Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Как поживаете? — спросил он меня. — Я только что говорил вашему мужу, что мы договорились встретиться сегодня и выпить чаю в «Салине», и я позволил себе заехать за вами.

Я ничего не ответила. Я глядела на Алана, который, казалось, окаменел от гнева. Юлиус перевел глаза на него. Тут я снова увидела его взгляд, впервые поразивший меня у Алфернов — свирепый, ледяной, взгляд хищника. Вся эта сцена выглядела действительно странно: молодой мужчина, плохо выбритый, стоит перед распахнутой дверью, рядом незнакомец средних лет, в пальто цвета морской волны, с серьезным лицом, и я — молодая женщина, непричесанная, в халате, — оперлась о косяк другой двери. Я не знала, кто же из этих троих посторонний.

— Моя жена нездорова, — сказал Алан резко, — о том, чтобы она поехала, не может быть и речи.

Юлиус перевел свой взгляд, все такой же суровый, на меня и произнес громко и категорично следующую фразу, больше похожую на приказ, чем на приглашение:

— Я жду ее, чтобы ехать пить чай. Я подожду в гостиной, — добавил он, обращаясь ко мне. — Вы быстро оденетесь.

Алан резко шагнул к нему, но кто-то уже появился в дверях, и в квартиру проник четвертый персонаж этого нелепого водевиля. Это был здоровый детина — шофер Юлиуса. Он тоже был в чем-то цвета морской волны, держал в руке перчатки, и у него был тот же неопределенно-бесстрастный вид, который придавал им обоим сходство с агентами гестапо, как я их себе представляла.

— О чем-то я хотел спросить вас… — сказал Юлиус, обернувшись к Алану. — Эта квартира выходит на северо-запад, да?

И тогда, в одно мгновение, что-то порвалось во мне, выключило меня из неподвижности, разрушило впечатление ирреальности. Я. вскочила в свою комнату, закрыла дверь на ключ, влезла в брюки, натянула свитер — быстро, быстро — так, что слышно было, как стучат зубы и колотится сердце. Я схватила две туфли, показавшиеся мне одинаковыми, боясь задержаться хоть на секунду, открыла дверь и бросилась в гостиную к Юлиусу А. Краму. Я потратила на все минуты полторы, была вся в поту, и не знаю уж, какой рефлекс ложного стыда удержал меня от того, чтобы броситься к шоферу, схватить его за руку и умолять его ехать на самой большой скорости и далеко-далеко. Все же, хотя Юлиус все так же стоял между мной и Аланом, по коридору я прошла бочком, миновала дверь, и прежде чем Юлиус собственноручно закрыл ее за мной, я увидела Алана, стоящего против света, свесив руки и как-то оскалив рот. Он и вправду чудовищно походил на сумасшедшего.

Машина была старый «Даймлер», длинный и массивный, как грузовик. Я вспомнила, что в предыдущие дни, во время моих нечастых рейсов к окну, я видела его.

Мы катили на восток, если верить солнцу. Но я и ему не верила. Потерявшись, как в пустыне, в этом слишком большом автомобиле, да и в своем, таком маленьком сердчишке, я тупо силилась определить, где север, юг, восток и запад. Тщетно. Продолговатые тени, которые протягивались перед капотом машины вдоль автострады, монотонно отмеченной предупреждающими плакатами и безглазыми домами, не хотели мне ничего подсказать. Однако мы проехали Мант-ла-Жоли, дорога кончилась, и мы остановились перед загородным домом, очень похожим на военное укрепление. Юлиус не произнес ни слова. Он даже не взял меня за руку. Вообще, это был человек без жестов. Он садился в машину, выходил из нее, закуривал сигарету, надевал пальто не изящно и не неуклюже — никак. Меня же всегда подкупали в людях именно жесты — то, как они двигаются или сохраняют неподвижность. А тут казалось, что я сижу рядом с манекеном или калекой. Всю дорогу меня била дрожь. Сначала от страха, что Алан нас догонит, появится внезапно при красном свете, вскочит на капот машины или же в полицейской фуражке и со свистком в руке навсегда приостановит мое бегство к свободе, смехотворной, быть может, но свободе. Потом, когда началась автострада, меня стало колотить от того, что благодаря скорости это «нападение на дилижанс» станет невозможным. Меня стало колотить от одиночества.

Лишившись непрестанного, неотвратимого, какого-то кровосмесительного общения с Аланом, я осталась одна. Для меня было внове \"я\", «мне», «меня». Исчезло «мы», как ни невыносимо оно было. Куда же делся другой? Другой — палач или жертва, какая разница, но все же спутник гибельных и непреодолимых бесовских радений этих последних лет. В глубине души я казалась себе больше похожей на одинокую девушку посреди танцплощадки, навсегда разлученную со своим кавалером силой непредвиденного случая, чем на женщину, лишившуюся мужа. Я и вправду много танцевала с Аланом, и во всевозможных темпах, и при тысяче разных обстоятельств. Утомленные до полуобморока, пресытившиеся, мы, однако, делили на двоих нежные передышки страсти, и лишь с одной ревностью он не мог ничего поделать. Из-за нее-то наша любовь и стала невозможной. Пусть это была болезнь, но ему одному предстояло теперь подбрасывать вязанки воспоминаний, фантазий и страданий в то радостное или горестное пламя, которое есть история всякой любви. Вот потому-то я и смирялась так долго, и потому на этой автостраде я мучилась смутным сознанием вины. Вины в том, что не любила больше, вины в том, что стала безразлична. Само это слово внушало мне ужас. Я знала, что оно, безразличие, и есть козырный туз в любовных отношениях. И я презирала его. Меня восхищали безумство, постоянству бескорыстие, даже в какой-то мере преданность. Понадобилось немало лет, чтобы от беззастенчивости и цинизма прийти к этому. И я пришла. Если бы не животная, органическая ненависть, питаемая мною к тому, что называют «вкусом к несчастью», я, конечно, осталась бы с Аланом.

Укрепленная ферма, миниатюрный замок Юлиуса А. Крама был образцом своего рода. Он был выстроен из массивного камня, в форме подковы, с окнами-бойницами, подъемными мостами и мебелью в стиле Людовика XIII, возможно подлинной, если учесть огромное состояние Юлиуса. Несколько оленьих голов вносили траурную нотку в убранство прихожей. На верхние этажи вела каменная лестница с перилами из кованого железа. Единственной уступкой современности была белая куртка дворецкого. Воистину, он лучше бы выглядел в камзоле. Он хотел взять мой чемодан и, не без причины не найдя его, извинился. Юлиус четыре или пять раз нервно спросил, все ли в порядке, и, не дожидаясь ответа, ввел меня в гостиную. Чего здесь только не было: кожаные диваны, полки с книгами, звериные шкуры и огромные камин, в котором поспешили разжечь праздничный огонь. Если поразмыслить, не хватало только одного — собаки. Я спросила у Юлиуса, есть ли собаки. Он ответил, что, конечно, есть. Они на псарне, где им и подобает быть. Завтра утром он мне их покажет. А сейчас уже темнеет. Есть легавые, лабрадоры, терьеры и т.д.

Не могу сказать, что я не слушала, поскольку я отвечала ему. Просто тот, кто его слушал и отвечал, не был мною — такой, как я представляла себя. Вернулся дворецкий и пригласил нас выпить чего-нибудь. Я накинулась на водку и проглотила ее одним духом. Юлиус показался обеспокоенным. Сам он, как он заявил, вот уже скоро тридцать лет пьет только томатный сок. Один из его дядюшек умер от цирроза, дед тоже. Это наследственная болезнь, которой он предпочел бы избежать. Я кивнула, а затем, взбодренная, по-видимому, русским эликсиром, задала вопрос, который не давал мне покоя:

— Как это случилось, что вы приехали ко мне?

— Когда вы не пришли на нашу встречу, на нашу вторую встречу, — начал Юлиус, — я был очень удивлен…

Я немного поерзала на кожаном диване, спрашивая себя, что могло удивить его в моем отступничестве. Возможно, сильные мира сего не привыкли, чтобы им назначали свидание, а потом надували.

— Я был очень удивлен, — продолжал Юлиус, — потому что о нашей встрече в «Салине» у меня осталось очень приятное, очень теплое воспоминание.

Я кивнула, в очередной раз изумляясь тайнам некоммуникабельности.

— Видите ли, — продолжал Юлиус, — я никогда ни с кем не говорю о себе, а в тот день я вам признался в том, чего никто не знает, кроме, конечно, Гарриэт.

Мгновение я глядела на него, недоумевая. Кто эта Гарриэт? Может, от одного сумасшедшего я попала к другому?

— Той девушки-англичанки, — уточнил Юлиус. — Эта история застряла в моей голове, в моей жизни, как заноза. Поскольку я играл в ней скорее смешную роль, я никогда не мог об этом говорить. И вдруг в «Салине» я увидел в ваших глазах что-то, подсказавшее Мне, что вы не станете смеяться надо мной. Не могу передать вам, как мне стало хорошо. И вы сами показались мне такой милой, такой доверчивой… Мне, правда, очень хотелось вас снова увидеть.

Он говорил все это медленно, немного бессвязно.

— Но, — произнесла я, — как вы сумели проникнуть ко мне?

— Я справлялся. Сначала сам, у ваших друзей. Потом послал свою секретаршу к вашей консьержке, к вашей служанке и т. д. Я долго колебался, прежде чем вмешаться в вашу частную жизнь, но, в конце концов, подумал, что это мой долг. Я знал, — заключил он с торжествующим смешком, — что только очень важное обстоятельство могло помешать вам прийти в «Салину» в ту среду, двенадцатого.

