Людмила скомандовала:
— Гордей, давай музыку. Всем танцевать!
Возвратился Оленич. Взял за руку Люду и повел ее, неуклюже отставляя в сторону протез. На его лице застыло напряжение и сосредоточенность, словно он решал труднейшую задачу.
22
Музыка текла точно река, подхватывая своим не быстрым, но мощным течением все на своем пути и унося в неведомые края. Гости самозабвенно отдавались во власть нарастающему половодью звуков. Андрей, почувствовав дрожь в мышцах ноги и ощутив, что культя задеревенела, а протез стал вдруг непомерно тяжелым, хотел было остановиться, но, взглянув на склоненное к его плечу счастливо умиротворенное лицо Людмилы, не решился прервать блаженное состояние ее души. Она сама внутренним чутьем угадала, что с ним делается, шепнула:
— Тебе время отдохнуть. Пойди во двор, отдышись. Я же должна занимать гостей.
И в это время Гордей Михайлович объявил перерыв и выключил радиолу.
Андрей с удовлетворением заметил, что Виктор все время танцевал с Мирославой, и теперь они, раскрасневшиеся, взволнованные, стояли рядышком и смущенно поглядывали друг на друга. Проходя мимо них, он услышал ее голосок:
— Пить хочется…
Виктор кинулся в столовую и принес чашку воды. Галя мечтательно воскликнула:
— А я люблю мороженое! Обожаю!
— Девочки, в субботу угощаю! В парке на танцах, — пообещал Виктор.
Эдуард ухмыльнулся:
— Мороженое предпочитаю после хорошей выпивки.
Никто ему не ответил. Увидев, что Людмила осталась одна, Эдик направился к ней, широко улыбаясь.
Гости покидали зал, где стало душно, старались найти себе подходящее место, чтобы спокойно посидеть, подышать. Людмила Михайловна, желая отвязаться от Эдика. сказала, что пойдет в столовую присмотреть, как накрывается стол, но он двинулся следом, стремясь завязать разговор, все время пытаясь взять ее за руку. Посмеиваясь, она заставила его открывать бутылки, а сами ушла на кухню.
Кубанов скрылся в биллиардной, чтобы выкурить трубку: в последнее время он пристрастился к трубке, потому что много было хорошего трубочного табака, а сигареты выпускались очень плохие. Он брал лучшие марки табака и не так любил сам процесс, как аромат зелья и запах дыма. К нему присоединился и Гордей, хоть и не терпел курение. Оставшись в одиночестве, Андрей вышел во двор, в вечернюю прохладу и синь, подышать и поразмышлять обо всем, что происходит, подумать о том, что будет с ним и с Людой. Ему все время казалось, что надвигается что-то нехорошее, неприятное, что невозможно предугадать, но что висит над ним и постоянно чем-нибудь дает о себе знать. Посидел на лавочке, расстегнув ворот кителя. Появился Рекс, присел рядом, лизнул хозяину руку. Но хозяин не ответил, занятый своими мыслями. Потом, объятый беспокойным ожиданием, Андрей возвратился в дом.
Уже все были в столовой и шумно рассаживались на стульях. Оленич прошел к дальнему краю стола и сел между Гордеем и Людмилой. По другую сторону от нее сидел Кубанов. Говор за столом постепенно затихал, все смотрели на хозяев дома. Гордей поднялся с наполненной рюмкой, посмотрел сквозь нее на свет, помолчал несколько секунд и обратился к Андрею:
— Не впервые я и Люда провожаем тебя из дома, а каждый раз с надеждой на твое возвращение. Бывают у мужчин привязанности, дружба, братство, наконец. У нас с тобой сложились судьбы так, что порой кажется, мы всю жизнь были вместе и ни одно облачко не бросило тень на наше родство. Потому что наше родство самое близкое — духовное и бескорыстное. Я не тост произношу. Просто хочу выпить за твое путешествие и за нашу любовь друг к другу. Сестренка, я говорил и от твоего имени.
Он выпил свою рюмку и сел, толкнув плечом Андрея, как бы подтверждая свои слова. Люда, не поднимаясь, проговорила:
— Каждый может сказать свой тост. Я пью за человеческую чистоту. За этих двух честных идеалистов.
Кубанов тряхнул чубом:
— Все поэты, только я прозаик. За вас, мои новые и старые други!
И каждый, сидящий за столом, что-то произносил, что-то пытался сказать хорошее. Витя, например, произнес только два слова: «За отца!» Галя сказала: «За всех!» Не произнесли ни слова только Мирослава и Эдуард. И это не осталось незамеченным. Людмила Михайловна удивленно посмотрела на девушку:
— Славуня, ты ничего не хочешь сказать?
Девушка поднялась, покраснела, засмущалась до слез в глазах и произнесла дрожащим голосом:
— Я не пью…
Все засмеялись. Кто закусывал, кто пил воду. Эдик сидел неподвижно, как изваяние, явно чтобы обратить на себя внимание. Гордей Михайлович спросил у Кубанова:
— Ваш коллега тоже не пьет?
И тут, конечно, засмеялись все еще громче, и даже кто-то захлопал в ладоши. Кубанов поднял руку, прося тишины:
— Да, Эдуард не пьет… — такими мизерными рюмками.
И вдруг поднялась Людмила Михайловна:
— Эдуард, как вы можете выдерживать такой натиск? Я выпью вместо вас.
Но Эдик тяжело поднялся, налил в бокал водки и вздохнул:
— Э, да что я против силы божьей!
