выхожу в «Хэмильтонс» за молоком. Когда я возвращаюсь, в дверь снова звонят и я подсаживаюсь на очко. Затем приходит сообщение от Джейсона: «Давай, Терри, открывай. Я внизу».

К вечеру он вышел из дому и снова отправился к муравейнику. В шалаше никого не было. Мистер Макинтош пересек поляну с высокой до колен травой, пробрался через кусты и, вскарабкавшись по твердому скользкому склону муравейника, оказался в шалаше.

Анна и Сергей Литвиновы

Я открываю. Я рад его видеть и стискиваю его в объятиях. Он кажется зажатым и напряженным, только похлопывает меня слегка по спине. Когда я его отпускаю, он спрашивает:

Прежде всего он поглядел на книги в сумке. Чем дольше он их разглядывал, тем туманнее становился образ фатоватого напомаженного клерка, который заслонил в его мыслях настоящего Дирка с той самой минуты, как он швырнул фигурку в ящик. Теперь у него возродилось уважение к Дирку. Он видел книги по математике намного сложнее тех, с какими когда-то имел дело он сам. Учебник географии. История. «Развитие работорговли XVIII веке». «Возникновение парламентарных учреждений в Великобритании». Последнее название вызвало у мистера Макинтоша улыбку — так, пожалуй, улыбнулся бы пират, глядя на предупредительные сигналы береговой [51] 

— В чем дело?

Рождество – 1840

Кажется, он немного раздался в плечах, подкачался, что ли, таскал железо, наверное. Пострижен под машинку. В нем гораздо больше от Люси, его матери, особенно глаза, брови, вот это все, от меня не то чтобы много.

охраны. Одну за другой опускал мистер Макинтош книги обратно в сумку и улыбался. Потом он увидел стопку тоненьких синих брошюр и начал просматривать их. «Закон о труде туземцев», «Закон о труде подростков», «Закон о передвижении туземцев». Смеясь, мистер Макинтош небрежно перелистывал брошюрки, и, если бы его услышал Дирк, смех этот ужалил бы его сильнее, чем удар бичом.

— Я так рад тебя видеть!

Сколько же нынче развелось детективов! Шагу не ступишь, чтоб в него не вляпаться. Телевизор включаешь – а там криминал, книгу откроешь – следствие, в газете – происшествия, в журнале – из зала суда…

И в самом деле: ведь когда он терпеливо разъяснял приходившим по вечерам к нему в хижину товарищам по несчастью смысл всех этих законов, ему казалось, что каждое его слово — это камень, брошенный им в мистера Макинтоша, его отца. И все же мистер Макинтош смеялся, поскольку он, как и Дирк, хотя и по-своему, но тоже откровенно презирал эти законы.

— Я тоже рад тебя видеть! Я приехал навестить маму и подумал…

Иное дело прошлые времена! Преступлений случалось мало – да и немудрено. Ведь в ту пору честь значила больше богатства, клятву держали ценой собственной жизни, а удар исподтишка столь же тяжело было представить, как и железных птиц, сбрасывающих бомбы на мирные селения…

— Знаешь, я тобой горжусь, — выпаливаю я.

Когда в свои довольно редкие поездки в город мистеру Макинтошу случалось проезжать мимо здания парламента, он окидывал его снисходительным одобряющим взглядом: «А почему бы и нет? — казалось, говорил он. — Занятие ничем не хуже других».

А если уж убийство и происходило, молва о нем еще долго передавалась из уст в уста и становилась легендой, семейным преданием – как и сия история, что поведала нам наша бабушка, а ей, в свою очередь, рассказала прабабушка.

— Терри, это на тебя не похоже…

Еще раз улыбнувшись отчаянным попыткам Дирка хоть чем-то отомстить ему, мистер Макинтош швырнул брошюры и книги обратно. Затем, поинтересовавшись, что же еще есть в шалаше, он обернулся и только теперь заметил высоко подвешенную полку, на которой стояли статуэтки. Мистер Макинтош затрясся от злобы, и кровь бросилась ему в голову.



— Зови меня папой, сынок.

С полки, держа на руках ребенка, уставилась на него стыдливо-чувственным взглядом мать Дирка. Вот и ее дочь, маленькая, присевшая на корточки девочка с тоненькими ножками и любопытными глазами. А там, с краю, — комочек глины, выщербленный, но все еще сохранивший черты энергичного, сильного Дирка.

