Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Она отпила чаю и продолжила вязать.

Сколько вообще могут просуществовать кости? Череп? Меньше или больше, чем джемпер? На брате тоже был джемпер. И на нем темный, как вот этот, но работы его матери, моей матери, — меньше плетенок, чтобы проще различать в стирке. Впрочем, стирать эти джемперы приходилось редко — запахи они впитывают прямо как овцы. Ты хоть раз видел вонючую овцу, Лиам? Корову—да. Козу? Козлы жуть как воняют. Но овцу? Если ее предоставить самой себе, она всегда чистенькая. В отличие от этого француза, который чистый только благодаря мне.

Она добралась до второй стороны ромба, начала повторять весь узор в обратном порядке: жемчуг, косичка, плетенка.

А вот отец джемперов никогда не носил, даже в зимнюю стужу. Он носил рубахи, носки работы Бан И Флойн, а еще жилет и колючие брюки, сшитые портным, который приезжал на остров два раза в год. На мессу надевал пиджак, как положено, но в тот день, в тот осенний день, последний день, он был в своем обычном, всех уверял, что ему не холодно, хотя ведь наверняка стало холодно, когда вода начала просачиваться под одежду, растекаться по коже, по легким, впитываться в кожу, в легкие, в отца, мужа, брата. Святая Троица наших мужчин. Аминь. Сгинь — и сгинул. В тихий осенний день. Утянут на дно шерстью. Плотностью вязки. Плотностью моей вязки. Мой любимый утонул в моем джемпере, утонул из-за моей английской вязки. Она растянула зачаток джемпера на коленях: основа заложена, узор сформирован. Воткнула спицы в шерсть, положила все в корзинку, поднялась, почти беззвучно прошла к двери в дом француза, к нему в постель, осталась там до тех пор, пока серая тьма летней ночи не начала светлеть, и тогда она снова оделась и ушла на утесы, к англичанину, который как раз тащил матрас, белье, одеяло и подушку с кровати на крошечную площадку у печи, пристраивал подушку там, где свет от огня и окна ярче всего, ждал, когда лучи рассвета прокрадутся в оконный проем, ждал, когда она придет, не зная наверняка, придет ли, эта женщина, которая станет его «спящей». Она подергала дверь. Он открыл, протянул ей руку.

Спасибо, что пришли, сказал он.

Она кивнула, руку пожала. Он подвеселил огонь, подкинул еще торфа. Вручил ей книгу, открыл на странице со спящей женщиной.

Вот так, сказал он.

Да, сказала она.

Я выйду, сказал он.

Она разделась, завернулась в простыню, выпростав ступни и ноги, опустила голову на локоть, копируя изображение в книге.

Он вошел.

Спасибо, сказал он.

Он слегка передвинул ее голову, сел на пол, глаза стремительно бегали туда-сюда, вверх-вниз, высматривали, выпытывали, голубые, ясные, затененные нависшими складками, хотя он ведь еще довольно молод, лет сорок, старше Франсиса, моложе Михала, кожа мягче и глаже, чем у островных, у людей моря, да и тело мягче, более округлое, не привычное к работе — комнатная собачка, не сторожевой пес.

Она улыбнулась.

Мне сторожевой пес милее.

Она рассмеялась.

Он остановился.

Простите, вы что-то сказали?

Она рассмеялась, качнула головой.

Марейд, пожалуйста, закройте глаза. Вы, типа,

как спите.

Ceard a duirt tu?

Он закрыл глаза.

Tuigim. Да. Поняла.

Карандаш его двигался стремительно, глаза вкапывались все глубже, внедрялись в меня, впитывались, впитывали, хотя и не так, как это делал Лиам, как это делает Джей-Пи, или как Франсис — Франсис с его вывешенным языком. Нет. Совсем иначе.

Марейд.

Она открыла оба глаза.

Да?

Он прищурил один глаз. Она засмеялась.

Вы спите, сказал он.

Да.

Спите. Не щурьтесь.

Зрение пришлось отключить, и она стала вслушиваться в шорох карандаша по бумаге: движения медленные, ритмичные, карандаш мягко пульсировал, успокаивал, уводил прочь от деревни, от Джеймса, от Бан И Нил, она уже проснулась, бурчит, куда я подевалась, почему не поставила чайник греться, посуду на стол, не начала день как положено, это же моя работа — начинать день как положено и как положено вести его дальше, быть где положено, двигаться, весь день, каждый день, делать то же, что и она, что она делала всю жизнь, не задавая вопросов, я, по крайней мере, ни одного вопроса не слышала.