Он выпил и поставил фужер на стол. Когда Эдуард уже опускался на свое место, Андрей вдруг уронил вилку, зацепил рукавом рюмку и опрокинул ее на скатерть. Людмила наклонилась к нему и шепотом спросила, что произошло, но он не слышал ее и не видел, ибо смотрел на Придатько. Смотрел так сосредоточенно, так пристально, что Эдуард почувствовал его взгляд и обернулся.
— Как ты сказал, Эдуард? — требовательно и мрачно спросил Оленич.
Но Придатько уже овладел собой. Он засмеялся и отшутился:
— Людмила Михайловна здесь богиня, и силе ее воли я не могу сопротивляться. Ее слово — закон, как и для каждого присутствующего здесь. Разве не так?
Вокруг зааплодировали. Андрей понял, что допытываться смешно и глупо, товарищи не поймут истинной тревоги, что словно молния прожгла его сознание. Он сел на место и сказал Людмиле:
— Постарайся занять людей, чтобы не заметили моего ухода. Я хочу побыть несколько минут один. Посижу в биллиардной.
— Что с тобой! Ты так бледен!
— Ничего, ничего, чуть-чуть сердце закололо. Я знаю, сейчас пройдет.
— Я к тебе приду, ладно?
— Хорошо. Только чтоб компания не расстроилась…
Андрей стоял в полутемной биллиардной у раскрытого окна и вспоминал осень сорок второго. Даже жестокость последующих дней войны, ранение и лечение в госпитале и операции ноги и спины не были такими отчаянно трудными. И еще он вспоминал Женю Соколову, метеором пролетевшую через его судьбу в то беспросветное время. И вспомнил капитана Истомина и его настоящую любовь к грузинской женщине, летчице Нино, и товарищей, погибших и оставшихся после того боя на горячем песке возле речки Шалушки.
Судьба испытала его всем, чем только располагала в военное время, но и наградила щедро: дает возможность Жить, любить, узнать подлинное человеческое счастье.
Дверь тихо отворилась, и в биллиардную проскользнула Люда.
— Пойдем, — прошептала она, — нас ждут все. Нам не так легко уединиться сегодня. Пойдем.
Гости сидели за столом. Кубанов веселил девушек, а Эдуард мрачно наблюдал за ним и пил рюмку за рюмкой Андрей налил в свою рюмку капельку слабенького вина — он вообще не пил — и поднялся, обращаясь к сидящим за столом:
— Хочу и я сказать слово. Не надо думать, что в госпитале находятся калеки, ненужные отбросы войны. Здесь живые люди, выбитые из седла. Но у каждого — горячее сердце и пытливый ум. И все мы сражаемся. Госпиталь — это остров войны, это крепость мужества. А наша сестра говорит — собор страданий. И я прошу вас выпить за тех, кто не вернулся с войны. За павших и за живых, находящихся вдали от родного дома.
— И за уходящих в армию! — сказала Людмила Михайловна.
— Спасибо, дорогая! — поклонился Оленич. — За Витю!
Эдик, отвалившись на спинку стула и ухмыляясь, выкрикнул:
— Капитан! А старший сын уже отслужил?
Это удар ниже пояса, нанесенный расчетливо. Эдик был беспощаден:
— Старший сын Евгении Павловны служит. Вы его так же провожали?
Людмила Михайловна, вскрикнув, убежала из зала. Виктор смотрел на капитана во все глаза, не понимая, что делается? Он готов был заплакать: что происходило в его душе?! Обида? Мысль, что его обманул тот, кого он назвал отцом? Оленич же стоял ни живой ни мертвый, хотя не до конца понял, что случилось. Только Гордей не потерял самообладания. Он спокойно взял Оленича за руку и проговорил:
— По-моему, хорошая новость! А?
Оленич благодарно взглянул на друга:
— Да, безусловно: прекрасная новость!
Придатько с недоумением слушал разговор Оленича и Криницкого, потом бросил Кубанову:
— Вы всегда говорите о справедливости. Разве справедливо — пригреть бездомного, а от своего отречься?
— Ну вот сейчас и проверим: справедлив ли ты сам? Гордей Михайлович, здесь имеется телефон?
— Конечно. Вон, за дверью, на тумбочке.
— Пожалуйста, закажите срочно Киев. Вот номер телефона. — Кубанов быстро написал на бумажке номер.
Криницкий вышел, оставив дверь открытой, и все слышали, как он заказывал разговор. Сидели затаив дыхание. Гордея Михайловича на коммутаторе знали и поэтому его обслуживали без очереди и почти молниеносно. Уже через минуту он разговаривал с Киевом:
— Это Евгения Павловна? С вами говорит начальник госпиталя для инвалидов войны. Так точно, у нас капитан Оленич Андрей Петрович. Согласно вашей рекомендации направляем подлечиться к морю. Да, да! Это идея профессора Колокольникова. Что? Почему перепугались? С ним? Нет, ничего не случилось. Просто появился один вопрос. Да, касается вас и Оленича. У вас есть сын? Сколько ему лет? Девятнадцать? Он служил в армии? Ага, сейчас на службе. А когда родился, нужно уточнить. В сорок шестом году? Спасибо. Да, конечно, передам.
Кубанов встал из-за стола и пошел в коридор. Гордей Михайлович проговорил:
— Вот с вами хочет поговорить Кубанов. Да, да, он здесь.
Николай Григорьевич поздоровался и спросил:
— Ты утверждаешь, что он родился в сорок шестом? Да, это очень важно. Да нет, справка и метрическая выписка не нужны. Что ты, что ты, Женя! Знаешь ведь, напрасно никогда не буду интересоваться личными делами. Спасибо, дорогая… Я, право, не знаю… Здесь много людей, гости, провожающие… Да, и он здесь… Хорошо, хорошо, Женя. Спасибо за добрые слова! До свиданья.