Ужасное происшествие случилось в снежную, холодную зиму, в самом начале 1840 года, второго января, аккурат на Святки.

— Вот это уже совсем страшно. C тобой все в порядке?

Тяжело сопя, еле сдерживаясь, мистер Макинтош попятился, чтобы получше разглядеть статуэтки, и наступил каблуком на краешек какой-то деревяшки. Он посмотрел под ноги: на полу лежало изображение его прииска, вырезанное и раскрашенное Томми. Мистер Макинтош увидел огромную яму и черные маленькие фигурки с нелепо закинутыми руками, бросающиеся в огонь. Потом увидел себя: широко расставив ноги, сдвинув на затылок шляпу, он стоял на краю котлована с дубиной в руке. [52]

Святки! Веселые деньки, начиная с Рождества до Крещения. Короткое время российского карнавала. Ряженые, гадания, маски… Торжество легкой чертовщинки и радостного греха… (Потом мелкие грешки, вроде гадания в бане, смывали с себя в ледяных крещенских купелях.)

В общем, я рассказываю ему про весь этот сраный замес.

После рассказа о моих злоключениях, Джейсон смотрит на меня и говорит:

Бедный праздник! Его отменили большевики вместе с Богом и новогодними елями. Однако и нынче Святки, в отличие от елок и Рождества, – напрочь утраченная и никак не возобновляющаяся традиция. И мы не веселимся в изнурительно длинные новогодние каникулы, не карнавалим, как в Венеции и Рио (с поправкой на зиму), – а тихо угасаем с первого по тринадцатое, оплывая над тарелками с «оливье», под бубуканье телевизоров…

Потрясенный увиденным, вне себя от гнева, мистер Макинтош выскочил на поляну. Все в нем бурлило и клокотало от злобы. Продираясь сквозь высокую, густую траву, он ходил взад и вперед, посматривая на хижину. Потом подошел и заглянул внутрь. Сомнений не могло быть. С полки, словно желая сказать ему: «Конечно, это я, ты что, не узнаешь?» — застенчиво смотрела мать Дирка. А на полу — неоспоримое свидетельство того, что думает о нем и о его жизни Томми, — лежал квадратный раскрашенный кусок дерева. Мистер Макинтош вытащил из кармана коробку и зажег спичку. Он осознал, что стоит в хижине с неизвестно зачем зажженной спичкой в руке, и, бросив ее, затоптал ногой. Затем, глядя то на полку, то на деревянный прииск, лежавший на полу, он набил табаком трубку, сунул ее в рот и закурил. Вторая спичка упала на пол и продолжала гореть, выбрасывая белые язычки пламени. Мистер Макинтош со злостью придавил ее каблуком. Не помня себя от ярости, он зажег еще одну спичку, воткнул ее в тростниковую крышу, вышел на поляну и вскоре исчез в кустарнике. Не оглядываясь, он зашагал домой, где его ждал ужин из отварного мяса с морковью.

— Мне правда очень жаль. Я знаю, что ты всегда был сексуально активен, что это важная часть твоей жизни и тебе нравится сниматься в… ну, ты знаешь, эти видео.

Но вернемся в самое начало года 1840-го. Итак, в центре Руси стояла снежная морозная ночь со всеми сопутствующими причиндалами: хрустальными звездами, белейшим снегом и морозцем под двадцать градусов по шкале Цельсия.

По какой-то причине мне становится не по себе. Как будто на меня уставилось все человечество. Обычно я забиваю на это чувство, но только не сейчас. Я едва могу смотреть Джейсону в глаза.

Мистер Макинтош был поражен, возмущен, зол на весь мир. Потом он почувствовал себя оскорбленным, и ему захотелось с кем-нибудь поделиться, как чудовищно несправедлив к нему Томми. Но поделиться было не с кем, и раздражение сменила какая-то тихая грусть, не покидавшая его несколько дней, пока, наконец, он не обрел свое обычное спокойствие. Только тогда он взглянул на себя со стороны и не одобрил свое поведение. Не то чтобы он жалел, что спалил хижину, — это, по его мнению, была чепуха. Он злился на себя за то, что поддался гневу и оказался у него в плену. Кроме того, он знал, что даром это ему не пройдет.

