Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Скажите, не мог бы я как-нибудь вечером прийти к вам и поиграть в «Параллакс»?

— А разве правила это не запрещают? Мы же… ну, вы понимаете, я ваша клиентка.

— Мы могли бы поговорить о работе. Или давайте пообедаем где-нибудь. В ресторане, который вам по душе. А потом я вернусь домой. Мы можем ни о чем больше не разговаривать — до января, когда завершится слушание дела.

— Только о работе?

— Именно. — Габриэль уже начал гадать, какими, вообще-то говоря, деньгами он оплатит этот обед.

— Ну хорошо. Может быть, завтра? Завтра я работаю до шести.

— Завтра это было бы… Идеально. Договорились. — Черт, где же он деньги-то возьмет? — А скажите, Дженни. Этот женский голос. Запись, которая произносит: «Поезд подходит к станции „Кингз-Кросс“. Пересадка на линию „Пикадилли“». Это кто-то из ваших коллег? Или актриса, или еще кто-нибудь?

— Не знаю. Мы называем ее Соней.

— Почему?

— Потому что она нас в сон вгоняет.

— А как она узнает, когда включаться? Что запускает запись?

— Число оборотов, которые делают колеса. От станции к станции оно всегда разное. Правда, после сильного дождя все сбивается. Колеса немного проскальзывают. И она думает, что поезд подъезжает к «Блэкфрайарс», когда он только-только от «Мэншн-Хаус» отходит.

— И что вы тогда делаете?

— Отключаем дурынду.



В 5.30 Молотку аль-Рашиду предстояло в предпоследний раз встретиться с Р. Трантером. Это свидание было дополнением к их регулярным утренним беседам, которые происходили по четвергам, — завтрашняя их встреча станет заключительной, поскольку в пятницу ему предстояло явиться во дворец, и они договорились сделать ее «обзорной», — а сегодня они могли в последний раз заняться чем-нибудь новеньким. Молоток взглянул на часы. Возвращаться с работы домой сразу после ланча было для него делом непривычным, и он надеялся, что Трантер не заставит долго себя ждать. В последнее время его наставник вызывал у Молотка легкое раздражение. А ведь поначалу все было иначе.

Перед первым весенним визитом Трантера Молоток сильно нервничал.

— Назима, — сказал он, — с минуты на минуту к нам может прийти выдающийся деятель литературы. Мы с ним уединимся в моем кабинете, чтобы поговорить о книгах и чтении. Ты сможешь устроить так, чтобы минут через двадцать нам подали чай и фрукты?

— Конечно, милый, — ответила Назима. Манера выражаться, усвоенная мужем в последнее время, вызвала у нее улыбку: чем большими становились дома, в которых они поселялись, тем меньше оставалось в разговорах Молотка от «брэдфордского пакисташки», как его однажды назвали в ее присутствии, и тем больше появлялось от Дэвида Найвена.[53]

За время долгой и счастливой супружеской жизни Назима и сама утратила свой прежний йоркширский акцент и ныне говорила, по ее представлениям, точь-в-точь как дикторы Би-би-си — старой Би-би-си, поскольку теперь многие из выступавших по радио как раз и производили впечатление уроженцев Брэдфорда.

— Что он за человек, как по-твоему? — спросила она у Молотка.

— Думаю, джентльмен в старинном английском стиле.

— Вроде принца Чарльза?

— Полагаю, да. Он же учился в Оксфорде. Скажи, а мой костюм выглядит достаточно элегантно?

— Не задавай глупых вопросов, Молоток. И не стесняйся его. Он всего лишь продавец, у которого имеется нужный тебе товар. Вроде выращивающего лаймы мексиканского фермера.

— Родригеса?! Ты же обещала никогда о нем больше не упоминать.

Раздался звонок, и Молоток пересек огромный, выложенный плиткой вестибюль, приготовляясь к встрече с устрашающим джентльменом гвардейских статей, облаченным в костюм с Сэвил-Роу.

— Здравствуйте. Мистер аль-Рашид, я полагаю.

За дверью стоял худощавый рыжеватый мужчина в синем анораке, зеленом галстуке, коричневых туфлях и с двухсуточной щетиной на щеках. Глаза его слегка отливали краснотой.

Он протянул руку:

— Ральф Трантер. Впрочем, большая часть моих знакомых зовет меня Эр Тэ.

Вряд ли Молоток мог объехать все континенты планеты (кроме Австралии) и не прийти к заключению, что внешний облик человека мало что значит. И все же…

Впрочем, он не ударил лицом в грязь.

— Очень рад знакомству с вами, мистер Трантер. Сюда, прошу вас.

Они пересекли вестибюль, затем колоссальную гостиную, из окон которой открывались виды на поля и перелески, вышли через двойные двери в коридор с обшитыми деревом стенами и, миновав его, оказались в кабинете Молотка аль-Рашида — большой комнате, длинные полки которой были заставлены не книгами, но японскими фигурками из слоновой кости, фарфоровыми шкатулками, обрамленными фотографиями Назимы и Хасана, а также разного рода памятными подарками — лаймом на золотой пластинке, поднесенным Молотку рабочими одной из принадлежащих ему фабрик, ведущим колесом его первой конвейерной линии, закрепленным на дубовой панели, которую украшала табличка с дарственной надписью. На письменном столе стоял компьютер с монитором диагональю в тридцать шесть дюймов; такие в обычных магазинах не продавались.

— Очень мило, — произнес Трантер.

В интонации его присутствовал легкий оттенок сарказма, который Молоток предпочел игнорировать, — некоторым людям просто недостает благовоспитанности. Он усадил Трантера в кресло, а сам присел за стол.

И, широко улыбнувшись, сказал:

— Перейдем, если позволите, к делу, мистер Трантер. У меня имеется к вам простое предложение. Мне необходимо то, что вы могли бы назвать ускоренным курсом. В недалеком будущем меня ожидает встреча с ее величеством королевой, а я ощущаю себя недостаточно подготовленным к разговору с ней.

— Вот как?

Едва ли не в каждом слове Трантера ощущалась скептическая нотка, хотя Молоток затруднился бы сказать, считает ли Трантер встречу с королевой выдумкой или просто подтверждает, что он, Молоток, к разговору с ней не готов.

— Видите ли, я родился в простой семье. Все мои родные были крестьянами и книг не читали. Образование я получил в государственной школе, выпускники которой становились электриками и водопроводчиками. Подозреваю также, что я страдаю дислексией, хотя в те времена мы почти ничего об этом расстройстве не знали. Я хотел бы, чтобы вы познакомили меня с великими произведениями английской литературы прошлого и наделили сведениями о современных писателях, — тогда, если ее величество заведет разговор о книгах, я смогу сказать ей что-нибудь интересное.

Трантер пару раз открыл и закрыл рот.

— Да, это я сделать могу, — наконец согласился он. — А вы и вправду думаете, что королева заговорит с вами о книгах? Она ведь не славится особой начитанностью, верно?

Молоток помрачнел. Эта мысль ему в голову не приходила.

— Но, разумеется, — поспешил продолжить Трантер, окинув взглядом роскошный кабинет, — лучше быть готовым ко всему. А кроме того, познания подобного рода всегда могут сослужить вам хорошую службу. При каких-то других оказиях.

— Да, конечно. Это правильный взгляд на вещи. Ну так вот, я проделал кое-какую подготовительную работу, выяснил имена самых уважаемых современных писателей и попросил мою секретаршу миссис Хайн посетить книжный магазин. Прошу вас, взгляните на это небольшое собрание книг и сообщите ваше мнение о них. Посоветуйте, с какой мне лучше начать.

Молоток указал на две возвышавшихся на его столе стопки книг — по пятнадцать примерно в каждой. Трантер подошел и встал рядом с ним.

— Вот этот автор, насколько я знаю, очень известен, — сказал Молоток, сняв с верхушки одной из стопок мрачноватого вида том в твердой обложке — поперек его супера тянулась яркая полоска, извещавшая, что эта книга вошла в список претенденток на премию «Кафе-Браво».

— Известен, — согласился Трантер, — и безнадежно перехвален. То, что у нас называется ПМ.

— А что это?

— Псевдоирландская мутотень.

— Не понимаю.

— Не важно. Забудьте о нем.

