...Бельевая, а в ней - белобрысая девушка: она бы обшивала тебя с утра до вечера и...
Через какое-то время Софи перестала обращать внимание на шум. Она чинила лифчик для Мадам, и работа поглощала её целиком. Как она устала, всё тело ноет. Сегодня был тяжёлый день, и вчера тяжёлый день, и позавчера тяжёлый день. Каждый день – тяжёлый, а она уже не молоденькая: ещё два года – и пятьдесят стукнет. Каждый день – тяжёлый, с тех пор как она себя помнит. Ей представились мешки с картошкой, которые она перетаскивала девочкой, когда ещё жила в деревне. Медленно-медленно бредёт, бывало, по пыльной дороге с мешком через плечо. Ещё десять шагов – и конец: можно дотянуть. Только вот конца никогда не было: всё начиналось сызнова. Она подняла голову от шитья, помотала ею, зажмурившись. Перед глазами заплясали огоньки и цветные точечки – теперь такое с нею часто случается. Какой-то желтоватый светящийся червячок всё время извивается вверху справа – ползёт и ползёт, но не сдвигается с места. А ещё красные, зелёные звёзды всплывают из темноты вокруг червячка – мерцают и гаснут, мерцают и гаснут… Всё это мелькает перед шитьём, горит яркими красками даже теперь, когда глаза закрыты. Ну, пожалуй, хватит отдыхать: ещё минуточку – и за работу. Мадам просила приготовить лифчик к завтрашнему утру. Но ничего не видать вокруг червячка.
Единственная проникающая к нам в дом литература- это романы с продолжением, вырезанные из газет: сшитые суровой ниткой, быстро желтеющие, они наполняют ящик пресным запахом старой бумаги.
На другом конце коридора шум внезапно нарастает. Дверь открылась, явственно прозвучали слова.
Иногда доносится шепот, обрывки фраз, но они все дальше, а потом я засыпаю, и для меня сразу же наступает завтра.
– …bien tort, mon ami, si tu crois que je suis ton esclave. Je ferai ce que je voudrai [1].
Анриетта - последний ребенок в семье, где детей было тринадцать, и родилась она по недоразумению - родители вовсе ее не хотели: сестры ее были уже большие, старшие даже замужем, и у них самих были дети. Не потому ли Анриетта такая чувствительная, так отзывчива ко всякому горю, всякой беде?
– Moi aussi [2]. – Смех Месье не предвещал ничего хорошего. В коридоре послышались тяжёлые шаги, что-то хрустнуло на подставке для зонтиков, с треском захлопнулась входная дверь.
Дезире представляет себе жизнь в виде прямой линии. Покинув улицу Пюи-ан-Сок и перебравшись через Арочный мосг, он сделал небольшой крюк, но скоро вернулся на ту сторону Мааса. Конечно, учился он больше, чем родня. Но он остался одним из них - просто стал у них первым. И не все ли равно, что брат Люсьен - столяр, Артюр - шляпный мастер, а Селина замужем за наладчиком станков.
Софи снова склонилась над работой. Этот червяк, эти звёзды, эта ломота во всём теле! Провести бы целый день в постели – в огромной постели, пушистой, тёплой, мягкой, – целый Божий день…
А вот Анриетта от этого страдает: недаром она в пять лет узнала, что такое бедность, жила вместе с мамой на пятьдесят франков в месяц и мама ставила на огонь кастрюли с водой, притворяясь, что готовит обильный обед; недаром в шестнадцать Анриетта убедила всех, что ей девятнадцать; недаром, впервые сделав высокую прическу, явилась к господину Бернгейму и была принята продавщицей в магазин \"Новинка\".
Звонок хозяйки напугал её – этот звук, похожий на жужжание растревоженных ос, всегда заставлял её вздрагивать. Софи встала, положила шитьё на стол, разгладила передник, поправила чепец и вышла в коридор. Звонок ещё раз неистово зажужжал. Мадам, видно, совсем потеряла терпение.
Когда они поженились, Дезире в тот же вечер вручил ей сто пятьдесят франков на месяц. Она принялась изощряться в стряпне.
– Наконец-то, Софи. Я уж думала, вы никогда не явитесь.
Сто пятьдесят франков она положила в супницу на буфете. У маленьких людей супница часто служит сейфом, и это естественно: супницы очень хрупки, особенно ручки и шишечка в форме желудя на крышке. Если пользоваться таким сооружением по назначению, то супниц не напасешься.