В посеребренный январский вечер к крыльцу усадьбы графа Павла Ивановича О-ского подкатили две изукрашенные тройки. Из них вывалилась развеселая компания: шубы, маски, тулупы навыворот, насурмленные или пачканные сажей лица. Раскрасневшиеся мужчины с заиндевевшими усами, барышни с освеженными ледяным ветром ликами… Хохоча, группа прибывших господ, оттеснив изумленного лакея, ввалилась в дом.

— Готов поспорить, я поставил тебя в неловкое положение, снимаясь в порнушке и все такое, пока ты учился в колледже.

Надо сказать, что Павел Иванович О-ский жил анахоретом. Отставной адмирал, наследник огромного состояния, он безвылазно, зимой и летом, проводил время в своей усадьбе Никольское, редко появляясь даже в уезде, не говоря о губернии. Москву же и столицу он и вовсе не жаловал. Злые языки утверждали: оттого, что прячет О-ский от нескромных и лукавых глаз свое главное сокровище, кое он ценил превыше миллионного состояния.

Итак, он ждал, но его не покидали мысли о жестокости судьбы, отказавшей ему в сыне, которому он смог бы передать свое дело; разумеется, он был искренне убежден, что дело его не должно быть брошено. С горечью подумал он об отрекшемся от него Томми. Он по-прежнему испытывал нежность к этому мальчику, и, ожидая его, мистер Макинтош представлял себе, как он будет пристыжен.

Джейсон только смотрит на меня и улыбается своей слабой полуулыбкой. Он всегда был счастливым мальчиком; казалось, ничто не может его огорчить. Серьезный, все такое. Загадочный, как сказал бы Рэб Биррелл в чатике для интеллектуалов. Он считает, что в прошлом столетии вмазать кому-нибудь по зубам значило сделать некий постмодернистский жест, а теперь это очевидное «реакционерство».

Когда Томми вернулся домой, он прежде всего пошел на поляну к муравейнику, но там уже не было шалаша — [53]

— Я всегда старался относиться с уважением к выбранному тобой занятию.

Сокровище звалось Марьей. Свежеиспеченная графиня О-ская личико имела ангельское, глазки – голубые, нрав – кроткий. Играла на клавикордах, пела божественно – как рассказывали те, кому доводилось слышать Марию Николаевну до замужества. (После свадьбы-то приемов граф не устраивал, сам на балы не езживал и визитов не делал.) Еще одним достоинством юной графини в чреде других, столь же неоспоримых, была юность. Она была моложе своего супруга едва ли не вдвое. Бесприданница Мария Николаевна, как справедливо полагало общественное мненье, вышла за Павла Ивановича ради его миллионов и связанного с ними комфорта. Однако тем немногим гостям, кто все-таки попадал в дом О-ских, отнюдь не казалось, что юная графиня, похоронившая рядом со стариком, в глуши, свою молодость и красоту, есть несчастная жертва собственной алчности. Напротив, она была с Павлом Ивановичем всегда более чем любезна. Те, кого все-таки изредка принимали у О-ских, замечали теплые взгляды, бросаемые Машенькой на своего супруга; ласковые пожатия рук и любовную интонацию, с коей говорила она в третьем лице о графе: «мой Пашенька». А сестрам своим и подругам она поведывала в задушевных разговорах, что совершенно счастлива с Павлом Ивановичем, что не променяла бы его ни на какого юного красавца, что ей с графом, даже и в деревне, никогда не бывает скучно. «Мой Пашенька столько всего знает! – с восторгом говорила она. – Он так много видел, пережил. Неведомые земли, туземные племена, чужие обычаи… Диковинные звери, неистовые бури, нападения пиратов… Знаете ли вы, к примеру, где остров Борнео? А он и там побывал, и в Африке, и даже на мысе Горн… Мой Пашенька два раза земной шар обогнул!.. А как он интересно рассказывает! Его я готова слушать бесконечно. Бывает, сядем – я с пяльцами, он с трубкой, и Павел Иванович начинает говорить, и всякий раз ведь новое – заслушаешься!.. А кроме того, – понижала юная графиня голос, – он ведь любит меня и, значит, балует. Все прихоти мои исполняет, и иначе, как «душечка Мария Николаевна», не называет. На руках меня носит».

только куча золы, которую уже почти разметал ветер. В кустах на поваленном дереве его ждал Дирк.

— Это правда, — говорю я ему. — Ты всегда был отличным мальчуганом, и я всегда тобой гордился.

— Что здесь случилось? — спросил Томми и тут же поспешно добавил:—А книги? Ты спас их?