— А вот этот? — спросил Молоток. — Здесь сказано, что он дважды получал премию Ассоциированного королевского.

— Нет-нет. Кошмарная креативная писанина. Жуткий, вычурный фигляр. Сомерсет Моэм для бедных, все его ключевые моменты выглядят прискорбно неправдоподобными.

Вид у Молотка стал озадаченным.

— Понимаю. Возможно, меня ввели в заблуждение. Я руководствовался тем, что нашел в интернете.

Трантер фыркнул:

— Господи, это уж мне родео недоумков. Привал помешанных. Если бы кто-то изобрел детектор, позволяющий выявлять писанину чокнутых графоманов, и использовал его в качестве интернет-фильтра, Всемирная паутина лишилась бы девяноста процентов трафика.

Молоток вглядывался в острое, лисье лицо стоявшего рядом с ним человека. Большую часть произносимого им понять было попросту невозможно. И Молотку показалось странным, что этот мастерски владеющий словом джентльмен даже не попытался изменить свою манеру речи так, чтобы за нею можно было уследить.

— Этот? — спросил он, беря еще один расхваленный на все лады роман.

— О боже, — сказал Трантер. — Человек, который обратил слово «анальный» в составную часть слова «банальный». Сочинитель страдающих запором рассказиков, которые умоляют, чтобы их сочли многозначительными. Его трагедия в том, что он не прирожденный «европеец». Ему следовало бы подвизаться в рекламе.

Так оно и шло, книжка за книжкой. «Претенциозный и сентиментальный… хотелось бы, чтобы он вылез из клозета и перестал, ради всего святого, притворяться, будто его мелкотравчатые лесбиянки — это и вправду женщины».

В конце концов из приобретенных миссис Хайн книг осталось на столе лишь три-четыре, а Молоток начал понемногу терять терпение. Он протянул Трантеру книгу, автор которой был известен даже ему.

Трантер взял ее, покачал головой и бросил книгу обратно на стол.

— Телевизионный сценарий, в который вдохнули малую толику жизни, — сказал он.

К двум последним он не удосужился даже прикоснуться.

— Барбара Пим, в которую долили воды… Ну а такие и вовсе пишутся километрами…

— Что же, мистер Трантер, — сказал Молоток, — похоже, я подошел к осуществлению моего замысла не с того конца.

— Тут нет вашей вины, — ответил Трантер. — Все это — завсегдатаи книжного рынка, которым мирволят правящие круги литературы.

— Ну хорошо, — сказал Молоток, — а кого из ныне живущих британских писателей вы могли бы мне порекомендовать?

Трантер поскреб подбородок, отчего щетина тихо зашуршала под его ногтями.

— Из ныне живущих — никого, — ответил он. — Разве что из недавно скончавшихся. Они ведь тоже наши современники — в своем роде.

Вошла Назима с подносом. При обычном визите она попросила бы отнести поднос Люси, их бразильскую служанку, однако Назиме очень хотелось взглянуть на выдающегося деятеля литературы.

— Дорогая, это мистер Трантер. Моя жена, Назима.

На миг Трантера и Назиму охватила неловкость, оба не понимали, следует ли им пожать друг дружке руки, однако это прошло, как только Молоток обнял жену за плечи и подвел ее к столу.

— Мистер Трантер говорит, что я зря трачу время на этих авторов, — сообщил он. — Что ни в одном из них нет ничего хорошего.

— Но что, если они нравятся ее величеству? — спросила Назима. — Тебе стоит прочитать их, чтобы ты мог поговорить с ней о ее любимцах.

Молоток улыбнулся:

— Моя жена — очень умная женщина, не правда ли? Возможно, эти писатели и впрямь так дурны, как вы говорите, и все-таки, мистер Трантер, мне необходимо иметь о них какое-то представление. Даже если все они — мошенники.

— Ну, общее представление я вам дать могу, — ответил Трантер. — Составить своего рода путеводитель по жульническим трюкам, если угодно.

— Хорошо бы также выяснить, каких писателей она любит, — сказала Назима.

Молоток взглянул на Трантера. Тот снова поскреб подбородок:

— Помнится, ей нравится Дик Фрэнсис.

— А кто это?

— Автор беговых триллеров. Знаете, конские бега.

— Завтра попрошу миссис Хайн купить несколько его книг. Он много их написал?

— Несколько тысяч.

— Хорошо. А еще я хотел бы почитать и кого-то из великих авторов. Узнать их для себя, не только ради ее величества. Мне очень хочется, чтобы чтение стало для меня жизненной привычкой.

— В таком случае, думаю, нам стоит заняться викторианцами, — сказал Трантер. — Диккенсом, Теккереем, Троллопом. Джорджем Элиотом.

— И вы не назовете их пустозвонами, не скажете, что они писали километрами?

— Нет-нет. Во всяком случае, не Теккерей.

— Я об этих писателях слышала, — сказала Назима.

— Моя жена очень начитанна, — пояснил Молоток. — Скажи ему, кого ты прочитала.

— Для нашего экзамена, — сказала Назима, — нам предложили выбрать между книгой Айрис Мердок…

— Ну еще бы, — перебил ее Трантер, — великолепный образчик возвышенной подделки.

— «Говардс Эндом»…

— Ммм… — промычал Трантер. — Это какой же из Говардсов? Чей именно «энд», мы, я думаю, знаем.

— Произведением Вирджинии Вульф…

— О боже. Гибрид литературной девицы с психопаткой. И на чем же вы в итоге остановились?

— На «Портрете художника в юности».

Трантер рассмеялся.

— Если затрудняетесь с выбором, берите ирландца, — сказал он. — Образчики ПМ всегда пользуются спросом.

Назима сникла. Даже покраснела немножко.

— Есть еще один викторианский романист, которого я ценю очень высоко, — поспешил сообщить Трантер, понявший, видимо, что зашел слишком далеко. — Собственно, я даже написал его биографию.

— Как интересно, — сказала, воспрянув духом, Назима. — Ее напечатали?

— В общем и целом, — ответил Трантер. — Вообще-то она — одна из финалисток премии «Пицца-Палас», именуемой «Книга года на Рождество».

— Поздравляю. А что это за писатель?

— Альфред Хантли Эджертон.

— Никогда о нем не слышала, — сказала Назима.

— Он не так известен, как остальные. Но очень хорош.

— Я бы, пожалуй, почитал его, — сказал Молоток.

— Это даст тебе преимущество перед королевой, — согласилась Назима. — Я хочу сказать, благодаря мистеру Трантеру ты получишь подробные сведения о… Как, вы сказали, его зовут?

— Эджертон.

Через полчаса Трантер ушел, оставив Молотку аль-Рашиду домашнее задание: прочитать «Шропширские башни» Альфреда Хантли Эджертона и «Твердую руку» Дика Фрэнсиса. Решено было, что чрезмерно захваленные «современные» авторы могут и подождать до времени, когда Трантер приступит к составлению путеводителя по жульническим трюкам.



В Пфеффиконе Киран Даффи потихоньку продвигался вперед. Каким именно способом намеревался Джон Вилс вдохнуть хоть какую-то жизнь в рынок акций АКБ, Даффи не интересовало, ему полагалось, ожидая, когда это случится, заняться той стороной операции, что была связана с курсами валют.

Поскольку британский банковский кризис, даже если он ударит только по одному банку, дурно скажется на фунте стерлингов, ибо правительству придется занимать деньги за границей, Даффи намеревался продать 10 миллиардов фунтов, обратив их в евро, швейцарские франки и доллары США. Всего лишь двадцать лет назад столь крупная продажа стала бы предметом разговоров во всех барах Лондона, Нью-Йорка и Парижа, еще остававшегося тогда одним из финансовых центров мира. Ныне Даффи мог произвести ее без всякого шума, связавшись через стоявший на его столе компьютер с прайм-брокером «Высокого уровня».

Операции с иностранной валютой требовали от ее покупателя внесения залога, составляющего два процента от приобретаемой суммы, однако «Высокий уровень» имел возможность в любой момент занять первые 400 миллионов фунтов, необходимых для внесения гарантийного депозита, — таким было одно из многих удобств, предложенных прайм-брокером, когда тот добивался права вести дела «Высокого уровня». На практике это означало, что Даффи мог, не раскошелившись, продать и 20 миллиардов фунтов, однако он предпочел ограничиться пока что половиной этой суммы.