Когда Кубанов возвратился на свое место, Эдик уже собрался уходить.
— Вы правы, шеф, — глухо проговорил Эдик. — Извините все…
— Ты скажи мне, где научился стрелять в спину?
Эдуард ничего не ответил и вышел из зала.
В тишине проникновенные слова, которые говорил Кубанов, звучали особенно взволнованно и значимо:
— Друзья! Нелегко вам живется, все время приходится преодолевать враждебные силы — болезни, незаживающие раны, оскорбления. Я должен с горечью признать, что фотокорреспондент безобидный болтун в сравнении с тем, что делается на местах. Повсюду, где я бывал, в селах и городах, инвалиды войны — заброшенные люди. Никто на них не обращает внимания. Идешь по селу, смотришь: где валится крыша, забор, сарай, где запустение во дворе, — знай, там живет инвалид войны. Многие хозяйственники не обращают на них внимания, ничем не помогают. Считают их нахлебниками. Вот где, Андрей, трагедия, вот где неуемная человеческая боль! И ты едешь туда, чтобы все это испытать на себе. Поэтому-то я тебе не советовал уезжать отсюда, где тебя так любят и так уважают. Я сейчас тебя люблю стократ сильнее, чем тогда, на фронте. Тогда ты мне завидовал, теперь я тебе. И я желаю тебе, Андрей, не потерять того, что имеешь. И выпью за это чарку.
23
Видимо, сообщение о сыне подействовало на Люду как неожиданный предательский удар: она одновременно и испугалась за свою любовь, и ее совесть, наверное, восстала: зачем же мешать, если вдруг окажется, что двое старых влюбленных связаны живой нитью, живой плотью? И это оказалось столь сильным, что Люда долго не могла прийти в себя и разобраться во всем спокойно.
Вот так фотокорреспондент! Вот так художника подсунул Николай! Ничего не скажешь, умеет Эдик портить людям жизнь. И откуда он взялся? Просто невозможно связать воедино, в логическую цепочку все, что он тут делал и говорил! Как будто бы он специально появился рядом, чтобы отравить все, чем жил и чем дышал Оленич, да и все окружающие.
Между тем Андрей все свободное время теперь посвящал тому, что ходил по палатам и проведывал знакомых и друзей по госпиталю, с которыми провел здесь не один год, которым часто помогал — кому разделить одиночество, кому развеять тоску-кручину, кому облегчить боль: Андрей был единственным в госпитале, кто мог самостоятельно передвигаться. Товарищи знали, что и он часто подвергается смертельной опасности, когда болезнь швыряет его в пучину беспамятства, когда приступы длятся по нескольку суток. Они считали, что он тоже навек прикован к палате номер четырнадцать. И те дни, когда он не заглядывал к ним, когда они по нескольку дней не слышали в коридоре его костылей и он не заходил к ним и не рассказывал о новостях, что происходит в стране и за рубежом, о той жизни, которая пока им всем недоступна, тогда они догадывались: с капитаном плохо. И спрашивали санитарок, сестер, докторов: как там Оленич?
Но теперь он входил в палату к товарищу с иной целью — чтобы деликатно, не вызывая болезненной зависти или ревности, поведать о своем отъезде. Он даже не решался говорить им, что выписывается из госпиталя, что демобилизуется, наконец, из армии навсегда. Лейтенант Георгий Джакия долго всматривался в лицо Андрея пламенными глазами, что блестели как перезрелый черный виноград, потом его рот растянулся в улыбке:
— Капитан, ты посвежел, как на празднике винограда. Ты как рог тура, полный молодого вина! У тебя радость? Скажи, поделись: я твой брат, буду радоваться с тобой вместе.
— Посылают к Черному морю, под солнышко — погреть косточки.
Георгий зацокал языком:
— Будешь в Абхазии — поклонись от меня. Самое лучшее Черное море — в Абхазии. Наивысшие горы — в Абхазии. Самые прекрасные песни — в Абхазии. До ста лет можно жить только в Абхазии. Будешь проходить по виноградникам — притронься рукой к лозе, и ты наберешься сил. Остановишься у горного потока — напейся, и ты станешь сильнее вдвое. Попадешь на пир — выпей рог вина, и ты трижды станешь сильнее, Андрей!
Георгий начал волноваться, и его возбуждение и радость воспоминаний перешли в бессвязные выкрики, потом — в бред. Голова его металась на подушке, переливались, словно языки огня, его рыжие буйные волосы. Пот заливал лицо и глаза. Андрей нажал кнопку возле двери и вызвал дежурную медсестру. Но прибежала Людмила, сделала Георгию укол, подождала, как он стихнет.
— Ты его разволновал? Сказал, что едешь?
— Да. Но мне надо было с ним попрощаться. Он бы не простил мне, если бы я уехал не простившись.
— Знаю. Но ты ведь не сегодня едешь?
— Дни летят быстро… Что делает Кубанов? Я его сегодня не видел.
— Он просит провести его по палатам, хочет посмотреть на наших обитателей. Это ему надо и для работы, и для души. Он взволнован тем, что удалось ему увидеть. Никогда не был в госпитале, где лежат инвалиды войны.
— Может, я проведу его? Люда, как?
— Да, так лучше, чем если бы я или Гордей водили его. А так — твой старый друг, фронтовик. Да, это хорошо. Я скажу Гордею. Ты подожди в коридоре, я пришлю Кубанова.