— Э-э-э, спасибо… — говорит Джейсон, — но ты никогда прежде не был так откровенен…

В то, что граф О-ский способен, даже и в буквальном смысле, носить супругу на руках, верилось легко. Мужчина он был статный, весьма подтянутый. Несмотря на седую, как лунь, голову, Павел Иванович нимало не походил на обрюзгшего, доживающего свой век старика. Утро он начинал при всякой погоде ванной со льдом, затем велел седлать любимого каурого и отмахивал верст десять-пятнадцать верхом. Упражнялся на рапирах, стрелял без промаха. И сам, не полагаясь на управляющих, вел хозяйство, вникая во все тонкости, отчего состояние его не только не уменьшалось, но и преумножалось.

— Он все сжег.

— А может, и стоило. Может, в этом-то и была проблема! Какой из меня вышел отец?

— Почему ты знаешь, что это он?

Джейсон качается головой и пожимает плечами:

В описанное время в доме О-ских проживали также сестры Марьи Николаевны – Елена и Ольга. Обе старше, чем Машенька, обе такие же, как она, бесприданницы. Юная графиня мечтала составить их счастье, и супруг, во всем ей потакавший, даже взялся поспешествовать сим планам – ради чего, против обыкновения, начал в последнее время выезжать в гости к соседям вместе со своим (как он говорил) выводком. А после Крещения был намечен отъезд всего семейства, первый после замужества Маши, в Москву – на ярмарку невест, как справедливо заметил поэт. Ради жены и любви к ней граф готов был даже поступиться своей тягой к уединенной жизни и вероятными муками ревности, которые, как он предчувствовал, придется ему испытать, лицезрея прехорошенькую Марью Николаевну на балах и в салонах в виду статных кавалергардов, молодых блестящих полковников и вдохновенных повес.

— Знаю.

— Не стоит начинать этот разговор. Я хочу сказать — ты тот, кто ты есть, и я люблю тебя. Ты ведь это знаешь, верно?

Слух о том, что дом О-ских приоткрылся, распространился по всей округе. Тем и воспользовались нынче незваные святочные гости. Румяные с мороза, они ввалились в огромный дом О-ских.

Томми сочувственно кивнул.

Я чувствую, как у меня в горле застревает теннисный мячик и на глаза наворачиваются слезы. До меня впервые доходит, что он действительно меня любит. Любит, вопреки… всему. Он всегда был рад просто побыть со мной. Жаль, что я не смог дать ему большего.

— Все твои книги пропали, — виновато, жалобно, будто он сам сжег их, произнес Дирк. — И твои фигурки и котлован тоже.

Явление ряженых вызвало переполох. Немедля было доложено старому графу, который как раз читал доставленный ему из Петербурга список пьесы Николая Гоголя «Ревизор» и хохотал, утирая слезы. Павел Иванович, узнав о визите, распорядился тут же одевать его, а также подавать угощение.

— Я люблю тебя… сынок. Ты точно это знаешь?

Но Томми только нетерпеливо передернул плечами: его работа, стоило ему только ее закончить, больше его не интересовала.

— А может, выстроим новый шалаш?

— Конечно знаю. Я всегда знал.

— Мои книги сгорели, — тихо сказал Дирк, и Томми увидел, как он судорожно стиснул руки. Инстинктивно, словно освобождая место для ярости своего друга, Томми посторонился.

— Но отец из меня был никакой. Так ведь?

На короткое время незваные соседи остались в гостиной одни. Карнавальное веселье отчасти было сбито заминкой, и пятеро визитеров с интересом и некоторой опаской рассматривали убранство комнаты. А здесь было на что посмотреть. На специальном столике возвышался выполненный со всею тщательностью огромный макет шлюпа, на котором бороздил океаны отставной адмирал. Рядом помещался глобус вышиной в человеческий рост. Стены были украшены шкурами леопарда и зебры, головами бизона и антилопы. Подле размещались оскаленные индейские маски, туземные луки, стрелы, копья… На полках специально изготовленного застекленного шкапа лежали слоновьи бивни, кости, травы, стояли многочисленные сосуды – на некоторых из них рукописные облатки с черепом и перекрещенными костями строго возвещали: «ЯДЪ». Ряженые гости – а многие оказались в кунсткамере О-ских впервые – с восторгом и любопытством переходили от экспоната к экспонату.