Сядьте, пожалуйста.

Он взял простыню, обернул ей плечи, тело и ступни — на виду осталось только лицо.

Повезло нам нынче утром, сказал он. Рассеянный свет.

Она кивнула, хотя и сомневалась в смысле его слов. Посмотрела, как свет падает в узкое окошко, рассеянный облаками и стеклом, распадается на лучи, которые освещают разные участки пола.

Подвиньтесь немного назад, пожалуйста.

Он оттолкнул воздух руками. Она подвинулась назад.

И поверните голову.

Она повернула.

Сюда.

Повернула снова.

Тут он сел перед ней, ближе, чем раньше, вытянув шею вперед, так, что она ощущала его дыхание, чувствовала его запах: лаванда, краска, скипидар. Она чуть отстранилась, он не отпустил ее, преследуя глазами, карандашом, стиснул меня, удерживал на месте, пока рисовал, поглядывал попеременно то на бумагу, на линии и изгибы на странице, то на меня, на мое лицо, глаза, скоблил, царапал, будто пытаясь сквозь глаза проникнуть внутрь меня.

Она улыбнулась.

Все-таки когда француз в меня входит, оно как-то лучше.

Не двигайтесь, Марейд.

Она кивнула.

Перестаньте шевелиться.

Beidh, сказала она. Хорошо.

Спасибо.



В воскресенье, восьмого июля, на второй день после перевода на службу в Северную Ирландию, Алан Джон Макмиллан идет по рыночной площади Кроссмаглена в Южном Арме. Ему девятнадцать лет, он рядовой Королевской горной гвардии.

Он не замечает проволоки, которая торчит из почтового ящика возле одного из домов на площади. Задевает проволоку, в доме взрывается бомба. Алан умирает в госпитале от ран, рядом с ним до конца его родители-шотландцы.



Массон сварил себе кофе, поставил кофейник на стол, вместе с чистой чашкой и кувшинчиком молока. Сел, перелистал свои записи, отыскивая место, где оборвал рассказ об истории языка — вводящее в курс дела предисловие к сравнительно-аналитическому исследованию, которое он тоже собирается написать за летние месяцы. Массон выпил кофе, немножко поглазел на море, потом взял шариковую ручку.

В 1770 году карательные законы смягчили, в результате чего медленно, но верно начал формироваться средний класс католиков, хотя неофициальная и зачастую безжалостная дискриминация в быту сохранялась, — она сохраняется по сей день, двести с лишним лет спустя, в северо-восточной части страны, все еще остающейся под британской оккупацией.

Англичане использовали силовые, экономические и юридические рычаги давления, требуя, чтобы ирландцы подлаживались под них, под их правила и постановления, — эта политика с ее подходами оказала сильнейшее воздействие на ирландский язык, сферу его бытования и его структуру ; далее будет приведен конкретный пример, а более развернуто та же тема будет раскрыта далее в тексте диссертации.

В ирландском языке нет нейтрально-уважительной формы обращения к незнакомцам или старшим, такой как vous во французском или «вы» в русском. Своего рода вариант «вы» появился в XVI веке, в период правления англо-норманнов, но постепенно вышел из обращения по мере того, как ирландский все отчетливее превращался в язык домашней и частной жизни, в которой нет особой нужды в нейтральной форме. Однако навязанная англичанами необходимость соблюдения общественной иерархии и отражения ее в языке заставила носителей ирландского языка пользоваться словом «сэр», или sor, при обращении к облеченным властью англоговорящим мужчинам, в результате возник новый уровень языкового и социального размежевания, ранее не существовавший.

Способствуя тому, что неравенство, уже созданное силовыми и экономическими средствами, оказалось зафиксировано и в языке, англичане сохраняли за собой рычаги власти и вознаграждали тех, кто готов был встраиваться в их новую иерархию — колониальную систему, которую использовали и другие европейские страны, в том числе и Франция. Ирландцы, принимавшие навязанные англичанами изменения, оказывались в более выгодном экономическом и социальном положении. Те католики, которые говорили по-английски и англизировали свои ирландские имена, чаще получали работу у англичан: тем совсем не хотелось учить ирландские имена. А в самом выгодном положении оказывались те католики, которые не только говорили по-английски, но и переходили в протестантство.

