Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Он, перехватив трость поудобнее, подался вперед, готовясь заслонить спутника от какой-то неведомой напасти, но вокруг не было ничего, подходившего бы под это определение, только пронесся совсем рядом крупной рысью белый скакун, на котором сидела дама в синей амазонке, едва не задевшая обоих развевавшимся шлейфом.

– Все в порядке, барон, – сказал Пушкин, принужденно улыбаясь. – Не всегда могу сдержаться… В свое время предсказала мне гадалка, что следует беречься белой лошади, белой головы и белого человека. Более точных подробностей, как это за ними водится, не соизволила привести… но два ее предсказания уже сбылись, так что следует относиться со всей серьезностью…

– Да, пожалуй что, – подумав, кивнул барон. – Предсказания – это серьезно, хотя и шарлатанов полно. А вы не пробовали как-то истолковывать? С учетом приобретенного на службе опыта? Ведь оно по-всякому может обернуться, знаете ли, с этими гадалками всегда так. Скажем, белая лошадь имелась в виду вовсе не живая, а скажем намалеванная на вывеске трактира. Вот и выходит, что беречься вам следует вовсе не живой лошади, а этой самой вывески? А?

– В этом, пожалуй, есть резон. Но слишком много получалось бы и истолкований…

– Тоже верно. Да, а про какого такого Гулема толковал нам граф, прежде чем исчезнуть на два часа вместо одного?

– Не Гулем, а Голем, – сказал Пушкин. – Это местная легенда. Считается, что именно здесь, в Праге, древние чернокнижники создали глиняного истукана, которого могли оживлять по желанию. Он и звался Големом.

– Ах, вот оно что, – сказал барон. – То-то лицо графа при этом было невеселое, как если бы речь шла о новом каламбуре, не успевшем еще до нас дойти, а озабоченное… После ваших рассказов… и того, что приключилось у нас в Гогенау, на такие сказки начинаешь смотреть совершенно иначе: этак, чего доброго, и правда в них выищется.

– Не хотелось бы думать.

– Да уж… – проворчал барон, озабоченно глядя на тесно стоящие старинные дома с черепичными крышами. – А как там у них с этим Големом все было устроено, неизвестно?

– Говорят, что в рот ему вкладывали шарик с каким-то заклинанием, – и он оживал. А потом шарик вынимали, и он вновь становился истуканом.

– А вот это уже полегче! – оживился барон. – Это, значит, нужно исхитриться и двинуть ему по роже так, чтобы шарик вылетел… При известной сноровке – ничего хитрого… С оборотнем, я вам скажу, пришлось потруднее…

– Вам приходилось заниматься… чем-нибудь еще? Кроме оборотня?

– А как же! – усмехнулся барон. – Не сочтите за похвальбу, но не кто иной, как ваш покорный слуга, вывел на чистую воду прохвоста Баумбаха. Вы можете не верить, герр Александр, но этот подлец умел взглядом двигать игральные кости, чем и пользовался, как легко догадаться, к вящей для себя выгоде. Выбросит из стаканчика, и, пока они еще катятся – зырк! Еще раз – зырк! Они и легли, как ему удобнее. И ладно бы, каналья такая, не зарывался, сшибал денежку по маленькой – но он, креста на нем нет, начал людей разорять дочиста, обдирать буквально. Ну, поначалу никто ничего такого за ним не подозревал, даже в мошенничестве трудно было обвинить: он ведь не своими какими-то игральными костями пользовался, а чужими, да впоследствии специально себе стеклянные заказал, чтобы сразу видно было: это он просто такой везунчик, глядите, люди добрые, кости ведь прозрачные, никаким свинцом не залиты… Ну, зацепили мы его в конце концов, убедились, навалились, уличили…

– И что же?

– А ничего. Сидит себе смирнехонько. Кандалы, как доподлинно выяснилось, он взглядом расклепать никак не в состоянии, да и решетки перепиливать не может, как ни пялься… А вы?

– Для меня это тоже не первый розыск, – сказал Пушкин, задумчиво глядя на далекие крыши. – Случилась однажды в Новороссии очень грустная и, пожалуй, мерзкая история: почтенное семейство провинциальных помещиков, хлебосольный дом, балагур папенька, очаровательные дочки… Это – внешне, Алоизиус. А на самом деле очаровательное семейство было, пожалуй что, и не людьми вовсе. Простите, мне об этом не особенно нравится рассказывать. Тяжелая история. Так уж случилось, что я там оказался не сторонним свидетелем, а одним из участников драмы… Ну а потом появилась Особая экспедиция. И мне было сделано некое предложение. И, поразмыслив над ним, я вдруг неожиданно для себя самого пришел к выводу, что оно соответствует моей натуре… особенно когда выяснилось, что иные мои добрые знакомые вовсе не те, кем я их привык считать, что у них есть еще и другая жизнь, увлекательная, полная приключений и опасностей… Очень тяжело отказаться, Алоизиус, когда тебе делают предложение, как нельзя лучше отвечающее твоей натуре.

– Уж это точно, – с воодушевлением признался барон. – Когда мне рассказали кое о чем, я ни минуты не колебался. Я себе сказал: «Ба, Алоизиус, где ты еще в условиях гнуснейшего мирного времени найдешь столь отличную возможность рисковать своей шкурой?!» Вы не представляете, дружище Александр, как скучна, свинцово, непроходимо скучна жизнь гусара в мирное время! Господин Ланн, маршал великого Наполеона, любил говаривать: «Гусар, который дожил до тридцати, не гусар, а дрянь». В точку! Сам он, правда, жизнь окончил в сорок, но он ведь, во-первых, был не гусаром, а маршалом, а во-вторых, все же погиб на поле боя, посреди грохота пушек, сверкания сабель и бешеной гонки кавалерии… Вот я и подумал: гром и молния, мне-то до тридцати остается несчастных шесть лет, которые просвистят быстрехонько, и что потом? А войны, как назло, не предвидится. Наше поколение, прах его раздери, опоздало к наполеоновским кампаниям – такая жалость. Порой мне даже приходило в голову… О, вот и граф!

В самом деле, к ним быстрой, решительной походкой приближался граф Тарловски, с невозмутимым и беспечным видом праздного гуляки.

– Прошу прощения, господа, – сказал он без тени удрученности. – Все отняло гораздо больше времени, чем ожидалось. Но кое-какие результаты есть… Никаких следов господина Ключарева отыскать пока что не удалось. Человек с таким именем в списке пассажиров дрезденских почтовых карет никогда не значился. Это, конечно, ни о чем еще не говорит. Поскольку его все же видели в дрезденской карете, он, скорее всего, воспользовался фальшивым паспортом или подорожной на чужое имя. Если так, то полиция потратит уйму времени, отыскивая его по приметам, и успех вовсе не гарантирован, есть ведь немало способов изменения внешности… Не унывайте, господа, что же вы опустили носы? – Граф улыбнулся с видом заговорщика. – Синьора кукольника здешние сыщики все же отыскали без особого труда. Он как раз прибыл под собственным именем: господин Джакопо Руджиери, подданный великого герцогства Тосканского, кукольных дел мастер и владелец театра марионеток, последние два года гастролировал в Санкт-Петербурге, откуда недавно легальным образом выехал, следуя через Пруссию… Вот уже несколько дней снимает квартиру в районе, именуемом Мала Страна. – Он указал тростью на те самые черепичные крыши. – Домохозяин о нем ничего плохого сказать не может: постоялец тихий, благопристойный, заплатил вперед… Между прочим, он явно не собирается здесь зарабатывать на жизнь привычным ремеслом: всех кукол, декорации, помощников, жену он отправил в Тоскану, ну еще из Петербурга… А сам отчего-то изволит путешествовать в одиночку, неведомо для чего…

– Так чего же мы стоим? – воскликнул барон, нетерпеливо притопывая на месте. – Хватаем прохвоста за шиворот, волочем…

– Куда? – спросил граф. Барон немного увял.

– Простите, увлекся. Некуда его волочь, обормота. Даже у нас в Пруссии пришлось бы действовать по-тихому, объяснить же нельзя, да и мало кто поверит… Но нужно же что-то делать? Вы же сами говорили про разведку боем…

– Мы нанесем ему визит, – кивнул граф. – Но убедительно прошу… особенно вас, барон, – давайте сохранять сугубую деликатность и потаенность, как будто речь идет о чести какой-нибудь юной наследницы знатного семейства, сбежавшей с камердинером. Местная полиция всецело в моем распоряжении, но мы не вправе привлекать к себе внимание какими бы то ни было шумными выходками. Никто здесь не знает, чем мы занимаемся… В конце-то концов, о нас с вами не знают даже наши монархи… или в ваших державах, господа, обстоит иначе?

– Наш император ни о чем не подозревает.

– И наш король тоже, – добавил барон.