— Отцы бывают разных форм и размеров. Не хочу вешать тебе лапшу на уши, Тер… папа. В традиционном понимании моим отцом всегда был дед. И мама. Вдвоем они давали мне все, что было нужно ребенку, — говорит Джейсон, а я поднимаю глаза и вижу, как он обеспокоен тем, что я совсем пал духом и сижу повесив голову. — Но…

— Вот вырасту и выгоню отсюда всех вас — всех до одного; ни одного белого не останется в Африке! Ни одного!

И тут юная графинюшка, несмотря на то что одета и причесана она была по-домашнему, радостно вбежала в гостиную.

Я заставляю себя поднять глаза.

Смущенная, тревожная улыбка появилась на лице Томми. Дирк произнес эти слова с такой ненавистью, что Томми едва не убежал. Он присел на дерево рядом с Дирком.

Визитеры, коих насчитывалось пятеро, оказались теми людьми, которых особенно рада была видеть Марья Николаевна. Несмотря на костюмы, в кои те были ряжены: гусара, татарчонка, дворника, медведя, венецианского дожа, – догадаться о том, кто скрывается под нарядами, труда не составило. Все гости прибыли из имения Образцово, отстоявшего на двадцать пять верст от Никольского, и представляли обитавшую там богатую и хлебосольную фамилию К-ных.

— Ты нашел свое место в моей жизни, когда я стал подростком. Ты был моим лучшим другом и таким старшим братом, о котором я мог только мечтать. И поверь мне, в тот момент это было именно то, что нужно.

— Я постараюсь достать тебе еще книг, — сказал он тихо.

— Он опять их сожжет.

Именно там, в Образцове, в семье К-ных, провела свое детство графиня Марья (и две ее старших сестры). Именно там нашли они кров, заботу и пищу – а порой и обиды, горести и слезы, доставляемые им старой и деспотичной бабулечкой, княгиней К-ной. С имением К-ных были связаны первые впечатления и опыты жизни Марьи Николаевны. Там учили ее чтению, французскому и музыке, там играла она в куклы и прятки, там… Ах, сколько больших и маленьких воспоминаний, радостей, вдохновений, открытий, связанных с Образцовом и его обитателями, хранила память юной графини!..

— Но ведь все, что было в тех, ты же запомнил, — успокаивающе заметил Томми.

Она бросилась на шеи гусару и татарчонку – своим подругам, сестрам Соне и Наталье К-ным. Легким поклоном головы приветствовала троих молодых людей (дворника, медведя, венецианского дожа), притом щеки ее при виде мужчин (а может, лишь одного из них) вспыхнули пунцовым цветом.

Мы садимся за стол с парой кружек пива и решаем мировые проблемы. Я думаю о том, как же хорошо, что он сейчас здесь. Он смотрит на книжные полки и качает головой.

Дирк промолчал. Он сидел весь сжавшись. Это знойное утро мальчики провели, сидя на бревне у муравейника. Вокруг было тихо, лишь откуда-то издалека доносилось гулкое уханье дробилок, да было слышно, как воркуют в кустах голуби. Когда же в полдень пришло время расстаться и каждому вернуться в свой собственный мир, они разошлись глубоко опечаленные; оба понимали, что с детством и играми покончено, а что ждет впереди — неизвестно.

Тут явился в гостиную успевший переодеться старый адмирал. При виде гостей, особенно мужской их части, лицо его на мгновение исказила гримаса неудовольствия и даже досады, однако благовоспитанность победила, и граф приветствовал соседей с истинно русским радушием.

— Что? — спрашиваю я.

За обедом, посматривая на лежавший перед ними школьный дневник Томми, родители не поскупились на упреки. В классе Томми был теперь в числе последних, [54] и не было надежды на то, что в этом году его допустят к экзаменам на аттестат зрелости. И если ему вздумается продолжать в том же духе, он не кончит школу никогда.

А потом мы смотрим друг на друга и начинаем безудержно смеяться.

У Павла Ивановича имелась веская причина не любить если не всех представителей семьи К-ных, то, по крайней мере, двоих из числа святочных визитеров.

— Ты же был такой способный, — горестно вздыхала мать. — И что только с тобой сталось?

Когда Джейсон уходит, я все никак не могу успокоиться и решаю дернуть немного первого, но вспоминаю, что делать этого не стоит. Я смываю весь пакет в унитаз, чтобы не искушать себя. Я думаю о том, что у меня три прекрасных сына и классная дочь, и это только те дети, которых на меня могли бы официально повесить алиментщики, так что мне есть ради чего жить. Я могу прожить и без ебли. Я раскрываю бирреловского «Моби Дика».