Ирландский со временем превратился в язык крестьянства, бедноты, безграмотности. Подвергшись маргинализации, он почти лишился надежды удержать позиции доминирующего языка и даже оказаться на одном уровне с английским. Ирландия не стала двуязычным обществом, как Бельгия или Люксембург, вместо этого в ней возникла диглоссия: ирландский стал языком частной жизни, он использовался только в быту в маленьких, в основном сельских сообществах. Английский стал языком публичной жизни, языком образования и торговли, языком общественно-экономического прогресса. Родители платили за уроки английского для своих детей и отвергали попытки преподавателей ирландского сохранять национальный язык, поскольку именно английский был ключом к трудоустройству, благосостоянию и эмиграции — важнейшей для Ирландии потребности после ужасающего голода 1846-1848 годов, унесшего жизни миллиона ирландцев и вынудивших еще полтора миллиона эмигрировать. В результате ирландский стал ущербным языком — языком тех, кто не стремится к улучшению своего общественно-экономического положения в рамках новой структуры общества.

Ученые и политики пытались с этим бороться. В 1843 году Томас Дэвис, писатель-протестант и участник движения «Молодая Ирландия», объявил ирландский национальным языком, а в 1893 году была образована Гэльская лига, ставившая перед собой задачу создания массового движения в поддержку ирландского языка.

Однако на тот момент ущерб языку уже был нанесен колоссальный. Хотя на нем продолжали говорить, его статус основного языка оказался утрачен, добиться массовой поддержки его возрождения, на что возлагали большие надежды, так и не удалось, в результате продолжился процесс его постепенного, но неуклонного увядания.

На этом острове язык еще жив — на данный момент. Бан И Флойн, старшая из членов семьи, изучением которой автор занимался по ходу этого межпоколенческого лингвистического исследования, моноязычна, говорит по-ирландски, английского не знает совсем, тогда как ее дочь Айна И Нил и внучка Марейд Ни Гиоллан — рецептивные билингвы, то есть обе понимают, хотя и в разной степени, английский язык, но в разговоре используют лишь ирландский. Правнук Бан И Флойн Шимас О’Гиоллан — первый двуязычный член семьи. Начальное образование он получил на острове на ирландском, среднее — на материке на английском. Он первым из всех использует в быту английский вариант своего имени — Джеймс Гиллан.

Массон услышал в соседнем коттедже голос англичанина, услышал и Джеймса — художник и его ученик обсуждали картину маслом, которую Ллойд только что снял с мольберта.

Я же тебе сказал: сперва рисунок.

А мне нравится красками.

Ллойд осмотрел вид деревни в серо-голубых тонах. Очень хорошо, Джеймс. У тебя хороший глаз.

Джеймс рассмеялся.

А плохой глаз — это как, мистер Ллойд?

Ллойд поставил картину обратно на мольберт. Продолжай, Джеймс.

Хорошо, мистер Ллойд.

А мне нужно помыться.

Ох уж да, мистер Ллойд.

Все так плохо?

Джеймс захихикал.

От вас пахнет всем, кроме рыбы.

Ллойд провел ладонью по заросшему лицу. Давненько я не мылся.

Такова плата за искусство, мистер Ллойд. Совершенно верно, Джеймс.

Джеймс развел огонь, принес из кладовки ванну. Как у вас работа идет, мистер Ллойд?

Хорошо. Мне там прекрасно работается.

Только Джей-Пи не говорите.

Не буду, Джеймс. Он меня изгонит навеки.

Они сели по бокам от ванны, дожидаясь, когда нагреется вода.

А над моим портретом вы работали?

Немного. А еще упражнялся в рисовании птиц.

И света на море.

Рад слышать, мистер Ллойд.

У тебя хорошо получается, Джеймс. Глаз у тебя

неиспорченный.

Это то же самое, что хороший?

Тебя не нужно учить, как видеть. Ты видишь сам. Полезное дело.

Очень.

Потому что я не хочу быть рыбаком.

Я бы тоже не хотел быть рыбаком.

Джеймс покачал головой.

Вы были бы бедным рыбаком, мистер Ллойд. Ну, я б наловчился.

