Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В комнате сделалось невыносимо душно.

– Я открою окно, – сказал я, – надо немного проветрить.

– Ты впустишь сюда ночь, луну и запах тех цветов, которые тебе так не нравятся.

Когда я обернулся от окна, она снова пила.

– Берта! – с упреком произнес я.

– Я не Берта, и ты это прекрасно знаешь, но постоянно называешь меня этим именем, словно хочешь превратить меня тем самым в кого-то другого. Это ведь тоже колдовство!

По ее щекам текли слезы.

– Если бы мой отец, мой настоящий отец был жив, он бы с тобой разделался. Но его нет в живых… Ты знаешь, что ты со мной сделал? Дело не в девчонке. Вовсе нет. Но я любила это место, а теперь из-за тебя ненавижу. Раньше я думала: даже если потеряю в жизни все остальное, у меня будет этот дом, эта усадьба. Но ты все испортил. Я бывала и раньше несчастлива, но это все пустяки по сравнению с тем, что произошло сейчас. Я ненавижу это место так же сильно, как и тебя, и прежде, чем меня не станет, я покажу тебе, как я тебя ненавижу.

Затем, к моему удивлению, Антуанетта вдруг перестала плакать и спросила совершенно спокойно:

– Неужели она красивее, чем я? Неужели ты меня совсем не любишь?

– Нет, не люблю, – сказал я и вспомнил, как Амелия спрашивала меня: «Правда, мои волосы красивее, чем у нее?» – Сейчас не люблю, – сказал я.

На это она только расхохоталась, как безумная.

– Ну вот, сразу ясно, кто ты такой – камень! Но так мне и надо. Ведь я не поверила тете Коре, а она мне говорила: не выходи за него! Даже если бы он был набит брильянтами. И она мне говорила еще много чего. Про Англию… Про то, как дедушка поднимал стакан над графином и вспоминал всех своих ушедших навсегда друзей, которых ему не суждено увидеть, и слезы текли у него по щекам. Нет, это не имеет никакого отношения к Англии, о которой я знаю.

И она запела:



Рука над водой, нога над водой.

Пошли Бог Чарли покой…



Она пропела это хриплым голосом и снова поднесла к губам бутылку.

– Не надо, – сказал я, теряя прежнее спокойствие, схватил одной рукой ее запястье, а бутылку другой, но когда она вцепилась мне в руку зубами, я уронил бутылку. Комнату наводнил запах рома. Теперь меня стала разбирать злость, и она это увидела. Она схватила другую бутылку, отбила донышко об стену и стояла, сжимая в руках зазубренное орудие. В ее глазах появилось убийственное выражение.

– Только дотронься до меня. И ты сразу поймешь, так ли я труслива, как ты.

Затем она стала поносить меня, мои глаза, губы и все прочие части тела. Мне казалось, что я вижу дурной сон: большая пустая комната, освещаемая неровным пламенем свечей, растрепанная, с воспаленными глазами незнакомка – моя жена! – осыпает меня оскорблениями. Именно в этот кошмарный миг я услышал спокойный голос Кристофины.

– Замолчи и перестань плакать! Его слезами не проймешь. Я тебе уже говорила это. От слез никакого толка нет.

Антуанетта рухнула на софу и снова зарыдала. Кристофина взглянула на меня, и в ее маленьких глазках появилась печаль.

– Зачем вы это сделали? Почему вы не отправились с той никчемной девицей куда-нибудь в другое место? Она любит деньги так же горячо, как и вы. Вот почему вы сошлись. Свой своего узнает издалека.

Больше я не мог сносить происходящее и потому вышел на веранду и там сел.

Рука моя кровоточила и болела, я обмотал рану платком, но все равно не мог избавиться от ощущения, что вокруг все настроено против меня. Телескоп словно отпрянул от меня, говоря: «не касайся меня!». Деревья превратились в неприятелей, и их тени угрожающе двигались по веранде. Зеленая угроза. Я почувствовал ее сразу же, как только оказался в этих местах. Мне нечем было утешиться.

Я прислушался. Кристофина что-то тихо втолковывала Антуанетте. Та плакала. Затем закрылась дверь. Они вошли в спальню. Кто-то пел «Ма belle Kadit». А может, это была песня об одном дне и тысячелетии? Но что бы вокруг ни пели и ни говорили, это было направлено против меня. Я должен был защититься. Я тихо прошел по темной веранде и увидел, что Антуанетта лежит у себя на кровати. Неподвижно, как кукла. Да и когда она угрожала мне бутылкой, в ее движениях было что-то от марионетки. Я услышал какие-то слова на патуа, и кончик-узелок платка превратился в тень на стене, напоминавшую палец. Прислушиваясь, я вдруг начал ощущать сонливость. Мне стало холодно.

Я вернулся в большую освещенную свечами комнату, где по-прежнему крепко пахло ромом. Несмотря на это, я открыл комод и вынул еще одну бутылку. Когда вошла Кристофина, я как раз думал, не выпить ли последнюю на сегодня хорошую порцию рома и не лечь ли спать, предварительно крепко заперев дверь.

– Надеюсь, вы довольны, – сказала она. – Очень даже довольны. Только не надо говорить мне неправду. Я прекрасно знаю, что вы делали с той девицей. Не хуже вашего знаю. А может, и лучше. И не думайте, что вы меня можете напугать.

– Значит, она прибежала к вам и сказала, что я дурно с ней обращаюсь? Как это я сразу не догадался!

– Она ничего мне не сказала, – возразила Кристофина. – Ни единого слова. Старая история. Гордости нет ни у кого, только у вас! Дудки! У нее гордости больше вашего, и она не сказала мне ни слова. Но я увидела ее у своей двери с таким лицом, что сразу поняла: стряслась беда. Я поняла, что нельзя даром терять времени. Надо было что-то делать.

– Понимаю, понимаю. Но что же ты такое сделала, отчего она пришла в свое нынешнее состояние?