– И это, по моему разумению, совершенно правильно, господа, – сказал граф. – Задача тайной полиции в том и состоит, чтобы ограждать монарха от всевозможных неприятных событий… и известий. А что может быть неприятнее для монарха, нежели известие о том, что в его державе существует, выразимся так, нечто, с которым его величество не в состоянии ничего поделать? Оборотень, скажем… или статуи, способные убивать?

– Тут есть оборотная сторона, как у всякой медали, – сказал Пушкин, нахмурясь. – Мы никому не можем ничего объяснить, не имеем права ничего рассказать…

– Ну разумеется, – сказал граф с мимолетной грустной улыбкой. – Нас словно бы вообще не существует, господа. Нас нет. Мы – не более чем тени. Но всякий прекрасно знал, на что идет… Пойдемте? Вы совершенно правы, барон, касаемо того, что именуется разведкой боем. Упускать этого субъекта нельзя… Но, умоляю вас, не забывайте, что он в любой момент может кликнуть полицию и обвинить нас черт-те в чем, а нам придется оправдываться…

– Не учите, – сердито сказал барон. – Того же оборотня взять, сколько я потом натерпелся… Нашелся один болван в чине главного королевского лесничего, вздумал меня привлечь к ответственности – решил, что я браконьерничать явился в те леса… Ну что я ему мог сказать? Дурачком прикидывался, молол всякую чепуху, а у самого из-под кровати два штуцера торчало. Ну, ему ж не объяснишь, что они на оборотня были снаряжены серебряной картечью…

– Тем лучше, – сказал граф. – Коли уж вы не новичок, должны понимать некоторые тонкости ремесла…

– Ну ясно, – сказал барон. – Хоть шкуру с поганца дери, лишь бы за дверь ни писка не вырвалось…

Граф тонко усмехнулся:

– Алоизиус, друг мой, вы употребляете несколько вульгарные обороты, но мысль, в общем, верна… Клинком у горла и ласковым словом можно добиться гораздо большего, чем просто ласковым словом. Мир наш несовершенен, и приходится это учитывать в нашем неблагодарном ремесле… Предлагаю простой способ, друзья мои. Вы с Александром будете злыми – станете угрожать, грубить, вообще вести себя как законченные подлецы. Я же буду с укором во взоре вас урезонивать и напирать на мирные способы решения споров. Иногда это действует. Что вы вздыхаете, Алоизиус? Вам что-то не нравится в моем плане?

– Да нет, план как план, – сказал барон. – Вполне одобряю. Мне просто этот чертов мост надоел, когда он кончится? – Он покосился на очередную статую, мимо которой они проходили. – Истуканов понатыкали… Гром и кровь, да тут целая миля будет!

– Немного меньше, – сказал граф. – Если считать в метрах, чуть более пятисот. Самое пикантное, барон, что вы, не зная того, очень верно определили суть Карлова моста. Дату его основания пятьсот лет назад специально выбирали с учетом числовой магии. Ходят старые легенды, что строить его помогал черт, который взамен попросил первое живое существо, которое пройдет по мосту. Но хитрец-архитектор пустил первым петуха… Говорят еще, что с наступлением сумерек на мосту можно встретить привидения. Нам сюда, направо. В эту улочку. Собственно, мы уже почти пришли…

Они прошли по узенькой средневековой улочке с тесно прильнувшими друг к другу домами, над которыми виднелась лишь узенькая полоска голубого неба. Граф показал тростью на низкую дверь с полукруглым верхом, судя по виду, предназначенную в старину для того, чтобы с успехом выдерживать натиск целой банды ландскнехтов с топорами и таранами. Сказал задумчиво:

– Странное дело: у меня прямо-таки занозой сидит в голове эта фамилия, Руджиери. Сдается мне, я ее уже где-то слышал раньше, и при достаточно серьезных обстоятельствах, но вспомнить никак не могу… Сам я, во всяком случае, никогда не сталкивался с человеком с такой фамилией, и тем не менее…

Не поворачивая головы, он бросил зоркий взгляд через левое плечо и, подойдя к двери, решительно ее распахнул не без некоторых усилий, очень уж массивна была, окована железом в незапамятные времена.

За дверью обнаружилось нечто вроде крохотной прихожей. Узкая крутая лестница, закручиваясь штопором, уходила вверх, слабо освещенная проникавшим через высокие окна шириной с ладонь, с запыленными стеклами, дневным светом. Они поднимались в совершеннейшей тишине, нарушаемой лишь звуками их собственных шагов. Вокруг куда ни глянь было старинное, добротное, массивное дерево – лестничные перила, более подходившие толщиной балясин и шириной перил для сказочных великанов, стенные панели с грубым выпуклым узором, выступавшие посреди штукатурки балки потолка. Пахло кошками и затхлостью.

– Седая старина… – сказал Пушкин. – Нимало не удивлюсь, если перед нами внезапно объявится чей-то грешный дух. В таких декорациях ему самое место.

– Не накаркайте, Александр, я вас душевно умоляю, – пропыхтел барон. – Тысяча чертей, когда-нибудь эта верхотура кончится?

Они оказались перед единственной на крохотной лестничной площадке дверью, столь же массивной, с огромным железным кольцом вместо ручки. Стучать не пришлось – когда они, тяжело дыша, встали на расстоянии двух шагов от двери, она распахнулась с натужным скрипом, из нее появился человек в черной пелерине и черном цилиндре, с бледным лицом, обрамленным черными кудрями, и прошел мимо с видом замкнутым и нелюдимым, бросив навстречу лишь один цепкий взгляд.

Пушкин посмотрел ему вслед с некоторой оторопью, замеченной его спутниками, но не было времени на посторонние разговоры, дверь все еще оставалась приоткрытой, граф решительно взялся за кольцо, рванул его на себя, они все трое бесцеремонно ввалились в обширную, скудно обставленную прихожую, оттеснив на ее середину оторопевшего хозяина. Барон по-хозяйски притворил дверь и, поразмыслив секунду, задвинул с жутким лязгом широкий старинный засов, опять-таки рассчитанный на героев саг или мифологических персонажей. Приосанился, подкрутил усы и рявкнул вместо приветствия:

– Ну вот, старина, вы нас не ждали, а мы все равно пришли! Замашки у нас такие, что поделаешь. Ни лоска, ни воспитания… Что глаза таращишь, раб божий? Не ты ли будешь Джакопо Руджиери?

Отступивший на середину прихожей человек, к сожалению, взирал на них без особого страха. Это был довольно высокий мужчина с растрепанными черными волосами и окладистой бородой (то и другое украшено было первыми проблесками седины), расхаживавший по-домашнему, в мятых панталонах и расстегнутой рубашке не первой свежести, позволявшей с первого взгляда определить, что грех чревоугодия ему, безусловно, не был чужд. Толстые сильные пальцы его были прямо-таки унизаны многочисленными перстнями дутого золота с самоцветными камнями поразительных размеров, вызывавших сильное подозрение в том, что они были не творением природы, а изделием стеклодувов.

– Чем могу служить, господа? – спросил он с видом совершенно благонадежного человека, удивленного столь бесцеремонным вторжением. – Действительно, я и есть Джакопо Руджиери, не вижу оснований этого скрывать – имя мое ничем не запятнано…

Граф сказал холодно, резко:

– Добрый старина Билл. Он не отличается тактичностью, но сердце – чистое золото.

– Разговор у нас будет долгим. Может быть, пройдем в комнаты?

– О, разумеется! – с лучезарной улыбкой произнес итальянец. – Сделайте такое одолжение. Мы люди честные, и скрывать нам нечего. Правда, должен сразу предупредить: комнаты мои в совершеннейшем беспорядке… творческом, я бы выразился. Предаюсь на досуге излюбленному своему занятию. Домохозяин не возражает, а полиция тем более не может иметь претензий. Вы, часом, не из полиции, господа мои? Есть в вас что-то неистребимо полицейское… Спеша предупредить все возможные вопросы, сообщаю, что паспорт у меня в порядке.

Льюис не ответил. Небритый, в ковбойском костюме, с платком на шее. Мысли его, казалось, витали где-то далеко.

Барон, услышав столь нелестную для себя характеристику, начал было наливаться кровью, но граф, быстрым движением стиснув на миг его локоть, выступил вперед и сказал тем же холодным тоном:

– По крайней мере, – добавила я, – он хороший товарищ. Какую сцену вы собираетесь закончить сегодня?

– В чем-то вы попали в самую точку, любезный, мы – из тайной полиции.

– Убийство, – спокойно ответил Льюис. – Я убиваю парня, который изнасиловал мою сестру, чистую, невинную девушку. Могу тебя уверить; для этого требуется смелость.