Мен\" разрывал невольный смех и вполне резонный страх. По какому праву этот чужой человек расспрашивал моих друзей, служанку, консьержку? Во имя какого чувства он осмелился тратить на меня запасы своего любопытства и своих денег? Неужели потому, что я не рассмеялась ему в лицо, когда он рассказывал мне жалостную историю его любви к дочери английского полковника? Это казалось мне неправдоподобным. Под его башмаком было слишком много людей, которые почти искренне посочувствовали бы его грустному рассказу. Он лгал мне. Но почему? Он должен был прекрасно знать, чувствовать, что он не нравится мне и никогда не понравится. Между мужчиной и женщиной с первого взгляда заключается или соглашение, или пакт о невозможности такого, соглашения. Само тщеславие ничего не может поделать с этим почти животным чутьем. В тот момент я возненавидела его — и его самоуверенность, и его мебель в стиле Людовика XIII. Я дико его возненавидела. Не говоря ни слова, я протянула ему рюмку, и, укоризненно поцокав «тц-тц» (уж не думает ли он, что цирроз его предков навсегда отвратит меня от алкоголя?), он пошел ее наполнить. Подумать только! Я находилась в каком-то доме к востоку от Парижа, в небольшом рыцарском поместье времен Людовика ХШ, а владельцем его был богатейший банкир с замашками детектива. Я была без машины, без вещей и без цели. Не имела ни малейшего представления ни об отдаленном, ни даже о самом близком своем будущем. В довершение всего, уже наступал вечер.

В жизни мне доводилось бывать в массе необычных ситуаций, и комических, и роковых, но на сей раз, я побила все свои рекорды в искусстве комедии. Мысленно я сняла перед собой шляпу, поздравляя себя с этим, и отпила глоток из рюмки, которая казалась мне моим единственным имуществом на земле. Вскоре я поняла, что не следовало так строго ограничивать мой рацион консервами, ибо голова моя уже начинала кружиться. Мысль увидеть Юлиуса А. Крама в трех экземплярах показалась мне устрашающей.

— У вас нет пластинки? — спросила я.

На минуту придя в замешательство — настал и его черед! — ибо, вероятно, он ждал иного поведения от женщины, вызволенной из плена у мужа-садиста, Юлиус встал, открыл шкафчик, бесспорно старинной работы, внутри которого, однако, стоял великолепный стереофонический проигрыватель японского производства, как заверил меня хозяин. Учитывая декорацию, я рассчитывала услышать Вивальди, но голос Тебальди заполнил комнату.

— Вы любите оперу? — спросил Юлиус. Он присел на корточки перед дюжиной никелированных ручек и казался выше, чем был на самом деле.

— У меня есть «Тоска», — добавил он все с той же немного торжественной интонацией.

Я решила, что у этого человека забавная манера всем гордиться. Не только усовершенствованным и действительно превосходным проигрывателем, но и самой Тебальди. Быть может, передо мной был единственный известный мне богач, извлекавший подлинное наслаждение из своих денег. Если так, то это свидетельствует о большой душевной силе, ибо по своему опыту я знала, что богатые люди под тысячу раз пережеванным предлогом того, что деньги — это медаль с двумя сторонами, считают своим долгом без конца кричать об оборотной стороне. Они считают себя редкостью, а стало быть предметом зависти, изгоями, виной чему их богатство. И как ни много могут они обрести, благодаря нему, это их ничуть не утешает. Если они щедры, им кажется, что их обманывают. Если они недоверчивы, то утверждают, что без конца и самым грустным образом убеждались в обоснованности своей недоверчивости. Но тут — наверное, из-за водки — мне подумалось, что Юлиус А. Край горд не своей ловкостью в делах, а скорее тем, что она дает ему возможность слушать не искаженный ни малейшей царапиной, ни малейшей шероховатостью, нетронутый в своей чистоте великолепный голос Тебальди — женщины, которая и сама кажется ему великолепной. И точно так же, хотя и более наивно, он должен гордиться своей энергией и энергией своих секретарей, позволившей ему избавить очаровательную женщину, то есть меня, от судьбы, которую ин счел постылой.

— Когда вы разводитесь?

— Кто вам сказал, что я собираюсь развестись? — ответила я нелюбезно.

— Вы не можете остаться с этим человеком, — сказал Юлиус рассудительно. — Он больной.

— А кто вам сказал, что мне не нравятся больные? В то же время я злилась на свою неискренность.

Уж раз я последовала за своим спасителем, логично было бы снизойти и до некоторых объяснений. Мне хотелось только, чтобы они были возможно короче.

— Алан не больной, — ответила я. — Он одержимый. Это парень, мужчина, — поправилась я, — от рождения помешанный на ревности. Я поняла это слишком поздно, но, в конце концов, в известной мере, я так же виновата, как и он.

— Ах, так? В какой же? — прогнусавил Юлиус.

Он стоял передо мной подбоченясь, в воинственной позе адвоката американского суда.

— В той мере, в какой я не сумела переубедить его, — ответила я. — Он всегда сомневался во мне, чаще всего напрасно. Мне поневоле приходилось быть хоть в чем-то виноватой.

— Просто он боялся, что вы от него уйдете, — заявил Юлиус, — а раз он этого боялся, это как раз и случилось. Все логично.

Тебальди пела главную арию, и музыка, расходившаяся волнами, внушала мне желание разбить что-нибудь. И желание плакать. Я, в самом деле, не выспалась.

— Вы скажете, что это не мое дело, — начал Юлиус…

— Да, — ответила я каким-то диким тоном, — действительно, это не ваше дело.

Вид его не выражал ни малейшей досады. Он рассматривал меня с состраданием, как будто я произнесла невероятную глупость. Он махнул рукой, что должно было означать «она сама не знает, что говорит», и этим жестом окончательно вывел меня из себя. Встав, я сама налила себе полную рюмку водки. Я решила внести полную ясность.

— Господин Крам! Я вас не знаю. Я знаю о вас только то, что у вас есть деньги, что вы чуть не женились на девушке-англичанке и что вы любите миндальные пирожные.

Он так же красноречиво и покорно махнул рукой, как и подобало здравомыслящему человеку перед малоумной.

— Я знаю, кроме того, — продолжала я, — что по причинам, мне неясным, вы заинтересовались мною, наводили обо мне справки и, появившись вовремя, вывели меня из затруднительного положения, за что я вам чрезвычайно признательна. На этом наши отношения кончаются.

Выдохнувшись на этом, я села и с неприступным видом уставилась на пламя. На самом деле меня разбирал смех, ибо в продолжение моей краткой речи Юлиус слегка отступил и стоял теперь в обрамлении двух оленьих голов, которые ему решительно не шли,

— У вас расстроены нервы, — проницательно заметил он.

— Крайне, — ответила я. — Будешь тут нервной. У вас есть снотворное?

Он отшатнулся так резко, что я рассмеялась. С момента моего приезда я только и делала, что то смеялась, то плакала; без всякого перехода впадала то в гнев, то в изумление. Вот я и подумала о хорошей постели (очень возможно, в готическом стиле), в которую я могла бы опустить мои несчастные кости. Казалось, я смогу проспать трое суток.

— Не бойтесь, — сказала я Юлиусу, — я не собираюсь покончить с собой ни в вашем доме, ни в каком-нибудь другом месте. Просто, как вам, по-видимому, доложила ваша секретарша, последние дни были достаточно тяжелыми, и у меня нет желания об этом говорить.

При слове «секретарша» его передернуло. Он снова уселся напротив меня, положив ногу на ногу. Машинально я отметила, какие у него большие ступни.

— Помимо секретарей, чрезвычайно мне преданных, я много говорил о вас и с вашими друзьями, которые вам так же преданы. Они беспокоились о вас.

— Ну что ж, вы можете их успокоить, — произнесла я с иронией, — вот я и в безопасности. По крайней мере, на несколько дней.

Мы глядели друг на друга с вызовом, смысл которого был для меня неясен. Что делала здесь я? О чем думал он? Что он хотел знать обо мне и зачем? Моя рука начала трястись, как в «Салине», мне необходимо было лечь. Еще несколько рюмок, несколько вопросов — и я разрыдаюсь на плече у этого незнакомца, который, наверное, именно этого и дожидается.

— Будьте так добры, покажите мне мою комнату, — сказала я и встала. Я взобралась по лестнице, поддерживаемая Юлиусом и дворецким, и оказалась, как и предполагала, в комнате, обставленной в готическом стиле. Пожелав им доброй ночи, я раскрыла окно, секунду вдыхала восхитительно свежий ночной деревенский воздух, а затем бросилась в постель. По-моему, я едва успела закрыть глаза.

А на следующее утро я проснулась в прекрасном настроении: все та же мрачная комната, все та же неопределенность, а во мне маленькая флейта насвистывает веселую охотничью песенку. Музыка всегда начинала звучать во мне в самое неподходящее время. Как будто жизнь — это гигантский рояль, а я не считаю нужным нажимать на педали или, вернее, нажимаю наоборот: приглашаю симфонические увертюры моих счастливых дней и удач, а лунный свет грустных дней исполняю фортиссимо. Рассеянная, когда надо радоваться, и преисполненная радости жизни при неблагоприятных обстоятельствах, я без конца обманывала ожидания и чувства тех, кто меня любил. Это происходило не от извращенности ума. Просто временами жизнь казалась мне такой смешной с ее преходящей простотой, что кто-то во мне так и умирал от желания разбить крышку, как бывает на концертах иных пианистов. Но пианистом-то, во всяком случае, одним из них, была я. Кто из двоих, Алан или я, причинил себе большее зло? Он, наверное, лежит теперь на диване, прикрыв руками веки, съежившись и прислушиваясь лишь к стуку своего сердца. А в пятидесяти километрах от него лежу плашмя на постели я и вслушиваюсь в крик птицы, звучавший всю ночь. Но кто из нас двоих более одинок? Как ни тяжко любовное страдание, разве оно тяжелее безымянного, безответного одиночества? На мгновение я вспомнила Юлиуса, и мне стало смешно. Если этот рассчитывает поймать меня в свои сети, если как организованный деловой человек он уже отвел мне место на своей шахматной доске, ему придется плохо! Охотничья песенка звучит еще веселее. Я еще молода.

Я вновь свободна. Я еще могу нравиться. Погода прекрасная. Не так скоро кому-то удастся наложить на это руку. Сейчас я оденусь, позавтракаю, вернусь в Париж, найду там какую-нибудь работу, а друзья, конечно же, будут в восторге снова видеть меня.