Он завершил ввод послания прайм-брокеру с меньшим, чем это сделала бы Виктория, изяществом, — вызывающе ткнув пальцем в последнюю клавишу. Используемый им настольный компьютер упорядочивал, работая круглые сутки и по шесть дней в неделю, все предложения, поступавшие от всех торговых систем мира. И, откидываясь на спинку своего кресла, Даффи знал, что разбросанные по земному шару системы регистрации и оценки рисков приступают в этот миг к обработке произведенной им операции.

Ну что же, шутки закончились. Когда-то типичный, работавший с иностранной валютой лондонский маклер осваивал свое ремесло на рыбном или мясном оптовом рынке, производя быстрые подсчеты, пока люди вокруг него наперебой выкрикивали поступавшие к ним сведения. Даффи был достаточно стар, чтобы успеть, приехав в Лондон из Нью-Йорка, увидеть этих маклеров, выросших на рынках Леденхолл и Смитфилд, в деле. Его сводили тогда на ланч в заведение, называвшееся «Парижский гриль» — официантки, которые подавали там стейки и жареную картошку, были в черном неглиже. В тот раз Даффи поразили количества спиртного, которые британцы оказались способными выдувать за ланчем, перед тем как вернуться на свои рабочие места, где они, если в валютной торговле наступало затишье, заключали друг с другом пари на огромные суммы — относительно того, долго ли еще протянет папа римский или император Хирохито.

Получив подтверждение покупки валюты, Даффи обратился к тому, что происходило с Ассоциированным королевским. Цена его акций начала расти — не стремительно и даже с одним или двумя недолгими спадами, однако рост этот выглядел как подтверждение устойчивого доверия к банку. Ближе к вечеру эта активность приобрела очертания, которые дали Даффи возможность сделать несколько звонков, позволивших выяснить точные курсы двойных опционов по акциям банка. Какую роль мог сыграть в этом оживлении Вилс, он не знал и спрашивать ни за что не стал бы, однако, когда дневные торги закончились, Даффи смог послать на черный мобильник Вилса сообщение: «Ревматизм определенно проходит. Полагаю, звтр подвижность полностью восстановится».

IV

Такси, в котором ехала Софи Топпинг, свернуло на Дувр-стрит в семь. С Лансом она договорилась о встрече на 6.30, с женщинами из книжного клуба — на 6.45, стало быть, время было ею рассчитано верно, решила Софи.

В главной штаб-квартире аукционистов бывать ей прежде не доводилось, хотя однажды Софи видела ее в выпуске телевизионных новостей: обходительный джентльмен в двубортном костюме получал там чек на 10 миллионов фунтов от скучающего покупателя, приобретшего размазанное на импрессионистский манер изображение горшка с цветами.

Однако сегодня должно было состояться торжество особого рода, и голова Софи слегка кружилась от приятных предвкушений. Речь шла не о Ван Гогах или Моне, не о Старых Мастерах или кубистах; сегодня предстояло совершиться «уникальному художественному событию» — так, во всяком случае, говорилось в каталоге. Сорокадвухлетний Лайэм Хогг получил в свое распоряжение весь второй этаж аукционного здания. С благословения расположенной в Сток-Ньюингтоне галереи «Пустая доска», которой он во все годы обрушившейся на него славы хранил опрометчивую верность, Хогг решил «поставить условности мира искусств с ног на голову».

Софи пересекла длинный вестибюль, миновала гардероб и начала подниматься по мраморной лестнице. На середине ее Ланс разговаривал с Ванессой Вилс и Амандой Мальпассе.

— Рад, что ты все же добралась сюда, Соф, — сказал он, взглянув на часы. Софи его не услышала, она с головой погрузилась в разглядывание нарядов двух женщин. Обе потратили на них значительные усилия. Наряд Ванессы стоил, надо полагать, не одну тысячу — впрочем, деньги для Вилсов значения не имели; Софи узнала платье от дорогого модельера, которое видела в журнале мод, и туфельки от другого модельера, чьи творения она считала слишком хрупкими для своих крепких лодыжек. Медного цвета сумочка, с которой Ванесса появится на людях хорошо если два раза за всю жизнь, стоила еще тысячи три-четыре.

Официант предложил им коктейли буйно синего цвета, однако Софи предпочла ограничиться безопасным шампанским. Аманда тоже пришла сюда в новом платье, купленном в одном из лучших магазинов Найтсбриджа, а вот прическа ее наводила на мысль о самой рядовой парикмахерской. От расставленных по плексигласовому подносу крошечных закусок — сырого акульего мяса, карпаччо из молочного поросенка или из чего-то еще, столь же, на взгляд Софи, жутковатого, — обе дамы отказались.

Поднявшись по лестнице, все четверо вошли в переполненный выставочный зал. Софи окинула взглядом органди и деворе, синтетический и лисий мех, тафту и кашемир, скромные черные короткие платьица, украшенные горделиво простенькими жемчужными ожерельями; незамысловатые красные и золотистые платья с расшитыми лифами, на которые спадали подвитые локоны; доходящие до колен платья атласные с разрезами и две или три пары аккуратно продранных джинсов. Мужчины были одеты в костюмы ручной выделки — кто при галстуках, кто без, однако лоска, которым отличается одежда, купленная в магазинах готового платья, вокруг не замечалось. Произведенный Софи быстрый tour d’horizon[54] позволил ей обнаружить лишь несколько мужских нарядов, стоивших дороже костюма-тройки с Сэвил-Роу, — бунтарски байкерских, к коим прилагались истертые и измятые еще до их продажи башмаки. Посетители выставки стояли так плотно, что разглядеть произведения искусства было трудновато. Софи счастливо вздохнула. Она почувствовала, что траты, которых потребовали ее платье и туфли, оказались не только оправданными, но и чрезвычайно важными. Над нарядной, живой толпой она различала подобие нимба — это испускаемые рядами потолочных ламп лучи приглушенного света отражались от золота и бриллиантов, создавая жиденькое бесцветное марево.

Если верить пресс-релизу, Лайэм Хогг и персонал его студии целых полгода «трудились круглыми сутками», заполняя царственное пространство, видевшее творения Рембрандта и Тернера, Караваджо и Вермеера. Обои со стен содрали, а сами стены покрасили белой темперой. Темно-бордовый ковер, по которому еще со времен окончания Второй мировой плавно ступали столь многие туфли с Бонд-стрит, был снят, скатан и отправлен на склад. По открывшимся половицам прошлись пескодувкой мужчины в масках.

Курение, по настоянию Лайэма Хогга, здесь приветствовалось: по залу расставили несколько высоких напольных пепельниц в виде выкованных из железа напряженных фаллосов, приводивших на ум последствия прогремевшего в порнофильме взрыва. Газетные отделы светской хроники уверяли, что для создания первой отливки художник использовал в качестве модели собственный детородный орган, а затем передал этот образец профессиональному литейщику, который и изготовил, mutatis mutandis,[55] все остальные.

«Любые следы обычной галерейной атмосферы были тщательно стерты», — сообщалось во вступлении к каталогу. И верно, ничто на стенах галереи не напоминало о двух принесших ей изрядные деньги продажах — отчищенного до блеска фламандского полотна семнадцатого столетия, изображающего букет цветов, и плоских абстракций Питера Ланьона и Бена Николсона.

Теперь их место заняли произведения, которые сделали Лайэма Хогга богатейшим английским художником его времени. Здесь присутствовал «Анагноризис V» — вызов, брошенный живописцем обществу потребления: это полотно было заполнено штрих-кодами, срезанными с оберток продуктов, купленных в супермаркете. А также его прославленный, перенесенный на шелк розово-бирюзовый отпечаток фотографии, снятой во время боя Мохаммеда Али с Сони Листоном. А в дальнем углу зала можно было увидеть инсталляцию «Все, что мне известно о жизни, я узнал, никого не слушая»: столик из паба, а на нем пустая пивная бутылка, стаканы и полная пепельница.

— Пока я что-то не заметил здесь никого, кто не принадлежал бы к миру финансов, — пожаловался Ланс Топпинг. — Похоже, половина чертовой индустрии хедж-фондов стеклась сюда, чтобы побездельничать после работы.