– Вот теперь я в совершеннейшем недоумении, господа! – воскликнул итальянец. – Ума не приложу, чем вас могла заинтересовать моя скромная персона? Тайная полиция, насколько известно мне, профану, занимается заговорщиками, политикой и прочими малоаппетитными делами, к которым я, клянусь, никогда не имел ни малейшего отношения. Отроду не состоял в карбонариях, господа. Меня прямо-таки удручают эти распространившиеся в последнее время предрассудки: считается, что если ты итальянец, то непременно карбонарий… Могу вас заверить, ничего подобного. Перед вами – скромный труженик, кукольных дел мастер, на жизнь зарабатываю честно… Прошу, проходите! К превеликому моему сожалению, не могу предложить вам сесть – стул один-единственный, если угодно, можете бросить жребий, кому сидеть…

Мы немедленно пошли к съемочной площадке, где шла подготовка к финальной сцене. Льюис минут на десять оставил меня, чтобы привести себя в порядок. Я наблюдала. Хотя техники все прекрасно подготовили, Билл сыпал ругательствами и оскорблениями. И дурак понял бы, что он полностью потерял контроль над собой. Голливуд погубил его, во всяком случае Голливуд и алкоголь. Столы для коктейля стояли рядом с площадкой, и некоторые жаждущие уже допивали первые порции. Всего в этой фальшивой деревне вокруг камеры столпилось человек сто.

– Майлса крупным планом, – кричал Билл, – где он?

Его речь звучала так непринужденно, а взгляд был таким безмятежным и по-детски наивным, что не оставалось никаких сомнений: прохвост над ними потешался самым откровенным образом. Впрочем, в первую минуту они не почувствовали злости и оглядывались с неподдельным любопытством.

Льюис спокойно подошел к нему, с винчестером в руке и с тем отрешенным взглядом, который появлялся у него, когда кто-нибудь или что-нибудь выводило его из себя. Билл наклонился, приник к камере и громко выругался:

– Отвратительно, все отвратительно. Льюис, подними ружье к плечу, к плечу… целься в меня… я хочу видеть выражение ярости, ты понимаешь, ярости. Ради Бога, сбрось этот идиотский вид, ведь ты собираешься убить мерзавца, который изнасиловал твою сестру… Так, хорошо… очень хорошо… ты нажимаешь курок… ты…

Огромная комната с высоким потолком, под которым перекрещивались потемневшие от времени балки, больше всего напоминала мастерскую столяра: пол ее был завален аккуратными, ровно напиленными чурбаками, горами светло-желтой, приятно пахнущей стружки, повсюду лежали разнообразные инструменты, а у стены рядком стояли шесть деревянных изваянных птиц с распростертыми крыльями, больше всего напоминавших орлов. Вот только головы у них были скорее змеиные, крайне неприятные, вместо клювов снабженные пастями со множеством искусно выточенных зубов. Удивительным образом мастеру удалось передать в повороте голов, осанке, порывистом, незаконченном движении свирепость и злобу, свойственные скорее не птице, а дикому зверю из таинственных африканских чащ.

Я не видела лица Льюиса – он стоял ко мне спиной. Раздался выстрел, Билл прижал руки к животу. Кровь появилась между пальцами. Билл упал. На мгновение все застыли, потом бросились к нему. Льюис глупо уставился на ружье, Я отвернулась и прислонилась к одной из фальшивых, пахнувших пылью стен: мне стало нехорошо.

Барон первым выразил общее мнение:

Лейтенант Пирсон из полиции являл собой саму вежливость. Не вызывала сомнений и его логика. Кто-то заменил холостые патроны настоящими, очевидно, это было дело рук одного из, быть может, тысячи людей, которые ненавидели Билла Макклея. Но уж точно не Льюис, который едва знал его «И казался достаточно разумным, чтобы не убивать Билла в присутствии сотни людей. Все искренне жалели Льюиса, и его молчание, его мрачность отнесли за счет эмоционального шока: не так уж забавно быть орудием преступления. Мы покинули полицейский участок около десяти вместе-с несколькими свидетелями, и кто-то предложил восполнить то, что мы не выпили. Я отказалась, Льюис тоже. По дороге домой мы не произнесли ни слова. Я настолько вымоталась, что даже не злилась.

– Что это они у вас такие омерзительные? Не поймешь даже что, но весьма пакостное…

Руджиери, не моргнув глазом, объяснил:

– Я все слышал, – объяснил Льюис, стоя перед крыльцом. Я не ответила. Я пожала плечами, приняла три таблетки снотворного и пошла спать.

– Это, изволите ли видеть, плоды моей фантазии…

XIV

– Фантазия у вас, надо сказать… – покрутил головой барон. – Болезненная какая-то…

Лейтенант Пирсон сидел в гостиной и, казалось, скучал. Красивый мужчина, быть может, немного худой, с серыми глазами и пухлым ртом.

– Ну что поделать, – с поклоном сказал итальянец. – Каждый имеет право на фантазию, если это не нарушает законов… Не правда ли? Неужели, пока я просидел тут затворником два дня, снаружи произошли некие изменения? И изготовление деревянных птичек теперь приравнивается к политическому преступлению? Быть не может…

– Это только формальность, вы понимаете, но вы действительно ничего больше не знаете об этом юноше?

Он ухмылялся уже с нескрываемой издевкой, наглый и уверенный в себе. Покосившись на закипавшего барона, Пушкин перевел взгляд на графа. Тот с непроницаемым выражением лица опустил веки. Воспрянувший барон сделал шаг вперед, встал прямо напротив итальянца и рявкнул:

– Ничего, – ответила я.

– И он живет с вами уже несколько месяцев?

– Как стоишь перед прусским королевским гусаром, каналья ты этакая? – и, обернувшись, громко сообщил таким тоном, словно никакого кукольника тут не было вовсе. – Черт знает до чего распустились эти шпаки… Извольте полюбоваться: колени не сдвинуты, локти не прижаты, торчит как соломенное чучелко на заборе…

– Ну да, – ответила я. Извиняюще пожимая плечами, добавила: – Вы, должно быть, думаете, что я лишена любопытства?

– Совершенно верно, барон, – сказал Пушкин. – Торчит кукишем похабным…

Его черные брови поднялись, и лицо приняло выражение, которое я часто видела у Пола.

Он извлек из-под полы сюртука длинный кухенрейтеровский пистолет, изящный, с рукоятью темно-вишневого цвета, поднял его дулом вверх и, не отводя глаз от итальянца, звонко взвел курок на один щелчок.

– По меньшей мере.

– Кровь и гром, это по-нашему! – захохотал барон.

– Видите ли, – продолжала я, – мне кажется, что мы знаем слишком много о людях, с которыми часто встречаемся, а это неприятно. Мы знаем, с кем они живут и как, с кем спят, кем себя считают. Мне кажется, слишком много. Налет загадочности успокаивает, не так ли? Вы так не думаете?

Его, очевидно, это не успокаивало.

И в свою очередь что-то сделал со своей тростью, кажется, нажал некую потайную кнопочку, встряхнул, и стало ясно, что трость представляла собой футляр, со стуком упавший на усыпанный стружками пол, а в руке у барона остался длинный четырехгранный клинок, сверкающее лезвие, неуловимо-хищно сужавшееся к концу, мелькнуло перед лицом итальянца, который невольно отпрянул к стене и уже с неподдельным испугом возопил:

– Это одна точка зрения, – холодно заметил Пирсон. – Точка зрения, которая не способствует моему расследованию. Конечно, я не думаю, что он обстоятельно готовил убийство Макклея. Напротив, кажется, только к нему Макклей относился прилично. Но стрелял-то все-таки он. И представ перед присяжными, он должен выглядеть ангелом, чтобы избежать худшего.

– Да что вы такое творите, синьоры? Эччеленца[1], умоляю, уймите этих буянов!

– Вам следовало бы спросить его, – сказала я. – Я знаю, что он родился в Вермонте, и это все. Разбудить его или вы выпьете еще чашечку кофе?

Сверкающий клинок взлетел, порхая, у самого его носа, а с другой стороны надвигался на него господин Пушкин, улыбавшийся без всякого дружелюбия, с большим пальцем на курке, готовый в любой момент отвести его на второй щелчок.

Макклея убили прошлым днем, а в восемь утра лейтенант уже поднял меня с постели. Льюис все еще спал.

– Вы несколько погорячились, Александр, друг мой, – деловито сказал барон. – Выстрел привлечет лишнее внимание, зато сталь действует бесшумно…

– Я бы выпил еще кофе, – ответил Пирсон. – Миссис Сеймур, извинит е меня за столь откровенный вопрос, но… есть ли что-нибудь между вами и Льюисом Майлсом?

– Стены толщиной в человеческий рост, – сказал Пушкин. – Сдается мне, снаружи если что и услышат, так только пушечный выстрел, а «кухенрейтер» бьет не так уж и звучно…

– Ничего, – с чистой совестью констатировала я. – Ничего похожего на то, что вы предполагаете. Для меня он ребенок.