В комнату вошел дворецкий, везя столик, уставленный тостами и садовыми цветами. Он объявил, что г-н Крам должен был уехать в Париж, но будет к обеду, то есть меньше чем через час. Значит, я проспала четырнадцать часов. Облачившись в свой старый свитер и вновь обретенный эгоизм, я спустилась по лестнице и прошлась по двору. Он был пуст. За окнами видны были тени, снующие взад и вперед, и во всей атмосфере чувствовалось ожидание — ожидание хозяина дома, который не ждет кого-то определенного. По-видимому, жизнь Юлиуса А. Крама не так уж весела. Я дошла до псарни, погладила трех собак, они полизали мои руки, и я решила, что, когда вернусь в Париж, тоже заведу себе собаку. Этой собаке я буду отдавать свой труд и свою привязанность, а она не будет за это кусать меня за икры и задавать вопросы. В этот момент, хотя ситуация и была более определенной, я испытывала то же самое чувство, что пятнадцать или двадцать лет назад при выходе из пансиона. Теперь только все зависело от меня. Всегда кажется, что со сменой спутника, с переменой в жизни или с возрастом чувства становятся иными, чем в юности, тогда как они остались абсолютно теми же. И все же каждый раз жажда свободы, жажда любви, инстинкт бегства, инстинкт погони — все эти чувства, в силу непоследовательности, которую провидение придало памяти, или просто в силу наивных притязаний, кажутся нам совершенно особыми.

Возвращаясь к дому, я попала прямо в объятия г-жи Дебу. Я так остолбенела, что прежде чем самым невоспитанным образом пролепетать: «Что вы здесь делаете!», позволила ей трижды судорожно облобызать меня.

— Юлиус мне все рассказал, — воскликнул арбитр хорошего тона и специалист по разрешению щекотливых ситуаций. — Он говорил со мной сегодня рано утром, и я приехала. Вот и все.

Она просунула мою руку под свой локоть и, спотыкаясь о гравий, все время легонько пожимала ее своей, затянутой в перчатку. Она была в очень элегантном костюме из зеленовато-оливковой замши, некстати подчеркивавшем при свете бледного солнца ее городской грим.

— Я знаю Юлиуса уже двадцать лет, — продолжала, она, — в нем всегда было чрезвычайно развито чувство приличия. Он не хочет, чтобы это было похоже на похищение, на какую-то тайну. Вот он и позвонил мне.

Она была великолепна. Совсем в духе «Трех мушкетеров». Расценив мое молчание как признательность, она продолжала:

— Это нисколько не нарушило моих планов. Мне предстоял смертельно скучный обед у Лассера, так что я в восторге от того, что смогу оказать вам эту маленькую услугу. Где вход в этот балаган? — добавила она оглушительно, ибо ей в ее бледно-оливковом костюме, должно быть, было довольно свежо. Как по волшебству, дверь отворилась, в проеме показался меланхоличный дворецкий, и мы вошли в гостиную.

— Здесь довольно мрачно, — произнесла она, окинув взглядом гостиную, — можно подумать, мы в Корнуэлле. Вы никогда не бывали у Бродерика? Бродерика Кронфильда? Нет? Ну, это совсем как здесь — свидание в охотничьем домике. Конечно, там это более натурально, чем в пятидесяти километрах от Парижа.

Закончив речь, она села и уставилась на меня: я плохо выгляжу, заявила она, и в этом нет ничего удивительного. Она всегда считала Алана в высшей степени странным. Как, впрочем, и весь Париж. А поскольку она была в дружбе с моими родителями, она преисполнена заботы обо мне. Я с удивлением внимала этому потоку откровений, ибо мне было абсолютно неизвестно, чтобы она была знакома с моими родителями. Когда в довершение всего она заявила, что я поеду с ней, что она даст мне пристанище у одной из своих невесток, которая как раз сейчас в Аргентине, я послушно кивнула. Решительно, Юлиус А. Крам удивлял меня все больше. В его руках, как в руках факира, было все: шоферы-гориллы, частные детективы, преданные секретарши, невесты-аристократки, даже дуэнья. И какая! Женщина, жестокие деяния которой, как и акты благотворительности, не имели себе равных по количеству. Женщина столь же неприятная, сколь элегантная — словом, одна из тех женщин, о которых говорят «безупречная». Судьбе было угодно, чтобы она обратила свой благосклонный взор на мое существование и даже приняла в нем участие. А, в общем, в ее глазах я была всего лишь неизвестной. Моих родителей она могла знать лишь до войны. Я же провела свои ранние годы совсем в другой стране, а потом уехала в Америку и вернулась оттуда в сопровождении элегантного молодого человека по имени Алан, о котором она знала лишь то, что он американец, богатый и немного странный. То, что в меня влюблен Юлиус, не имело особого значения.

Она еще посмотрит, войду ли я в ее свиту или стану жертвой.

Юлиус появился в назначенный час, казалось, был в восторге при виде двух женщин, сплетничающих в уголке у огня. Он горячо поблагодарил г-жу Дебу, а я, таким образом, узнала, что ее зовут Ирен, и бросил на меня торжествующий взгляд человека, который действительно обо всем подумал. Мы поговорили о том, о сем, то есть ни о чем, с тактом, отличающим воспитанных людей, когда они за столом. Можно подумать, что присутствие тарелки, прибора и появление первой закуски обязывает цивилизованные существа к некоторой сдержанности. Зато, едва они встали из-за стола, или, вернее, уселись в гостиной за чашкой кофе, как моя судьба снова оказалась предметом их обсуждения. Итак, жить я буду, по всей вероятности, на улице Спонтини, в квартире невестки Ирен, Адвокат Юлиуса, г-н Дюпон-Кормей, войдет в контакт с Аланом. А мы, прежде всего, пойдем в будущую субботу на великолепный бал, который дают в Опере в пользу Общества призрения одиноких стариков и преступников, или что-то в этом роде. Я слушала, как они говорят обо мне, как малый ребенок; с каким-то недоверием и изумленной заинтересованность?, которая постепенно перерастала в беспокойство. В самом ли деле я такая хрупкая, безоружная и вполне безупречная очаровательная молодая женщина, которой им надлежит покровительствовать. Я из тех людей, которые невольно находят защитника или родню в каждом человеческом существе. Пусть вскоре этот родственник внушит скуку или раздражение и от него этого не будут скрывать — это не изменит его предназначения: просто он вступил в родство с неблагодарным ребенком, вот и все.

Вскоре, покинув укрепленную ферму с меланхоличным дворецким, мы выехали в Париж. Около пяти я уже сидела в маленькой гостиной невестки г-жи Дебу, терпеливо ожидая, пока шофер Юлиуса привезет мне из дому кое-что из одежды (домом отныне называлось то пагубное место, тот капкан, та клетка, где свирепствует Алан, мой странный муж, и куда мне путь заказан). Около восьми, опрокинув все планы Юлиуса А. Крама и г-жи Дебу, предусматривавшие интимный ужин на десять персон в новом ресторане на левом берегу, я вышла из дому и, долго пробродив под дождем, нашла, наконец, — убежище у своих друзей Малиграсов, милых пожилых супругов, выспалась у них, а к полудню следующего дня вернулась на улицу Спонтини, чтобы переодеться. Это была моя первая выходка, и ее строго осудили.

Несмотря на предгрозовую атмосферу, царившую за завтраком после возвращения блудной дочери, мне постепенно удалось заставить выслушать свою точку зрения на мое собственное будущее. Я хотела найти квартирку и работать, чтобы иметь возможность платить за жилье и пищу. Мое упрямство, несомненно, заинтриговало г-жу Дебу, и она сочла долгом присутствовать ни этом завтраке. Она теребила свои перстни и по временам тяжело вздыхала, а Юлиус оторопело смотрел на меня, как будто мои скромные притязания были верхом нелепости. Мой старый друг Ален Малиграс предложил замолвить за меня словечко в одном журнале. Он хорошо знаком с главным редактором. Тематика журнала — музыка, живопись и все, относящееся к искусству. Это мирный журнальчик, где платить мне будут, конечно, довольно мало, но где мои слабые познания в живописи на что-нибудь сгодятся. Кроме того, он сказал, что сможет устроить меня корректором в издательство, где он работает, и это также поддержит мой бюджет. Г-жа Дебу вздыхала все глубже, но я упорствовала, и она прибегла к дипломатии:

— Боюсь, моя девочка, — сказала она удрученно, — что вся эта очень интересная деятельность не даст вам многого. Я имею в виду в материальном отношении. С другой стороны, — продолжала она, обращаясь к Юлиусу, — если она так настаивает на полной независимости, — пусть! Современные молодые женщины одержимы этой манией — работать. — В моем случае это скорее необходимость, — сказала я.

Она раскрыла рот, но осеклась. Я знала, что она думает: «Дурочка, маленькая лицемерка! Ведь за вашей спиной Юлиус А. Крам». Она была готова произнести это вслух, но мой взгляд или, может быть, слабый испуг на лице Юлиуса А. Крама подсказали ей, что все не так просто. Пролетел тихий ангел или целая стая демонов, и в разговор вступил Юлиус:

— Я вас прекрасно понимаю. Если позволите, я поручу одной из моих секретарш подыскать для вас маленькую студию. Там вы можете видеться с людьми из того журнала и со всеми другими, А до тех пор, я думаю, вы можете воспользоваться гостеприимством Ирен, поскольку она его предложила.

Я молчала. У Юлиуса вырвался принужденный смешок.

— Вам не придется долго ждать. Уверяю вас, моя секретарша очень энергична.

Поддавшись на эту ловушку, я согласилась. Впрочем, Юлиус не солгал. Секретарша и впрямь оказалась энергичной

На другой же день она пригласила меня посмотреть маленькую двойную студию на улице Бургонь с комнатой, выходившей во двор, сдававшуюся за смехотворно малую цену. Секретарша была высокая молодая блондинка, в очках, на вид совсем безропотная. Когда я поблагодарила ее и сказала, что это настоящая находка, она ответила бесцветным голосом, что это входит в ее обязанности. А во второй половине дня я сидела уже в кабинете Дюкре, редактора того самого журнала Я не знала, что Ален Малиграс пользуется в Париже таким влиянием, и была столь же удивлена, как и обрадована, когда, задав мне несколько вопросов и описав мои обязанности, Дюкре тут же принял меня в штат с очень приличным жалованьем. Я побежала благодарить Алена Малиграса. Он почему-то тоже удивился, но был доволен, как и я. Решительно, я везучая. В тот же .вечер я покинула улицу Спонтини и переехала на новую квартиру. Опершись на окно, я смотрела с высоты четвертого этажа на газон в глубине двора и слушала симфонию Малера, лившуюся из радиоприемника, который любезно предложила мне хозяйка. И вдруг я ощутила себя практичной, независимой и восхитительно свободной. В свое оправдание могу сказать, что от рождения была крайне наивна и таковой осталась.