— А вон, посмотри, — ответила Софи, — Назима аль-Рашид. Она к хедж-фондам отношения уж точно не имеет. Скорее к индустрии маринадов.

— Надо бы с ней поздороваться, — сказал Ланс. — Ее муж нам пятьдесят штук отвалил.

— Так пойдем. И не забывай, они обедают у нас в субботу.

Назима тоже заметила Топпингов и уже направлялась к ним, чтобы поговорить, — больше она никого здесь не знала. Молоток составить ей компанию отказался, пришлось ехать на вернисаж одной. Она была одета в сари яркого синего цвета, напоминавшее скорее о Белгравии, чем об Уэмбли и украшенное ожерельем из плоских золотых концентрических колец вроде тех, что были некогда найдены в гробнице одного из фараонов. Прелестно, сказала себе Софи, хотя Назима явно не сознавала производимого ею впечатления: и скорее всего, это неведенье было как-то связано с ее религией.

— Что это значит? — спросила Назима, указав на табличку под висевшим за ее спиной произведением искусства: «Arbeit Macht Frei».[56]

— Это ведь по-немецки, верно? — сказала Софи.

Произведение состояло из фотографий узников концентрационного лагеря, возможно — Бельзена или Освенцима, к которым Лайэм кое-что пририсовал. Один, лежавший на голых нарах, похожий на скелет мужчина получил иголку с ниткой, что обратило его в портного; другого художник снабдил киркой на плече, а к черепу его приладил шахтерскую лампочку. Третьего украсил кудрявым судейским париком, а голой, лежавшей на земле и, похоже, мертвой женщине достался чепчик медицинской сестры и стетоскоп, прилаженный к ее костлявой грудной клетке.

В дальнем конце зала люди с коктейлями в руках ожидали своей очереди, чтобы войти в отгороженную, тускло освещенную комнатку, похожую на ту, что отведена в Лувре для «Моны Лизы».

Справившись в каталоге, Софи узнала, что там находится нечто, именуемое «Денежная корова, 2007». «Самое смелое, быть может, творение современного искусства, „Денежная корова“ выполнена в смешанной технике: здесь использованы стерлинговые банкноты и лютеций, самый редкий из металлов (символ Lu, атомный номер 71). Стоимость одних только материалов превысила 4 миллиона фунтов стерлингов. „Я хотел бросить вызов сложившимся у людей предвзятым представлениям об искусстве“, — говорит Лайэм Хогг.

Обращаем ваше внимание. Каждый из посетителей выставки может провести перед этим произведением не больше тридцати секунд».

Софи Топпинг решила, что на «Денежную корову» посмотреть ей следует непременно. А отстояв двадцать минут в очереди, услышала от подошедшего к ней Ланса, что тот собирается домой, и сказала, что немного задержится, а после возьмет такси.

В конце концов и для нее настал черед войти в освещенную красноватым полусветом комнатку и постоять в одиночестве перед гвоздем выставки. Гвоздь представлял собой выполненную в натуральную величину и заключенную в стеклянный короб модель самой обычной коровы. Но, правда, розоватой, с чешуйчатыми, серебристого цвета рогами и розоватыми же глазами, придававшими ей странный, незрячий вид. Надо полагать, это и был лютеций. Вглядевшись сквозь стекло, Софи различила множество раз повторявшееся на бочкообразных боках животного лицо королевы. Сама корова, если верить воспоминаниям, сохранившимся у Софи от ее наполовину сельского детства, принадлежала к молочной шортгорнской породе и имела болезненно раздувшееся вымя.

Казалось, это животное так и простояло всю жизнь, слепо глядя перед собой. Софи погадала, нет ли тут где-нибудь кнопки, при нажатии на которую корова замычит, или покакает, или начнет пережевывать жвачку, или сделает еще что-нибудь. И обратилась за помощью к каталогу:

«Статуя изготовлена из папье-маше, бумажная составляющая которого образована шестьюдесятью тысячами банкнот по 50 фунтов стерлингов каждая, и обклеена новыми банкнотами того же достоинства.

Рога и глаза коровы покрыты лютецием, самым драгоценным из металлов мира и наиболее тяжелым и твердым из редкоземельных элементов. Получение его в сколько-нибудь значительных количествах обходится очень дорого, поэтому он почти не имеет, если имеет вообще, коммерческого применения. Лютеций не токсичен, однако его порошок является пожаро- и взрывоопасным».

— Время истекло, мадам, — сказал служитель выставки. — Выходите, пожалуйста.

Вернувшись в зал, Софи дочитала посвященный корове текст:


«Создание „Денежной коровы“ спонсировалось Ассоциированным королевским банком и компаниями „Салзар-Штейнберг Секьюрити“ и „Парк Виста Кэпитл“. Сейчас ее можно приобрести за 8 миллионов фунтов стерлингов».


Софи пошла поискать Назиму. Может быть, та сумеет объяснить ей суть и смысл «Денежной коровы». Почему она стоит так дорого, понятно — Лайэму Хоггу необходимо покрыть свои расходы, — но, может быть, Софи что-то в ней упустила? Увы, лимузин Назимы уже увез ее в Хейверинг-Атте-Бауэр, и спускаться на холодную Дувр-стрит Софи пришлось в одиночестве.

Когда Софи, собираясь остановить такси, соступила на мостовую этой улицы с односторонним движением, мимо нее пронесся, нарушая все правила движения, не потрудившийся включить фонарик велосипедист, обругавший ее, когда она с гулко забившимся сердцем отпрыгнула на тротуар.



В 7.45 Джон Вилс случайно столкнулся на лестнице своего дома в Холланд-парке с сыном. Пока они стояли, переминаясь с ноги на ногу и пытаясь придумать, что бы такое сказать, пискнул, уведомляя о новом сообщении, один из шести мобильников Вилса, и он ушел в кабинет прочитать его. Отправителем значилось придуманное самим Вилсом имя «Кяад», кодовое обозначение, то есть «Даяк» задом наперед — так называлось обитающее в Ост-Индии племя охотников за головами. Стало быть, послание поступило от Стюарта Теккерея, а выглядело оно так: «Наш общий друг говорит да, опред.». Вопрос, который Вилс попросил задать, касался долговых обязательств АКБ. К тому времени, когда он закончил короткое, но бурное празднование своей удачи, Финн лестничную площадку покинул, и созданная им неловкость миновала.

Джон Вилс включил в кабинете плоские экраны и проверил разброс установившихся по всему миру цен. Все пребывало в порядке, все шло так, как должно было идти, и он ощутил удовлетворение инженера, тщательно протестировавшего каждую из деталей подвижной системы. И все-таки, думал Вилс, на свете есть только одна вещь, такая же грустная, как проигранная битва, и это — битва выигранная… Точность планирования, бесспорный артистизм осуществленной им и Даффи операции вот-вот должны были принести Вилсу ошеломительную победу, коей он так жаждал, однако, думая о роли, сыгранной в ней Райманом, о слухах, которые пришлось распустить, чтобы взвинтить цену акций Ассоциированного королевского, он ощущал… Не то чтобы вину, нет, но… В сущности говоря, впервые с его молодых лет, с тех пор как он начал заключать, опираясь на «инсайдерскую информацию», фьючерсные контракты, Вилс проделал нечто такое, что шло вразрез со всеми правилами, какие были установлены регуляторными органами. Все-таки тогда он был лучшего мнения о себе и настолько верил в превосходство своих способностей, что не снисходил до поступков, которые совершались другими сотрудниками банка едва ли не каждый день. Жаль, что для этой операции потребовалось предварительное унижение, хоть таковое и свелось к небольшой интриге, необходимость которой определялась сложностью намеченного им совершенно законного маневра; ничего такого уж страшного она собой не представляла, и тем не менее, когда Джон Вилс вспоминал о ней, его охватывало чувство… Какое тут требуется слово? Тоскливое, что ли. Чувство отчасти тоскливое.



Наверху Финн, сидя на любимом своем месте — у спинки кровати, вглядывался в плоский экран телевизора, где началась трансляция футбольного матча. Любимая его команда, та, за которую он болел с семи лет, играла с клубом, только что приобретшим, подобно «Команде мечты» Финна, «Штыка» Боровски.