Софи промолчала – что тут скажешь? Мадам стояла перед распахнутым настежь шкафом. Она прижимала к груди целую кучу платьев, ещё ворох разнообразной одежды валялся на кровати. «Une beaute a la Rubens» [3], – говаривал о ней муж, когда бывал в благодушном настроении. Ему нравились такие женщины: роскошные, крупные, полногрудые. Что возьмёшь с этих невесомых фей – кости одни, больше ничего. Он ласково звал жену «моя Елена Фоурмен».
И вот за первый месяц, представляешь себе, сынишка... Кстати, \"сынишка\" - самое ласковое слово, которое позволял себе мой отец. Так вот, за первый месяц... Представь себе, что в этом месяце, первом месяце ее замужества, числа двадцатого, если не раньше, моя мать, промучавшись целый вечер, с заплаканными глазами призналась Дезире, что от ста пятидесяти франков ничего больше не осталось.
– Когда-нибудь, – говорила Мадам знакомым, – я должна всё же пойти в Лувр и поглядеть на свой портрет. Кисти Рубенса, знаете ли. Это просто поразительно: всю жизнь прожить в Париже и ни разу не побывать в Лувре. Не так ли?
Она никогда этого не забывала. С тех пор у нее уже не случалось подобных катастроф; она принялась считать, день за днем, каждое су, каждый сантим, потому что в те времена сантим тоже кое-что значил.
Сегодня вечером она была великолепна. Щёки пылали, глаза под длинными ресницами сверкали ярче обычного, короткие рыжевато-каштановые волосы живописно разбросаны по плечам.
А сколько еще хлопот у двадцатилетней молодой мамы, живущей на третьем этаже в доме на улице Пастера! Я принимаю ванны. По утрам мне готовят ванну с морской солью для укрепления мускулов. А угольщик и зеленщик выбрали именно этот час, чтобы дудеть под окнами в свои дудки.
– Завтра, Софи, – трагически произнесла она, – завтра мы едем в Рим. Утром.
Можно завести в подвале запас угля. Но во-первых, для этого нужен подвал, а хозяин предпочитает пользоваться обоими подвалами в доме сам. Во-вторых, тогда надо покупать сразу целую тележку угля, то есть выложить одним махом изрядную сумму.
Говоря это, она сняла с вешалки ещё одно платье и швырнула его на постель. От резкого движения халат распахнулся, мелькнуло расшитое бельё и пышное, белоснежное тело.
Ванночка с соленой водой, в которой я сижу, стоит прямо на полу. А вдруг я воспользуюсь этим и набедокурю? Анриетта спускается бегом. Соседки выстроились в очередь каждая со своим ведром. И Анриетта в страхе возводит глаза к небу, точно с минуты на минуту ждет катастрофы.
– Надо немедленно собираться.
Нужно сходить на угол к мяснику. Я тяжелый. Я уже немножко умею ходить, но иду медленно. А если в магазине, набитом покупателями, отпустить меня хоть на минутку, то вдруг я доберусь до ножей?
– Надолго ли едем, Мадам?
Что знает обо всем этом мой отец? Он ведь, пожалуй, считает, что таков удел женщин: разве его собственная мать не вырастила тринадцать детей одна, без прислуги?
– Две недели, три месяца – откуда мне знать? Да и какая разница?
К его возвращению стол накрыт, обед томится на плите, в доме прибрано, а на маме чистый передник.
– Большая, Мадам.
В определенное время, ни раньше ни позже, он вернется в контору. У него один мир, одна дорога.
– Главное – уехать. После того, что мне сейчас было сказано, я вернусь в этот дом, только если меня будут об этом умолять на коленях.
А мы с мамой проводим долгие часы вдвоем в двух комнатах на улице Пастера - я на полу, она в хлопотах по хозяйству,- и для нее вне этих стен столько недосягаемых миров, сколько кварталов в городе, сколько родственников в семье, сколько братьев и сестер у Дезире и у нее, главное - у нее.
– Тогда, Мадам, лучше взять самый большой чемодан. Пойду принесу.
Она не видится больше со своей сестрой Мартой, которая замужем за богатым бакалейщиком Вермейреном. Анриетта была у них нянькой при детях, а теперь Марта не может простить сестре, что та вышла замуж за скромного служащего с того берега Мааса. Вермейрен занимается крупной коммерцией: у него телеги, лошади, кладовщики и склады, где полным-полно товаров в ящиках, мешках, бочках, прямо в грудах.