Все в том же порыве я позвонила Алану. Он ответил спокойным тихим голосом, удивившим меня. Я назначила ему свидание, завтра, около одиннадцати. Он ответил: «Да, конечно, я буду ждать тебя здесь», но я решительно отказалась. Я ощущала себя отныне одной из тех женщин с головой — героинь дамских еженедельников, — которые чудесным образом лишены нервов и со знанием дела обеспечивают счастье своего мужа, детей, шефа и консьержки. Короче говоря, этот головокружительный образ придал, по-видимому, решительности моему голосу, потому что Алан сдался и согласился встретиться в старом кафе на авеню Турвиль. Я проснулась все с тем же чувством энергии, воли и отправилась на наше свидание в уверенности, что для меня начинается новая жизнь. Алан уже пришел. Чашка кофе стояла перед ним. Он встал мне навстречу, отодвинул столик и помог снять пальто с самым непринужденным видом. Может, все уладится? Может, эти три недели были ночным кошмаром, а может, и все эти три года — наваждение? Может, сидящий передо мной молодой человек, — хорошо выбритый, в темном костюме, с учтивыми манерами, — наконец-то поймет меня?

— Алан, — сказала я, — я решила немного пожить одна. Я нашла работу, небольшую студию и думаю, что так будет гораздо лучше и для тебя, и для меня.

Он вежливо кивнул головой. Вид у него был немного сонный.

— Что за работа? — спросил он.

— В журнале, в искусствоведческом журнале, которым руководит друг Алена Малиграса. Знаешь, Ален был так любезен.

К счастью, я могла сказать ему об Алене. Он был староват, чтобы вызвать у него ревность.

— Очень хорошо, — сказал он, — ты быстро устроилась… или это давнишний план?

— Удача, — необдуманно ответила я, — или, вернее, две удачи: квартира и работа.

Лицо его становилось все более сонным, все более добродушным.

— Большая у тебя квартира?

— Нет, — ответила я, — одна комната, что-то вроде гостиной, но спокойная.

— А что мне делать с нашей квартирой?

— Это зависит от тебя. Останешься ли ты в Париже или вернешься в Америку.

— А что бы предпочла ты?

Я поерзала на стуле. Я ожидала увидеть Отелло, передо мной был Мальчик-с-Пальчик.

— Это тебе решать, — с опаской сказала я. — Во всяком случае, твоя мать, наверное, соскучилась по тебе.

Он рассмеялся веселым, молодым смехом, в котором я поначалу не уловила подтекста.

— Моя мать играет на бирже или в бридж, — ответил он. — И что я ей скажу, когда вернусь один?

— Ты скажешь ей, что наша жизнь не очень ладилась. Ты не обязан сразу говорить ей о разводе.

— Сказать ей еще, — произнес Алан, и голос его уже совсем не был сонным, а стал каким-то пронзительно-свистящим, — сказать ей, что я позволил отвратительному богатому старику украсть свою жену? Бог знает, сколько у тебя было любовников, Жозе, но, насколько мне известно, они были красивее. Никогда не видел ничего более мерзкого, чем твое бегство с этим смехотворным старцем и его шофером, похожим на гориллу. Он давно твой любовник?

Начинается. Я должна была это знать. Это всегда начинается снова.

— Это совершенно не так, — сказала я. — Ты прекрасно знаешь, что это не так.

— Тогда каким же чудом ты нашла работу? Ведь ты же ничего не умеешь. А квартиру? Это ты-то, которая в жизни сама не устраивала своих дел. Исчезаешь без единого франка, а через два дня у тебя уже квартира, жалованье, полный триумф! И ты хочешь, чтобы я тебе поверил? Ты смеешься надо мной?

За стойкой возле нас сидел человек. Он сначала спокойно пил свое пиво, а потом стал постепенно отодвигаться от нашего столика. Теперь он был у другого конца стойки и смотрел на нас. И гарсон смотрел на нас. Я поняла, что Алан говорит слишком громко. Я так привыкла к взрывам его голоса и к его шепоту, что уже не замечала, когда он переходил границы. Он смотрел на меня с яростью, граничившей с ненавистью. Вот до чего мы дошли. В один миг мои ничтожные планы, мои похвальные стремления, моя новая жизнь — все показалось мне смехотворным, бессмысленным, и в высшей степени фальшивым. Истинным было только это раненое, униженное, отчаянное лицо — лицо, которое так долго было для меня лицом самой любви.

— Я найду тебя, — сказал Алан. — Я никогда не оставлю тебя в покое. Ты никогда не освободишься от меня. Ты не будешь знать ни где я, ни что со мной, но я всегда буду появляться в твоей жизни в тот момент, когда ты уверишь себя, что я забыл о тебе. И буду все тебе портить.

У меня было впечатление, что он произносит заклятие. Ужас охватил меня. Но потом я вдруг очнулась. Я вновь увидела стены кафе, лица посетителей, голубой холодный блеск неба за окном. Я схватила пальто и выбежала. На мгновение я забыла, где живу, кто я и что надо делать. Я знала только, что надо уйти как можно быстрее и как можно дальше от этого страшного кафе. Я остановила такси, назвала Площадь Звезды, потом, когда переехали Сену, пришла в себя, и, развернувшись, мы возвратились к улице Бургонь. Добрых полчаса я пролежала на постели, просто вслушиваясь в биение своего сердца, разглядывая цветы на обоях и всей грудью вдыхая воздух. Потом сняла телефонную трубку и вызвала Юлиуса. Он заехал за мной, и мы поехали завтракать в тихий ресторанчик, где он рассказывал мне о своих делах. Мне это было неинтересно, но я почувствовала себя гораздо лучше. Так впервые я позвала на помощь Юлиуса и сделала это почти машинально.

Два месяца спустя я ужинала в фойе Оперы. Закончилось выступление русской труппы. Удобно устроившись между Юлиусом А. Крамом и Дидье Дале, я слушала болтовню собравшихся вокруг парижских балетоманов. Уже подали десерт, и за это время были преданы закланию один писатель, два художника и четыре или пять частных лиц. Дидье Дале, сидевший рядом со мной, слушал молча. Он питал отвращение к подобным экзекуциям, и за это я его особенно любила. Это был высокий немолодой парень, очень обаятельный, но с давних пор любивший очень красивых, очень грубых и очень молодых мужчин. Никто никогда их не видел, правда, не потому, что он их прятал, но потому, что, в силу особого вкуса, его постоянно тянуло к настоящей шпане, к хулиганам, которые бы очень скучали на обедах, где его обязывали бывать профессия и среда. Если исключить эти его неистовые и злополучные похождения, настоящий его дом был здесь, среди этих людей с черствыми сердцами, которые слегка презирали его, но не за его образ жизни, а за те страдания, которые он из-за него постоянно испытывал. В Париже можно быть кем угодно, важно преуспевать.

Бальзак это хорошо сказал. Я думала об этом, глядя на покорный профиль моего друга Дидье. Он стал моим другом случайно, вероятнее всего потому, что в глазах этих людей покровительство Юлиуса и г-жи Дебу поначалу выглядело каким-то неопределенным, и они сажали меня в конце стола, то есть рядом с ним. Мы выяснили, что нас приводят в восторг одни и те же книги, а позднее, что оба мы любим беззаботность и смех от души, и это сделало нас сначала сообщниками, а потом, после нескольких встреч, и друзьями.

Моя организованная жизнь нравилась мне все больше и больше. Мой журнальчик, несмотря на малый тираж, весело барахтался на поверхности. Его редактор Дюкре интересовался моими статьями. Время я проводила, бегая по выставкам и мастерским художников. Это приводило меня в энтузиазм, а иногда и нервировало, но поток параноической, мазохистской и все же захватывающей болтовни этих фанатиков живописи увлекал меня. Для человека, не привыкшего считать деньги, я довольно сносно выходила из положения. Надо заметить, что г-жа Дюрен, моя квартирная хозяйка, несмотря на удивительно алчное выражение лица, вела себя как ангел. Ее горничная занималась бельем, химчисткой, делала для меня кое-какие покупки — и все за смехотворно малую плату, вносимую мной за жилье. Эта квартира должна была стоить раза в три дороже, и я не переставала удивляться, глядя на плотоядный рот моей хозяйки. Проблема моих туалетов была решена или почти решена с помощью г-жи Дебу. Она была довольно хорошо знакома с директором ателье «Одежда на прокат». Я могла в любое время прийти туда и, не тратя ни копейки, выбрать на сегодняшний вечер все, что мне понравится. Закройщик уверял меня, что это делает ему рекламу, но я плохо понимала, каким образом. То, что я постоянно сопровождала Юлиуса А. Крама, также не могло служить объяснением: ни один журнал никогда не упоминал о нем и о его состоянии.