На обтянутых джинсами костлявых коленях Финна покоился открытый ноутбук — там были последние статистические данные и прочие новости, касавшиеся его «Команды мечты». Сегодня в реальных матчах участвовали еще трое из одиннадцати игроков Финна, так что для него это был большой вечер.

— Я вижу, Фрэнк, начал разминаться новый игрок, «Штык» Боровски, — час спустя произнес комментатор. — Как по-твоему, может быть, в последние двадцать минут матча нам предстоит понаблюдать за его игрой?

— Да, Джон, похоже на то. Думаю, он заменит большого болгарина. Влад убегался до упада, но пробить оборону противника так и не смог. Не исключено, что Боровски удастся найти выход из этого тупика.

— Дааааа, — к собственному удивлению, выдохнул Финн и пронзил кулаком воздух над своей головой.

«Штык», уже оставшийся в одной лишь форме команды, наклонился, коснулся пальцами носков своих бутсов и принялся выслушивать указания, которые давал ему на ухо Мехмет Кундак. Главный тренер был одет в дубленку до колен, сообщавшую ему сходство с анатолийским пастухом, традиционные очки его совсем почернели от прожекторов. «Штык», слушая тренера, кивал, хоть Финн и сомневался, что тот понимает каждое слово. Кундак выразительно рубил воздух рукой, потом быстро повращал запястьем и, наконец, пристукнул себя пальцем по виску. Уж больно сложный, подумал Финн, выбрал он способ втолковать «Штыку», что ему непременно следует забить чертов гол. Наконец, один из судей — человек, неизменно выполнявший эту работу на каждом футбольном матче и способный появляться с промежутком в пару минут в местах, отстоящих одно от другого на 200 миль, — поднял над головой истыканную лампочками доску, на которой горела цифра 9, и Влад «Ингалятор», опустив голову, трусцой покинул поле, — минуя «Штыка», он даже не взглянул на сменщика и не пожал ему руку. Кундак шлепком по мягкому месту пожелал «Штыку» удачи, и английская карьера поляка началась.

Дабы выяснить, как протекают другие матчи, от которых зависел успех его воображаемой команды, Финн быстро пробежался по веб-сайтам и телевизионным каналам. Что мне действительно нужно, думал он, так это третий экран — два всю необходимую информацию давать не успевают.

В игре наступило временное затишье — Али аль-Асрафу оказывали помощь, — и Финн воспользовался этим, чтобы свернуть косячок из смеси «Авроры» и «Суперплана-два». Полученный от Саймона Тиндли запас дури он укрыл в чемодане, который стоял в самой глубине одного из встроенных шкафов его комнаты, предварительно пересыпав удобное в обращении количество травки в застегивающийся на молнию пакет для завтрака. Покурить он мог сейчас без всякого риска. Мать, Финн это проверил, сидела в гостиной, сжимая в одной руке бутылку «Леовилль Бартона» урожая 1990 года, и смотрела по телевизору костюмную драму — экранизацию «Шропширских башен» Альфреда Хантли Эджертона, «адаптированных» посредством добавления сцен орального секса. Отец никогда наверх не поднимался.

Финн глубоко затянулся и вернулся на кровать. От дыма, пролагавшего себе путь в легкие, горло его на миг сжалось, однако эффект, как и предсказал Тиндли, был почти мгновенным — глаза увлажнились, из одного уголка по щеке сбежала слеза.

Судья объявил свободный удар, Дэнни Бектайв готовился пробить его от линии штрафной. Финн видел, что «Штыка», занявшего позицию у правой штанги, блокирует центральный полузащитник, тот даже придерживал его за подол футболки, чтобы он не подпрыгнул слишком высоко.

Если «Штык» забьет гол и тем обеспечит победу своей команды, клуб, за который болел Финн, окажется в зоне вылета. С другой стороны, поскольку остальные три игравших сегодня футболиста Финна уже принесли своим клубам несколько очков (гол и голевые пасы форвардам, удачная игра защитника у ворот), его воображаемая команда получила бы тогда возможность стать первой в лиге лиг, которой управляли он и его однокашники.

Что было для него важнее — реальная команда или воображаемая? «Аврора» и «План-два» сделали ответ на этот простой вопрос затруднительным. А затем Дэнни Бектайв влепил мяч прямо в стенку, и дилемма разрешилась сама собой.

Финн дососал косячок и откинулся на подушки. Глаза его уперлись в плакат Эвелины Белле, взиравшей на него со стены почти озабоченно, почти по-матерински.

Судейство добавило три минуты, потраченные, по его мнению, на оказание помощи игрокам, и это несмотря на протесты обоих тренеров, сошедшихся в «технической зоне» — находящемся перед скамейкой запасных белом сарайчике с тремя стенами, именуемым так потому, просветил его Кен, «что, технически говоря, в нем один тренер может другого хоть хренером называть».

Во рту у Финна пересохло от «плана», цепляться за реальность ему становилось все труднее.

Тут по левому флангу прорвался Али аль-Асраф. Да уж, в стремительности ему не откажешь. Он быстро огляделся и — мать честная, Боровски выбрался из офсайдной ловушки: взломал, точно дешевенький замок, оборону, организованную центральными полузащитниками, которые в течение трех сезонов помогали клубу Финна удерживаться в премьер-лиге; и флажок бокового судьи остался опущенным…

Финн вскочил на ноги. Никаких сомнений у него не осталось, никакого выбора между пожизненной верностью своему клубу и сиюминутным выигрышем в воображаемом мире — никакого трудного выбора между реальностью и фантазией…

— Бееей! — завопил он, когда аль-Асраф ударом левой ноги послал мяч «Штыку». Боровски принял его на бегу, на миг замер и влепил в нижний правый угол ворот. — Дааааа! — Финн упал на кровать, и теперь по его гладким щекам катилась уже не одна слеза.



В полночь Назима аль-Рашид постучалась в дверь спальни сына.

— Входи.

— Можно, я на кровати посижу?

— Как хочешь.

Хасан читал книгу: «Вехи» Сайида Кутуба.

— Ты ведь уже читал ее, разве нет?

— Да. И что?

— Хас, милый, нам тревожно за тебя. Отцу и мне.

— Почему? — В голосе Хасана проступила нотка, которой он обзавелся, когда ему было лет четырнадцать, — она говорила, что к нему пристают с глупостями.

— Ты выглядишь таким… Таким сердитым. И еще нам хотелось бы, чтобы ты подыскал для себя какое-нибудь занятие. Нехорошо проводить столько времени в мечети.

— Я думал, вам хочется, чтобы я был хорошим мусульманином.

— Конечно хочется. Ты же знаешь, никто не предан вере так, как твой отец. Но иногда молодые люди уж слишком увлекаются религией. Не только мусульмане. Другие тоже. Да и сидеть целыми часами у себя комнате вредно для здоровья.

Хасан молчал.

Назима опустила взгляд на одеяло, пальцами ущипнула его за краешек.

— Где ты сегодня был?

— Ездил к друзьям, чтобы обсудить один университетский проект.

— Ты так рано ушел из дома. И отсутствовал весь день.

— Ну да. А ты чем занималась?

— Я-то? — переспросила Назима. — Да, знаешь, обычными делами. По дому. Потом съездила в Вест-Энд, на художественную выставку. Одного такого Лайэма Хогга. Ты слышал о нем?

— Кто же о нем не слышал?

Когда Хасан был маленьким, Назима верила: он сможет добиться многого из того, в чем было отказано ей и Молотку, детям иммигрантов. Образование оба они получили лишь зачаточное, работа, на которую люди такого, как у них, происхождения могли рассчитывать в Брадфорде постиндустриальной поры, выглядела попросту зловещей. А Хасан… С детства говоривший по-английски, да еще и красивый, с длинными черными ресницами и изогнутой наподобие лука верхней губой, единственный сын в семье, окружившей его огромной заботой и сумевшей каким-то образом обзавестись деньгами, которые позволяли ему вести обеспеченную жизнь, — конечно же он, с его прирожденным умом, был просто обречен на огромные свершения или, по меньшей мере, на огромное счастье. Хасан был мальчиком любознательным, мягким, не крикливым и агрессивным, как многие из его сверстников, но и не слабым, не трусливым, с интересом относившимся к миру, к тому, как тот устроен, к рассказам окружавших его людей — он внимал им, слегка склонив голову набок, готовый слушать, жаждущий узнать ответы. Обладал он и еще одним качеством, которого не было у других мальчиков: способностью сочувствовать людям, даже людям взрослым. Порой он, заметив, что мать расстроена, гладил ее, чтобы утешить, по руке, и тогда Назима думала, что Хасан унаследовал незатейливую доброту отца.