В кладовке было душно, пахло пыльной кожей. Большой чемодан затиснут в дальний угол; чтобы вытащить его, нужно наклониться и тянуть изо всех сил. Червячок и цветные звёзды задрожали перед глазами, а стоило выпрямиться, как закружилась голова.
Другая сестра, Анна, старшая из дочерей Брюля, живет в квартале Сен-Леонар, напротив порта, набитого баржами, на берегу канала, ведущего прямиком в Голландию. Она замужем за старым Люнелем, корзинщиком. У Анны лавочка, где торгуют товарами для моряков. В углу, возле кассы,- стойка. Дочки у Анны берут уроки игры на рояле. Сын будет учиться на доктора.
– Я помогу вам собрать вещи, Софи, – сказала Мадам, увидев горничную, волочившую тяжёлый чемодан. Какое страшное, смертельно усталое лицо у этой старухи! Она не выносит рядом с собой людей старых и некрасивых, но Софи такая расторопная, было бы глупо уволить её.
Альбер, живущий в Хасселте, уже считается в своих краях воротилой: он из первых в торговле лесом и хлебом, каждый понедельник наведывается на биржу.
– Не беспокойтесь, Мадам. – Софи прекрасно знала: начни только Мадам открывать ящики и расшвыривать повсюду вещи, конца этому вовек не будет. – Вам лучше лечь. Уже поздно.
Куда пойти Анриетте? Остальные братья вообще стерлись из памяти - их вытеснили старшие; она с трудом припоминает, как их зовут, сколько им лет. У нее нет даже* их фотографий.
Нет, нет. Она не сможет уснуть. Она так расстроена. Эти мужчины… Вот изверг! Что она, раба ему? Как он смеет так с ней обращаться!
Остается Фелиси, она всего на десять лет старше Анриетты и тоже была продавщицей. Фелиси вышла замуж за хозяина кафе \"У рынка\", и он запрещает ей видеться с родней. Анриетта гуляет, выгуливает меня, катит коляску по улицам: доктор говорит, что детям необходим свежий воздух.
Дезире нечувствителен к подобным тонкостям.
Софи укладывала вещи. Целый день в постели, в мягкой постели, в большой постели – в такой, как эта, в спальне у Мадам. Задремать, проснуться ненадолго, опять задремать…
Он говорит:
- Твоя семья... Моя семья...
– Последний его номер, – возмущалась Мадам, – денег, мол, нет. Я не должна, видите ли, покупать столько платьев. Какая нелепость! Что же мне, голой ходить, что ли?! – Она развела руками. – Говорит, не можем себе позволить. Чушь какая. Уж он-то не может! Он просто подлец, подлец, невероятный подлец. Занялся бы для разнообразия чем-нибудь полезным, вместо того чтобы кропать идиотские стишки, да ещё и печатать их за собственный счёт, нашлись бы и деньги. – Она расхаживала взад и вперёд по комнате. – А тут ещё этот старикан, его отец. Ему-то что, спрашивается? «Вы должны гордиться, что ваш муж – поэт». – Последние слова она произнесла дрожащим старческим голосом. – Ну смех, да и только. «Какие прекрасные стихи посвящает вам Эжезипп! Сколько страсти, сколько огня!» – Она передразнивала старика: лицо её сморщилось, челюсть дрожала, колени подгибались. – А Эжезипп-то, бедняга, – лысый… последние три волосины… и те красит! – Она задыхалась от хохота. Продолжала, чуть переведя дух: – А страсть-то, а огонь – шуму о них много в паршивых его стишонках… а на деле… Но, Софи, милая, что с вами? Зачем вы укладываете это мерзкое старое зелёное платье?
По мнению Дезире, его семья - истинные льежцы, с того берега Мааса, с улицы Пюи-ан-Сок, а ремесленники они или служащие - это уж не столь важно.
Софи молча вынула платье. Ну почему именно сегодня ей вздумалось так жутко выглядеть? Больна, наверное. Лицо жёлтое, и губы совсем посинели. Мадам передёрнуло: ужас какой. Надо бы отправить её в постель. Но отъезд важнее. Что тут сделаешь? На душе у неё было как никогда скверно.
И не так уж важно, есть у тебя лоджия или нет, живешь ли ты в собственном доме или снимаешь квартиру.
«Ужас. – Вздохнув, она тяжело опустилась на край кровати. Тугие пружины подбросили её раза два, пока не утихомирились. – Выйти замуж за такого человека. Скоро я стану старой, толстой. И ни разу ещё не изменила. А он чем платит?» Она встала и вновь принялась бесцельно бродить по комнате.