– Что я сделала? Слушайте, не надо выводить меня из себя. Я и так уже вне себя. Я сказала ей: doudou, если с тобой случилась беда, ты правильно сделала, что приехала ко мне. И я ее поцеловала. Тогда-то она и заплакала – не до того. Слишком долго она держала все в себе. Потому-то я дала ей выплакаться. Пусть поплачет, все легче будет. Когда она наплакалась, я дала ей чашку молока. Хорошо, что оно у меня было. Она не могла ни есть, ни говорить. Тогда я сказала: ложись, doudou, на кровать и поспи. А обо мне не беспокойся, я могу поспать и на полу. Она бы, конечно, сама по себе не заснула, но я сделала так, что к ней пришел сон. Вот что я такого сделала. А что сделали вы – это особый разговор, и за это вы еще заплатите. Когда они доводят себя до такого, сначала им надо дать выплакаться, а потом отоспаться. И не говорите мне, что тут нужен доктор. Я знаю больше любого доктора… Потом я раздела Антуанетту, чтобы она могла спокойно поспать, и увидела, что вы с ней грубо обходитесь. – Тут она весело расхохоталась и продолжила: – Но это все ерунда. Сущие пустяки. Вот когда в углу стоит мачете – длинный сверкающий нож, тут уж может произойти такое – не посмеешься… – Кристофина немного помолчала и затем снова заговорила: – Как-то ночью мне пришлось держать нос, чтобы он не отвалился. Не мой, а другой женщины. Муж ударил ее по лицу мачете. Я стала держать нос, а мальчика послала за доктором. Тот примчался, хоть и крепко спал: пришлось его будить. Но он проснулся, оделся и примчался. Он сразу же взялся пришивать нос. Когда нос был пришит, он сказал: «Кристофина, у тебя есть мужество». Вот так. А муж к тому времени пришел в себя и сидел и плакал навзрыд. «Доктор, – говорил он, – я нечаянно, я не хотел». – «Понимаю, Рупер, – отвечал доктор. – Только больше так не поступай. Держи мачете в другой комнате». Тут я и говорю: «В другой комнате они спят, доктор. Если держать мачете там, они изрубят друг друга на куски». Доктор сильно смеялся. Хороший был доктор. Нос пришил, и хотя лицо не стало таким, каким было прежде, нос остался, где ему положено быть. А человека с мачете звали Рупертом. Тут многих так зовут. Есть Принц Руперт. А другой Руперт торгует песнями в городе, у моста. Когда я приехала сюда с Ямайки, то тоже жила в городе. Красивое имя Руперт. Откуда оно взялось – наверное, со старых времен… А доктор тот был из прежних. Очень хороший доктор. Понимал, что к чему. Не чета нынешним. Они чуть что кричат: «Полиция!» Я не люблю ни этих докторов, ни полицию…

– Могу себе представить, – улыбнулся я. – Но ты так и не сказала, что сделала с моей женой, когда она посетила тебя.

– Женой! Это же курам на смех! Не знаю всех ваших проделок, но кое-что мне известно. Все говорят: вы женились на ней из-за ее денег и забрали себе все до последнего гроша. А теперь вы задумали ее извести, потому как завидуете ей. Она лучше вас, в ее жилах кровь поблагородней. Она не трясется над деньгами – для нее это ерунда. Я про вас все поняла, как только первый раз взглянула. Вы молоды, но сердце ваше очерствело. Вы одурачили девочку. Она подумала, что для вас она все – и солнце, и луна.

Может быть и так, думал я. Очень может быть. Но лучше промолчать. Тогда они обе от меня отстанут и я смогу наконец выспаться. Это будет глубокий сон и далеко отсюда.

– А потом, – продолжала Кристофина своим строгим судейским голосом, – вы внушали ей, что любите ее, и она опьянела от этого хуже, чем от рома. Она не могла жить без вас и вашей этой любви. Теперь уже вы для нее стали солнцем. Она видит только вас. А вы хотите ее извести. Хотите восторжествовать над ней.

Хочу, но не так, как ты это представляешь, подумал я.

– Но она еще держится. Пока что держится. Увы.

– И тогда вы прикинулись, что поверили тому, что наплел тот чертов ублюдок…

Да, поверил тому, что наплел этот чертов ублюдок.

Теперь все, что она говорила, эхом отдавалось в моей голове.

– … с тем, чтобы она оставила вас в покое.

Оставила в покое.

– Так и не объяснив ей, в чем дело.

В чем дело.

– Любовь, значит, умерла?

Любовь… умерла…

– Но тут-то и вышла на сцену ты, – холодно сказал я. – Ты хотела отравить меня.

– Отравить? Еще чего не хватало. Вы что, спятили? Она просто пришла ко мне и попросила сделать так, чтобы вы снова полюбили ее. Но я сразу сказала: нет, в такие дела я не вмешиваюсь. Это же просто глупость…

Глупость, глупость…

– Но даже если это и не глупость, это слишком трудно.

Слишком трудно. Слишком трудно.

– Но она все плакала и просила.

Плакала и просила.

– И я дала ей кое-что такое для любви.

Кое-что для любви.

– Но вы ее не любите. Вам бы ее извести. И это только помогло вам в ваших замыслах.

Извести, извести…

– Она еще призналась, что вы стали называть ее какими-то другими именами. Марионетта… Вроде бы так?

Да, называл.

– Это значит «кукла»? Это потому, что она много молчала? Вы хотели довести ее до слез и заставить говорить?

Довести до слез.

– Но у вас ничего не вышло, так? Тогда вы придумали кое-что другое. Притащили к себе ту никчемную девицу и забавлялись с ней и смеялись и разговаривали в соседней комнате, чтобы она все это слышала.

Верно. Это произошло не случайно. Я нарочно так сделал.



Я лежала и не могла заснуть, когда они оба уже уснули. А потом, как только рассвело, я встала, оделась, оседлала Престона, и вот я здесь. Кристофина! Фина, Фина, помоги мне!

– Но ты пока так и не рассказала мне, что сделала с моей… с Антуанеттой.

– Почему не рассказала? Я дала ей выспаться.

– Она спала все то время?

– Нет, конечно. Я потом разбудила ее, велела посидеть на солнышке, искупаться в реке. Даже несмотря на то, что она валилась с ног от сна. Я сделала хороший суп. Я нарвала фруктов с моих деревьев. Дала ей молока. Когда она отказывалась есть и пить, я говорила: «Съешь это ради меня, doudou». Она ела, пила, потом опять спала.

– А зачем ты это делала?

Наступило долгое молчание. Потом Кристофина сказала:

– От сна ей лучше. Пусть спит, а я за нее потружусь. Я хотела, чтобы она поправилась.

– Но она не только не поправилась, а напротив – ей стало гораздо хуже. Лечение оказалось неудачным.

– Нет, удачным, – сердито возразила Кристофина. – Только я испугалась, что она слишком уж много спит. Она не такая, как вы, но и не такая, как мы. Бывает, по утрам она не может открыть глаза, а если и откроет, то все равно спит с открытыми глазами. Я не хочу давать ей больше то, что давала. – Помолчав, она снова заговорила: – И тогда я стала давать ей рома. Я знала, что это не повредит. Совсем немного рома. Но она выпила и стала говорить, что должна вернуться. Как я ни старалась, мне не удалось ее успокоить. Она сказала, что если я не поеду с ней, то она уйдет одна. Но она просила не оставлять ее одну. И я хорошо слышала, как вы сказали, что не любите ее. Холодно, спокойно сказали – и все хорошее, что я для нее сделала, пошло прахом.

– Хорошее, что ты для нее сделала? Господи, мне надоело слушать эту чушь! Ты напоила ее плохим ромом, и теперь она превратилась в какую-то развалину. Я ее даже не узнал. Зачем ты это сделала, я не знаю – возможно, из ненависти ко мне. Ну а поскольку ты утверждаешь, что кое-что слышала, наверное, ты слышала все, в том числе и то, как она меня обзывала. Твоя веке умеет ругаться.

– Нет. Это все пустяки. Вы так расстроили ее, что она уже сама не понимала, что говорит. Ее отец, старый мистер Косвей, мог ругаться всю ночь напролет. Она кое-чему выучилась у него. А однажды, когда она была совсем маленькой, она убежала из дома к рыбакам и морякам в бухте. Это такой народ! – Кристофина возвела очи горе. – Когда она вернулась, то постоянно подражала их речам. Она не соображала, что такое говорит.