Кубанов показался Андрею глубоко озабоченным, даже будто бы болезненным. Они побывали у майора Ладыжца. Правда, с ним не поговоришь, но не мог пройти мимо него Андрей. Да и Николаю полезно увидеть, как здесь до сих пор командиры поднимают в рукопашную воображаемых бойцов, как идут на таран бывшие летчики, как бросаются под танки… Через час, когда Кубанов уже еле шел за Андреем, совершенно разбитый сочувствием, пораженный ужасом той жизни, которой живут здесь больные, он признался, что даже во время войны не испытал таких сильных впечатлений и переживаний.
— Ты сильный человек, Андрей! В такой преисподней не потерял равновесия…
— Жизнь продолжается! Пойдем, познакомлю с комиссаром Белояром. Мы его до сих пор считаем комиссаром. Да он и сам убежден, что до сих пор служит и что еще кому-то нужен.
Они остановились возле высокой двери, обитой дерматином.
— Всегда молча стою минуту, прежде чем войти: сосредоточиваюсь, обдумываю, как меньше отнять у комиссара времени: ведь он работает, не то что я, бездельник.
— Это похоже на ритуал.
Оленич легонько постучал в дверь, и она бесшумно отворилась — на пороге появилась женщина лет шестидесяти пяти, с круглым, почти бескровным лицом и ласковыми светло-голубыми, точно выцветшими, глазами старой монахини.
— Не спит? — спросил Андрей.
— Нет, лежит отдыхает. Только что кончил диктовать — записывали два студента. Заходите, он вам всегда рад. Товарищ с вами?
В крохотной передней стоял стеклянный шкаф, в нем висел парадный мундир полковника с множеством орденов и медалей.
Оленич кивнул на мундир и прошептал:
— Самое страшное, что Белояр ни разу не надевал его.
— Как? Почему? — удивился Николай.
— Ну, это как икона, что ли… Или как памятник…
Рядом со шкафом — трехколесная коляска, на ней Белояра вывозили на прогулку.
В палату вели стеклянные двери, и Андрей растворил их, пропуская вперед Николая.
— О, какие гости сегодня ко мне! — послышался веселый голос. — Слышал, слышал я, что собираетесь приобщиться к мирной трудовой жизни.
— Да, товарищ комиссар. Приезжал к Петру Негороднему старик из села, хотел забрать старшего лейтенанта домой, но тот наотрез отказался. Сказал, что уже не в состоянии изменить место. Старик возражал…
— И что же сказал старик?
— Живые должны возвращаться домой.
— Правильно сказал старик. И ты правильно решил. Сюда никогда не поздно вернуться. Но не следует: здесь — прошлое. Возвращаться в прошлое равно смерти.
— Комиссар, вы ведь только и живете прошлым. Как это понять? — спросил Кубанов.
— Я диктую воспоминания для будущего. А значит, я устремлен в грядущее. Хочу, чтобы пришедшие нам на смену поколения знали о нас, и это им поможет любить землю, за которую мы так жестоко бились.
В палате стояла полутьма — зашторенные окна пропускали мало света.
— Капитан, вы не познакомили меня со своим другом.
— Кубанов Николай Григорьевич. Мы с ним воевали на Кавказе в сорок втором. Тогда мы были еще в кавалерии.
— Да, да, помню. Вы рассказывали о Кубанове и о коне, кажется, Темляке… Николай Григорьевич, раздвиньте эти театральные занавеси на окне. Я хочу хорошенько рассмотреть вас обоих. Вы тогда были молоденькими офицерами. Вот как сложились судьбы… Спасибо, совсем другое дело. Вы замечали, что человек воспринимается по-разному в темноте и на свету? Так же и слова: смысл слов меняется от того, где они произносятся. Во тьме вроде бы слышится двусмысленность. Не так ли?
— Очень верно и очень интересно, — согласился Кубанов. — Анатолий Кузьмич, можете хоть коротко рассказать о том, что пишете?
— Могу. Это размышления о человеке, войне и мире. Первая книга называется «Час мужества», вторая — «Иду в атаку», и вот третью диктую — «Командую полком». Ну, это совсем уж в переносном смысле. Своим полком считаю всех тех, кто, прочитав книгу, скажет: с этим полковником я бы пошел в бой!
— Здесь вся ваша военная судьба? — спросил Оленич.
— Почти вся. Но без финала. Я о нем говорю вскользь хоть и знаю, что вы не одобрите и скажете, что о казна комиссара надо рассказать подробнее. Нет, Андрей Петрович, не надо. Это казнили меня, Белояра, а комиссары должны быть вечными, как коммунистическая совесть.
— Какая казнь? — с недоумением спросил Кубанов Оленича.
— Раненого комиссара захватили каратели и распяли на дереве…
— Не надо, капитан, — твердо сказал Белояр. — Вы ему потом расскажете. Сейчас у нас мало времени: вот-вот явится свет Людмила и разлучит нас.
— Хорошо, Анатолий Кузьмич. Но что бы вы посоветовали мне… А еще лучше, как вы смотрите на мою дальнейшую военную судьбу? Неужели она окончена?
— Вообще-то, все зависит от вас лично, капитан. Но я могу поставить перед вами задачи, если вы останетесь в моем полку. Задача первая: поднять наш престиж. Мы остались после войны разными — у одних покалеченное тело, у других — душа… Выше вздымай наши знамена, капитан! А вторая задача — пополняй мой полк. Особенно командным составом. Надо, чтобы молодежь шла в военные училища. Сам знаешь, что огромный легион комсостава уничтожен на фронтах и еще до войны… Родине нужны грамотные, современные военачальники. Посвяти себя пополнению офицерского корпуса — нет благороднее задачи.