Люди отличаются друг от друга, по его мнению, только тем, что одни из них хозяева, как господин Майер, а другие - служащие, как он сам.
Все остальное - мелочи.
– Я этого не вынесу, – вырвалось у неё. Она застыла возле большого зеркала, восхищённая своим трагическим великолепием. Глядя на неё сейчас, никто бы не сказал, что ей за тридцать. Но позади трагической героини в зеркале видно, как иссохшая старуха с жёлтым лицом и посиневшими губами копошится у большого продолговатого чемодана. Нет, это уж слишком. Софи сейчас похожа на тех нищенок, которые холодным утром стоят у сточных канав. Пройти мимо, стараясь не глядеть на них? Остановиться, открыть кошелёк, дать им медную монетку, или серебряную, а может, и купюру в два франка, если мелочи нет? Как ни крути, а всё равно так и тянет извиниться за то, что тебе в мехах тепло и удобно. Вот что значит ходить пешком. Был бы автомобиль – опять подлый Эжезипп! – можно мчаться себе вперёд, опустив шторки, и даже не подозревать о том, что есть где-то подобные уродины. Она отвернулась от зеркала.
Лишь бы поесть вдоволь и вовремя, а потом посидеть без пиджака и спокойно почитать газету.
– Я этого не вынесу, – произнесла она, стараясь не думать о нищенках, о посиневших губах и пергаментно-жёлтых лицах, – не вынесу. – Опустилась на стул.
Они любят друг друга и счастливы. Но Дезире сознает свое счастье и умеет его смаковать, как смакует по вечерам свою трубку, куря ее крошечными затяжками. А его жена не знает, что это и есть счастье.
Только представить себе – такой вот любовник, беззубый, морщинистый, с синими, искривлёнными в улыбке губами. Она закрыла глаза, содрогаясь от одной этой мысли. С души воротит. Помимо воли взглянула ещё раз: глаза у Софи были тусклые, тяжёлые, как свинец, почти совсем мёртвые. Что же делать? Лицо старухи было укором, обвинением, напоминанием. Ей делалось дурно от одного его вида. Она никогда не чувствовала себя такой разбитой.
Она страдает по привычке, страдать - ее призвание. Боится допустить какую-нибудь оплошность. Заранее переживает: вдруг подгорит горошек, вдруг она не доложила в него сахару, вдруг в углу комнаты осталась пыль. Она переживает, ведя меня в аптеку взвешиваться: что она скажет мужу, если вдруг выяснится, что я на несколько граммов похудел или хотя бы не прибавил в весе?
Софи медленно, с трудом разогнулась, лицо её искривилось от боли. Медленно направилась к комоду, медленно отсчитала шесть пар шёлковых чулок. Вернулась к чемодану. Боже мой, да это сама Смерть!
Она принаряжает меня и, поскольку отец в конторе и дома ее никто не ждет, ведет меня через Арочный мост в \"Новинку\".
Здесь она тоже страдала в свое время. Страдания были, во-первых, физические. У слабенькой Анриетты после нескольких часов стояния на ногах начинало ломить поясницу. Правду сказать, поясница у нее и теперь болит по вечерам, оттого что она носит меня на руках, стирает, таскает воду и ведра с углем. Это недуг небогатых женщин, небогатых мамаш.
– Ужасно, – убеждённо повторила Мадам, – ужасно. – Нужно отправить Софи в постель. Но без служанки не собраться. А ехать надо во что бы то ни стало. Завтра утром. Ведь она сказала Эжезиппу, что уедет, а он не поверил, посмеялся. Она должна дать ему хороший урок. В Риме Луиджино. Такой очаровательный мальчик, к тому же маркиз. Кто знает… Но перед глазами – только лицо Софи: свинцовые глаза, синеватые губы, жёлтая, сморщенная кожа.
Все бы не беда, если бы покупатели входили в положение. Но вот госпожа Майер, например,- она каждый день является в магазин, присаживается во всех отделах по очереди, заставляет переворошить весь товар, смотрит в лорнет, критикует, ничего не покупает, а потом еще зовет заведующего отделом, чтобы нажаловаться на продавщицу.
– Софи, – внезапно выкрикнула она, с трудом удерживаясь от визга, – подойдите к туалетному столику. Там стоит баночка румян – «Дорин», номер двадцать четыре. Положите немного на щёки. В ящичке справа – губная помада.
А чего стоит въедливое начальство! Один только раз отважилась Анриетта украсить свое черное платье маленьким кружевным воротничком. И тут же - вызов к господину Бернгейму.