– На сей раз она, по-моему, прекрасно понимала, что означают слова, которые употребляла. Но ты права, Кристофина, это все пустяки. Ерунда. У нас нет мачете, а стало быть, нельзя пустить его в ход. Полагаю, ты позаботилась, чтобы мачете убрали подальше, даже несмотря на то, что Антуанетта была совершенно пьяна.

– Вы такой молодой, но какой жестокий!

– Это я уже слышал.

– Я ей говорила. Я ее предупреждала и говорила: этот человек и не подумает помочь тебе, если увидит, что тебе худо. Только лучшие из лучших могут помочь – и худшие тоже – иногда.

– Но ты-то уверена, что я из худших?

– Нет, – равнодушно отозвалась Кристофина. – По-моему, вы не из лучших и не из худших. Просто вы… – она пожала плечами, – пальцем о палец не ударите, чтобы помочь ей.

Почти все свечи уже догорели. Кристофина и не подумала зажечь новые.

Я тоже. Мы сидели в полумраке. Мне, конечно, следовало прекратить этот нелепый разговор, но вместо этого я сидел и как завороженный слушал мрачный голос Кристофины, доносившийся из потемок.

– Я хорошо ее знаю, – говорила Кристофина. – Она скорее умрет, чем попросит еще раз любви. Но я прошу вас. Она любит вас. Она сходит по вас с ума. Дайте срок – вы еще ее снова полюбите. Хотя бы немного. Как вы способны любить – чуть-чуть.

Я покачал головой и сидел так, машинально покачивая ею.

– Этот желтый ублюдок нагло врет. Он не имеет никакого отношения к Косвеям. Его мать была беспутной особой, она пыталась одурачить старика, но того провести было непросто. «Какая разница, – говорил со смехом. – Одним больше, одним меньше». Он ошибался. Чем больше делаешь для этих людей, тем сильнее они тебя ненавидят. Этот Дэниэл просто разрывается от ненависти. Если бы я знала, что вы хотите отправиться на этот остров, я бы вас удержала. Но вы так быстро женились, так быстро уехали с Ямайки. Я не успела.

– Она сказала, что он не солгал. Стало быть, солгала она?

– Просто вы обидели ее, вот она и решила ответить вам тем же.

– Но как насчет того, что ее мать была сумасшедшей? Это что, ложь?

Кристофина немного помолчала, потом заговорила. На этот раз в ее голосе уже не было прежнего хладнокровия.

– Ее довели до этого. Когда умер ее сын, она была сама не своя. Они увезли ее и заперли на замок. Ей внушали, что она сошла с ума, с ней обращались как с сумасшедшей. Ни одного доброго слова, ни одного близкого человека рядом. Муж ее уехал, оставил ее одну-одинешеньку. Меня к ней не пускали. Я настаивала, но без толку. Антуанетту тоже не пускали. В конце концов она сдалась – сумасшедшая или нет, но она махнула рукой на все. На всю жизнь. Тот человек, что присматривал за ней, овладевал ею, когда хотел, а цветная женщина рассказывала об этом всему свету. Они довели ее до могилы – этот человек и все остальные. Нет, в этом мире нет Бога.

– Только твои духи, – не преминул вставить я.

– Только мои духи, – ровным голосом отозвалась Кристофина. – В вашей Библии, между прочим, сказано, что Господь – это дух. Вот так-то. Мне было так жаль ее мать, что просто нет слов. И я не хочу, чтобы такое произошло и с ней. Вы называли ее куклой? Она вас не удовлетворяла? Попробуйте сначала – может, теперь все будет по-другому. Если вы бросите ее сейчас, то они растерзают ее в клочья. Так они поступили с ее матерью.

– Я не брошу ее, – устало произнес я. – Я сделаю для нее все, что будет в моих силах.

– Вы будете любить ее, как прежде?

Поцелуйте за меня мою сестрицу, вашу жену. Любите ее, как любил я. Как я могу обещать такое? Я промолчал.

– Это она может не удовлетвориться. Она креолка, и в ней живет солнце. Но признайтесь, все дело в том, что не она приехала на вашу родину, которую называют Англией, не она пришла в ваш красивый дом и попросила вашей руки. Это вы поехали на край свет, к ней, вы просили ее руки. И она вышла за вас, она любила вас. Она отдала вам все, что имела. А теперь вы говорите, что больше не любите ее, и она страдает. Что вы хотите сделать с ее денежками, а? – Кристофина говорила по-прежнему ровным голосом, но слово «денежки» она произнесла с каким-то шипением. Теперь я понял, в чем было дело. Усталость и сонливость как ветром сдуло, я вышел из транса и обратился весь во внимание, готовый отстаивать свои интересы.

Кристофина хотела понять, согласен ли я вернуть половину денег из наследства Антуанетты и уехать из Вест-Индии, если я больше не хочу с ней жить.

Я осведомился насчет суммы, которую она имела в виду, но Кристофина уклонилась от ответа.

– Это вы уж разбирайтесь с разными там адвокатами.

– Хорошо, а что станет делать Антуанетта?

На это Кристофина пообещала присмотреть за ней – и за ее денежками, разумеется.

– Вы обе останетесь жить здесь? – спросил я, надеясь, что мой голос звучит так же ровно, как и у Кристофины.

– Нет.

Оказалось, что они поедут сначала на Мартинику, а потом и куда-нибудь еще.

– Хочу посмотреть мир перед смертью, – сказала Кристофина, а потом добавила ехидно, возможно, чтобы поддеть меня, сохранявшего полное спокойствие: – Она выйдет замуж снова, забудет вас и будет жить-поживать в свое удовольствие.

Меня захлестнула волна ярости и ревности. Нет, она меня не забудет. Я рассмеялся.

– Вы смеетесь? Вы смеетесь надо мной?

– Ну, конечно, я смеюсь над тобой. Ты нелепая старуха. Я больше не желаю обсуждать с тобой мои личные дела, а также дела твоей хозяйки. Я выслушал все, что ты мне хотела сообщить, и я тебе не верю ни на грош. Теперь попрощайся с Антуанеттой и ступай. В том, что случилось, виновата ты и только ты. А потому не возвращайся сюда.

Она выпрямилась, подняла голову, положила руки на бедра.

– Кто вы такой, чтобы выгонять меня отсюда? Этот дом принадлежал матери мисс Антуанетты, а теперь он принадлежит Антуанетте. Кто вы такой, чтобы выгонять меня из него?

– Можешь мне поверить: теперь дом принадлежит мне. Не уйдете добром, я пришлю людей, чтобы тебя выставили силой.

– Думаете, здешние мужчины осмелятся коснуться меня? Они не такие глупцы, чтобы давать волю рукам.

– Тогда я позову полицию. Предупреждаю тебя. Даже в этом Богом забытом месте существуют закон и полиция.

– Тут нет полиции, – возразила Кристофина. – И кандальной команды тоже нет. Как нет топчака и темницы. Это свободная страна, и я свободная женщина.

– Кристофина, – сказал я. – Ты долго жила на Ямайке и, конечно, помнишь мистера Фрейзера, судью из Спэниш-Тауна. Я написал ему о тебе. Хочешь знать, что он ответил? – Кристофина уставилась на меня, и я прочитал конец письма судьи: – «Я отписал Хиллу, белому инспектору полиции в вашем городе. Если она живет поблизости от вас и снова примется за старое, дайте ему знать. Он пришлет парочку полицейских, и на сей раз она уже так легко не отделается. Я уж за этим прослежу». Ты дала своей хозяйке яд, который та положила мне в вино, верно?