— Есть, товарищ полковник!
Людмила вошла почти неслышно. Оленич увидел, как просветлело лицо комиссара, но потом брови нахмурились:
— Вижу, какие-то проблемы возникли в вашем госпитальном хозяйстве, сестричка. Угадал?
— Да как сказать… Проблем всегда хватает.
— А главная, стратегическая задача вам, капитан, — жить смело и свободно, дышать полной грудью. Быть живым и счастливым!
Людмила улыбнулась:
— Как на фронт отправляете.
— Так оно и есть. Пусть дерется бескомпромиссно.
— За кого? Против кого? — удивилась Люда.
— Э, против кого всегда найдется, если быть настоящим человеком. И за кого тоже есть у капитана. Правильно я говорю, Андрей Петрович? Находи точку опоры в твердо стой.
— Удивительные вы люди, военные! — воскликнула Людмила — Сколько знаю вас и не могу привыкнуть к вашей суровости. Словно и родились вы для суровых испытаний.
— Борьба — единственное мужское занятие, Людмила Михайловна! Единственное стоящее занятие.
Белояр умолк, морщины набежали на высокий лоб. Он испытующе посмотрел на каждого, кто стоял рядом, потом кивнул:
— По коням!
24
Утром, пока старый Крыж ходил в гастроном на первый этаж гостиницы. Эдик побрился и надел свежую сорочку, повязал галстук. Он уже взял фотокамеру и хотел уйти, но вернулся отец с бутылкой и закусками и предложил сыну рюмку для просветления мозгов. Эдуард отказался:
— С мозгами у меня порядок. Пить не буду…
Феноген Сергеевич слегка ухмыльнулся и, выпив залпом полстакана водки, выдохнул с шумом, словно тушил огонь, и, жуя огурец, сказал:
— У тебя здорово получилось с тем сыном киевской лекарки! Теперь Людмила не скоро оправится от позора, а Оленичу нелегко будет вернуть ее доверие, так что придется ему попсиховать не одну ночку. Вообще, ты ловко плюнул на их добропорядочность.
— Теперь они все начнут копаться в своих душах! — подыграл отцу Эдик. — Как же! Совесть, честь, справедливость! Самоедство.
— Дай бог! Дай бог!.. Потом у нас останется один Дремлюга. Заберем у него фотографии и негативы — и мы с тобой вольные птицы! Птицы, которые не жнут, не сеют, а всегда сыты и веселы!
И Крыж снова довольно ухмыльнулся. Эдик нахмурился:
— Но снимки и негативы — это страшнее, чем десять капитанов!
— Поэтому нам и необходимо побывать там: мой тайник находится почти рядом с Дремлюгой — на Лихих островах. Да, там мы проводили карательные акции.
Эдуард вышел из номера, и от его приподнятого настроения не осталось и следа: отец своим откровением Убивал.
Нет, не то чтобы Эдик боялся, но неприятные мысли приходили все чаще: «Да, попал я в лапы родного батечки — не вырвешься. Позарился на его награбленное богатство, соблазнился обещанной легкой и богатой жизнью! Неужели тягость этих раздумий и сознание участия в неблаговидных отцовских делах постоянно будут гасить приятность и радость жизни? Неужели я так изменился? Ну, нет, папаша! Как только я вырву из твоих ручищ свою долю, так ты меня только и видел! Не намерен я всю жизнь стоять в твоей кровавой тени! Будь здоров, я тоже не буду придерживаться морали по отношению к тебе… Ты их грабил, я — тебя… Это будет только справедливо».
Не теряя времени, Эдуард пошел в городскую фотографию, а вернее в лабораторию, проявил пленку. Потом переговорил с заведующим ателье, они пошли в пивной бар и выпили пива. Он на два часа заперся в лаборатории, печатая снимки Оленича и Людмилы Криницкой да еще фотографию участников вечера.
Высушив снимки на пластинах глянцевателя и поблагодарив заведующего фотоателье, Эдуард хотел сразу пойти в госпиталь, разыскать Кубанова и решить, что делать дальше: оставаться ли еще на некоторое время здесь или отправляться домой? Но по пути завернул на почтамт, позвонил дежурной по вестибюлю госпиталя и спросил о Кубанове. Женщина ответила, что он только что вышел и направился в гостиницу, возвратится лишь к обеду. Эдика даже пот прошиб: Кубанов может наткнуться на отца в номере, и тогда трудно представить, что будет! И он со всех ног бросился к отелю, лихорадочно думая: «Хоть бы успеть!»
Взбежав наверх, подумал, что опоздал. Но делать нечего, надо выкручиваться, как-то объяснить присутствие в его номере постороннего человека. И храбро двинулся к своему номеру.
В комнате отец был один, у Эдика даже отлегло от сердца.
— Никто не заходил? — спросил он с надеждой.
— Не было никого. А что, кто-то должен был прийти?
— Сюда направился мой шеф, Кубанов. Еще не хватало, чтобы он нас тут увидел вдвоем. Как я объясню твое присутствие?
— Я сосед, зашел выпить чарочку… Может быть такое объяснение?
— Сильно твой портрет приметен… Не забывай об осторожности, к которой ты так привык и которую при мне быстро теряешь. Не думай, что я твое прикрытие. Может, даже наоборот.
— Что ты хочешь сказать? И куда мне деваться?
— Вообще, тебе пора бы уехать. Я доведу тут все до конца сам.
Старик внимательно посмотрел на сына и решил, что правильно сын говорит: надо убираться отсюда. И если он сделает так, что Оленич не выйдет из госпиталя, то не жаль будет отдать и половину своих богатств. Пусть парень поживет всласть…
— Отец, прошу тебя, уйди пока на час-другой: вдруг появится Николай Григорьевич… Что я ему скажу?