Почти каждый второй вечер я проводила с Юлиусом А. Крамом и его веселой компанией. В другие вечера я навещала старых друзей или, сидя дома, углублялась в пространные очерки по живописи. Постепенно я все серьезнее бралась за дело, и мысль о том, что однажды я смогу помочь какому-нибудь художнику или даже сама открою большой настоящий талант, уже не казалась мне невероятной. А пока я писала незначительные, чаще всего хвалебные статейки о незначительных, но зато симпатичных художниках. Иногда кто-нибудь заговаривал со мной об этих статьях, и тогда я испытывала некоторую гордость. Тут я преувеличиваю: скорее, это было смутное удовольствие от того, что я, ведшая всегда бесполезную жизнь, могу, наконец, помочь кому-то за пределами любовных отношений. Но это проистекало не из необходимости утвердить себя в собственных глазах. Беззаботные годы, проведенные с Аланом на бесчисленных пляжах, не внушали мне ни малейшего сознания вины — тогда я любила его. Вот когда я перестала его любить, и он это почувствовал, жизнь моя превратилась в бесконечное несчастье, которого я стыдилась. В общем, конец нашей истории был таким бурным и горестным, что я уже не могла представить счастье с мужчиной. Моя неопределенная деятельность наполнила жизнь новым содержанием, придала ей другую окраску. Бывали доверительные вечера, когда я говорила обо всем этом с Юлиусом, и он одобрял меня. Он ничего не понимал в искусстве, не интересовался им и признавался в этом без гордости, но и без стыда. После дня словоизвержений я отдыхала. В эти два месяца Юлиус обнаружил такие качества, которые внушали все больше доверия. Когда мне нужно было поговорить с ним, он всегда был тут. Он появлялся со мной повсюду и не давал ни малейшего повода подозревать между нами близость. И кроме всего, несмотря на то, что его натура оставалась для меня полной загадкой, я находила его безукоризненно честным. По временам, правда, я чувствовала на себе его взгляд, настойчивый, вопрошающий, но ограничивалась тем, что отворачивалась. Я жила одна. Алан был еще слитком близок, хоть и вернулся в Америку. А если я и приводила к себе три вечера подряд одного молодого критика, это была случайность, не более. В эти ночи мне было, наверное, просто страшно: прожить годы, засыпая Н просыпаясь рядом с человеком, и не услышать однажды в ночной комнате его дыхания.

Так вот, в тот вечер, уютно устроившись между моим покровителем-финансистом и моим новым незадачливым другом, я мирно следила за ходом веселья, как вдруг разразился скандал. Зачинщиком был один пьяный молодой человек — очень красивый, дерзкий неофит-доброволец, в силу этих качеств довольно высоко котировавшийся. Он стал задевать Дидье, а тот, немного разомлев, не сразу понял, что обращались к нему.

— Дидье Дале! — крикнул молодой человек. — Мне поручено передать вам привет от вашего друга Ксавье. Я встретил его вчера в одном месте, каких обычно не посещаю. Мы много говорили о вас.

Я знала, кто такой Ксавье, хотя не была с ним знакома, и знала, кем он был для Дидье. Он побледнел, но не отвечал. Легкая тишина воцарилась на нашем конце стола, а молодой человек, осмелев, упорствовал:

— Вы не поняли, о ком я говорю! Ксавье! — Дидье все не отвечал, как будто ему со всей силы вонзали, как гвоздь, это «кс» из слова «Ксавье» в руку или в память. Я не сомневаюсь: реакция сидящих за столом мало заботила его в этот миг, но он с болью и яростью спрашивал себя, что говорил Ксавье этому молодому хаму, и как сильно они подняли его на смех. Он кивнул несколько раз, улыбаясь растерянно, но доброжелательно. Однако этого было мало. Теперь на него обращали внимание, а молодой красавчик притворился, что принял его кивок за отрицание.

— Как, господин Дале, имя Ксавье ничего не приводит вам на память? Молодой брюнет с голубыми главами — в общем, красивый парень, — добавил он, смеясь, как бы найдя некое извинение вкусам Дидье.

— Мне знаком один Ксавье, — начал мой друг угасшим голосом и запнулся.

Г-жа Дебу, сидевшая рядом со смутьяном и позволившая ему эту выходку по рассеянности или же в силу порочности, теперь попыталась прекратить свару.

— Вы слишком кричите, — заявила она своему соседу.

Но он был здесь впервые и не знал, что в устах г-жи Дебу предостережение становится приказом, в данном случае — приказом молчать.

— Так вы знакомы с Ксавье? Ну вот, мы и выяснили.

Он улыбался, в восторге от самого себя, а кто-то глупо рассмеялся, возможно, из-за возникшей неловкости, но этот смешок подхватили насмешники на нашем конце стола. Восемь пар глаз уставились одновременно с испугом и радостью в искаженное, растерянное лицо Дидье. Я смотрела на его длинную, очень белую руку, цеплявшуюся за скатерть — — легонько, не в желании сорвать ее со стола, но как бы желая спрятаться под ней

— Я хорошо знаю этого Ксавье, — произнесла я громко. — Это мой близкий друг.

Все в изумлении обернулись ко мне. Пусть я была любовницей Юлиуса, пусть я пользовалась покровительством г-жи Дебу, но я считалась женщиной, обычно избегавшей вступать в дискуссии. На миг растерявшись, противник вновь воодушевился, но перешел границы:

— И ваш тоже? Ну-ну. Конечно, сердечный друг?

В следующую секунду Юлиус стоял за моим стулом. Он не произнес ни слова. Он только бросил на молодого человека тот свой вселяющий беспокойство взгляд, который я уже хорошо знала, и мы вышли. Я успела подхватить под руку Дидье, и мы все трое оказались в вестибюле Оперы. Мы уже взяли пальто, когда на лестнице к нам подбежал один из свиты г-жи Дебу:

— Вы должны вернуться. Это нелепый инцидент. Ирен в бешенстве.

— Я тоже, — ответил Юлиус, застегивая пальто, — эта дама и этот господин были моими гостями на этом вечере.

Очутившись на улице и глотнув свежего воздуха, я расхохоталась, бросилась Юлиусу на шею и расцеловала его. Здесь, на холоде, в этом пальтеце цвета морской волны, в очках, со своими двадцатью волосками, взъерошенный от гнева и ветра, он был просто очарователен, прямо-таки неотразим. Дидье подошел ко мне и легонько прижался боком к моему боку, как делает животное, когда его отстегали непонятно за что.

— Какое счастье, что мы на улице, — произнесла я быстро. — Я изнемогала на этом вечере. Юлиус, благодаря вашей заботе о моем счастье (я сделала ударение на слове «моем»), у нас есть два часа. Отпразднуем это в Харрис-баре.

Мы направились пешком на улицу Дону, и, пока болтали о всяких пустяках, Дидье кое-как пришел в себя. Хорошенькая, должно быть, творится сейчас суматоха за одним из столиков в фойе Оперы. Г-жа Дебу не простит мне этого скандала. Редко случалось, чтобы кто-то осмелился выйти из-за стола раньше нее. У нашей миледи уже, наверное, созрел план мести. Не будь компания этих людей мне столь безразлична, я бы плохо спала эту ночь. Кроме признательности, питаемой мной к Юлиусу, у меня не было другой причины бывать среди них. Да я и не знала, собственно, куда делать свои вечера. Живя взаперти с Аланом, я отучилась от физического одиночества и отдалилась от своих парижских друзей. Возможно, мы и выглядели очаровательной парой, но нервное напряжение, в котором мы непрестанно пребывали, было утомительно для окружающих. И потом, за три года мои друзья изменились. Их интересовали теперь дела, деньги. Но это меня не заботило. В моих глазах привилегированного существа они превратились из собратьев по веселью в мелких и крупных мещан. Их переход к зрелости произошел без меня. Я вернулась к ним все тем же подростком, ибо рядом со мной всегда был другой подросток, беспечный и богатый, по имени Алан. И, не отдавая себе отчета в том, мы, видно, сильно раздражали их. Наши фигуры, тщательно скопированные с полотен Фитцджеральда, никак не вписывались в тот точный, материальный и жестокий мир, на поверхности которого они держались благодаря работе и семье. Оставались еще немногие неудачники, веселые любители выпить, или хрупкие и покорные судьбе Малиграсы (но они уже упустили время борьбы), или тоскливые отшельники, с которыми и встречаться-то избегали. Поэтому блестящий, жестокий и ничтожный кружок г-жи Дебу меня почти забавлял. Эти, по крайней мере, не утратили претензий состоять в этом кружке и сохранить в нем место навсегда. Они никогда не стремились к смене декораций.

На другой день Дидье вызвал меня из редакции и, что-то пробормотав по поводу вчерашнего инцидента, попросил меня встретиться с ним в баре на улице Монталамбер, где он обычно бывает. Он хотел познакомить меня с одним человеком, мнением которого очень дорожит. У меня мелькнула мысль, что это, должно быть, Ксавье, и я почти отказалась, не люблю вмешиваться в частную жизнь своих знакомых. Но потом я сказала себе: раз он настаивает на этой встрече, она ему необходима, — и согласилась.

В бар я пришла немного раньше времени и устроилась в уголке. Потом попросила у гарсона газету. Человек, сидевший за соседним столиком, шевельнулся и протянул мне свою, вежливо произнеся: «Если позволите». Я улыбнулась ему и взяла газету. У него было спокойное лицо, очень светлые глаза, твердый рот, большие ладони. Что-то в нем говорило о сдерживаемой внутренней силе и, в то же время, о некоторой разочарованности. Он тоже взглянул мне прямо в лицо. А когда он заявил, что читать в этой газете абсолютно нечего, я немедленно прониклась убеждением, что так оно и есть.

— Вам нравится ждать? — спросил он.

— Смотря кого, — ответила я, — в данном случае речь идет об очень хорошем друге. Так что это ничуть не трудно.

— Может быть, поболтаем немного в ожидании?

Через пять минут я весело болтала о политике, о кино, чувствуя себя на удивление в своей тарелке, хотя совсем не привыкла к знакомствам такого рода. Его манера подавать сигарету, зажигать спичку, улыбаться, подзывать гарсона была так спокойна и так отличалась от порывистых, суетливых движений всех тех, кто окружал меня и днем, и ночью. Глядя на, него, я почему-то подумала о сельской жизни. В этот момент появился Дидье и застыл в изумлении при виде нашей веселой беседы.

— Прошу простить меня за опоздание. Вы знакомы?

О, небо, сказала я себе, неужто это Ксавье? Я не видела ни малейшего сходства между этим мужчиной и грубияном-мальчишкой, которого описывал Дидье.

— Мы встретились только что, — сказал незнакомец.

Дидье представил нас:

— Жозе, этой мой брат Луи. Луи, вот это и есть мой друг Жозе Эш, о котором я тебе говорил.

— А, — сказал Луи.

Он снова облокотился о спинку своего кресла и смотрел на меня, казалось, уже с меньшей симпатией. Это показалось мне нелепым, было очевидно, что братья очень любили друг друга. Теперь я узнавала в незнакомце некоторые черты Дидье, но в них было больше четкости и свободы. Он походил, мне кажется, на того Дидье, каким бы тот хотел быть.