Любовь Назимы к сыну была глубокой и сильной, а если в ней и проступали временами черты сентиментальности, так последняя, полагала Назима, была необходимой, своего рода способом защиты от крывшейся за ней до опасного примитивной страсти, способом приспособления к правилам жизни среди людей.

С изменениями, происходившими в Хасане, пока он рос, примириться Назиме было трудно. Когда он связался в школе с дурной компанией, Назима поняла, насколько искусственна маска пренебрежения, с которым ее сын якобы относился к себе, насколько скудны его средства самозащиты. А потом это нелепое студенческое увлечение политикой. Назима разбиралась в ней плохо, а кое-какие из высказываний сына о поведении Америки на Ближнем Востоке казались ей довольно верными, — ее тревожили не подробности того, что он предлагал, не его старомодная коммунистическая лексика, но степень нелюбви к себе, которую они подразумевали.

Назима верила: все преимущества, каких были лишены она и Молоток и какие получил в свое распоряжение Хасан, избавят сына от внутреннего разлада, выведут на широкую дорогу, позволяющую использовать всю его энергию, чтобы жизнь мальчика расцвела в полной мере, не оказалась частично потраченной, как это случилось с его родителями, на изнурительные попытки выживания.

И когда она видела, что все складывается иначе, это ранило ее в самое сердце. Мальчик нисколько не радовался тому месту в жизни, которое уготовили для него труды и любовь родителей. Он стал недоверчивым, отчужденным от них и от того, во что они верили, отчужденным, в некотором совершенно непонятном Назиме смысле, даже от себя самого. Она советовалась со знакомыми, читала руководства для родителей. Все эти книги напирали на то, что дети — существа особые, отдельные; что хоть они и содержат, генетически говоря, по половинке каждого из своих родителей, этот начальный капитал имеет значение относительно малое, ибо, по преимуществу, дети являются чем-то совсем иным: самими собой. И ты почти не способна хоть как-то повлиять на их твердое, непознаваемое ядро. Одна из таких наставительных книг сравнивала мать с садовником, потерявшим вложенную в пакетик семян бирку с названием. Когда молодое растение пойдет в рост, ты не сможешь сказать, обратится ли оно в настурцию или во что-то бобовое да еще и кормовое; тебе останется только одно — стараться помочь ему стать хорошим цветком или хорошим бобовым, а там уж будь что будет.

Что бы ни представлял собою Хасан, думала Назима, какие бы возможности ни крылись в его истинной природе, счастливым человеком он не был. Для разговоров вроде сегодняшнего ей приходилось набираться храбрости — и потому, что замкнутость сына так расстраивала ее, и потому, что, вмешиваясь в его жизнь, она могла все лишь ухудшить. Поэтому к двери сына Назима подходила, лишь когда была совершенно уверена, что, не поговорив с ним, рискует навредить ему еще пуще.

— Любимый, если бы с тобой произошло что-то плохое, ты же сказал бы мне, правда?

— Что, например?

— Если бы ты почувствовало себя несчастным? В депрессию ведь многие впадают. Это никакая не слабость. Особенно в твоем возрасте. Всем известно, что созревание — дело тяжелое, но вот у тебя оно прошло хорошо, так?

— Угу.

— Я просто хочу сказать, что это очень интересно — взрослеть, знакомиться с новыми людьми и так далее. Хотя я думаю, что мужчинам твоих лет это дается труднее. Тем, кому едва за двадцать. Не знаю почему. В общем, я хотела сказать только одно: ты всегда можешь обратиться к маме, верно? И я, если у меня получится, помогу тебе.

— Ладно. Спасибо.

Она встала. Ее неспособность проникнуть в самую суть невзгод Хасана приводила Назиму в уныние, а холодность сына ранила. Это предложение помощи, если она ему потребуется, это «я всегда рядом»… Жалкое, в сущности, положение, думала она, особенно после той упоительной близости, какую мы с ним знали, когда он был мальчиком…

Но что еще она могла сделать?

День пятый

Четверг, 20 декабря

I

Премию «Книга года», присуждаемую компанией «Пицца-Палас», могла получить, что вызывало определенные нарекания, книга либо детская, либо рассказывающая о путешествиях, либо биография. Исключение беллетристики было шагом довольно смелым, однако многие считали, что у романистов и так уже предостаточно собственных премий и что они вполне обойдутся без 25 000 фунтов — награды от сети ресторанов, которая уверяет, что ей удалось обратить простую пиццу в шедевр кулинарного искусства.

Никто из членов совета директоров «ПП» заядлым читателем не был (трое из восьми вообще проголосовали против учреждения премии), однако финансовый директор водил знакомство с человеком, управлявшим пиар-агентством «Зефир», а оно имело кое-какие связи в мире искусства. Человека звали Тревор Данн, самым крупным его клиентом из этого мира была театральная труппа, ставившая мюзиклы по мотивам популярных телевизионных программ. Данн попросил Надин и Тару, его новеньких практиканток, помочь ему в предварительном отборе книг и потом вознаградил их за труды ланчем в отеле на Ковент-Гарден.

Времени на чтение ни у кого из них не было, тем не менее Тревор, Надин и Тара, изучив суперобложки и аннотации, сократили список претендентов до двадцати в каждой категории и направили его предварительной судейской коллегии, в которую входили литературные обозреватели и деловые люди издательского мира, вызвавшиеся просмотреть по двадцать книг за «гонорарум» в 400 фунтов. А после того как определились победители во всех трех категориях, Тревор получил от «Пицца-Палас» и намного больший собственный гонорар за то, что ему удалось уломать нескольких видных людей войти в жюри для выбора финалиста. Уже в июне он объявил о составе жюри, чье решение предстояло огласить на завершающей декабрьской церемонии. В него вошли младший министр транспорта из второго правительства Мейджора — один из немногих политиков, время от времени, как уверяли, читающих книги; энергичная ведущая детских телепрограмм; «признанный литературный критик» Александр Седли; «широко известный обозреватель и биограф» Пегги Уилсон; и — главная удача Тревора — «бывшая солистка группы „Девушки сзади“, а ныне известная фигура нашего телевидения» Лиза Дойль. Эта смесь литературной весомости с легковесностью шоу-бизнеса дала, как считал Тревор, лучшее из когда-либо сформированных им жюри, и правление директоров «Пицца-Палас», подсчитав длину (в дюймах) посвященных членам жюри газетных столбцов, которые почтой присылало агентство Тревора, склонно было с ним согласиться.

Кто не был с ним согласен категорически, так это Р. Трантер. Написанная им биография викторианского романиста А.-Х. Эджертона уже принесла Трантеру — победителю в своей категории — 1000 фунтов, и он не без оснований надеялся, что удастся обскакать победившую в категории «Путешествия» книгу Энтони Кейзнова «Боливия. Страна теней» и детскую «Альфи — халатный инженер» Салли Хиггс. А затем Трантер увидел в утренней газете список членов жюри, и овсянка обратилась во рту его в вату. Транспортник — это еще куда ни шло, певичка будет думать только о том, чтобы повыпендриваться, а со старушкой Пегги Уилсон он обошелся, когда Патрик Уоррендер познакомил их на каком-то литературном приеме, вполне по-божески. Но вот Седли… Господи Иисусе!

Весь этот день в голове Трантера вертелись фразы из его двухлетней давности рецензии на «Распутье зимы». «Полумертвая и несуразная». Неужели он действительно так написал? «Наблюдать за копошением Александра Седли в английском языке — это примерно то же, что наблюдать, как забулдыга в боксерских перчатках пытается подобрать с земли оброненный им ключ от двери своего дома». В тот вечер, когда сочинялась рецензия, эти слова казались ему удачными. Но стоило Трантеру уверить себя, что Седли отнесся к его рецензии «по-мужски» и никакого зла на него не держит, как из памяти всплывала новая злодейская фраза: «Проза, которой отдавил ухо медведь ее собственного самомнения».