– Я уже вам говорила – это ерунда.

– Ничего, мы все выясним. Я сохранил остатки вина.

– Я ведь ей говорила, – сказала на это Кристофина. – Я предупреждала, что из этого ничего хорошего не выйдет. Только неприятности… Значит, меня вы прогоните, заберете себе все ее деньги, а что будет с ней?

– Не знаю, с какой стати я должен посвящать тебя в мои планы. Но я собираюсь поехать на Ямайку, в Спэниш-Таун, и там посоветоваться с врачами и ее братом. Я сделаю так, как они скажут. Антуанетта явно не здорова.

– Брат называется! – фыркнула Кристофина и плюнула. – Ричард Мейсон никакой ей не брат! Меня вам не одурачить! Вам нужны ее деньги, а на нее наплевать. Вы хотите объявить ее сумасшедшей. Я-то прекрасно вас понимаю. Доктора скажут то, что вы им велите. И Ричард Мейсон тоже – с превеликим удовольствием. С ней произойдет то же самое, что и с ее матерью! Неужели вы готовы на такое из-за денег? Но значит, вы хуже, чем сам Сатана.

На это я ответил, чуть не срываясь на крик:

– Думаешь, я хотел всего этого? Я бы отдал жизнь, чтобы всего этого не было. Чтобы глаза мои никогда не видели этих мест.

– Вот наконец вы сказали правду! – рассмеялась Кристофина. – Выбираем из того, что даем. Даем и выбираем. Встреваем, сами не знаем во что. – Она начала бормотать что-то себе под нос, причем не на патуа – к этому наречию я уже успел привыкнуть.

Она такая же безумная, как и вторая, подумал я и отвернулся к окну.



Под гвоздичным деревом собралась прислуга. Батист, мальчик-конюх и Хильда.

Кристофина была права. Они не собирались вмешиваться в происходящее.

Я снова посмотрел на Кристофину. Лицо ее было словно маска, и глаза смотрели бесстрашно. Она была по натуре боец, воин. В этом ей никак нельзя было отказать. Сам того не желая, я пробормотал:

– Ты не хочешь попрощаться с Антуанеттой?

– Я дала ей кое-что, чтобы она уснула. Пусть спит. Не хочу будить, не хочу возвращать к неприятностям. Это лучше сделать вам.

– Можешь написать ей, – сказал я.

– Читать и писать я не умею, – последовал ответ. – Зато во всем остальном разбираюсь.

Кристофина ушла, не оглянувшись.



Желание спать покинуло меня. Я прохаживался взад-вперед по комнате, чувствуя, как кровь играет в кончиках пальцев, как поднимается по рукам, как учащенно забилось сердце. Расхаживая, я стал диктовать сам себе письмо, которое собирался написать. «Я знаю, что вы задумали это, чтобы от меня избавиться. Вы меня никогда не любили. Равно как и мой брат. Ваш замысел удался, потому что я слишком молод, глуп, доверчив. Но главное: я слишком молод. Потому вам и удалось так со мной обойтись». Но теперь я уже не так юн, размышлял я и вдруг остановился и выпил рома. Да, здешний ром мягок, как материнское молоко или отцовское благословение.

Я представлял, какое сделается у него лицо, если я напишу это письмо, а он его прочтет. Я писал:



«Дорогой отец!

Мы уезжаем с этого острова на Ямайку в самое ближайшее время. Непредвиденные обстоятельства – по крайней мере непредвиденные мной – заставили меня решиться на этот шаг. Я полагаю, что вы поняли или сможете без труда угадать, что именно произошло. И я также уверен, что вы понимаете: чем меньше вы станете рассказывать кому-либо о моих делах, в первую очередь о моей женитьбе, тем лучше. И для вас, и для меня. Надеюсь, в ближайшее время я снова дам о себе знать».



Затем я написал в адвокатскую контору в Спэниш-Тауне, с которой вел дела. Я сообщил о своем желании снять дом неподалеку от Спэниш-Тауна, но достаточно большой, чтобы в нем было две отдельные системы комнат. Также я попросил их нанять прислугу, которой я готов достаточно щедро платить, – по крайней мере если они будут держать язык за зубами, подумал я. Написал же я несколько иначе – если смогу рассчитывать на их деликатность. Мы с женой надеемся прибыть на Ямайку примерно через неделю, и хотелось бы, чтобы все было готово к тому времени.

Пока я писал письмо, за окном постоянно кукарекал петух. Я схватил первую попавшуюся книгу и запустил в него, но он отошел в сторону на несколько шагов и вновь принялся за свое.

На пороге вырос Батист, глядя на безмолвную комнату Антуанетты.

– У тебя много этого знаменитого рома? – спросил я.

– Много.

– Ему правда сто лет?

Он равнодушно кивнул. Сто лет, тысяча лет – какая разница для Всемогущего Господа и Батиста тоже.

– Что это так раскричался петух?

– Он чувствует, что изменится погода.

Батист по-прежнему не спускал глаз со спальни, и я крикнул ему: – Спит!

Он покачал головой и ушел.

Он, кажется, позволил себе нахмуриться, размышлял я, но сам тоже нахмурился, когда перечитывал письмо, предназначенное моим доверенным. Сколько бы я ни платил слугам на Ямайке, мне не купить их молчания. Обо мне будут сплетничать, складывая песни. Впрочем, они сочиняют песни обо всем на свете. Например, чего стоит песенка о жене губернатора. Куда я ни подамся, обо мне всюду будут сплетничать. Я выпил рома и стал рисовать домик, окруженный деревьями. Дом вышел довольно большой. На третьем этаже я изобразил комнаты, а в одной из них нарисовал стоящую женщину. Изображение вышло по-детски неуклюжим. Кружочек вместо головы, второй, побольше, – туловище. Треугольник – юбка. Косые линии – руки и ноги. Но дом получился настоящим английским особняком.

И деревья английские. Интересно, суждено ли мне снова увидеть английские деревья?

Олеандры… Горы в тумане. Сегодня прохладно, облачно, но тихо. Очень похоже на английское лето. Но это место чудесно в любую погоду. Сколько мне ни доведется странствовать, я вряд ли увижу место чудесней.

Скоро начнется период ураганов, подумал я, заметив, что деревья глубже пустили корни, словно готовясь встретить непогоду. Бесполезно. Если грянет ураган, им все равно несдобровать. Королевские пальмы, правда, выдержат. По крайней мере некоторые. Так говорила мне она. Лишенные ветвей, высокие, словно коричневые колонны, они по-прежнему гордо высятся – недаром их называют королевскими. А вот бамбук ведет себя иначе: он выбирает путь полегче. Побеги пригибаются к земле и лежат там, поскрипывая, постанывая, прося пощады. Ураган с презрением проносится мимо, не обращая внимания на пресмыкающиеся заросли. Пусть живут. Ветер устремляется дальше с воем, гулом.

Но это все будет через несколько месяцев. Сейчас же типичное английское лето – тихое, серое, прохладное. Но я вспоминаю о своей мести, и на ум приходят ураганы. Сказанные слова и совершенные поступки проносятся в моей памяти. Жалость… Жалость – нагой младенец верхом на урагане…

Это я прочитал давно, когда был юн. Теперь я ненавижу поэзию и поэтов. И музыку тоже, хотя когда-то я ее любил. Пой свои песни, Руперт, я не буду тебя слушать, хотя, говорят, у тебя приятный голос.