Джеймс рассмеялся.

Вряд ли.

Ллойд посмотрел на воду — она еще не согрелась. Может, Михал меня научил бы. Взял в ученики.

Джеймс покачал головой.

Так Михал еще раз и сел с вами в лодку.

Ну, Франсис.

Уж он-то тем более.

Придется тебе меня научить, Джеймс.

Джеймс покачал головой.

Я буду художником.

Нелегкая это жизнь, Джеймс.

Все легче, чем у рыбака.

В некоторых смыслах тяжелее, Джеймс. Ты просто пока не понял.

Зато про рыбаков понял, и всё лучше этого.

Ллойд посмотрел на кастрюлю, на поднимавшийся над нею пар.

Вы меня научите, мистер Ллойд?

Я не учитель, Джеймс.

А кто может научить? Рисовать, как вы?

Нужно окончить художественную школу.

А она где?

В Дублине, наверное. Или в Лондоне. Или в Глазго. А как туда попасть?

Не знаю, Джеймс.

Джеймс встал прежде, чем вода закипела, вылил ее в ванну.

Так нормально будет, мистер Ллойд.

Полагаю, что да, Джеймс.

Джеймс вернулся в мастерскую, запер дверь. Нарисовал море, а в нем стаи рыб, лодку на поверхности. В лодке стоял мальчик с кистью в одной руке и рыболовной сетью в другой. Под лодкой на морском дне он нарисовал перевернутый каррах, рядом раскиданы три тела. Поставил подпись: ДГ.

В мастерскую вошел Ллойд, одетый, борода сбрита, чистые волосы причесаны.

А мать твоя знает, как у тебя хорошо получается? Она вообще не знает, что я здесь.

Почему?

Джеймс пожал плечами.

Устроим для нее выставку, Джеймс. Нашу общую.

Я не хочу.

У тебя хорошие работы.

Не хочу, чтобы она знала, чем я занимаюсь. Почему?

Джеймс вновь взялся за рисунок.

Ванна была достаточно горячая, мистер Ллойд?

Да, Джеймс. Спасибо.

Ллойд облокотился на подоконник.

Покажи мне другие свои работы, Джеймс.

Мальчик сходил в дальний конец мастерской, принес небольшую стопку картин. Передал Ллойду вид мастерской от дверей, с пола.

Как ты это придумал?

Увидел, как сюда вполз муравей.

Ллойд засмеялся.

Давай назовем ее «Глазами муравья».

Он пересмотрел все картины.

Нам нужно еще красок, молодой человек. Точно.

И кистей.

И угля, мистер Ллойд.

Закажем.

Ллойд повел рукой вдоль комнаты.

На адрес «Колония художников на краю Европы»

Джеймс рассмеялся.

Ну, тогда нас уж точно найдут.



Майкл Кирни — католик, боец ИРА. Ему двадцать лет, он родом с Гленвех-Драйв в Западном Белфасте. В среду, одиннадцатого июля, другие бойцы ИРА вывезли его из города, пытали, убили выстрелом в голову. Тело бросили рядом с Ньютаунбатле-ром, графство Фермана, в пятидесяти метрах от ирландской границы.



Марейд разлила виски — белесо-желтая жидкость вольготно струилась в чашки. Они чокнулись, выпили.

Вкусно, Михал, сказала Марейд. Вкуснее, чем обычно у тебя.

Налила снова.

Ну а как оно у вас-то мистер Ллойд? — спросил Михал. Там, на утесах.

Очень хорошо, Михал. Лучше, чем я ожидал.

Там есть что рисовать?

Утесы. И свет очень удачный.

Ивее?

В принципе, да.

Все утесы и утесы?

Ллойд кивнул.

Он хочет стать Моне, сказал Массон.

А это кто такой?

Самый знаменитый художник в мире, рисовавший утесы.

Француз, небось, сказал Михал.

Естественно, подтвердил Массон.

Они рассмеялись, выпили.

А как ваша книга, Джей-Пи?

Очень хорошо, Михал. Закончил историю вашего языка.

А конец-то счастливый, Джей-Пи?

Это мы поглядим, Михал.

То есть у вас все готово?

Массон покачал головой.

Теперь нужно писать про мою работу, про сравнительное исследование.

Ллойд осушил чашку.

Так и что дальше будет, Массон?

Марейд налила по третьей.