— Иду, иду! — заторопился Крыж и, надвинув низко на лоб широкополую шляпу и взяв баул под мышку, вышел из комнаты и спустился вниз.
Уже около двери он столкнулся с высоким седым человеком. Крыж почувствовал спиной, что этот седой смотрит ему вслед, потребовались огромные усилия, чтобы не оглянуться. Ерунда, пусть смотрит. Праздный журналистский интерес…
Старый Крыж ошибался.
Кубанов, войдя в номер и поздоровавшись с Эдиком, сразу же окинул острым взглядом комнату и заметил, что она только что наспех убрана. Но посуда — на двоих, два плаща на гвоздиках, две койки с примятыми постелями.
— Номер на двоих? — спросил Кубанов.
— Да, вдвоем живем… Я поселился, а тут жил старик.
— Это он только что вышел из гостиницы?
— Не знаю, не видел. Я пять минут как вошел. Был в фотоателье, печатал карточки. Хотите посмотреть? Я думаю, что вам понравится.
Эдик держался уверенно и спокойно, и по нему нельзя было заметить, что лжет. Снимки подал торжественно, даже самодовольно засмеялся, приговаривая:
— Вам понравится, шеф! Я старался, будьте уверены. Криницкая просто неотразима! Правда, сюжет несколько плакатный, но это по вашей части: публицистика. Идея борьбы за мир во всем мире. Ну как? А цвет? Даже самой Людмиле Михайловне не приснится такая красота!
— Да, пожалуй, это твоя удача, Эдик. Молодец! Пойдет на первую страницу обложки. Дадим как есть, в цвете. Текстовку я сам напишу. Возможно, получится небольшая зарисовка. Вообще, я тут насмотрелся! Впечатлений масса! Да и ты подбросил мне материал для раздумий. Все думаю: кто же ты такой? Чего ты добиваешься, наскакивая на Оленича? А ведь не зря, а? Скажи честно, Эдуард.
Эдик помялся, вроде поежился, потом выпалил:
— Конечно, не зря. Моя цель — унизить его. Я же не знал, что вы с ним давние друзья. Но сейчас думаю, что, даже если бы и знал, все равно поступил бы так…
— Не пойму, что ты имеешь против капитана? Имей в виду, что, оскорбляя его, ты оскорбляешь меня. Понял?
Эдик смело поднял глаза на Кубанова:
— Понял, шеф. И все равно не отступлюсь. Жизнь или смерть.
— Но почему ты так ненавидишь Оленича?
— Потому что он мой лютый, ненавистный враг!
— Из-за чего вдруг? Если бы я знал, то и не посылал бы тебя сюда.
— Если бы я знал, что такое со мной приключится, может быть, и не поехал бы сюда. Кто предполагал, что я вдруг затею такую битву с одноногим инвалидом? Но я бьюсь с ним не на жизнь, а на смерть. Вы непременно хотите знать причину? Мне, признаться, не хочется об этом говорить ни с кем в мире, но вас я уважаю. Вам скажу. Дело в том, что я влюбился в Людмилу Михайловну…
Феноген Крыж, вернувшийся следом за Кубановым и подслушивавший разговор под дверью, захихикал восторженно и сказал сам себе о сыне: «Ну, шельма! Как он ловко дурачит своего шефа!»
25
Крыж обрел уверенность, шагал по комнате и потирал большие крепкие руки. Даже лицо, изуродованное шрамом, расплывалось в улыбке, сизый рубец наливался кровью и блестел.
— Еще немного, Эдик! Скажу тебе, сынок: капитан шатается. Вокруг него сильно штормит, у него большой крен, и он вот-вот пойдет ко дну. Чуть-чуть подтолкнуть — и ему крышка! Тогда мы можем спокойно ехать отсюда.
— Но нельзя же все делать моими руками! — раздраженно заметил Эдик.
— Мы оба работаем. Оба! И ты не считайся: кто больше, кто меньше. Если уже разобраться, то ты ничего особенного еще и не совершил, а уже богач. Тот гребешок стоит уйму денег. Но не жалей, сумей подарить. Познакомился я с одним стоматологом-частником: зубы он мне осмотрел. Сказал, что крепкие и долговечные. Так что живем, сынок! Ну, отвалил он мне пачку сторублевок — за готовые коронки из чистого довоенного золота. Возьми на мелкие расходы. Тут триста рублей. Только помни: нужен еще один удар. Только один. Что, если мы пустим кровицу его сыну?
— Разве парень угрожает тебе?
— Но ведь ты сказал, что капитан его очень любит! Не так ли? А капитан мешает мне жить. И я хочу ему жестоко отомстить за пулю, за этот шрам через все лицо, за тот страх, который я тогда пережил. Только его смерть удовлетворит мою жажду мести.
— Ого! Ты и вправду жесток. Неужели убийство может приносить удовлетворение?
— И еще какое! — Старик глянул в лицо сына пронзительными глазами, и Эдик увидел в них хищный блеск. — Уничтожать врагов — удовольствие, какое дает самая любимая работа. Мы с Хензелем немало перерезали горлянок коммунистам и комсомольцам, партизанам да активистам.
— Тебя могут повесить без суда и следствия. Теперь я понимаю, почему так часто вздрагиваешь, сжимаешься от страха, паникуешь: ты стоишь на скамейке и петля у тебя на шее…
— Но стоит убрать свидетелей… Оленича и Дремлюгу — последних свидетелей, и тогда все нипочем.