Жалость? Неужели никто не пожалеет меня? Привязан на всю жизнь к безумной. Лживая сумасшедшая, пошедшая по стопам матери.

– Она так вас любит, так любит… Она вас жаждет. Любите ее хотя бы чуть-чуть. Так, как вы способны любить – чуть-чуть…

То-то усмехнулся бы Сатана! Неужели я не понимаю, что она жаждет кого угодно. Кроме меня.

Она распустит свои длинные черные волосы, станет смеяться и кокетничать, и говорить комплименты. Безумная. Ей все равно, кого любить. Она будет плакать, стонать и отдаваться так, как не отдалась бы ни одна нормальная женщина. А потом она застынет, сделается тихая, как этот летний день. Сумасшедшая, которая всегда знает, который час.

Пьянство и игры. Игры, по поводу которых даже самая чернь смеется и издевается надо мной. А я должен об этом узнавать изо дня в день. Нет, спасибо, я сыт по горло.

«Она так вас любит, так вас любит».

Нет, она не любит никого. Я не мог заставить себя коснуться ее. А если и мог, то как ураган, который касается дерева и ломает его. Говорите, я уже сломал это дерево? Ничего подобного. Это просто была жестокая любовная игра. Но теперь я этим займусь.

Она больше не будет улыбаться солнцу. И больше не будет вертеться перед зеркалом, черт бы его побрал. На ее лице не будет этого безмятежного, довольного выражения.

Тщеславное, глупое создание! Рожденное для любви? Да, но любовника у нее не будет. Мне она не нужна, а никто другой рядом не появится.

Дерево словно пробирает дрожь. Оно запасается силой и затихает. Затихает в ожидании.

Теперь дует прохладный ветерок. Даже холодный.

Она говорила, что любит это место. Она увидит его в последний раз. Я замечу на ее лице слезинку. Выражение тоски, а не этот пустой ненавидящий взгляд. Я прислушиваюсь. Может, она скажет «прощай»? Adieu. Слово прозвучит так же, как старинные песни, которые она пела. В них всегда есть adieu. Если она скажет adieu и заплачет, я заключу в объятия бедную безумицу. Она безумна, но она моя, моя… Что мне до Господа и Сатаны, что мне до самой Судьбы… Если бы только она улыбнулась, если бы только заплакала – ради меня.

И день выдался облачный, тихий, может, он поможет? Раз уж скрылось палящее солнце…

Солнца нет. Нет солнца. Погода переменилась.



Батист ждал нас, и лошади были готовы. Мальчик стоял у гвоздичного дерева, а рядом корзина, которую он должен был нести. Эти корзинки легки, и в них не попадает вода. Я решил захватить в одной их них кое-какие наши вещи – в основном одежду. Все остальное отправят через день-другой. В Резне нас ожидал экипаж. Я обо всем позаботился, все устроил…

Она уже была там, тщательно одевшись для путешествия. Но лицо ее по-прежнему было пустым, непроницаемым. На лице ни слезинки. Что ж, подождем. Интересно, а она вообще что-нибудь помнит, что-нибудь чувствует? Эта синяя туча, эта тень – Мартиника. Так, а знает ли она названия гор? Помнит ли истории об испанцах? Из давних времен. Помнит ли, как однажды сказала: «Смотри, изумрудный закат. Это к счастью». И в самом деле, на какое-то время закатное небо сделалось зеленым. Это было странно видеть. Но не менее странно было слышать, что такой закат приносит счастье…

В конце концов я был готов к ее полному безразличию и понимал, что мои мечты и останутся мечтами. Но когда я не был готов испытать ту грусть, что посетила меня, когда я кинул взгляд на старый белый дом.

Более, чем когда-либо, показалось мне, рвался он подальше от черного, похожего на змея леса, еще громче, еще отчаянней взывая: «Спасите от разрушения, спасите от смерти, от муравьев!» Но что ты делаешь, глупец, здесь, у самого леса? Неужели ты не понимаешь, что это опасное место? Неужели ты не знаешь, что лес рано или поздно берет верх? Если ты этого не понимаешь, то скоро поймешь, и я ничем не смогу тебе помочь.

Батист сильно переменился. На нем была широкополая соломенная шляпа, похожая на те, что носят рыбаки, только тулья у нее была не высокая и заостренная, а плоская. Его широкий кожаный пояс был начищен, равно как и рукоятка ножа в ножнах, а синие брюки и рубашка – безукоризненно чисты. Такая шляпа не пропускала влаги. Батист был готов к встрече с дождем, и встреча эта, похоже, уже не за горами.

Я сказал, что хотел бы попрощаться с Хильдой, той девочкой, что так часто хихикала, но Батист ответил на своем аккуратном английском, что Хильды нет: она ушла вчера.

Говорил он вроде бы вежливо, но я не мог не уловить в его интонациях неприязнь и даже презрение. То самое презрение, что послышалось мне тогда в словах той чертовки, когда она сказала: «Отведайте моей бычьей крови». В смысле выпей, может, это сделает тебя мужчиной. Может быть. Впрочем, мне было решительно все равно, что они там думают обо мне. Но сейчас я забыл об этой женщине. Сейчас я вдруг, к собственному удивлению, подумал, что все казавшееся мне истинным на самом деле оказалось ложью. Истинны только сны и магия. Все остальное ложь. В этом заключается весь секрет.

Но этот секрет утрачен, а те, кто знает о нем, не в состоянии его рассказать.

Нет, он не утрачен. Я обнаружил его в потайном месте и сохраню его, не потеряю. И ее сохраню тоже.

Я посмотрел на нее. Она смотрела на море вдалеке и воплощала собой Молчание.

Пой, Антуанетта. Теперь я тебя услышу.



Ветер сказал: это было, было.

Море твердит: это быть должно.

Солнце кивает: так будет, будет…

А дождь…



Послушай это. Наш дождь знает все тайны. И слезы?

Он знает все, все…

Да, я буду слушать дождь. Буду слушать горную птицу. Как сжимается сердце от трелей этой отшельницы – чистая, чудная, волшебная, грустная песня. Хочется слушать, затаив дыхание. Но нет, она замолчала. Так что же я хотел сказать Антуанетте?

– Не горюй! Не думай о прощании. Нет никакого «прощай». Мы снова увидим восход и заход солнца. Возможно, и изумрудный закат увидим. Зеленое зарево, что приносит счастье. А ты смейся и болтай, как прежде, – расскажи мне о сражении у Всех Святых или празднике у Мари Салант, который превратился в сражение. Или о пиратах, о том, как развлекались они между своими вояжами, каждый из которых мог оказаться для них последним, роковым. Солнце и сангари. Гремучая смесь. А потом землетрясение. Да, старики рассказывали, что Господь очень рассердился на тех людей и решил наказать их за содеянное. Он пробудился ото сна, дохнул – их и след простыл. Он снова погрузился в сон. Но эти люди оставили сокровища. Золото и кое-что еще. Иногда эти клады находят, но только счастливчики не хвастают своей удачей, потому что по закону им полагается всего одна треть. Они же хотят получить все и потому помалкивают. Иногда находят драгоценные камни, иногда ювелирные украшения, иногда что-то еще. Словом, постоянно что-то находится и тайком продается какому-нибудь осторожному покупателю, который взвешивает, измеряет предложенное, потом задает вопросы, на которые не получает внятного ответа, и наконец выдает деньги. Все знают, что золотые монеты и драгоценные камни постоянно продаются и покупаются в Спэниш-Тауне – и на этом острове тоже. Откуда ни возьмись появляются вдруг сокровища. И лучше не говорить о них вслух. Лучше помалкивать.