— Вы друг Юлиуса А. Крама и г-жи Дебу, — сказал он. — Вы работаете в журнале, который называется, если не ошибаюсь, «Отблески искусства».

— Вы все знаете…

— Я много ему о вас говорил, — перебил Дидье. — И рассказывал, как безумно мы смеялись с вами на некоторых обедах.

Это внушает уважение, — сказал Луи с иронией. Поздравляю. Дидье с успехом заменил меня в свете, где один из нас обязательно должен был быть представлен. Что до меня, я никогда не мог выносить этих людей. А как это удается вам?

— Я знакома с ними не так давно, — ответила я с удивлением. — Случилось так, что г-жа Дебу и Юлиус А. Крам оказали мне услугу, и я…

В общем, я запуталась. Я путалась, извинялась, и это стало меня раздражать.

— Я знаю, какого рода услуги могут оказывать такие люди. Такие услуги мне не нравятся.

Я возмутилась.

— Вы нескромны.

— Я — да, — ответил он.

И, к великому недоумению, я почувствовала, что краснею. Мне показалось, что я и в самом деле то, что обо мне думают: женщина, которую содержит богатый друг и содержит потому, что богат. Это подозрение я замечала вот уже два месяца во взглядах многих и оставалась невозмутимой. Но то, что этот человек смотрит на меня так же, казалось почти невыносимым. Но не могла же я ему сказать: «Знаете, Юлиус А. Край всего лишь мой друг. Я сама зарабатываю на жизнь. Я порядочная женщина». Я не люблю нападать, но не люблю и защищаться.

— Знаете, — сказала я, — в наш век женщине трудно идти в ногу со временем. Когда мой муж бросил меня, оставив без копейки, я страшно обрадовалась, найдя опору в лице такого надежного человека, как Юлиус А. Крам.

И я улыбнулась им заискивающей и отвратительной улыбкой, как пойманная врасплох.

— Примите мои поздравления, — сказал Луи. — Пью за ваше здоровье.

— Что вы такое говорите? — воскликнул Дидье.

Он совсем растерялся. Он ведь хотел получить удовольствие от этой встречи: любимый старший брат и лучшая подруга (со вчерашнего вечера). Он просчитался, и здорово. В тысячу раз лучше было бы, если бы пришел Ксавье, а не этот недоброжелательный незнакомец.

— Я должна идти, — сказала я. — Вечером мы идем в театр, а Юлиус терпеть не может опаздывать.

Я встала, пожала руку старшему брату, младшего поцеловала в щеку и с достоинством вышла. Домой я возвращалась пешком. Беспричинная злость терзала меня. Из-за нее меня трижды чуть не раздавили машины, которые в этот час как будто с цепи сорвались. Я вдруг возненавидела этот город под низким небом, эти слепые автомобили, этих суетливых пешеходов. Я возненавидела всех этих людей, окружавших меня вот уже два месяца, которые до сих пор казались мне всего лишь скучными. Теперь я боялась их. Если бы Алан был здесь, я, конечно, пошла бы в этот вечер к нему, хотя бы за тем, чтобы прочесть в чьих-то глазах, пусть даже глазах ревнивца, уверенность в моей неподкупности.

Лишь один человек способен был при данных обстоятельствах спасти меня. Он это доказал накануне. К несчастью, это был сам виновник инцидента, то есть Юлиус. Страдает ли он от того, что люди считают нас любовниками, зная, что это неправда и никогда не станет правдой? Но действительно ли он понимает, что этого никогда не будет? Может быть, это риск расчетливого человека, который поймал меня, нарочно создав эту ложную ситуацию, и ждет, что в один прекрасный день все переменится, и сила привычки и усталость толкнут меня в его объятия? Возможно, он считает это одной из статей молчаливого соглашения, заключенного между нами? В конце концов, если самая мысль о физической связи для меня исключена, то для него — нет, и тогда я веду себя нечестно. Я была в панике. Но в то же время успокаивающий, беззаботный голос шептал мне: «Ну и что из этого? Юлиус прекрасно знает, что никакой двусмысленности между нами нет. Никогда, ни словом, ни жестом, я не ввела его в заблуждение. И если какой-то ханжа косо взглянул на меня в баре — это не причина, чтобы ставить под вопрос самую обычную дружбу». Только этот голос был мне хорошо знаком. Это он говорил мне сотни раз: «Не надо усложнять. Подождем. Посмотрим». И каждый раз я убеждалась, как своими советами этот спокойный голосок лишь усиливал мое душевное смятение и путаницу. Выжидательная политика еще никогда не приводила меня к блестящим результатам. Нет, необходимо было поговорить с Юлиусом, прояснить положение, и даже если перед ним я предстану в смешном свете, то буду увереннее чувствовать себя перед посторонними.

Я пришла к себе буквально опустошенная приступом рольной совести, и в этот момент зазвонил телефон, разумеется, был Дидье и, разумеется, в отчаянии.

— Жозе, — сказал он, — что случилось? Это были совсем не вы! Я думал, Луи вам понравится, а он показал себя каким-то дикарем.

— Это неважно, — сказала я.

— Жозе, — продолжал Дидье, — я знаю, вы не идете в театр сегодня вечером. Вы говорили мне, что свободны. Не хотите поужинать со мной? Мой брат уехал, — добавил он поспешно.

Он был по-настоящему огорчен. В конце концов, лучше поужинать с ним, чем изображать в одиночестве героиню газетного романа с продолжением. И потом, может быть, я спрошу его мнение. Я не люблю откровенничать, но я так давно не говорила о себе. Я попросила его зайти за мной через час.

Он пришел. Осмотрел мою квартиру. Минут двадцать мы непринужденно болтали о том, о сем, после чего, выдохшись, я налила две большие рюмки виски и решительно сказала: «Ну, поехали!» Он расхохотался. Он был прелесть. Он походил на ребенка. Глаза у него были нежные. Я вновь посетовала на судьбу, отвратившую его от женщин. Он был преисполнен такта, нежности, хрупкости. Он был моим другом. Нам следовало разобраться сразу в двух инцидентах. Он начал со второго, как менее прискорбного для него. Я узнала, что его брат-пуританин совсем таковым не является, но их семья и среда всегда внушали ему ужас. Он живет в Солони, в заброшенном доме. По профессии он ветеринар. Тут я припомнила, как повеяло на меня сельской жизнью рядом с ним. Я представила его большие ладони на крупе лошади. Какое-то романтическое чувство на секунду овладело мной. Но тут я вспомнила, что он считает меня потаскухой. Я в тех же выражениях спросила Дидье, не думает ли он то же самое. Он так и подскочил. — Потаскухой? — переспросил он. — Потаскухой! Да вовсе нет!

— Что вы думаете о моих отношениях с Юлиусом?! Что об этом думают все? — Мне казалось, что вам нет дела до того, что думают все, — промямлил он.

— Ваш брат вывел меня из себя.

Он в затруднении тер руки.

— Я знаю, — сказал он, — что вы не любовница Юлиуса и не хотите ею стать. Но люди считают наоборот. Они не могут представить себе, что вы можете вести такой образ жизни, как они, работая в этом журнальчике.

— И, тем не менее, это так, — возразила я. — В Париже очень легко устроиться.

— Конечно, — согласился он как бы сожалея, — но они думают, что вы устроились иначе.

— А Юлиус, — спросила я, — вы думаете, Юлиус тоже ждет от меня чего-то другого?

Он поднял голову и посмотрел на меня как на идиотку.

— Само собой! — ответил он. — Юлиус вбил себе в голову заполучить вас, так или иначе. А Юлиус — человек, который никогда не отступает.

— Вы полагаете, он меня любит?

Наверное, в моем вопросе было столько недоверия, что он расхохотался.

— Не знаю, любит ли он вас, но, в любом случае, он хочет обладать вами, — ответил он. — Юлиус самый великий собственник, какой только может быть.

Я тяжело вздохнула и проглотила остаток виски. Решительно, в этом мире мне предназначена роль добычи. С меня довольно. Завтра я поговорю с Юлиусом. Узнав о моем решении, Дидье, подняв глаза к небу, заверил меня, что мне не удастся вытащить из Юлиуса ни слова. «Объяснения, — добавил он, — никогда ни к чему не приводят». Он знает это из опыта. Вот тут мы и заговорили о Ксавье. И я узнала, что один мужчина может быть таким изощренно жестоким по отношению к другому, как ни одна женщина. В ужасе слушала я рассказ о ночных барах, о джунглях порока; рассказ, где каждое имя звучало как угроза, любое ожидание было пыткой, а согласие выглядело унижением. Самое худшее было то, что, выражая все это таким скромным, таким целомудренным языком, он не ослаблял, а усугублял остроту своего рассказа, и, что особенно любопытно, я обнаружила в нем самом тот вкус к несчастью, который был так присущ Алану. В себе самом, а не в предмете своей любви находил он страдание и, наверное, наслаждение. И совсем неважно, любит ли он мужчину или женщину — в любом случае он будет несчастен. Ушел он очень поздно, казалось, утешенный, более или менее умиротворенный, а я легла спать со стыдливым чувством облегчения. Что бы ни случилось, придет утро, и я опять проснусь, насвистывая охотничью песенку.

Однако события следующего дня развивались не в ритме охотничьей песенки, а скорее вальса-размышления. Привыкнув надеяться, что время покажет, я недоверчиво относилась ко всяким решениям, а уж в моем случае еще менее доверяла решениям, принятым вечером, нежели тем, которые приходили средь бела дня. По-видимому, это предрассудок: опыт показал, что ночные были не более губительны, чем дневные. Короче говоря, ночь не оказалась мудренее утра, и я ходила вокруг телефона, стараясь убедить себя объясниться с Юлиусом. Лишь к пяти часам, не зная, куда себя деть, без малейшей убежденности, я решилась и, позвонив, объяснила Юлиусу, что нам нужно срочно поговорить наедине. Он обещал к шести прислать за мной машину. И ровно в шесть я влезла в огромный «Даймлер», который, в довершение моих несчастий, доставил меня прямехонько в «Салину». Место действия играло, несомненно, важную стратегическую роль в жизни Юлиуса. Он сидел за тем же столиком, что и три месяца назад, и уже успел заказать мне ромовую бабу. Если бы я позволила, он везде заказывал бы грейпфрут и антрекот, потому что их я ела, когда была с ним в ресторане в первый раз.