Как я уже сказал, нужны большие вложения,

иначе язык умрет, как манкский и древнескандинавский.

А это что, плохо? — спросил Ллойд.

Для кого-то нет, сказал Массон.

Я человек утилитарный, Массон. Прагматик.

И?

Чем тратить деньги на умирающий язык, лучше строить дома и открывать больницы.

Это древний язык с древней историей. Манкский был таким же. И древнескандинав

ский. Ничего, мир без них как-то телепается.

И вам этого довольно, Ллойд? Телепаться.

Ллойд пожал плечами.

Чего ж делать-то? Нужно двигаться вперед.

Все сложнее, Ллойд.

Вы правы, Массон. Речь об общем благе.

И?

Если английский больше способствует общему благу, нужно говорить по-английски.

А что такое общее благо? Кто решает, в чем оно?

Хорошее жилье, школы, больницы.

Можно их завести, но говорить по-ирландски.

Правда? Здесь, на этом острове, такого не происходит. Здесь происходит одно: бедность. И отсутствие перспектив.

Массон опрокинул в рот виски.

Как художник может быть столь равнодушен к древней прекрасной вещи?

Если я заболею, я предпочту качественную больницу.

И все? В этом вся ценность языка? Попасть в качественную больницу.

Еще рассказать, что у меня за симптомы. Массон всплеснул руками.

От таких взглядов и правда заболеешь.

Марейд разлила по четвертой. Они выпили.

Эта страна была колонией, сказал Ллойд.

И ею остается, сказал Франсис.

Ллойд пожал плечами.

Язык — жертва колонизации, сказал он. В Индии. На Шри-Ланке. Жертва французского в Алжире.

Да, сходство есть, сказал Массон.

В Алжире и Камеруне насаждали французский. В Ирландии, Нигерии — английский. Ради прогресса приходится учить язык колонизаторов.

И?

Ллойд пожал плечами.

Так вот оно. Во всем мире.

И?

Ущерб уже нанесен, сказал Ллойд. Нужно двигаться дальше. Вкладывать деньги в то, что еще живо.

Язык еще жив, сказал Массон. Здесь, на острове.

И говорит на нем кучка старух, сказал Ллойд.

Марейд не старуха, сказал Массон. Бан И Нил среднего возраста. Язык далеко не так мертв, как того хотелось бы англичанам.

Я ничего не хочу, сказал Ллойд.

Вы всегда ненавидели этот язык, сказал Массон. Чувствовали в нем угрозу. Ваши соотечественники обращались с ним безжалостно. Как дикари.

Ллойд сложил руки, а ноги вытянул.

А, ну конечно, я и забыл. Французы обожали языки Алжира ^вскармливали и лелеяли берберский и арабский.

Хватит дурачиться, Ллойд.

А я дурачусь?

Безусловно.

Что ж вы не в Алжире, не боретесь с ущербом, нанесенным французами? Приехали сюда, браните англичан за их бессовестность, а сами ничем не лучше.

Я лингвист, я пытаюсь помочь.

Там бы и помогали.

Массон поднял бутылку, унимая дрожь в руке, в мыслях, ведь ты бы этого от меня хотела, мама? Чтобы я поехал в Алжир. Чтобы твой сын-лингвист работал ради тебя, твоего языка, твоего наследия.

Ты бы так обрадовалась.

Он подлил виски в чашку Бан И Нил, но медленно, чтобы текло тонкой струйкой.