Выход оставался только один. Через неделю после объявления состава жюри Трантер уселся за стол и, пристроив себе на колени Септимуса Хардинга, принялся сочинять то, что определил для себя как «самое трудное из когда-либо написанных мной писем». «Дорогой Александр…» Нет, звучит слишком по-дружески, слишком подобострастно; к тому же такие слова могли бы стоять в начале письма, сочиненного каким-нибудь геем, окончившим, как и Седли, частную школу. «Дорогой мистер Седли…» Чересчур холодно и вообще отдает посланием от управления газового снабжения. «Дорогой Седли» было, разумеется, обращением, которым мог начать письмо только напыщенный идиот вроде самого Седли. В конце концов Трантер остановился на простом, тавтологичном «Дорогой Александр Седли…». Вот это, пожалуй, сгодится. «Возможно, Вы помните нашу короткую встречу на том ужасном вечере в Музее естественной истории и другую — также короткую — на Вашем прекрасном чтении в Хэмпстеде (простите, что я вынужден был убежать с него в такой спешке, на самом-то деле мне очень хотелось подробно расспросить Вас о „Распутье зимы“, но — зов долга!). Так или иначе, я хочу сообщить Вам, что недавно мне представилась возможность перечитать эту книгу…»

Или «возможность» — слово слишком сильное? В конце концов, снять книжку с полки магазина способен всякий. Однако если он напишет «удовольствие», это слово слишком рано укажет на производимый им полный поворот кругом, каковой следовало подготовить с куда большим тщанием.

«Так или иначе, я хотел лишь сообщить Вам, что недавно мне представилась возможность перечитать Ваше произведение. И должен сказать, что оно доставило мне огромное удовольствие. При первом чтении подобной книги на читателя неизбежно оказывает влияние его культурный багаж, а такая многослойная проза, как Ваша, несомненно, требует прочтения второго, более вдумчивого. Я наслаждался Вашей несколько усталой эрудицией и шутливыми отсылками к первым романам других писателей — от Камю до Сэлинджера и, если не ошибаюсь, Достоевского, не больше и не меньше! И все это Вы делаете с завидной легкостью касания…»

Черт подери! Это уж перебор. Главный фокус состоял в том, чтобы ни словом не обмолвиться о собственной рецензии. Вполне вероятно, что Седли ее попросту проморгал, и тогда это письмо приведет к результату катастрофическому — он ее прочитает. А с другой стороны, вероятность того, что человек, так далеко зашедший по их общей стезе, не заглядывает в газеты, до крайности мала. Может быть, здесь самое место для отступления общего толка, рассуждения о неблагоприятных отзывах в целом? Да.

«Честно говоря, я уже не помню, какого приема удостоилась Ваша книга в самом начале, полагаю, однако, что не всем рецензентам удалось сразу осознать ее достоинства. История учит нас — вспомните отзыв Кэтрин Мэнсфилд о „Говардс Энде“, Генри Джеймса о „Нашем общем друге“, да и почти всех об „Улиссе“, — что значение имеет не первая журналистская реакция, но вторая и третья, а в случае такого романа, как Ваш, — последующие, накапливающиеся в течение многих лет отклики на него. Я имел удовольствие прочитать его уже три раза и могу без колебаний сказать, что это не только поразительный литературный дебют, но и значительный роман как таковой.

С нетерпением ожидаю того, чем Вы порадуете нас следом.

Ваш вечно спешащий…»

Труднее всего было создать ощущение письма, с которым один рассеянный, но великодушный обладатель большого ума спешит обратиться к другому такому же, однако после трех часов усердной работы Трантер решил, что он с этим справился. В том нелегком положении, в которое он ныне попал и от разрешения которого зависела вся его жизнь, любая попытка — не пытка.



Ральф Трантер и сам когда-то состоял в романистах. Стремление к такого рода деятельности было естественным для человека, любившего книги и изучавшего в Оксфорде английских авторов, хотя для разговоров на эту тему Трантеру не хватало уверенности в себе. Первую свою работу он получил в большой лондонской страховой компании, в рамках программы обучения университетских выпускников, и с пренебрежением относился ко всякого рода «творческим» личностям, которых знал по университету и которые полагали, похоже, что литературный или артистический мир ждет не дождется их появления в нем. По прошествии трех лет он так и остался единственным из этой компании, у кого имелась работа.

Живший тогда в двух комнатах бывшего «Пибоди билдинга», что неподалеку от здания Би-би-си, Трантер возвращался с работы в 6.30, запекал в духовке большую картофелину и садился за пишущую машинку. Как писателю ему хватало непритязательности, чтобы сознавать: первым делом следует заработать деньги на оплату квартиры и иметь достаточно времени для сочинительства; хватало самодисциплины, чтобы не искать развлечений и не смотреть телевизор; к тому же, прочитав великое множество книг, он обзавелся литературным слогом, пригодным практически для любого случая. Необходимые для писательства качества у него имелись, недостатком он обладал лишь одним — ему нечего было сказать.

Да, но насколько существенным на самом-то деле был этот недостаток? — гадал Трантер. В куче романов, которые он прочитал и основательно проработал, происходило не столь уж и многое. Главные герои перебирались из положения А в положение Б. Сюжет — по крайней мере в смысле какого-либо настоящего действия — был вотчиной писателей жанровых: сочинителей того, что с прискорбной неточностью именуют триллерами, либо работавших, как заводные игрушки, детективных складных картинок, либо эпопей-катастроф о расплодившихся в канализации крокодилах-мутантах. А тем временем в узколобых газетных интервью и высоколобых литературных биографиях обсуждался исключительно вопрос о том, в какой степени содержание книг, сочиняемых серьезными романистами, черпается из их жизненного опыта, а характеры своих героев авторы списывают со знакомых. И после двух лет, отданных разрываемым надвое страницам, фальстартам и трезвым полуночным бдениям, Трантер убедил себя в том, что, собственно, содержание его романа не так уж и существенно — в сравнении с поисками почтенного издательства, выбором броского названия и способной привлечь покупателя фотографии автора.

И он начал заново, отправив главного героя, не так чтобы не похожего на него самого, по жизненному пути, который, словно брат-близнец, походил на тот, что выпал ему. Писатели любят поговорить о «создании» персонажей, но, коли на то пошло, стоит ли лезть ради этого из кожи вон? Лишь очень немногие знали и самого Трантера, и тех из его знакомых, которых он намеревался вывести в своем романе, так какой же смысл фокусничать и лепить из пустоты совершенно новых людей? Ему и его друзьям свойственна, по крайней мере, врожденная достоверность, они «реалистичны» по определению…

Герой Трантера, Джон Стэрди, родившийся в скромной семье одного из центральных графств, оказывался перед выбором, в его краях нередким: заняться ли ему гончарным делом или отправиться в Лондон с девушкой из художественного училища, похожей на Сару Пауэлл, которая жила когда-то по соседству с родителями Трантера, но обладавшей вдобавок сексуальной притягательностью — добавок, по правде говоря, был весьма увесистый. Трантер шел за голосами английской школы регионалистов, настраивая по ним собственный; он использовал, например, интертекстуальные отсылки к романам Стэна Барстоу и Уолтера Аллена. И, написав три главы, обнаружил, что роман его набирает ход. Всякий раз, как ему требовалось новое событие, он заимствовал эпизод из собственной жизни и не без лихости закручивал его. И в конце концов сплел из этих эпизодов 200 машинописных страниц. Смерть дедушки Стэрди прибавила бы еще десять, а там оставалось рукой подать и до 250 — критической, как ему говорили, массы, которой издатель мог заполнить 200 печатных страниц.