– Эччеленца, это же натуральный разбой! – воззвал кукольник.

Лейтенант посмотрел на меня и улыбнулся:

Граф, стоя со скрещенными на груди руками, сказал без тени улыбки, с некоторой грустью:

– Прошло много времени с тех пор, когда я хотел бы поверить женщине.

– Что я могу поделать, любезный, эти господа не солдаты, а я им не капрал… Должен признать, к сожалению, что манеры этих молодых людей и впрямь оставляют желать лучшего. Уж не посетуйте, они воспитывались в провинции, вдали от блистающих столиц… Но вы ведь сами виноваты отчасти. Очень уж дерзко и вызывающе себя ведете.

Польщенная, я рассмеялась. Я, конечно, сожалела, что приходится направлять по ложному пути такого симпатичного представителя закона моей страны, особенно в этой отвратительной истории. И в то же время, сказала я себе, мое чувство гражданского долга проявилось бы не столь сильно, будь он грубияном с толстым пузом и красным носом. Ко всему прочему, действие снотворного еще не кончилось, и меня слегка пошатывало.

– Я?! Помилуйте! Ведь это вы ворвались ко мне в дом…

– Мальчика ждет блестящая карьера, – предсказал Пирсон. – Он выдающийся актер.

– А что прикажете делать, если к вам накопилось немало серьезных вопросов?

Я застыла над кофейником:

– Ко мне? Синьоры, я простой кукольник…

– Откуда вы знаете?

– Вы жили в Петербурге… – сказал Пушкин.

– Нам показывали отрывки прошлой ночью. Вы понимаете, насколько полезно для полицейского иметь фильм об убийстве: не нужны очевидцы.

– Но это же не преступление, синьор? Ну да, разумеется, глупо было бы отрицать. Я там прожил несколько лет, о чем остались у меня наилучшие впечатления – ваша столица прекрасна и уступает разве что моей родной Флоренции… Петербургская публика, должен вам сказать, прекрасно принимает итальянское искусство, даже чуточку простонародное, такое, как марионетки, не идущие ни в какое сравнение с оперой и балетом… У меня сердце кровью обливается оттого, что пришлось покинуть столь великолепный город, но меня обуяла нешуточная тоска по родине… В этом опять-таки нет ничего преступного, верно? Бумаги мои в порядке…

Мы разговаривали через дверь кухни. При этих сло-вах я глупо захихикала и ошпарила пальцы кипятком.

– Вы знали в Петербурге Ивана Пантелеевича Ключарева?

– Минуту… Ах да, разумеется. Исключительно благородный и светский господин. Я имел честь давать его милости уроки итальянского, и продолжалось это довольно долго. Не хвастаясь, хочу сказать, что свои деньги я отработал сполна, синьор Ключарев довольно сносно овладел наречием великого Данте…

– Лицо Льюиса дали крупным планом. Должен отметить, я содрогнулся, – продолжал он.

– Вот как? – сказал Пушкин. – И вы настолько сблизились, что стали вместе путешествовать?

– Я тоже думаю, что он будет великим актером, все так говорят.

– Я? Вы что-то путаете…

Тут я схватила с холодильника бутылку виски и хлебнула прямо из горла. Слезы брызнули из глаз, но руки перестали дрожать, как два листочка на ветру. Я вернулась в гостиную и налила Пирсону кофе.

– А в Гогенау кто болтался вместе? – спросил барон. – Что вы там устроили, мошенники? Я имею в виду загадочную смерть банкира Коллерштайна?

– Итак, вам неизвестны причины, по которым молодой Майлс мог бы убить Макклея?

– О чем вы?

– Не имею ни малейшего понятия, – твердо заявила я.

– Вы оба были в Гогенау…

Итак, дело сделано, я стала сообщницей. Не только в своих глазах, но и в глазах закона. Тюрьма штата ждала меня, там я обрела бы душевное спокойствие. Неожиданно я поняла, что, сознайся Льюис, я оказалась бы в глазах публики не просто сообщницей, но инициатором всех убийств и могла бы кончить в газовой камере. На секунду я закрыла глаза. Решительно, судьба против меня.

– Опять-таки, это не преступление, – сказал итальянец. – Ну да, я ненадолго останавливался в Гогенау проездом в Прагу… Но синьора Ключарева я после Петербурга не видел более, мы никогда не путешествовали вместе…

– К сожалению, нам тоже неизвестны какие-либо причины, – вздохнул Пирсон. – Простите. К сожалению, разумеется, для нас. Макклей – известный грубиян, а в помещение, где хранится реквизит, мог зайти каждый и заменить патроны; Там нет даже сторожа. Кажется, это будет очень долгое расследование. Я за эти дни совершенно измучился.

– Извольте говорить правду! – прикрикнул барон. – Ваши имена вписаны в книгу приезжающих в гостинице «Герб Гогенау», я своими глазами видел…

Он начал жаловаться, но меня это не удивило. Все мужчины, с которыми меня сталкивала жизнь, будь то полисмены, почтальоны или писатели, обязательно вы валивали на меня все заботы. Такова награда. Даже мой сборщик налогов рассказывает мне о своих семейных неурядицах.

Синьор Джакопо, следя глазами за порхающим в опасной близости от его груди кончиком золингеновского клинка, пожал плечами:

– Сколько времени? – сонно спросил кто-то, и Льюис, протирая глаза, появился на лестнице. Чувствовалось, что выспался он хорошо, и тут меня захлестнула злость. Пусть он убивает людей, если не может иначе, но, по крайней мере, пусть сам тогда встречает на заре полицию, вместо того чтобы от удовольствия пускать во сне слюни в подушку. Я быстро представила мужчин друг другу. Ни одна черточка на лице Льюиса не дрогнула Он пожал руку Пирсону и со смущенным видом и плутовской улыбкой спросил, не может ли он налить себе чашечку кофе. Я же представила себе момент, когда он так же сонно спросит, не сердита ли я на него за вчерашнее. Дальше, как говорится, некуда. Я сама налила Льюису кофе, он сел перед Пирсоном, и допрос начался.

– Вполне возможно, синьор Ключарев тоже посещал Гогенау, но я его там не видел, я его вообще не видел после Петербурга. Одно дело – давать уроки языка богатому русскому барину, и совсем другое – набиваться ему в спутники и компаньоны для путешествия. Я скромный человек, синьоры, и знаю свое место… Что нас могло связывать?

Только теперь я узнала, что мой благородный убийца вышел из очень хорошей семьи, получил прекрасное образование, все работодатели нарадоваться на него не могли, и только беспокойная душа и тяга к путешествиям препятствовала его блестящей карьере. Я слушала, разинув рот. Мальчик был достойным гражданином, если я правильно поняла, до тех пор, пока не попал в руки Дороти Сеймур, роковой женщины номер один, которая и толкнула его на четыре убийства. Потрясающе! За всю жизнь я не убила и бабочки, не почувствовав себя виноватой, ко мне тянулись все несчастные кошки, собаки и люди! Льюис спокойно объяснил, что он взял винчестер в комнате, где тот всегда находился, и даже не подумал проверить ружье, из которого он палил во все стороны восемь недель с начала съемок.

Пушкин усмехнулся:

– Как вы относились к Макклею? – неожиданно спросил Пирсон.

– Ну, например, участие в кое-каких совместных проказах с оживающими статуями. В проказах, которые заканчивались очень скверно, несколькими смертями…

– Пьяница, – холодно ответил Льюис. – Несчастный пьяница.

– Статуи? Оживающие? – итальянец прямо-таки вытаращил глаза. – Вы серьезно? Господа, я поверить не могу, что вы явились ко мне незваными и вооруженными, чтобы рассказывать сказки про оживающие статуи… Вы, насколько я могу судить, давно вышли из детского возраста, когда только и верят в такие глупости…

– Что вы почувствовали, когда он упал?

Незваные гости переглянулись с некоторой беспомощностью – стоявший перед ними человек откровенно выскальзывал из рук, словно угорь у неосторожного рыбака, и уличить его не было никакой возможности. На некоторое время воцарилось неловкое молчание, барон даже опустил шпагу.

– Ничего. Удивился.

– А теперь?