Да, лучше помалкивать. Я не скажу никому, что толком не слушал твои истории. Я ждал, когда наступит ночь, темнота, когда раскроются луноцветы.

Погасим луну,Сметем звезды на землю.И будем любить в темноте, в темноте…

Как разудалые пираты, давай постараемся получить побольше от жизни – и хорошего, и плохого. Возьмем не треть, а все. Все, все… Не будем оставлять на потом ничего.

Я скажу – я знаю, что скажу: «Я совершил ужасную ошибку. Прости меня».

Я сказал это и увидел, как в ее глазах загорелась ненависть. Я почувствовал, как во мне стала подниматься ответная злоба. Снова все изменилось, снова головокружительное, тошнотворное возвращение назад, к ненависти. Они купили меня. Они купили меня твоими мерзкими деньгами. А ты помогла им это сделать. Ты обманула меня, ты меня предала, и будь у тебя такая возможность, ты бы решилась и на нечто ужасное. Эта девушка смотрит вам в глаза и говорит сладкие речи, но она врет, врет! Такой же была и ее мать. Но, говорят, дочь еще хуже…

Если я обречен на ад, пусть будет так. Хватит с меня фальшивого рая. Хватит проклятого волшебства. Ты ненавидишь меня, а я ненавижу тебя. Посмотрим, у кого это получается лучше. Но сперва я уничтожу твою ненависть. Я сделаю это сейчас. Моя ненависть холодней, сильнее, а твоя тебя не согреет. Ты остаешься ни с чем.

Я сделал то, что хотел. Ненависть постепенно угасла в ее взоре. Это я затушил ее. Но вместе с ненавистью потухла и красота. Она превратилась в призрак. Призрак при свете дня. Серого облачного дня. В ней не осталось ничего. Только полная безнадежность. Скажи: «умри» – и я умру. Скажи: «умри» – и ты увидишь, как я стану умирать».

Она подняла глаза. Прекрасные и пустые. Безумные глаза. Безумная девушка. Не знаю, что я сказал и сделал бы… Возможно, все что угодно. Но тут мальчик, стоявший под гвоздичным деревом, прислонился к нему лбом и заплакал в голос. Громко и душераздирающе. Я с удовольствием удавил бы его своими собственными руками. Но вместо этого я сдержал злость, подошел к Батисту и холодно осведомился:

– Что с ним? Почему он плачет?

Батист не ответил. Его и без того мрачное лицо еще больше помрачнело, и это стало его единственным откликом на мой вопрос.

Но Антуанетта подошла к ним вслед за мной и ответила. Я с трудом узнал ее голос. Ни теплоты, ни мелодичности. Мертвый, странно равнодушный.

– Когда мы только приехали сюда, он спросил меня, не возьмешь ли ты его с собой, когда мы соберемся обратно, – пояснила Антуанетта. – Он не хочет никаких денег. Ему надо только одно – быть с тобой. Потому что, – тут она запнулась и провела языком по пересохшим губам, – потому что он очень полюбил тебя. И я сказала, что ты возьмешь его с собой. А теперь Батист сообщил ему, что он остается. Вот он и плачет.

– Разумеется, я не возьму его, – сердито отвечал я. Господи, какой-то полудикарь смеет надеяться… как и… как и…

– Он говорит по-английски, – все так же безучастно произнесла Антуанетта. – Он очень старался научиться.

– Может, он и старался, но я все равно его не понимаю, – возразил я и, поглядев на ее неподвижное белое лицо, еще больше рассердился: – Какое право ты имеешь давать обещания? И вообще говорить от моего имени?

– Никакого. Я была не права. Я тебя не поняла, ничего не знаю о тебе и не должна говорить от твоего имени.

Пора было трогаться в путь. Я попрощался с Батистом, и он неохотно, холодно, но пробормотал что-то, кажется, пожелания счастливого пути. Я уверен, что он надеялся больше никогда меня не увидеть.

Антуанетта села в седло, Батист подошел к ней. Она протянула ему руку, он взял ее в свои ладони и что-то стал серьезно втолковывать ей. Я не слышал его слов, но подумал, что, возможно, хоть сейчас она расплачется. Ничего подобного. Снова появилась кукольная улыбка и осталась на ее лице, словно прибитая гвоздями. Даже если бы она расплакалась, как Магдалина, это уже ничего не изменило бы. Я почувствовал себя опустошенным. Все бурные, противоречивые чувства вдруг угасли, оставив меня обессилевшим, утомленным и трезво глядящим на мир.

Мне надоели эти люди. Мне обрыдли их смех и слезы, их лесть и зависть, их тщеславие и лживость. Я ненавидел это место.

Я ненавидел горы, холмы, реки, дожди. Я ненавидел закаты, какого бы они ни были цвета, и ненавидел красоту этого острова, его волшебство, его тайну, которую мне все равно никогда не узнать. Я ненавидел равнодушие и жестокость, бывшие частью его красоты. Но особенно я ненавидел ее. Потому что в ней были те самые волшебство и очарование. Она возбудила во мне жажду, которую я вряд ли смогу когда-либо впредь утолить. Теперь всю жизнь я буду жаждать обрести то, что потерял еще до того, как нашел.

Итак мы двинулись в путь, и вскоре это потайное место осталось позади, скрылось из вида. Вскоре она присоединится к тем, кто знает тайну, но не намерен выдать ее. Или просто не может. Или пытаются, но терпят неудачу, потому что знают слишком мало. Их легко распознать даже в толпе. Белые лица, оцепенелые взгляды, бесцельные движения, пронзительный смех. Их можно узнать по тому, как они ходят, говорят, пытаются убить себя или вас, если вы, увидя их, услышав их смех, рассмеетесь. Да, за ними нужен глаз да глаз, ибо наступает время, когда они готовы убить – а потом исчезнуть. Но другие ждут, чтобы занять их место. Ждут в длинной-длинной очереди. Антуанетта – из таких людей. Но я готов подождать того часа, когда она превратится в воспоминание, которое хочется поскорее отогнать от себя. В легенду, которой становятся почти все воспоминания. В ложь.



Когда мы проехали поворот, я вспомнил о Батисте. Интересно, есть ли у него еще какое-то имя? Я так и не спросил его об этом. А потом я подумал, что вскоре продам эту усадьбу – за столько, сколько за нее попросят. Раньше я думал оставить ее Антуанетте. Но теперь это лишилось смысла.

Этот глупый мальчишка шел следом за нами, держа на голове корзинку. Он то и дело вытирал слезы тыльной стороной ладони. Кто бы мог подумать, что мальчик может так горько плакать. Ведь не случилось ничего такого. Ровным счетом ничего.