— Вдруг еще кто-то найдется?
— Нет, с того света не возвращаются.
— Но ты же говорил, что у тебя есть еще сестра в Таврии.
— А что — сестра? Она как все. Может быть другом, а может и врагом стать.
— Она знает, что ты творил?
— Нет. Но она уверена, что я погиб. И мое имя высечено на обелиске в их селе. Я ведь оттуда пошел на фронт.
— Тогда, значит, тебе там появляться вообще нельзя.
— Нельзя. Только ночью. Только один раз. И только на Лихие острова, чтобы забрать свой тайник.
— И что же ты думаешь о сестре? Ведь она может опознать тебя?
— Она как все… Если вдруг случайно даже увидит меня и узнает — не миновать ей болот у Лихих островов.
— Говорил, Оленич и Дремлюга — последние свидетели, а оказывается, тебя вся Таврия знает!
— Еще как знает! И помнит! И никогда не забудет. Земля вокруг Тепломорска, Лиманного, Булатовки до сих пор шевелится от заживо погребенных… И те комсомолочки, наверное, по ночам все так же кричат: «Мамочка! Родненькая!» Но все знают меня как Шварца. И лишь Оксана Чибис знала меня настоящего. Но она не засвидетельствует этого. До сих пор вижу, как она пытается своим телом прикрыть мать от пуль моего автомата…
Глазами, полными ужаса, смотрел сын на отца, и одна мысль вспыхивала в его мозгу. Она возникала, обжигала и разливалась то жаром, то холодом по всему телу: «Я ведь тоже теперь свидетель! Я ведь тоже теперь для него «как все» — или друг, или враг!» Во рту пересохло, он даже не мог слова сказать. А отец спокойно закусывает — смачно огурец, ложкой набирает тушенку, зеленый лук сует в рот пучками. Он так увлечен едой, что даже не замечает замешательства сына. И лишь когда Эдик наконец заговорил, он удивленно посмотрел, не переставая жевать.
— Значит, и я могу вдруг оказаться таким же, как все, свидетелем?
Отец прожевал, ладонью вытер губы, засмеялся:
— Да не трусь! Ты мой сын, и ты единственный, кто мне нужен. Я тобой дорожу как своим продолжением.
Эдуарду ничего не оставалось, как поверить на слово отцу, хотя сердце его наполнилось беспокойством. Он все время чувствовал опасность. Поверив отцу, а значит, согласившись и дальше идти рядом с ним и делать то, что он скажет, Эдик в то же время начал задумываться и над тем, как отделаться от своего опасного родителя. И уже богатство не казалось таким заманчивым и всесильным, и уже собственная жизнь показалась гораздо ценнее всех соблазнов мира, а отец как-то утратил свой первоначальный ореол сильного, обладающего волей и властью человека.
— Мне хотелось бы, отец, чтобы ты понял: работа в журнале для меня — это все равно что служить богу, молиться ему и наслаждаться своей верой.
— А ведь ты тоже, сынок, подвержен страху, как и каждый человек. Ударился, значит, в религиозность? Или как?
— Хочу сохранить душу.
— Ну, это для таких интеллигентиков, как ты, как твои Криницкие и как твоя Рената, — самое что ни на есть главное вероисповедание. Такая ваша религия — размягченность, созерцательность, сентиментальность, замешанные на правдоискательстве. Чепуха! Да уж ладно, для души жить надо бы всем, но не у всех она есть. Давай еще одно дело завершим, и я тебе дам время помолиться и замолить грехи, чтобы в свое время с новой силой проявить свою жажду жить в полную меру, не думая о мелочах. Итак, организуй мне своего нового знакомого — Богдана. Как его найти?
— Он не пойдет на мокрое дело.
— Пойдет. Да «мокрого дела» и не будет. Надо испугать хорошенько капитана, показать ему, что покоя для него не будет на этом свете.
— Богдан тракторист в дорожно-эксплуатационном управлении.
— Ну и отлично. Остальное тебя уже не касается.
Старый Крыж надел пиджак, шляпу и вышел.
Впервые Эдуард испугался не на шутку: он увидел, что отец ни перед чем не остановится и может пойти на самую крайнюю меру в отношении Калинки. А потом еще неизвестно, как все обернется, и уж не пройдет мимо него, Эдика. Но в этот миг он испугался не того, что с ним произойдет, это виделось еще неосознанно и туманно, а вот угроза убийства ни в чем не повинного парня переворачивала все внутри. Он чувствовал, что не может стоять спокойно в стороне, что нужно что-то предпринять. Но как? Дело ведь в том, что можно поставить под угрозу и отца, и себя. Если ниточка потянется, то она свяжет отца и сына, а Эдику не хотелось отвечать за отцовы тяжкие грехи, которым вряд ли можно найти оправдание и прощение. То, что старый Крыж рассказал, а Эдик понимал, что рассказал он не все, — холодило кровь: такой жестокости он не встречал ни в одном знакомом человеке.
Эдик пошел на почту, чтобы позвонить Криницким и попросить Кубанова встретиться, но на его вопрос не стали отвечать и положили трубку. Что делать? И тогда он решился пойти в госпиталь и встретиться с кем-либо из своих знакомых.
Не дойдя еще до госпиталя, Эдик увидел у его ворот Двух милиционеров. Пришлось перейти на другую сторону улицы и понаблюдать, что происходит? Вот открылась Калитка возле железных ворот, вышел еще один милиционер, потом вышел вахтер, заложив руки за спину, а за ним еще один милиционер. Все впятером они пошли по направлению к райотделу милиции.