– Синьор Руджиери, – сказал граф холодно, – интуиция мне подсказывает, что вы – человек с богатым жизненным опытом. Вам никогда не доводилось слышать, что иные департаменты тайной полиции как раз и созданы, чтобы заниматься такими, как вы? Если вы этого и в самом деле не знали, теперь знаете. У нас нет убедительных доказательств, У нас ничего нет… кроме твердого убеждения, что вы с Ключаревым причастны к нескольким убийствам, совершенным с помощью средств, о которых непосвященный человек даже не подозревает, что они возможны. Но мы-то, мы как раз и занимаемся тем, что лежит за порогом здравого смысла и обыденности. Мы в этом приобрели известный навык, ничему уже не удивляемся… Вы на крючке, понятно вам? Можете сколько угодно прикидываться невинным ягненком, но вы – на крючке. И более от вас не отстанем. Сплошь и рядом мы себя не утруждаем обращением к суду, ну подумайте сами, какой суд примет к рассмотрению обвинение против двух убийц, использующих в качестве орудия оживающие статуи… и, быть может, марионетки? Мы используем другие способы, еще более эффективные и надежные. Вы, может быть, отроду об этом не слышали, но в уголовном праве некоторых держав с недавних пор есть тайные параграфы, касающиеся таких, как вы, подобных вам… Советую помнить, что вы все еще пребываете в пределах владений австрийского императорского дома. Вряд ли из-за вашей персоны великое герцогство Тосканское затеет войну с Австрией… Надеюсь, я понятно изъясняюсь и ясно обрисовываю ситуацию?

– Все еще удивляюсь.

– Происшедшее не помешало вам спать? Ведь вы убили человека!

Льюис поднял голову и посмотрел ему прямо в глаза. Неожиданно я почувствовала на лбу испарину. Покусывая палец, Льюис смущенно взмахнул другой рукой:

– Сдохнешь в кандалах, прощелыга, – зловеще пообещал барон. – Бьюсь об заклад на что угодно, куколки твои разлюбезные решетку не перепилят и из тюрьмы тебя не вытащат… Кишка тонка!

– Все это не произвело на меня никакого впечатления.

Я знала, что это правда, и, к моему удивлению, поняла, что именно последняя фраза убедила Пирсона в невиновности Льюиса больше, чем весь предыдущий разговор. Он поднялся, вздохнул и закрыл блокнот.

Он стоял перед итальянцем, ухмыляясь с хищным и упрямым видом охотничьей собаки, загнавшей наконец зайчишку и твердо намеренной его не упустить. Наблюдавшему за ними Пушкину не без оснований показалось, что кукольных дел мастер далеко не так спокоен, как старается представить: на лбу у него посверкивали многочисленные бисеринки пота, взгляд так и рыскал по комнате, а движения приобрели определенную нервность.

– Все, что вы сообщили мне, не отличается от того, что мы узнали ночью по своим каналам, мистер Майлс, или почти все. Извините, что потревожил вас, но таковы обязанности. Миссис Сеймур, большое вам спасибо.

– Вас ведь могут и вернуть в Петербург, – сказал Пушкин, опустив пистолет. – Вы там прожили достаточно, чтобы ознакомиться с такой достопримечательностью Северной Пальмиры, как Петропавловская крепость… а ведь есть еще и Сибирь, где птицы на лету замерзают…

Я проводила его до двери. Он что-то пробормотал о нашей возможной встрече, я торопливо согласилась. Когда он уезжал, я так широко улыбалась ему, словно у меня было пятьдесят два зуба. Дрожа, я вернулась в дом. Льюис потягивал кофе, довольный собой. От испуга я уже отошла, и теперь меня трясло от ярости. Я подняла с дивана подушку и швырнула ее в Льюиса, потом еще какие-то вещи, стоящие в гостиной. Сделала я все это очень быстро, особо не целясь и не произнося ни слова. Кофейная чашка разбилась о лоб Льюиса, брызнула кровь, и я опять разрыдалась. Второй раз за месяц и за последние десять лет.

– Да и в Пруссии найдется о чем потолковать, – подхватил барон. – А прусская каторга, да будет вам известно, мало похожа на веселый дом с девицами и шампанским… Вовсе даже наоборот.

Я села на тахту и обхватила руками голову Льюиса. Теплая кровь капала с моих пальцев, а я удивлялась, почему тогда, шесть месяцев назад, когда на пустынной дороге я так же держала в руках эту голову при свете пламени и эта же теплая кровь бежала по моим пальцам, у меня не возникло никакого предчувствия. Все еще плача, я отвела его в ванную, продезинфицировала рану спиртом и сделала перевязку.

– Ты испугалась, – прервал он затянувшееся молчание. – На то не было никаких оснований.

– Позвольте подытожить результаты нашей милой беседы, – вмешался граф. – Вы ввязались в скверную историю, любезный. Насколько мне представляется, в известных событиях вы все же играли второстепенную роль, а главным действующим лицом был как раз другой… Или я ошибаюсь, и первую скрипку играете все же вы?

– Не было оснований… – я сурово глянула на него. – Под моей крышей живет человек, который убил пятерых.

– Помилуйте, эччеленца! – сказал Руджиери с вымученной улыбкой. – Ну какую такую первую скрипку может играть бедный кукольник? Простонародью, вроде меня, вечно достается роль подчиненная…

– Четверых, – скромно поправил он.

– Ну, тогда ваше упорство мне тем более непонятно. Запомните вот что, – граф наставительно поднял указательный палец. – Маленькому человечку как раз крайне опасно ввязываться в серьезные дела, потому что он обязательно сломит шею там, где субъект поблагороднее может и выскользнуть… И лучше бы вам быть с нами откровенным. – Он оглянулся на своих спутников, все еще стоявших с оружием в руках, усмехнулся: – Не подумайте, что мы собрались использовать исключительно сталь. Есть и другие металлы…

– Четверых… это одно и то же. Полицейский офицер будит меня в восемь утра, и ты думаешь, у меня нет оснований для испуга… Это уже последняя капля.

Оглянувшись, он сделал шаг вправо, небрежно смел ладонью с уголка стола невесомую горку стружек и достал кошелек. Принялся выкладывать на потемневшую от времени столешницу золотые дукаты с профилем императора Франца I на одной стороне и двуглавым австрийским орлом на другой – медленно, звучно, сначала ставя каждую монету на ребро, а потом звонко прищелкивая ею. Кукольник следил за ним, не в силах унять загоревшуюся в глазах искорку алчности.

– Я же ничем не рисковал, – он уже улыбался. – Ты все видела сама.

– Это, если хотите, наглядная демонстрация, – сказал граф, когда вдоль края столешницы протянулся рядок из примерно дюжины сверкающих золотых кружочков. – Чтобы напомнить вам, как выглядит доброе австрийское золото. Признаюсь вам по чести, я с превеликим удовольствием устроил бы вам допрос по всей форме где-нибудь в подземелье… но готов и заплатить за искренность. Скажите сами, какая сумма вас устроит. Триста дукатов, пятьсот? Для человека вроде вас – целое состояние, позволившее бы вам до конца дней прожить в достатке. Не правда ли, это ж гораздо предпочтительнее, нежели браться за убийства с нешуточным риском попасть однажды под действие тайных уголовных параграфов? Слово дворянина, я не пожалею золота…

– И еще, – добавила я, – и еще… А как насчет твоего показательного детства? Хороший студент, хороший работник, хороший во всем. За кого я должна себя считать? За Мату Хари?

Руджиери с видимым усилием оторвал взор от золотых дукатов. Он стиснул пальцы в кулаки, словно придавая себе этим бодрости и решимости, выпрямился и уверенно сказал:

– Господа, я вас убедительно прошу удалиться. В противном случае я возьму стул, выбью окно, устрою скандал на весь квартал… Даже у маленького человека есть кое-какие права, если он ничем не запятнан… Поверьте, я твердо намерен!

Он рассмеялся:

Вновь на какое-то время воцарилось молчание. Потом граф, печально усмехнувшись, сказал:

– Я же говорил тебе, Дороти. До того как я встретился с тобой, у меня никого не было, я был одинок. Теперь у меня есть что-то свое, его я и защищаю. Вот и все.

– Пойдемте, друзья мои. Синьор Руджиери проявил глупое упрямство… а значит, добровольно возлагает на себя ответственность за возможные последствия. Уберите оружие. Я вас прошу.

– Но у тебя нет ничего своего! – воскликнула я в отчаянии. – Я не принадлежу тебе. Насколько я понимаю, я даже не твоя любовница. И ты хорошо знаешь, что, если мы избежим встречи с палачом, я вскоре собираюсь выйти замуж за Пола.

Он резко встал и повернулся ко мне спиной:

Металлические нотки в его голосе были таковы, что барон с горестным кряхтением довольно быстро спрятал клинок в трость, вновь обретшую мирный вид, а Пушкин, осторожно спустив курок, убрал пистолет под сюртук. Они вышли первыми. Граф задержался в дверях и, небрежно полуобернувшись, сказал с расстановкой:

– Ты полагаешь, – безразличным тоном пробурчал он, – что я больше не смогу жить с тобой, как только ты выйдешь за Пола?