Она твёрдо решила не открывать глаза. Софи встала, – как жутко хрустнули суставы! – подошла к туалетному столику и простояла там, копаясь целую вечность. Что это за жизнь, Господи, что за жизнь! Наконец поплелась обратно. Мадам открыла глаза. О, так лучше, гораздо лучше!
- Я надеюсь, мадемуазель, что причиной вашего легкомысленного поступка является только ваша молодость; в противном случае мне пришлось бы поставить вам на вид, напомнить, что \"Новинка\"-солидная фирма, где не место барышням, одетым, как... как...
Бедняжка Анриетта! Конечно, в том, что веки у нее теперь такие тонкие и в морщинках, словно луковая шелуха, виноваты постоянные слезы.
– Благодарю вас, Софи. Так вы выглядите куда менее усталой. – Она проворно вскочила. – А теперь нам надо поторапливаться. – Полная сил, подбежала к шкафу. – Боже милосердный, – воскликнула она, воздевая руки, – вы забыли положить моё голубое вечернее платье! Софи, ну как можно быть такой бестолковой?!
Она входит в \"Новинку\", прогуливается по магазину, улыбается печальной и тонкой улыбкой. Она боится многого, но больше всего выглядеть вульгарной.
Вдруг кому-нибудь придет в голову, что вот, мол, ей повезло, нашла себе мужа, а до товарок теперь и дела нет?
Даже ликуя в душе, она считала бы своим долгом притворяться, что грустит и скучает по прошлому.
А вдруг одетый в сюртук инспектор подумает: дескать, раз она здесь служила, то и воображает, что может теперь разгуливать по магазину в свое удовольствие! Еще скажет, чего доброго, что она отвлекает подруг от работы!
И Анриетта демонстративно покупает что-нибудь. Во весь голос рассуждает о катушке ниток или о мадаполаме. И тут же шепотом, украдкой, улучив минуту, когда никто не смотрит, пускается болтать, расспрашивает девушек о том о сем и все время тревожно поглядывает по сторонам.
Валери, Мария Дебёр и другие, чьих имен я уже не помню, тоже боязливо оглядываются, прежде чем взять меня на руки и расцеловать в обе щеки.
- Я продала бы тебе со скидкой... Если бы снять ярлык...
- Нет-нет, Валери! Умоляю!..
Еще не хватает, чтобы ее сочли мошенницей!
- Я хочу платить столько же, сколько все. У нас, конечно, лишних денег нет, но...
Единственное, что способно вывести Дезире из себя, это разговоры насчет отсутствия лишних денег. А мысли об этом неотступно преследуют мою мать.
- Слушай, Дезире, теперь Жорж уже подрос, ему два годика. Что, если я заведу небольшую торговлишку?
У нее это в крови. В ее родне все, или почти все, торговцы. И все преуспевают, кроме дяди Леопольда, который пошел по дурной дорожке.
Торговать! Чистенькая, хорошенькая лавочка, с премилым звонком на двери. И чтобы звонок был слышен на кухне, где можно спокойно хозяйничать. Сладостная музыка! Быстро вытереть руки, проверить, нет ли пятнышка на переднике, привычным движением поправить шиньон, приятно улыбнуться...
- Добрый день, госпожа Плезер. Тепло сегодня, не правда ли? Что вам угодно?
- Понимаешь, Дезире, если бы я завела маленькую лавочку...
- У нас бы тогда уже ни один обед не прошел спокойно. Зачем, если у нас и так все есть?
У отца всегда все есть. Анриетте вечно всего не хватает. В этом разница между ними.
- Через год-другой я буду получать сто восемьдесят франков в месяц. Господин Майер мне на это намекал еще на прошлой неделе.
Ему никогда не понять, что можно жертвовать покоем ради денег. Он будет бороться до конца, с улыбкой отстаивая свое право на инертность.
- Вот уж самый настоящий Сименон! В семье и во всем мире отчетливо обозначаются два клана - Сименонов и Брюлей!
- Много тебе помогали братья и сестры, когда вы остались вдвоем с матерью?
- Я работала! А теперь, если с тобой что-нибудь случится, я останусь одна, без средств и с ребенком.
Правда ли, что Дезире жесток, что он чудовищный эгоист? Он сам постарается внушить это всем вокруг, и Анриетта не раз упрекнет его в эгоизме.
Снова утыкаясь в газету, он отвечает с видом человека, которому надоело спорить:
- Опять пойдешь работать.
Мне два года, ему двадцать семь, ей двадцать два.