Увиденное потрясло Эдика. Он никогда раньше не видел, как арестовывают, как ведут по улице, не задумывался, что должен чувствовать и переживать арестованный. На мгновение показалось, что арестованный кинул короткий взгляд в сторону Эдика. Этот взгляд обжег его. Эдик кинулся за угол и тут же столкнулся с отцом.
— Тише, парень, тише! — негромко проговорил Крыж. — Спокойно! Сегодня уезжаем. Возьмешь билеты в разные вагоны.
Эдуард ничего не мог сказать и молча побежал в сторону железнодорожной станции, а старый Крыж неспешной походкой двинулся по улице, ведущей вниз, к Днестру, где находилось дорожно-эксплуатационное управление.
Богдан работал на бульдозере, подгребая серый гравий в кучу. Крыж направился прямо к нему, взмахнул рукой, и тракторист остановил машину, открыл кабину:
— Чего надо?
— Разговор есть. Я от дяди Стефана.
— А, — недовольно и мрачно протянул Богдан. — Что ему нужно? Я не хочу его видеть, не хочу и слышать о нем.
— Видеть не обязательно, а вот слушать меня придется. Это касается тебя лично.
— Пусть он не лезет в мои дела, сам справлюсь.
— Вот и справляйся. Он так и сказал: пусть Богдан сам наведет порядок.
— И его советов не хочу!
— Как знаешь, Богдан. Только он велел напомнить тебе о той малолетней девочке, которую ты приводил к нему и которая потом неизвестно куда подевалась.
Богдан затравленно оглянулся, бледнея и безвольно опуская руки. Он знал свою непростительную вину, знал за собой великий грех, когда струсил, смолчал, а со временем стремился забыть о той девочке, которую завел в дом Стефана Ляха, своего грязного, противного дяди. Вначале Богдан и не думал о чем-то плохом. Дядя увидел как-то Богдана, разговаривающего с красивой девочкой лет тринадцати-четырнадцати. Позже попросил зайти в гости с той девочкой: мол, у него осталось кое-что из одежды после жены, может, пригодится. Ничего не подозревая, Богдан привел ее. Стефан угостил их вином. Девочка опьянела. Дядя положил ее в постель: пусть выспится. А Богдана отправил домой: уже поздно. С тех пор Богдан уже не встречал никогда ту девочку. Как-то заикнулся было при встрече, где, мол Орися, но Стефан злобно закричал: «Забудь! Нет ее. Она тогда умерла от вина… Пришлось тайком схоронить. Молчи и никогда не вспоминай, иначе расстрел. Понял?»
— Чего он хочет? — спросил Богдан, чувствуя, что во рту пересохло и одеревенелый язык еле ворочается.
— Сегодня в парке на танцах будет твоя краля Галя. А с нею ее подружка и тот прыщ Калинка. Приревнуй его к Гале и запусти ему перо… в брюхо.
— Не хочу убивать! Это же все равно что то давнее, прошлое… А может, еще хуже…
— Чудак! Не надо убивать. Припугнуть, кровь пустить… Чтоб понял, что с ним не шутят. И все… Получишь за драку три-четыре года. Понял? А за то, прошлое, — минимум десять, а то и вышка. Советую, не спорь с дядькой: он мудрый человек, хочет тебя упрятать на короткое время, а ты вроде получишь отпущение всех грехов. А может, даже и не посадят тебя, ревность слепа, она играет человеком, и мы не властны над собой…
Старик с покореженным лицом быстро ушел, а Богдан стоял с опущенной головой.
26
В столовой было тихо и солнечно. Свет из широкого окна падал на стол и играл в большой стеклянной вазе.
На фаянсовой тарелке — ломтик хлеба, а в солонке искрилась соль. На газовой плите стоял темный жестяной чайник времен гражданской войны.
Чайник принадлежал Андрею, и хозяин брал кипяток для чая только из него — прихоть фронтовика!
На полу, в уголке между посудным шкафом и дверью, на коврике лежал Рекс, положив на вытянутые лапы голову и навострив уши, смотрел на окно: на створке открытой форточки сидела старая ворона и зорко следила за всем, что делалось в столовой, точно высматривала добычу. Она частенько наведывалась сюда, подолгу сидела на одном и том же месте. Сегодня она неспокойно вела себя, будто порывалась влететь в человеческое жилье, а ей мешал пес. Рекс, наверное, уловил ее беспокойство и зарычал добродушно, предупредительно.
В столовую вошли Андрей и Людмила.
— Чего рычишь, приятель? — спросил Оленич.
— Это он приветствует гостью, — промолвила Люда показывая на ворону. — Ты есть хочешь?
— Да ведь недавно обедали!
— Тебе нужно набираться сил.
Людмила прильнула к нему и, обняв за плечи, заглядывала ему в глаза, улыбалась и шептала:
— Андрюша, я счастлива! Я никогда не была такой счастливой!
— Я тоже! Даже не верится: неужели это мы с тобою?
— Я никогда не была такой счастливой, — повторила Люда вдруг дрогнувшим голосом и прошептала: — И, наверное, никогда уже не буду…
— Что ты, милая! Почему ты так говоришь?
— Не знаю… Мне тоже не верится, что это быль, а не сон. Неправдоподобно счастливая…
И вдруг ворона каркнула: карр! карр!
Люда обернулась к птице:
— Ах ты, старая карга! Прочь! Не накаркай нам чего…
Сверху спустился Гордей, посмотрел на обнявшихся влюбленных и усмехнулся — иронично и снисходительно, как при виде малых детей, играющих в пап и мам:
— Через какие преграды, через какие кордоны вы пробивались друг к другу! Словно жили в разных тридевятых царствах…