– Ну, я думаю, это не входит в намерения Пола. Конечно, он очень любит тебя, но…

– Очень глупо, Руджиери. У вас был великолепный случай избежать серьезных неприятностей да вдобавок получить приличные деньги. Зарубите себе на носу: мы прекрасно знаем, кто вы такой и чем промышляете. Рано или поздно придется отвечать… искренне надеюсь, скорее рано, чем поздно. Если вы не окончательный болван, подумайте как следует, пока не поздно. Додумаетесь до чего-нибудь здравого, спросите в отеле «У золотой русалки» графа Тарловски, или господина Пушкина, или барона. Подумайте…

Внезапно я замолчала. Он обернулся и смотрел на меня тем самым ужасным взглядом, значение которого я теперь так хорошо знала. Совершенно остекленевшим взглядом.

– Вы забыли золото, эччеленца, – сладким голоском произнес кукольник. – Мы люди бедные, но честные, нам чужого не надо…

– Нет, Льюис, нет! – пронзительно закричала я – Если ты тронешь Пола, я никогда, никогда не увижу тебя снова. Никогда. Ты будешь мне отвратителен, это будет конец, конец для тебя и для меня.

Граф ледяным тоном ответил:

Конец чего? Об этом я спрашивала себя. Льюис провел рукой по лбу, он очнулся:

– Можете забрать себе. Австрийский дворянин не возвращает в кошелек денег, валявшихся черт-те где… Честь имею!

– Я не трону Пола, но хочу остаться с тобой до конца жизни.

Они спускались по лестнице в угрюмом молчании – и сохраняли его, шагая по узенькой средневековой улочке, где двум встречным прохожим приходилось едва ли не прижиматься к стене боком, чтобы разойтись. В конце концов барон горестно вздохнул:

Медленно, как после сильного удара, он поднялся по ступеням наверх, а я вышла из комнаты. Солнце весело освещало мой жалкий сад, «ролле», снова превратившийся в памятник, холмы вдалеке, весь окружающий мир, такой спокойный и такой яркий. Я обронила еще несколько слезинок по моей загубленной жизни и, всхлипывая, вернулась в дом. Пора бы и одеться. Подумав об этом, я отметила про себя, что лейтенант Пирсон весьма недурен собой.

– Я б ему с удовольствием обломал бока его же собственным рубанком…

Граф улыбнулся ничуть не принужденно:

XV

– Оставьте, Алоизиус. В конце концов, мы и не ставили себе целью добиться от него истины при первой же беседе. Цель, как вы помните, была более прозаична: поднять зверя с лежки. Кажется, мы этого добились, потрогали черта за хвост, и осталось теперь ждать последствий. Он знает, кто мы, где нас искать… а значит, наверняка это будет знать и кто-то еще. Посмотрим… Интересно, на что они способны?

Спустя два дня, два кошмарных дня, в течение которых я одну за другой глотала таблетки аспирина и даже впервые в жизни попробовала транквилизаторы, вогнавшие (вероятно, это случайное совпадение) меня в такую депрессию, что самоубийство стало казаться мне наилучшим решением всех проблем, – спустя два дня налетел ураган с ливнем. Проснулась я на заре. Кровать ходила ходуном, ревела падающая с неба вода, и я почувствовала что-то вроде горького облегчения. Последние мазки эпического полотна. Макбет где-то недалеко, приближался конец. Я подошла к окну: по дороге, превратившейся в бурный поток, проплыл чей-то пустой автомобиль, за ним проследовали разнообразные обломки; потом я сделала круг по дому и из другого окна увидела «ролле», вокруг которого пенились буруны. Терраса чуть-чуть едва ли на фут, выступала из воды, Я поздравила себя еще раз с тем, что не ухаживала с любовной заботой за садом, – теперь мои труды все равно пошли бы прахом.

– А если он кинется в бега? – спросил барон.

Я спустилась вниз. Льюис, радостный, стоял у окна. Увидев меня, он поспешил к плите, чтобы налить мне чашечку кофе. После убийства Билла Макклея он смотрел на меня всегда умоляюще, как ребенок, который хочет, чтобы его простили за неудачную выходку. Я тут же приняла надменный вид,

– Не сомневайтесь, найдется кому за ним проследить. Но не думаю, что он сбежит. Зачем-то же обосновался в Праге, вовсе не спеша к родным пенатам? Кстати, что вы думаете о его поведении? Ручаться могу, он и в самом деле мелок, а первую скрипку играет кто-то другой. И тем не менее он, не моргнув глазом, отказался от золота, хотя глаза у него от жадности готовы были выскочить из орбит, а пальцы непроизвольно скрючивались на манер граблей, его неудержимо подмывало сгрести дукаты в карман, и все же он отказался после долгой внутренней борьбы… Почему, как по-вашему?

– Сегодня на студию попасть невозможно, – радостно сообщил Льюис. – Все дороги залило. И телефонная линия порвана.

– Очаровательно, – прокомментировала я.

– Есть кто-то, кого он боится сильнее нас, – сказал Пушкин, почти не замедлив.

– К счастью, вчера я купил два бифштекса и пирожные, какие ты любишь, с засахаренными фруктами.

– Благодарю тебя, – незамедлительно последовал достойный ответ.

– В точку, Александр, – задумчиво сказал граф. – В самую точку. Никакого благородства или бессребренничества – у субъектов такого рода подобных высоких движений души не сыщешь. Кто-то пугает его сильнее, чем исходящие от нас угрозы. Хотел бы я полюбоваться на этого господина… Александр, вот кстати. Вы смотрели на того незнакомца, что вышел из квартиры, как на привидение. Такое у меня создалось впечатление. Он вас чем-то напугал? Но у вас ведь нет ни единого знакомого в Праге, если не считать затаившегося где-то Ключарева…

Но на самом деле ураган обрадовал и меня. Не работать, слоняться по дому в халате и есть вкусные пирожные • – не такая уж плохая перспектива. Кроме того, я читала интересную книгу, полную незабудок и галантности, – приятная перемена после стольких убийств и гнетущей атмосферы.

– Не в страхе дело. Я просто удивился.

– Пол, должно быть, в ярости, – отметил Льюис. – Он хотел в этот уик-энд отвезти тебя в Лас-Вегас.

– Чему?

– Ничего, разорюсь в следующий раз, – ответила я. – К тому же мне надо кончить книгу. А ты, что ты собираешься делать?

– Он невероятно похож на лорда Байрона. Вылитый портрет. Но лорд Байрон не так давно скончался в Греции от лихорадки…

– Немного поиграю, – улыбнулся он. – Приготовлю для тебя обед, а потом мы можем поиграть в кункан, правда?

– Дурно говорить такое о покойниках, но я бы рискнул сказать, что это был не самый лучший исход…

Чувствовалось, что он чертовски счастлив. Еще бы, на целый день я в полном его распоряжении; наверное, он радовался с самого утра. Я не могла не улыбнуться этому,

– Граф! – Пушкин даже остановился. – Это был великий поэт…

– Поиграй, а я пока почитаю. Полагаю, радио и телевизор тоже не работают?

Я забыла упомянуть, что Льюис часто играл на гитаре, в основном медленные, протяжно-лирические мелодии, очень странные, которые сам и сочинял. Забыла оттого, что ничего не смыслю в музыке. Он поднял гитару и взял несколько аккордов. Снаружи ревел ураган, я пила горячий кофе в компании моего дорогого убийцы и пребывала в прекрасном расположении духа. По последним данным психоанализа, легкое счастье – это самое ужасное. Счастье связывает, от него невозможно избавиться, и начинается невроз. На тебя могут навалиться трудности, ты борешься, защищаешь себя, тобой владеет единственная мысль – как спастись, ты сжат, как пружина, но вдруг счастье бьет тебя в лицо, как камень или солнечный зайчик, и ты сдаешься, сдаешься счастью ощущать себя живым.

– Не спорю, – сказал граф. – Вот только, о чем значительно менее известно, этот молодой человек, будучи на Балканах, поддерживал связи как раз с теми тайными обществами, которые мы с вами безоговорочно числим среди наших клиентов. Еще с Британских островов за ним тянулся неприятный шлейф – сатанистические интересы, подозрительные ритуалы в уединенных поместьях и многое другое… Я вас огорчил, мой друг? Огорчил, я же вижу…

День прошел. Льюис выиграл у меня пятнадцать долларов, позволил, слава Богу, мне самой приготовить обед, играл на гитаре, я читала. Меня он совсем не беспокоил, с ним было просто, как с кошкой. Пол же, с его внушительным видом, бывало, утомлял меня. Я не решалась представить себе, во что вылился бы день с Полом в таких вот условиях: он пытался бы исправить телефон, завести «ролле», спасти жалюзи, помочь мне закончить сценарий, говорить о знакомых, заниматься любовью и Бог знает чем еще… Действовать. Что-нибудь делать. А Льюис вел себя иначе. Дом могло бы снести с фундамента, а он напевал бы, сидя в обнимку с гитарой. Да, я не помню более приятного дня, чем этот посреди ревущей стихии.