Часть третья

«Когда его отец и брат умерли, он был на Ямайке, – говорила Грейс Пул. – Он получил все их состояние, но и до этого он уже был богатым человеком. Есть люди, которым всегда улыбается фортуна. Потом пошли разные толки насчет женщины, которую он привез с Ямайки. На следующий же день миссис Эфф вызвала меня и стала говорить насчет сплетен. Но я сказала, что без этого не обойтись. Слуги судачат о том, что видят, и их не остановить. Кроме того, сказала я, меня не устраивает положение дел, мадам. Когда я откликнулась на ваше объявление, вы сказали, что женщина, за которой я буду присматривать, не молодая. Я спросила, не старуха ли она, и вы ответили нет. Когда я увидела ее, то даже не знала, что и подумать. Она сидит и дрожит. Она такая исхудалая. «Ну а если она умрет прямо на руках у меня, кто станет отвечать?» – спрашиваю я. «Погоди, Грейс. – сказала она и показала мне письмо. – Прежде чем решать, узнай, что говорит хозяин дома по этому поводу». «…Если миссис Пул вас устраивает, почему не удвоить, не утроить ей жалованье?» – после чего миссис Эфф сложила письмо и убрала его, но я успела увидеть слова на следующей странице: «Только больше не докучайте мне этим». На конверте была заграничная марка. «Я не служу дьяволу даже за деньги», – сказала я. На что миссис Эфф возразила: «Если вы считаете, что, работая на этого джентльмена, вы служите дьяволу, то вы совершаете самую крупную ошибку за всю жизнь. Я знала его мальчиком. И знала юношей. Он был скромен, щедр, не робкого десятка. Но годы пребывания в Вест-Индии изменили его до неузнаваемости. В волосах у него появилась седина, а во взгляде печаль. Пусть меня не просят жалеть тех, кто приложил к этому руку. Я и так сказала более чем достаточно. Я не готова утроить ваше жалованье, Грейс, однако удвоить его могу, но чтобы больше не было никаких пересудов и сплетен. Если они не прекратятся, я тотчас же вас уволю. Вряд ли мне составит труда подыскать вам замену. Вы уверены, что вы меня поняли?» Я сказала, что поняла.

Затем все слуги были уволены, и она наняла кухарку, служанку и тебя, Ли. Уволить-то их было нетрудно, но как помешать сплетням? Лично я считаю, что об этом знает все наше графство. Чего я только не слышала – ничего похожего на правду. Но я не противоречу. Еще чего не хватало? В конце концов дом этот большой, уютный, это крепкая крыша над головой, защита от внешнего мира, ведь что ни говори, а он мрачен и жесток, особенно по отношению к женщине. Наверное, потому-то я и осталась».

Толстые стены, думала она. От главных ворот к дому ведет длинная аллея с высокими деревьями. В доме ярко горят камины, комнаты отделаны белым и алым. Но самое приятное в нем – это толстые стены, которые оберегают тебя от всего того, против чего ты сражалась, пока хватало сил. Наверное, потому-то мы здесь и остаемся – я, Ли, миссис Эфф. Потому-то мы тут и живем – кроме, конечно, той молодой женщины, которая блуждает в кромешной тьме. Одно могу сказать: она не пала духом и все еще способна на неистовство. Когда в ее глазах появляется то самое выражение, я не осмеливаюсь повернуться к ней спиной. Я-то знаю, что это за блеск в глазах.



…Я просыпаюсь в этой комнате и лежу, сотрясаясь от озноба. Мне страшно холодно. Я жду. Наконец приходит Грейс Пул, женщина, которая присматривает за мной, и начинает разжигать камин – кладет уголь, щепки, бумагу. Потом опускается на колени и начинает раздувать огонь мехами. Бумага чернеет и съеживается, палочки потрескивают, куски угля тлеют и рдеют. Затем вспыхивают язычки пламени. Очень красиво. Я вылезаю из постели, смотрю на огонь и пытаюсь понять, почему я здесь оказалась. По какой причине? Ведь должна же быть какая-то причина. Что мне надо сделать? Когда я только здесь оказалась, то решила, что, наверное, это на день, два, от силы на неделю. Я решила, что, когда увижу его, то буду мудра, как змея, и кротка, как голубка. И скажу: «Я добровольно отдаю тебе все, что у меня есть, и больше не потревожу тебя ничем, только отпусти меня на все четыре стороны». Но он так и не появился.

Эта самая Грейс спит в моей комнате. Иногда я вижу, как по ночам она сидит за столом и считает деньги. Она берет в руку золотую монету, и на лице ее зажигается улыбка. Затем она складывает деньги в холщовый мешочек, затягивающийся шнурком. Потом вешает его себе на шею так, что его не видно под платьем. Поначалу, прежде чем сделать это, она смотрела на меня, но я всегда делала вид, что сплю, и вскоре она перестала обращать на меня внимание. Она отпивает из бутылки и ложится спать, а иногда просто кладет руки на стол, опускает на них голову и засыпает. Я же лежу с открытыми глазами и смотрю, как угасает камин. Когда она засыпает и начинает храпеть, я встаю, подхожу к столу и отпиваю из ее бутылки. Первый раз мне захотелось выплюнуть эту бесцветную жидкость, но я заставила себя проглотить ее. Когда я снова забралась в кровать, мне уже было не так холодно, и я стала вспоминать прошлое. Я смогла думать.

В комнате одно окно. Оно расположено так высоко, что из него невозможно выглянуть. У моей кровати были створки, но их сняли. Кроме кровати, в комнате нет почти никакой обстановки. Ее кровать, черный шкаф, стол посредине и два черных стула, на спинках которых вырезаны какие-то цветы и фрукты. У них нет подлокотников, а спинки очень высокие. Туалетная комната совсем крошечная, соседняя с ней комната вся увешана гобеленами. Глядя на один из гобеленов, я вдруг узнала мою мать – в вечернем платье и босиком. Она смотрела мимо меня, как это обычно делала. Разумеется, я не рассказала об этом Грейс. Вообще ее напрасно назвали Грейс: то, как тебя называют, значит многое. Когда он перестал звать меня Антуанеттой, я увидела, как Антуанетта исчезла в окне, с ее духами, красивыми платьями и зеркалом.

В комнате нет зеркала, и я теперь не знаю, как выгляжу. Помню, как я расчесывала волосы и смотрела в зеркало, а на меня из него смотрели мои глаза. Женщина, глядевшая на меня, была очень похожа на меня, и все же это была не я. Когда-то давно, в детстве, страдая от одиночества, я пыталась поцеловать свое отражение в зеркале. Но стекло разделяло нас – холодное, твердое, затуманенное моим дыханием. Теперь они унесли все, и зеркало тоже. Что же я делаю в этом доме и кто я такая?

Дверь комнаты с гобеленами заперта на ключ. Из нее, я знаю, можно выйти в коридор. Там стоит Грейс и говорит с другой женщиной по имени Ли. Я прислушиваюсь, но не могу разобрать слова.