Я села против него и хотела было начать с непринужденной болтовни, но вдруг подумала, что его время драгоценно, а я, наверное, расстроила множество других свиданий и должна оправдать свой звонок.

— Я в отчаянии, что отрываю вас от дел, Юлиус, — произнесла я, — но у меня неприятности.

— Я сумею все уладить, — ответил Юлиус с уверенностью.

— Не думаю. Вот что, Юлиус, вам известно, что думают о нас люди?

— Мне это совершенно безразлично, — сказал он, — а что?

Я чувствовала себя совершенной идиоткой.

— Вы знаете, люди говорят, что между вами и мной…

— Ну, ну, что же?

Я опять начала нервничать. Возможно, он и не виноват, но маловероятно, чтобы он не отдавал себе отчета.

— У меня и есть только деньги, — возразил он обиженно.

Ну-ну, подумала я, теперь следует поговорить о его обаянии.

— Дело не в этом. Люди действительно так думают.

— Да что вам за дело до мнения других?

Эта странность была присуща каждому из их кружка — говорить «другие» обо всех прочих его представителях, как будто сам он — с чистым сердцем и высшим интеллектом — случайно затесался среди этих смехотворных аристократов.

— Это мне безразлично, — произнесла я неуверенно, — но мне бы не хотелось, чтобы это повлияло на вашу личную жизнь.

Юлиус издал горделивый смешок из глубины гортани, означавший, что в его личной жизни все в порядке, спасибо, или что это касается только его. Мое замешательство усилилось.

— Но ведь, в самом деле, Юлиус, вы всегда относились ко мне как самый лучший друг, однако я отлично понимаю, что до меня вы не были один. Мне бы не хотелось, чтобы другая женщина думала, что… или страдала от того, что…

Но этот делец, приводивший меня в отчаяние, вновь издал свой фанфаронский смешок, столь же двусмысленный, как и первый.

— Юлиус, — сказала я твердо, — вы будете отвечать?

Он поднял на меня свои голубые глаза и покровительственно похлопал меня по руке:

— Успокойтесь, моя дорогая Жозе. Когда я вас встретил, я был свободен.

Браво! Из этого следовало, что я имею дело с пресыщенным донжуаном, и мне просто посчастливилось напасть на него в мертвый сезон. Не такое, совсем не такое направление я рассчитывала придать нашему разговору. Быть может, тому виной была обстановка этого осиного гнезда, этой проклятой «Салины», я почувствовала то же отчаяние, что и в первый раз.

— Юлиус, — сказала я с огорчением, чувствуя, что мой голос звенит на самых высоких нотах, готовый сорваться. — Юлиус, люди утверждают, что вы ничегошеньки не делаете. Это-то вам известно?

— И они же говорят, что вы прилагаете известные усилия, чтобы зарабатывать на жизнь. Ну, так что?

Ко всему прочему, он еще и мыслит логически. Но не могу же я, в самом деле, спросить его в упор, строит ли он далеко идущие планы относительно моей особы. Я вздохнула, проглотила кусочек ромовой бабы и вынула пачку сигарет.

— Все же, — сказал Юлиус, — что все это значит, Жозе? Вы прекрасно знаете, что вы мой друг, что я питаю к вам привязанность. Даже больше, чем привязанность, — добавил он задумчиво.

Я насторожилась.

— Я питаю к вам уважение, — продолжал он, — и поверьте, внушить мне это чувство не так легко. Пересуды меня глубоко огорчают, но мы ведь в Париже. Я мужчина, вы женщина. Этого следовало ожидать.

Я уже приходила в отчаяние. Еще один-два штампа — и я скончаюсь.

— Я очень рада, что вы питаете ко мне привязанность и уважение, — произнесла я. — Кстати, я отвечаю вам тем же. Но, Юлиус, в конце концов, разве вы не имеете в виду ничего другого?

— Другого?

Он глядел на меня округлившимися глазами. Я почувствовала, что краснею. Ну, уж это конец.

— Да, — ответила я, — другого.

— Ха-ха-ха! — он весело рассмеялся. — Моя дражайшая Жозе, я никогда ничего не имею в виду. Я человек без воображения. Я всегда доверяюсь ходу времени.

— К чему же, вы думаете, мы со временем придем?

— Но, Жозе, маленькая моя, — сказал он с улыбкой, по-моему, довольно глупой. — Прелесть течения времени в том, что никогда не знаешь, куда оно тебя приведет. Никогда, во веки веков.

Это последнее откровение меня доконало. Я сложила оружие. Ведь говорил же мне Дидье, что я не вытяну из Юлиуса ничего. Нервничая, я взяла сигарету не тем концом, и Юлиус предупредительно зажег фильтр. У него вырвался тот смех-лай, секрет которого был известен ему одному. Он протянул мне другую, нужным концом.

— Вот видите, — сказал он, — вы делаете и говорите одни глупости. Подумать только, я так взволновался после вашего телефонного звонка! Нет-нет, доверьтесь своему другу Юлиусу. Живите, как живется, и не рассуждайте слишком много.

Теперь он говорил как Страшный Серый Волк, но я ощущала в себе все меньше призвания быть Красной Шапочкой. С другой стороны, следовало признать, что если мои опасения безосновательны, я поставила Юлиуса в весьма и весьма затруднительное положение. Ведь не мог же он сказать мне, что не испытывает никакого желания делить со мной ложе, а значит, он сохранял эту двусмысленность как форму вежливости. Не успела эта мысль родиться во мне, как я лихорадочно за нее ухватилась. Это меня устраивало. В этом случае все становилось простым и ясным. Если восстановить в памяти некоторые фразы нашего разговора, становится очевидным, что поведение Юлиуса — это поведение мужчины, уставшего от женщин или разочарованного в них. Юлиуса интересует лишь власть, дела и, как дополнение к этому, одна симпатичная молодая женщина, которой он старается помочь. Все остальное лишь плод моего воображения и воображения Дидье. Обостренная чувствительность заставляет его повсюду видеть бурные страсти. Я перевела дух. Однако вздохнуть совсем свободно я еще не могла. Я сделала, что могла, стараясь быть чистосердечной и не смешной. А если Юлиус все-таки вынашивает какие-то тайные замыслы, мое беспокойство и возмущение должны открыть ему глаза. Я немного оживилась. Мы вспомнили вечер в Опере. Я похвалила живую реакцию Юлиуса. Он похвалил мою находчивость. Мы обменялись несколькими растроганными фразами по поводу Дидье, посмеялись над г-жой Дебу, и он проводил меня домой. В машине он просунул мою руку под свой локоть и, похлопывая мою ладонь, болтал весело, как школьник. В глубине души мне было немного стыдно теперь за то, что я приписывала этому неловкому, но порядочному человеку такие вероломные замыслы. Бескорыстие — не пустой звук. Если старший брат Дидье, с его красивыми глазами и большими ладонями, не может этого понять, тем хуже для него. Легко осуждать и презирать. Даже очень легко. Завтра я объяснюсь с Дидье и постараюсь переубедить его. Да, я, несомненно, была права, когда столько колебалась, прежде чем затеять этот смешной разговор. Всегда следует прислушиваться к своей интуиции.

Мой случай грешит лишь одним недостатком: подсказки моей интуиции всегда так противоречивы. Когда я опять буду в «Салине», я все-таки постараюсь распробовать эту ромовую бабу. Я так и не могла сказать, съедобна она или нет.

Когда я входила в дом, меня остановила консьержка. Она подала мне телеграмму. Там было сказано, что Алан очень болен, что я должна немедленно вылететь в Нью-Йорк и что в Орли меня ожидает билет на моё имя. Телеграмма была подписана матерью Алана. Я тут же позвонила в Нью-Йорк и вызвала ее. Подошел дворецкий. Да, господин Эш в клинике. Нет, он не знает, по какому поводу. Действительно, госпожа Эш ждет меня как можно скорее. Это не могло быть хитростью. Его мать терпеть меня не могла, как и все, кто питал любовь к ее сыну; она не позволила бы избрать себя орудием любовной хитрости. Сердце мое колотилось от отчаяния. Я стояла в комнате, заваленной художественными журналами, как посреди ненужной декорации. Алан болен. Он, может быть, при смерти. Эта мысль была мне невыносима. Пусть Нью-Йорк — это ловушка, я должна лететь Я позвонила Юлиусу. Он вновь был безупречен. Он нашел мне самолет, улетавший через четыре часа, забронировал место и отвез меня в аэропорт с самым невозмутимым видом.

Когда я прощалась с ним у регистрационной стойки, он попросил меня не волноваться. Он сам должен быть в Нью-Йорке на будущей неделе и постарается ускорить свою поездку. В любом случае, он позвонит мне завтра в отель «Пьер», где у него постоянно забронирован номер и где он просит меня остановиться. Ему будет спокойнее, если он знает, где меня найти. Я на все соглашалась, ободренная его ласковыми словами, спокойствием и организованностью. Когда я увидела его, такого маленького издали, машущего мне из-за турникетов, я почувствовала, что покидаю очень дорогого друга. Действительно, за эти три месяца он стал покровителем — в самом благородном смысле этого слова.

Все пассажиры гигантского самолета, бесстрастно летевшего через ночь и океан, спали. Одна я приютилась в баре первого класса. Крошечный бар походил на автономную ракету, которая вот-вот отделится от самолета и одиноко исчезнет в галактике. Последний раз я совершала этот путь два года назад, только днем и в обратном направлении Самолет плыл вслед за солнцем посреди розовых и голубых облаков. Тогда я убегала от Алана, и самолет своей гигантской, чудовищной силой все дальше уносил меня от того, кого я еще любила. Теперь та же сила послушно возвращала меня к Алану, но я больше не любила его. Мне было покойно в этом уединенном баре, где дремлющий бармен, в мыслях, несомненно, проклиная меня, иногда порывался встать и предложить мне виски. Но я отказывалась. Да, моя свекровь хорошо сделала, заказав мне билет в первом классе, ибо только его пассажиры имели доступ в бар. Но еще лучше она сделала, заплатив на него. Значит, она знает о моем безденежье. Интересно, что она об этом думает? Конечно, как мать Алана и мать-эгоистка, она может желать мне в жизни лишь несчастий. Но, будучи американкой и женой американца, она должна быть шокирована тем, что Алан оставил меня без средств. Ее состояние было обеспечено двумя разводами и одним вдовством, так что эта статья равноправия женщин меньше всего казалась ей поводом для; шуток. Я спрашивала себя, как Алан представил ей положение вещей.