– Он был великим поэтом, – грустно повторил Пушкин.

Когда наступила ночь, силы урагана будто удвоились. Жалюзи с печальным скрипом метались на ветру, как птицы. Снаружи царила мгла. «Роллс» бился о стену, как огромная собака о дверь, в ярости, что ее оставили на улице. Меня начал охватывать страх. Я чувствовала, что Бог в своей изначальной мудрости стал несколько суров к своим почтительным слугам. Льюис же, конечно, смеялся, забавляясь моим испуганным видом, и изображал насмешливого героя. Наконец мне все это надоело, и я рано отправилась спать, приняла ставшие уже привычными таблетки снотворного (и это после стольких лет жизни без лекарств!) и попыталась заснуть. Бесполезно. Ветер ревел, как лес, переполненный волками, дом трещал по всем швам. Около полуночи часть крыши над моей комнатой снесло, и вода, хлынувшая сверху, промочила меня насквозь.

– Помилуйте, кто же спорит? – мягко произнес граф. – Но это, друг мой, еще не означает, что человек такой исполнен моральных достоинств и может считаться благородным… Поверьте, о нем известно много такого, что с его поэтическими талантами не имеет ничего общего. Вам это покажется странным, но он был объектом пристального внимания турок. У турок, представьте себе, в глубокой тайне действует некий аналог нашего департамента. Вы у себя не знали? И тем не менее. Во время греческого восстания мне приходилось встречаться на южной границе с крайне любопытным человеком из Стамбула, занимавшимся примерно тем же, чем мы сейчас. Я вам когда-нибудь расскажу, если выдастся время… Значит, незнакомец ваш как две капли воды похож на Байрона… Что ж, двойники на этом свете встречаются. Барон?

Я вскрикнула и, повинуясь идиотскому инстинкту, спряталась с головой под простыню, потом выскочила из комнаты и попала прямо в объятия Льюиса. Было темно хоть глаз выколи. Он вел меня перед собой, и, нащупывая путь, мы вошли в его комнату, крыша над которой чудом уцелела. Льюис схватил с постели покрывало и стал растирать меня, как старую лошадь, успокаивая при этом, как успокаивают испуганных четвероногих:

– Мне только сейчас в голову пришло! – хлопнул себя ладонью по лбу барон. – Нужно же было за ним проследить! Все знакомства этого прохвоста Джакопо, сдается мне, для нас небезынтересны…

– Ну-ну… ничего, все кончится.

– Алоизиус… – с мягким укором усмехнулся граф. – Неужели вы меня считаете настолько нераспорядительным? Дом остается под постоянным наблюдением… не вертите головой, я вас прошу! Во-первых, вы обращаете на себя внимание не привыкших к столь бурным проявлениям чувств простых пражан, а во-вторых, мои люди не отираются на улице, они достаточно ловки… За вашим незнакомцем, без сомнения, уже двинулся агент, так что мы вскоре будем знать, куда он направился и что собой представляет…

В конце концов он спустился на кухню и, используя зажигалку как свечу, нашел бутылку шотландского и вернулся по колено мокрый.

– Кухня полна воды, – веселым голосом объявил он. – Диван плавает вместе с креслами в гостиной. Мне пришлось просто плыть за этой чертовой бутылкой, которая плескалась в волнах. Забавно, какими смешными выглядят вещи, когда они меняют привычное место. Даже холодильник, такой большой и неуклюжий, плавает, как пробка.

Я не думала, что это очень забавно, но чувствовала, что он говорит так, чтобы подбодрить меня. Мы сидели на его кровати, дрожа и кутаясь в одеяла, и в темноте пили прямо из горлышка.

Глава третья

– Что будем делать? – спросила я.

– Подождем до рассвета, – спокойно ответил Льюис. – Стены прочные. Единственное, что тебе надо, так это лечь в мою сухую кровать и заснуть.

Ночь в гостинице

Спать… Мальчик сошел с ума. Тем не менее от страха и алкоголя голова у меня кружилась, и я легла в постель. Льюис сидел рядом. На фоне окна и бегущих облаков я различала его профиль. Казалось, что ночь никогда не кончится, мне так и придется умереть, и от печали, какого-то детского страха, жалости к себе у меня перехватило дыхание:

Свеча догорела до половины. Тени по углам стояли ровно, не колыхаясь, – потому что никакое дуновение воздуха не тревожило высокого желтого пламени.

– Льюис, – взмолилась я, – я боюсь. Ложись ко мне.

Господин Пушкин, Александр Сергеевич, поэт и сотрудник департамента, которого словно бы не существовало на свете вовсе, сидел у стола совершенно неподвижно, временами поглядывая на свечу и в который раз повторяя про себя привязавшуюся банальную сентенцию: темнее всего, как всякий может убедиться, именно под самым пламенем свечи. Поза вполне соответствовала поэтическим раздумьям, но мысли были предельно далеки от поэтических. Он был недоволен собой. Что-то ускользало – некая догадка, так и не оформлявшаяся в четкую мысль. Что-то было подмечено в окружающем, но не понято рассудком – быть может, оттого, что представлялось слишком необычным. В конце концов, он всего лишь второй год жил этой странной, укрытой от посторонних жизнью и свыкнуться с ее неприятными тайнами, тягостными чудесами еще, пожалуй, не успел.

Он ничего не ответил, обошел кровать и вытянулся рядом. Мы оба лежали на спине, Льюис курил сигарету, не произнося ни слова.

В этот момент «роллс», вероятно, подброшенный огромной волной, врезался в стену. Со страшным скрежетом дом задрожал, а я бросилась в объятия Льюиса. Не могу назвать мой порыв осознанным, но я почувствовала: необходим мужчина, который обнял бы и крепко прижал меня к себе. Что Льюис и сделал. И тут же, повернувшись ко мне, начал покрывать мой лоб, волосы, губы легкими поцелуями невероятной нежности, повторяя мое имя, как молитву любви, молитву, которую я, тесно прижатая к его телу и похороненная под гривой его волос, понимала не совсем отчетливо:

Следовало вспомнить, но никак не удавалось. К недовольству собой примешивалась горечь – как всегда в подобные минуты, казалось, что он в свое время сделал большую ошибку, согласившись на нынешнюю службу. Стихи, по крайней мере, были каторгой тягостной, но привычной, не сулившей поражений – а теперь собственная беспомощность перед очередной загадкой делала слабым и никчемным.

– Дороти, Дороти, Дороти… – Его голос не заглушал воя шторма. Я не двигалась, нежась в тепле его тела. И ни о чем больше не думала, кроме как быть может, со стыдом, о неизбежности финала, хотя не придавая этому особого значения…

Умом он понимал, что нельзя так падать духом из-за некоей смутной догадки, никак не дававшейся в руки, но вот излишняя впечатлительность, старый грех, который он знал за собой…

Тени по углам явственно колыхнулись. Пламя свечи трепетало, как листва на ветру. Прохладное дуновение неприятно погладило затылок.

Только финал получился иным. Меня словно осенило. Я поняла Льюиса и причину всех его поступков. И убийства, и его безумную платоническую любовь ко мне. Я быстро села, слишком быстро, и он тут же отпустил меня. На мгновение мы застыли, окаменев, будто между нами неожиданно проползла холодная, скользкая змея, и. я уже не слышала ветра – только оглушительный стук моего сердца.

Он обернулся. Высокие створки выходившего на тихую улочку окна неспешно, бесшумно распахивались, и оттуда, с улицы, проникало зыбкое, неяркое сияние. Этому не полагалось быть, и все же…

– Итак, ты знаешь… – медленно произнес Льюис. Щелкнул зажигалкой. В свете пламени я смотрела на него, совершенного в красоте, такого одинокого, более одинокого, чем когда-либо… Переполненная жалостью, я протянула к нему руку. Но глаза его уже остекленели, он больше не видел меня, уронил зажигалку, и его руки сомкнулись у меня на шее.

Я менее всего похожа на самоубийцу, но на мгновение мне захотелось, чтобы он довел все до конца. Не знаю, почему. Жалость, нежность, переполнявшие мою душу, толкали меня навстречу смерти, как к единственному прибежищу. Вероятно, это и спасло меня: я ни секунды не сопротивлялась. А пальцы Льюиса напомнили мне: жизнь – это самое дорогое, что у меня есть. Я начала спокойно говорить Льюису, с тем остатком воздуха, который грозил стать моим последним вздохом:

Сияние становилось ярче. Отметив, что не чувствует ни малейшего страха, Пушкин порывисто вскочил и подошел к окну. Остановился как завороженный.