Мне остается слушать шепот, который преследовал меня всю жизнь, но это не то, не то…

Ночью, когда Грейс, хлебнув раз-другой из своей бутылки, засыпает, ключи достать нетрудно. Я знаю, где она их хранит. Я отпираю дверь и выхожу в их мир. Как я и думала, он сделан из картона. Я видела его раньше – этот картонный мир, где все коричневое, темно-красное или темно-желтое, где нет ничего яркого. Я иду по коридору и пытаюсь понять, что скрывается за этим картоном. Мне внушают, что я в Англии, но я им не верю. Мы ехали в Англию, но заблудились в пути. Когда и как это случилось? Точно не знаю. Возможно, это произошло в тот вечер, когда я разговорилась в каюте с молодым человеком, который принес мне ужин, а потом явился он и застал нас вдвоем. Я обняла юношу и попросила помочь мне, но он сказал: «Я не знаю, что делать, сэр». А я начала швырять тарелки и стаканы в окно каюты. Я надеялась, что оно разобьется и в каюту хлынет море. Потом появились женщина и еще один мужчина, постарше. Они занялись уборкой. Мужчина подбирал с пола осколки и не смотрел на меня. Потом появился еще один мужчина и сказал: «Выпейте это, вы заснете». Я выпила и сказала: «Какой странный вкус», – а он ответил: «Вы правы. Очень странный». Я уснула, а когда проснулась, то за окном было уже совсем другое море. Серое, холодное. Пока я спала, корабль, наверное, сбился с пути и мы приплыли не туда. Картонный дом, в котором я теперь живу, – это не Англия…



Как-то утром я проснулась оттого, что у меня ныло все тело. Причем не от холода. Дело было в чем-то другом. Мои запястья покраснели и распухли. Грейс подала голос:

– Небось скажете, что не помните ничего из того, что случилось прошлой ночью.

– Когда была прошлая ночь?

– Вчера.

– Не помню никакого вчера.

– Вчера вас навещал джентльмен.

– Кто именно?

Я знала, что в доме были чужие люди. Когда, взяв ключи, я отперла дверь и вышла в коридор, то услышала их голоса и смех, а также увидела, что этажом ниже горит свет.

Повернув за угол, я увидела девушку в белом платье. Она шла из своей спальни и что-то напевала. Я прижалась к стене, потому что не хотела, чтобы она видела меня, но она остановилась и стала озираться. Она ничего не увидела, только тени, я уж постаралась. Но она побежала к лестнице. Она встретила вторую девушку, и та спросила: «Ты видела привидение?» «Нет, я ничего не видела, но мне что-то почудилось». «Это и было привидение», – сказала вторая, и они вместе стали спускаться вниз.

– Кто же из них навещал меня? – спросила я Грейс. Значит, он ко мне не пришел. Даже если бы я спала, то все равно почувствовала бы, что он вошел в комнату. Нет, он пока что не пришел. Тем временем Грейс сказала:

– Я обещала, что вы будете вести себя тихо и мирно, но вы не сдержали слова. Больше я никогда не пойду вам навстречу. К вам приходил ваш брат.

– У меня нет брата.

– Он сказал, что он ваш брат.

Я стала мучительно рыться в воспоминаниях.

– Его имя случайно не Ричард?

– Он не говорил мне, как его зовут.

– Я знаю его, – признала я и встала с кровати. – Оно тут, оно тут, только я прятала его от ваших вездесущих глаз, как и все остальное. Но где оно? Под периной? В башмаке? На шкафу? В кармане моего красного платья? Где, где это письмо? Оно короткое, потому что, насколько я помню, Ричард терпеть не мог длинных писем. «Дорогой Ричард, пожалуйста, забери меня отсюда. Я умираю здесь от холода и тьмы».

– Без толку бегать и искать письмо, – сказала миссис Пул. – Все равно он ушел и не вернется. Во всяком случае, я бы на его месте ни за что не вернулась.

– Я не помню, что случилось, – призналась я. – Ничего не помню.

– Когда он вошел, то не узнал вас, – напомнила миссис Пул.

– Зажгите огонь, – попросила я. – А то мне страшно холодно.

– Этот джентльмен, – продолжала она, – приехал неожиданно и тотчас же потребовал увидеться с вами. И как же вы его за это отблагодарили? Вы бросились на него с ножом, а когда он вырвал нож, то вцепились зубами ему в руку. Больше вы его не увидите. Но где вы раздобыли нож? Я сказала им, что вы стащили его у меня, но на самом деле меня так легко не проведешь. Я-то знаю таких, как вы. Меня не обвести вокруг пальца. Похоже, вы купили его в тот день, когда я выводила вас погулять. Я тогда сказала миссис Эфф, что вам нужно немного побыть на свежем воздухе.

– Когда мы были в Англии, – произнесла я.

– Что за глупость. Мы и сейчас в Англии.

– Не верю, – возразила я. – И никогда не поверю! В тот день мы отправились в Англию. Помню высокую траву, светло-зеленую воду, в которую смотрелись высокие деревья. Это и есть Англия, думала я. Живи я здесь, я бы быстро поправилась, и наконец стихли бы эти странные звуки в моей голове. Я попросила побыть здесь еще немного, и миссис Пул села под дерево и задремала. Мимо ехала повозка, запряженная лошадью. В ней была женщина. Она и продала мне нож. Я отдала ей за него медальон, который носила на шее.

– Значит, вы не помните, что набросились с ножом на того джентльмена? – продолжала Грейс Пул. – Я сказала, что вы обещали хорошо себя вести. «Мне надо с ней поговорить», – сказал он мне тогда. В общем, я его предупредила, но он настоял на своем. Я тогда была в комнате, но не слышала, что он говорил, и запомнила только обрывок фразы: «Я не могу официально вмешиваться в ваши с мужем отношения». Не успел он произнести слово «официально», как вы бросились на него с ножом, а когда он стал выкручивать вам руку, вы укусили его. Неужели вы ничего не помните?

Теперь я вспомнила, что он и правда не узнал меня. Он посмотрел сначала на меня, потом направо, потом налево, словно пытаясь найти то, что было ему нужно. Затем он еще раз поглядел на меня и заговорил со мной так, словно я для него была совершенно чужая. А что прикажете делать, когда с тобой так разговаривают? Почему вы надо мной смеетесь…

– Зачем вы спрятали мое красное платье? В нем он меня узнал бы.

– Никто не прятал ваше платье, – возразила она. – Оно висит в шкафу. – Посмотрев на меня, Грейс добавила: – Бедняжка, вы, видать, не понимаете, сколько времени тут пробыли…

– Напротив, – возразила я. – Только я-то и знаю это. Сотни дней, сотни ночей… Все они появлялись и уходили, и я не могла их удержать. Но это не важно. Для меня имеет значение не время, а то, что можно удержать в руках, как мое красное платье. Где оно?

Грейс Пул кивнула в сторону шкафа, и уголки рта чуть опустились вниз. Не успела я повернуть ключ в шкафу и отворить дверцу, как увидела его: оно полыхала, как пожар, как закат. Как огненные цветы.

– Если тебя похоронят под огненным деревом, твоя душа устремится ввысь, когда оно зацветет, – сказала я. – Об этом можно только мечтать.

Грейс Пул покачала головой, но не двинулась с места, не коснулась меня.

Я почувствовала слабый запах, исходивший от платья. Потом он усилился. Пахло красным жасмином, корицей, пылью, а также цветком лайма. Пахло солнцем и дождем.

На мне было платье именно такого цвета, когда в последний раз меня навестил Санди…