В молчании сидевший за столом Томми резко и раздраженно передернул плечами, как бы желая сказать: «Оставьте меня наконец в покое»; ни лентяем, ни глупцом, как утверждал это его дневник, он себя не считал.

Я читаю книгу и думаю о партии в гольф, которую мы сыграем с Ронни завтра утром, и я правда этого жду! Я читаю, пока хватает сил, а потом буквально доползаю до кровати и проваливаюсь в глубокий сон.

В комнате у него было много альбомов и карандашей, молотков и стамесок. Никогда еще он не признавался себе, что у него есть какая-то ясная цель в жизни, да и вообще пока у него не было никакой цели. И как он мог бы это сказать, если никто никогда не предлагал ему выбрать себе будущее по душе. Ему шел пятнадцатый год и теперь, когда родители без конца его попрекали и он знал, что мистер Макинтош скоро тоже увидит этот злополучный дневник, Томми еще больше замкнулся в себе и ожесточился.

Один из них, француз Лагранж, давно стал в Образцове своим человеком и воспринимался уже как член фамилии. Он был учителем княжеских дочерей: Сони и Натальи, а также их старшего брата Николая. А заодно обучал и трех сестер – бедных родственниц: Марью, Елену, Ольгу. Что заставило его прибыть в холодную Россию – никто доподлинно не знал. Романтически настроенные особы утверждали, что в пору французской революции тридцатого года он выступил против герцога Орлеанского, будущего короля Луи-Филиппа, и потому был принужден бежать из страны. Но злые языки утверждали, что причиной его бегства явилось шулерство, коим на родине промышлял француз, – однако никаких тому подтверждений не имелось, а карт Лагранж и вовсе не брал в руки. Как бы то ни было, в семействе К-ных учителем оказались довольны. В отличие от многих своих малообразованных соотечественников, прибывших в Россию в поисках легкого заработка, Лагранж, по счастию, был подлинным энциклопедистом. Вдобавок он обладал счастливым искусством донести, в занимательной и легкой форме, широту своих познаний до юных воспитанников. Детей он учил не только языку, чистописанию и математике. Лагранж преподавал им азы стихосложения, музыкальной гармонии, живописной композиции. А сколько часов проводили они в прогулках по парку и близлежащим лесам, составляя гербарии, наблюдая и описывая повадки птиц, зверушек, насекомых! Сколько книг, порой опасно волнующих, прочли барышни благодаря рекомендациям француза!

Я просыпаюсь таким отдохнувшим, каким не чувствовал себя уже миллион лет, мне не терпится оказаться с Ронни на поле. На этот раз мы едем в Пиблз, в гольф-кантри-клуб «Макдональд Кардрона». С таблетками я стал гораздо спокойнее, я наслаждаюсь поездкой в сторону границы под блеклым утренним солнцем.

После обеда, захватив стамески, он отправился на поляну. В ожидании Дирка он снова присел на то мягкое, подгнившее дерево, на котором сидел утром. Но Дирк все не приходил. Представив себя на месте друга, Томми понял, что видеть сейчас белого для Дирка невыносимо: лицо белого — будь он его лучшим другом — было бы для него лицом врага. И все-таки он ждал. Почти дотемна просидел он там, на бревне, со своими молотками и стамесками, лежавшими в маленьком ящике на траве у ног, и время от времени ощупывал мягкое теплое дерево, запоминая его строение и форму.

Одна из особенностей гольф-клубов в том, что в основном здесь собираются придурки среднего возраста и совсем уже старые пни. Пташки здесь могут разве что постель погреть, поэтому искушений мало. Немного чистого свежего воздуха да несколько стаканчиков пива после игры, что еще нужно?

Дирк не пришел и на следующий день. Томми начал прохаживаться вокруг поваленного дерева и приглядываться к нему. Оно было очень толстое, а его переплетенные, торчащие в разные стороны корни доходили мальчику до плеч. Нож его врезался в древесину. Дирк будет сделан заново!

Немудрено, что едва ли не все воспитанницы – и Соня с Натальей, и бедные сестры – были по-детски влюблены в своего учителя. Они соперничали между собой за его внимание и похвалу, что, с одной стороны, льстило Лагранжу и смущало его, а с другой – способствовало его педагогическим успехам.