А вместо этого я здесь, далеко от тебя, мама, на этой скале на краю света, изучаю не твой язык. Не такого ты для меня хотела, мама. После стольких-то лет. Стольких битв. Как же я далеко от тебя, от тех дней, когда, с тобой за руку, я шел по улицам городка, почти что города, скорее моего дома, чем твоего, хотя вела меня ты, твердо уверенная, что в узких проулках вдали от главной улицы найдется учитель, который научит меня языку твоего детства, твоего народа, который, как ты говорила, был и моим народом, хотя я никого из них тогда не знал, не встречал, видел только на фотографиях, видел у тебя на лице их улыбку, видел вас вместе, как вы, счастливые, сидите на стульях под деревьями у моря. Avant la guerre, говорила ты. Ты гладила их лица, а потом убирала их обратно к себе в сумочку. Мы ходили туда день за днем, отказывали учителям, которые тебе казались слишком небрежными, слишком сосредоточенными на разговорной речи, поговорить мы можем и дома, заявляла ты, и не успокоилась, пока не нашла то, что искала, в самом узком проулке, вверх по ступеням в чумазый домишко, мимо окон, выходящих во двор, который когда-то был садом: растения выполоты и заменены прагматичным слоем бетона, — а мы карабкались все выше и выше, в комнатушку с двадцатью партами, перепачканными и обшарпанными, но стоящими в четыре ряда — опрятная деградация. Во главе класса сидел мужчина в поношенном костюме, за солидным, но тоже видавшим виды письменным столом. Он встал не раньше, чем мы к нему приблизились. Предложил нам сесть, мы сели за отдельные парты и завели разговор о моем обучении, о том, что именно он и годится мне в учителя, потому что арабский я буду усваивать в строгости и требовательности. Но и с радостью, мадам Массон. С радостью. И это акт большого мужества, мадам, потому что родители, а особенно матери, по большей части слабы и трусливы: они позволяют своим детям скользить по поверхности этого великого языка, соглашаются на обучение разговорной речи, без углубления и понимания, и эти дети, эти молодые люди остаются недоучками, не до конца приобщаются к своим корням, не до конца погружаются в свою историю, а такое недоприобщение и недопогружение, сказал он, порой опаснее невежества. Недоучки считают, что всё знают, мадам Массон. При этом не знают они почти ничего, а понимают и того меньше. Вы же не хотите, чтобы сын ваш стал недоучкой, мадам Массон. И ты, мама, истово закивала.

Виски потек по краю чашки Бан И Нил.

Учитель пожал мне руку, добро пожаловать на занятия дважды в неделю, приступим в понедельник, каждый раз по два часа. В понедельник я отправился туда, сидел в классе вместе с еще девятью учениками, все мальчики, у всех кожа смуглее моей, скорее как у мамы, учитель вышагивал между партами, требовал ответов, иногда голосом, иногда тычком ладони по затылку, таким крепким, что на глаза наворачивались слезы, а порой и скатывались по щекам, а ты, мама, сидела снаружи, в коридоре, на стуле, нас разделял лист прозрачного пластика, я внутри учил арабский, который мне никогда не понадобится, ты снаружи читала роман по-французски и пила чай из термоса — к тому времени, как я вышел из класса, с красными щеками и глазами, термос опустел. Ты, мама, вздернула подбородок, приказывая мне не ребячиться, не раскисать, стать мужчиной, и пока мы шли домой в зимней мгле, между нами висело молчание.

Франсис выхватил у него бутылку.

Чего это ты тут раздурился, Джей-Пи.

Он наполнил чашки.

Slainte, сказал он.

Все выпили.

Вы бы сперва дома порядок навели, сказал Ллойд.

Массон громко вздохнул.

Англичанин против моей попытки спасти ирландский язык.

А смысл? — сказал Ллойд. Что вы пытаетесь доказать? Он почти мертв.

Пытаюсь убедить жителей Ирландии и Европы в том, что этот язык представляет ценность и его следует охранять.

Зачем охранять язык, на котором почти никто не хочет говорить?

А вот здесь, мистер Ллойд, я хотел бы процитировать поэта-елизаветинца Эдмунда Спенсера. Он писал: «А к речи ирландской нужно ирландское сердце».

Ллойд зевнул.

Сентиментальный вздор.

Не просто сентиментальный, Ллойд.

Правда? — сказал Ллойд. Джеймс и Михал говорят по-английски, так они что, не ирландцы? Михал повернулся к женщинам.

А чай есть, Марейд?

Она встала, двинулась к плите.

Аты что думаешь, Михал? — спросил Массон. Ты, когда говоришь по-английски, меньше ирландец?

Не люблю я про политику, Массон. И ты это знаешь.

Речь о языке, Михал.

А все едино.

Марейд сняла с дверной ручки кардиган.

Na bac leis an fae, сказала она.

И вышла из кухни на улицу.

Что она сказала? — спросил Ллойд.

Сказала, что не будет нам чаю, сказал Михал. Бан И Нил сняла с крючка платок.

Та me ag gabhail amach ag siul.

И тоже вышла.

Что она сказала? — спросил Ллойд.

Пошла погулять, сказал Михал.

Он встал.

Я тоже пойду.