– Если ты хочешь, Льюис… но мне больно. Я всегда любила жизнь, ты знаешь, и солнечный свет, и моих друзей, и тебя, Льюис…

Там, снаружи, уже не было тихой по ночному времени улочки, вымощенной брусчаткой мостовой, высоких узких домов, куда-то подевались уличные фонари, тумбы, вывески. Вместо привычной картины простиралось зеленое поле, покрытое высокой, неестественно яркой травой, окаймленное с боков темными стенами толстых деревьев, освещенное словно бы призрачным лунным светом. Дальний конец поля скрывался в белесоватом тумане, медленными клубами подползавшем ближе и ближе. Туман внезапно остановился, колыхаясь, завиваясь прихотливыми струями.

Пальцы давили все сильнее. Я начала задыхаться;

Послышался размеренный глухой топот. Что-то мелькнуло в тумане – и на поляну коротким галопом вылетела белая лошадь. Белая как снег, с длинной развевавшейся гривой, она резко свернула, взрывая копытами землю, взметая траву, описала короткую дугу – и снова метнулась к окну, распахнутому настежь. Пушкин невольно отшатнулся от подоконника, а лошадь взмыла на дыбы с коротким ржанием, чрезвычайно похожим на злорадный хохот. В лицо ударил запах свежесорванной травы и лошадиного пота, до ужаса реальный.

– Что ты собираешься сделать со мной, Льюис? Ты рискуешь мне надоесть… Льюис, дорогой, будь хорошим мальчиком, отпусти меня…

Пальцы чувствовали твердое дерево подоконника. Это был не сон. Он всегда отличал сон от яви. В сердце поневоле закрадывался страх, не меньший, чем тогда, в Новороссии, когда к нему в лунном свете медленно приближались те, кто уже не был людьми. Правда, тогда у него не было при себе оружия… но чем оружие могло помочь?

Внезапно хватка ослабла, Льюис, рыдая, бросился мне в объятия. Я удобно устроила его голову у себя на плече и долго гладила по волосам, не произнося ни слова. Немногие мужчины плакали у меня на плече, и ничто так не трогало меня и не внушало большего уважения, чем эти неожиданные и бурные мужские рыдания. Но никогда я не испытывала такого прилива нежности, как к этому мальчику, который чуть было не убил меня. Слава Богу, я уже давно не признаю логики.

Голова оставалась ясной. Он стоял, не в силах сдвинуться с места либо предпринять что-то, – что в такой ситуации можно предпринять? – а белая лошадь, глухо, тяжело дыша, испуская нечто похожее на злой хохот, стояла прямо перед распахнутым окном, так что их разделяло расстояние не длиннее протянутой руки. Он видел свое отражение в огромных выпуклых глазах, но шевельнуться все еще не мог. Чертово животное уставилось прямо в глаза…

Льюис быстро заснул, успокоившись почти вместе с бурей, и я всю долгую ночь баюкала его, наблюдая, как небо светлеет, облака исчезают и наконец как надменное солнце поднимается над истерзанной землей. Льюис подарил мне одну из самых прекрасных ночей любви в моей жизни.

И вдруг прянуло в сторону, шумно ударив копытами оземь. Лошадь остановилась у деревьев справа, замерев, будто статуя. В слабо колышущейся стене тумана вновь обозначилось движение, темный силуэт понемногу оформился в человеческую фигуру, приближавшуюся медленным, церемонным шагом. Ее полностью скрывал плащ, достигавший травы, а лицо скрывалось под низко надвинутой шляпой-боливаром. Фигура остановилась примерно на середине расстояния меж стеной тумана и окном. Послышался вкрадчивый голос, странно шелестящий и звучавший словно бы не в ушах, а в голове:

XVI

Утром я обнаружила на шее несколько синих пятнышек, весьма огорчивших меня. Я надолго задумалась, стоя перед зеркалом, а затем решительно направилась к телефону.

– Любезный Александр Сергеевич, вы удручаете меня, право. Променять славу первого пера России на сомнительное ремесло сыщика, преследующего некие смутные образы, в которые большинство людей просвещенного века все равно не верит… Нельзя же так варварски обращаться со своим талантом, который является не только вашим собственным достоянием, но и достоянием общества тоже… Я вам не враг, поверьте, я всего лишь искренне пытаюсь направить вас на верный путь… Великий поэт неизмеримо ценнее для человечества, нежели вульгарный тайный агент, гоняющийся за миражами. Поверьте искреннему другу…

Сказала Полу, что принимаю его предложение, и он буквально обезумел от счастья. Затем объявила о своем решении Льюису, предупредила, что медовый месяц мы, вероятно, проведем в Европе, а ему придется в наше отсутствие следить за домом.

Этот бестелесный голос завораживал и дурманил, окружающее, полное впечатление, стало подергиваться дымкой, ощущавшейся физически, как липкий тяжелый дым. Сердце ударило в груди необычно резко, а потом словно бы остановилось.

Он отчаянно боролся, делая движения руками, словно всплывал на поверхность. Темная фигура придвинулась, бормоча что-то убаюкивающее, затягивая в некий омут, где не было ни движения, ни жизни; где человеческие чувства спали мертвым сном, а любые стремления казались смешными и неуместными…

Бракосочетание заняло десять минут, свидетели были Льюис и Кэнди. После чего я собрала багаж, обняла Льюиса и пообещала скоро вернуться. Льюис дал слово вести себя хорошо, много работать и каждое воскресенье выпалывать сорняки вокруг «роллса». Спустя несколько часов мы летели в Париж, и через иллюминатор я наблюдала, как серебряные крылья разрезают серо-голубые облака; казалось, я пробуждаюсь от ночного кошмара. Моя рука покоилась в крепкой теплой ладони Пола.

– Прочь, нечисть! – отчаянно вскрикнул он, нечеловеческим усилием дотянувшись до вычурной медной ручки и рванув на себя створку.

Мы собирались провести в Париже только месяц. Но Джей прислал мне телеграмму, в которой просил поехать в Италию и помочь несчастному рабу, вроде меня самой, у которого что-то не ладилось со сценарием. У Пола нашлись дела в Лондоне, где RK.B основывала новую дочернюю кинокомпанию, и в результате мы шесть месяцев курсировали между Парижем, Лондоном и Римом. Поездка доставила мне массу удовольствий: я познакомилась со множеством людей, часто видела дочь, плавала в Италии, развлекалась в Париже, с головы до пят обновила в Лондоне свой гардероб, Пол везде составлял мне чудесную компанию, и Европа нравилась мне все больше. Время от времени я получала письма от Льюиса, в которых он по-детски рассказывал о саде, доме, «роллсе» и застенчиво журил меня за долгое отсутствие.

Ухватил вторую и рванул на себя. Створки сомкнулись с громким, явственно различимым, реальным стуком – и наваждение схлынуло, словно налетевшая на берег высокая волна.

Известность, вызванная смертью Макклея, оживила интерес к первому фильму Льюиса. Докончить вестерн пригласили Чарльза Уота, очень способного режиссера, многие полностью завершенные эпизоды он видел совершенно иначе, и Льюис снова надел ковбойский костюм. Изменили и его роль, но он писал об этом односложно, и, к моему полному изумлению, за три недели до нашего возвращения я услышала, что фильм великолепен, а у молодого главного героя, Льюиса Майлса, есть шансы получить Оскара за выдающуюся игру.

Пушкин стоял у подоконника, ощущая, как бешено колотится сердце, утопая в холодном поту. За окном уже не было ничего необычного, там тускло светил квадратный фонарь на высоком столбе, вырывая из ночной темноты кусочек мощеной мостовой и стену дома с высокими узкими окнами, за которыми не горело ни огонька – мирные горожане почивали безмятежно.

Сюрпризы на этом не кончились. Когда мы вышли из самолета в Лос-Анджелесе, первым, кого я увидела, был Льюис. Как ребенок, он обнял меня и Пола и начал нам горько жаловаться. «Они» постоянно преследуют его, «они» предлагают контракты, в которых он ничего не понимает, «они» день и ночь звонят по телефону и даже сняли для него огромный дом с плавательным бассейном. Казалось, он обезумел. Если бы я не прибыла в этот день, он куда-нибудь поехал бы. Пол смеялся до слез, а я думала о том, что Льюис похудел и не очень хорошо выглядит.

Он повернулся к столу. И едва не отпрыгнул.

Торжественное событие, вручение Оскаров, должно было состояться на следующий день. Собрался весь Голливуд, одетый с иголочки, накрашенный, сверкающий, и Льюис получил своего Оскара. Он небрежно шел по сцене, а я, будучи настроена философски, наблюдала, как три тысячи человек с энтузиазмом аплодируют убийце. Воистину человек привыкает ко всему.

Напротив того стула, на котором он только что сидел, располагался человек в белой рубахе, с распахнутым воротом и голой шеей, опустивший голову на руки, так что Пушкин видел только его курчавый затылок.