Одновременно Трантер писал статьи для маленьких журналов и, посылая их, прилагал к ним копии других, сочиненных еще в Оксфорде, плюс написанные на авось, но так и не напечатанные рецензии на новые книги. В конце концов «Аванпост» тиснул одну из них, а месяцем позже его примеру последовал «Актиум», и Трантер поспешил закрепить успех, отправляя в эти журналы все новые и новые свои опусы. Платы за них он не требовал, однако, скопив с полдюжины вырезок, принялся бомбить ими журналы покрупнее и даже газеты. Из последних многие почти перестали печатать рецензии на книги, однако, когда в конце 1980-х началась эпидемия субботних приложений, произошло — и едва ли не за одну ночь — пятикратное увеличение пространства, которое отводилось на газетных страницах под книжные обзоры. Редакторам литературных отделов приходилось теперь заполнять рецензиями не половину страницы, отдавая вторую под рекламу мебельных магазинов, а целых три, да еще и каждую субботу. И они принялись лихорадочно рыться в бумагах, которыми были завалены их столы, отыскивая телефонный номер Трантера.

В ту пору Трантер подумывал о том, чтобы сочинить для себя еще один инициал — назваться, к примеру, РГ. Прецедентов хватало, и прецедентов благоприятных. Существовали же, как-никак, Оден, Йейтс, Элиот, Каммингс и Хильда Дулиттл, известная только по ее инициалам ХД; на полях литературной критики, то есть там, где Трантер намеревался добывать хлеб насущный, паслись некогда отцы кембриджской критической школы Ф.-Р. Ливис и А.-А. Ричардс, а несколько позже на них же появились более плодовитые Э.-Н. Уилсон и Д.-Дж. Тейлор, эти двое были, насколько знал Трантер, не многим старше его. Насколько может увеличить тираж газеты ну, скажем, А.-В. Волк, если изберет такой псевдоним? Впрочем, в конечном счете он решил, что будет все-таки и оригинальнее и честнее ограничиться одним инициалом.

Затем, на устроенной «Аванпостом» рождественской вечеринке, Трантер познакомился с литературным агентом и уговорил его взглянуть на роман, к тому времени завершенный и названный «Сказка о гончаре». Издатель — не принадлежавший к числу тех, кого выбрал бы сам Трантер, — принял роман, заплатив за него 2000 фунтов. Книга получила несколько благосклонных отзывов, однако продан был всего 221 экземпляр, включая пятьдесят восемь, приобретенных библиотеками, и двенадцать, посланных матери автора, а предложений о переиздании в мягкой обложке не последовало. Ходили слухи, что роман этот, того и гляди, выдвинут на премию, которую присуждала пылесосная компания «Хэндивак», однако они оказались ложными.

Разочарование поначалу накатывало на Трантера перемежавшимися волнами, а то и судорогами, но по прошествии нескольких месяцев затвердело, обратившись в кристаллическую, нерастворимую горечь. Это событие его жизни обладало в точности той формой, что была потребной (при всей ее непотребности) для заполнения одной из потаенных ниш личности Трантера. Когда-то, на спортивных площадках и в школьных классах, он выглядел неунывающим и благожелательным, в разумных пределах, ребенком. Быть может, и не очень общительным — для этого ему опять-таки не хватало уверенности в себе, — но все же у него имелось немало друзей; Трантер был прилежным учеником, любил поп-музыку и футбол и если не входил в элитарное сообщество «клевых ребят», то и не стоял совсем уж в стороне от него. И когда ему удалось поступить в Оксфорд, ни учителей его, ни родных это не удивило — мальчик хорошо учился и даже в восемнадцать лет питал особое пристрастие к писателям Викторианской эпохи.

Университет, как ни нравился он Трантеру, вынудил его занять оборонительную позицию. Ему казалось, что он нисколько не глупее прочих студентов, однако многие из них обладали умением подать себя, что попросту ставило его в тупик. Он купил было в магазине на Терл-стрит твидовый пиджак и галстук, однако ни то ни другое ему не помогло, и Трантер вернулся к джинсам и надежной плотной куртке. Он состоял в университетских обществах, участвовал в их собраниях, выступал на семинарах; был завсегдатаем студенческого паба «Герб короля». Никакой катастрофы с ним не случилось, просто сообщество беспечальных, блестящих молодых людей не считало его своим. Трантер водил с ними знакомство, они относились к нему без какой-либо недоброжелательности, помнили, хоть и не всегда правильно произносили, его имя, позволяли прибиваться в пабе или в баре колледжа к их компаниям — с краешку, улыбались шуткам Трантера и разрешали ему угощать их пивом, но никогда не снисходили до того, чтобы пригласить его на одну из своих вечеринок. Трантер сменил в «Гербе короля» пиво на джин с тоником; начал курить, выбрав тот сорт сигарет, который пользовался у его знакомых наибольшей популярностью. Перестал болеть за «Вест-Бромвич», заменив его «Арсеналом» — или «Ливерпулем», это зависело от того, с кем он в данную минуту разговаривал, — и даже подумывал о том, чтобы забросить английскую литературу и заняться философией. Однако что бы ни предпринимал Трантер за эти три года, он всегда оставался на обочине. Это разочарование породило в нем нельзя сказать чтобы пылкий, но устойчивый гнев. И однажды он дал себе клятву, не облекая ее, впрочем, в слова, добиться, сколько бы времени на это ни ушло, приметного места под солнцем. До поры же, в краткой, так сказать, перспективе, Трантер нашел для себя хотя бы одно утешение: умение использовать все, чему он научился от чуравшихся его людей, для того чтобы в свой черед притеснять тех, — а таких было немало, — кто чувствовал себя в университете еще более неуютно, чем он.



Последняя встреча Трантера с Фаруком аль-Рашидом была посвящена обзору того, что им удалось достичь. Оплаченное Молотком такси доставило Трантера от станции к дому около одиннадцати. Бразильская служанка, Люси, открыла дверь и провела его по коридору в кабинет Молотка.

Добродушный старый дурак оторвался от огромного экрана компьютера и протянул Трантеру руку. Трантер был рад, что это последнее их свидание. Мистер аль-Рашид, возможно, и был миллиардером, шут его знает, однако в литературе не смыслил почти ничего.

— Ну-с, как вам показался «Секретный агент»? — спросил Трантер.

Молоток помрачнел:

— Он совсем не такой интересный, как я думал. С трудом добрался до конца.

— Конрад он и есть Конрад. Можно привезти сюда с Украины поляка, но не стоит ожидать, что он будет хорошо писать по-английски.

— Как по-вашему, ее величество читала Конрада?

— Скорее всего, не читала. Но это не повод для беспокойства. А что вы скажете о «Мести служанки»?

— Ах да. Снова ваш друг Альфред Хантли Эджертон. «Шропширские башни» мне больше по душе.

— Да, пожалуй, это его «Сержант Пеппер». Ну ладно, а «Фра Липпо Липпи»?

— Мне понравилось, — ответил Молоток. — Это хорошо?

— Да, это хорошо. Некоторые считают Браунинга подливкой, если так можно выразиться, к основному блюду, но, по-моему, он — подлинный голос викторианской Англии.

Люси принесла чай, яблочный сок и коробочку фиников. Трантер подозревал, что в большинстве рекомендованных им книг Молоток одолел не больше пары страниц. Он был далеко не уверен в том, что Молоток действительно умеет читать.

— Ладно, — сказал Трантер, — давайте сыграем в ролевую игру. Я буду изображать королеву.

— Я должен опуститься на одно колено?

— Вас же не в рыцарское достоинство возводят, верно?

— Нет, меня… Просто я не знаю, как там все будет.

— Довелось ли вам прочесть в последнее время какие-либо хорошие книги, мистер аль-Рашид?

— О да, ваше величество. Очень много. Особенно хорош, как мне кажется, лауреат премии «Кафе-Браво» за этот год.

— Вот как? А мне его книга показалась типично субконтинентальной, подстраивающейся под Рушди, толком не отредактированной херней из разряда «посмотрите, какая я интересная».

— Вряд ли она скажет…

— Да, вероятно, она обойдется без «херни». Но что вы ответите на остальное?

Молоток откашлялся.

— Живучесть современного британского романа очень многим обязана энергии, которой напитали его писатели из бывших колоний, принесшие с собой свежесть взгляда и мультикультурную восприимчивость к…

— Звучит так, точно вы цитату зачитываете, — сказал Трантер.

— Вы вроде бы говорили, что я должен выучить это наизусть.

— Говорил. Однако вам следует постараться, чтобы оно выглядело чуть более спонтанным, понимаете?

— Попробовать еще раз?