Она была женщина жестокая и властная. Двадцать лет назад «Херперс-Базар» превозносил ее прекрасный профиль хищной птицы. Это сравнение почему-то привело ее в восторг, и она даже усвоила особый поворот головы и пристальный взгляд, время от времени устремленный, на собеседника, что еще более подчеркивало сходство. Она и меня пыталась гипнотизировать в самом начале нашей супружеской жизни. Но я была влюблена в Алана, понимала, что он несчастлив, и на месте орла видела старую злую курицу. Ее неоднократные попытки разлучить Алана со мной лишь еще больше сблизили нас и, в конце концов, заставили бежать. Разрушили нашу жизнь мы тоже сами. Тем не менее, в этом самолете я находилась благодаря ей и отдавала себе отчет в том, что отныне свет солнца, облака и прекрасные пейзажи, которые когда-то расточала для меня земля, разворачивающаяся подо мной, те чудесные сны, доставляемые столь частыми полетами, подчинены моему материальному положению, то есть более чем ограничены. Итак, моя пресловутая свобода оказывалась во все более и более тесных рамках. Но я недолго предавалась этим грустным размышлениям. Шум самолета и звон льдинки в стакане перекрывали непрестанный звон в моей голове, напоминавший, что Алан болен, может быть, умирает, и что, так или иначе, это моя вина. Я не заснула ни на секунду и сошла в аэропорту «Панамерика» окончательно обессиленная и осовелая. И аэропорт стал другим. Он еще вырос, еще ярче сверкал огнями и был еще более устрашающим, чем в моих воспоминаниях. Я вдруг почувствовала страх перед ошеломляющей Америкой, как перед безупречной иностранкой. От шофера такси меня отделяло стекло, непроницаемое для пуль, а значит и для беспечных, веселых разговоров. А по мере того, как мы углублялись в этот город из камня и бетона, мне стало казаться, что все стекла машины стали непроницаемыми и небьющимися и что они навсегда отделили меня от Нью-Йорка, который я так любила. Свекровь жила, разумеется, в Сентрел-Парке, и прежде чем впустить меня, портье позвонил на ее этаж. Значит, Нью-Йорк еще и забаррикадирован. Я смутно узнала застекленную переднюю квартиры, увешанной полотнами абстракционистов — все они служили для помещения капитала, — и, содрогаясь, вошла в гостиную. Хищная птица была там и набросилась на меня. Она сухо поцеловала меня в щеку, я испугалась, как бы она не выклевала из нее кусок. Затем, отстранившись и продолжая держать меня за кончики пальцев, она пристально на меня взглянула.

— Вы плохо выглядите, — начала она, но я перебила ее:

— Что с Аланом?

— Не волнуйтесь, — ответила она, — он чувствует себя хорошо. Наконец-то хорошо… Он жив.

Я поспешила сесть. Мои ноги дрожали. Наверное, я очень побледнела, так как она позвонила и попросила дворецкого принести рюмку коньяку. Все-таки любопытно, — думала я теперь, когда ужасный сердечный спазм стал утихать, — любопытно, что в качестве подкрепляющего во Франции мне постоянно предлагают виски, а в Америке — коньяк. Я почувствовала такое облегчение, что охотно порассуждала бы на эту тему со свекровью, но момент был неподходящий. Я проглотила содержимое рюмки и почувствовала, как оживаю. Я в Нью-Йорке, мне хочется спать. Алан жив. А этот восьмичасовой перелет — не более чем кошмар, одна из жестоких и бессмысленных пощечин, которыми иногда награждает нас судьба, просто для собственного развлечения. Как сквозь туман, я видела напротив себя женщину с искусно наложенным гримом, слышала, как она говорит: неврастения, депрессия, злоупотребление алкоголем, злоупотребление амфитаминами, транквилизаторами — говорит, в сущности, о злоупотреблении любовью. Потом она вспомнила, что я устала с дороги, и велела проводить меня в мою комнату, где я, не раздеваясь, упала на кровать. Одно мгновение я слышала непрестанный и смутный рокот города, потом заснула. Мой партнер по пляжам, балам и мучениям выглядел страшно плохо. Двухдневная щетина покрывала ввалившиеся щеки, взгляд остекленел. Это не удивило меня, учитывая лечение, которое ему давали психиатры. В этой эмалевой, звуконепроницаемой палате с кондиционированным воздухом он выглядел инородным телом, человеком вне закона. Лечащий врач и консультант, принявшие нас, говорили о заметном улучшения, о необходимости постоянного ухода, а мне казалось, что это я сначала вдохнула в этого мужчину-ребенка человеческую, хотя иногда и причинявшую страдания, жизнь, а потом вероломно вернула его назад, в этот стерильный кошмар. Он взял меня за руку и глядел на меня — не просительно, не властно, — а со спокойным облегчением, и это было хуже всякого взрыва. Казалась, он говорил: «Видишь, я изменился. Я понял. Я снова гожусь для жизни. Ты только возьми меня». Видя Алана рядом с его слишком заботливой матерью и этим слишком рассеянным психиатром, я испытала вдруг острую жалость, и чуть было не поверила в реальность его немой просьбы. Да, это было хуже всего. Он глядел, как доверчивая побитая собака, которая хочет сказать, что наказание чересчур затянулось, что оно было достаточно убедительным, и слишком жестоко с моей стороны и дальше его оставлять в этом аду. Эта мрачная палата… Куда делся плюш, на котором он привык вытягиваться всем своим большим телом? Куда делись кашемировые шали, которыми он, засыпая, любил прикрывать глаза в дни своей грусти? Куда делась та мягкость жизни, та пушистая нежность, с которой встречали его узкие парижские улочки, маленькие пустые кабачки и молчание ночи? Нью-Йорк, не переставая, глухо гудел день и ночь, и для него, я знаю, с самого начала это было невыносимо. Но искусственное и болезненное молчание этой палаты было еще более нестерпимо: «Я здесь уже неделю», — говорил он, и это значило: «Ты представляешь себе? Ты представляешь?». «Они все очень вежливы», — говорил он, и это значило: «Ты представляешь: я во власти этих людей!». «Доктор совсем неплохой», — соглашался он, и это значило: «Как могла ты бросить меня на этого бездушного чужого человека?». На прощанье он прошептал: «Я выйду через неделю, я думаю». А я слышала молчаливый крик: «Неделю, только неделю, подожди меня всего неделю!» Я была буквально растерзана. Воспоминания о нашей счастливой жизни нахлынули на меня: наш смех, наши споры, наши сиесты на пляже, наша самозабвенность, а главное, эта неистребимая уверенность в том, что мы любим друг друга и будем вместе до глубокой старости. Забылся кошмар наших последних лет, забылась новая уверенность, приобретенная уже мною одной и состоявшая в том, что если так пойдет и дальше, мы оба погибнем. Я обещала ему прийти завтра в то же время. Парк-Авеню встретил меня отвратительным гомоном и сумятицей. Вместо того, чтобы пойти пешком и увидеть Нью-Йорк, я торопливо села в автомобиль свекрови. Она предложила выпить чаю в Сан-Реджис, где мы можем спокойно поговорить. Я согласилась. Казалось, отныне я принесена в жертву лимузинам, шоферам и чайным салонам и обязана проводить там время в обществе людей, вдвое старше меня и вдесятеро увереннее. Тем не менее, я заказала виски; свекровь, к моему удивлению, сделала то же самое. Видимо, эта больница — со специально депрессивным уклоном. На секунду я почувствовала симпатию к свекрови.

Алан ее единственный сын. Быть может, несмотря на профиль хищной птицы, под этим оперением с о-ва Св. Лаврентия бьется материнское сердце?

— Как вы его нашли?

— Как вы и говорили — и хорошо, и плохо.

Воцарилось молчание, и я поняла, что как только минутная слабость пройдет, она вновь стянет свои войска.

— Жозе, моя дорогая, — начала она, — я никогда не желала вмешиваться в то, что касается вас двоих.

За этой ложью последует, очевидно, и вторая, и третья. Я решила не мешать.

— Так что не знаю, почему вы разошлись, — продолжала она. — Во всяком случае, должна вам сказать, я была абсолютно не в курсе того, что Алан уехал, не оставив вам ни цента. Когда я узнала об этом, его болезнь была в разгаре, и было слишком поздно его упрекать. Я махнула рукой, как бы желая сказать, что это не имеет значения, но она была другого мнения и тоже махнула рукой, как бы наперерез мне, говоря: нет, напротив. Мы как два семафора, только работаем по разным кодам.

— Как же вы устроились? — спросила она.

— Я нашла работу, не слишком выдающуюся в денежном плане, но довольно интересную.

— А этот господин А. Крам? Вы знаете, мне пришлось затратить сумасшедшие усилия позавчера, чтобы вырвать у его секретарши ваш адрес.

— Этот господин А. Крам — друг, — сказала я, — и только.

— И только?

Я подняла глаза. Наверное, вид у меня был довольно измученный, ибо она поспешила сделать вид, что ее убедило, по крайней мере, пока, мое «и только». Вдруг я вспомнила, что пообещала Юлиусу остановиться у «Пьера» и позвонить ему, и почувствовала угрызения совести. Франция, Юлиус, журнал, Дидье — казались такими далекими, а маленькие сложности моей парижской жизни такими ничтожными, что сама я, казалось, совсем потерялась. Потерялась в этом страшном городе, рядом с этой враждебной ко мне женщиной, после этой страшной клиники, потерялась, лишившись корней, любви, друга, потерялась в своих собственных глазах. Большой стакан с ледяной водой, по обычаю поставленный возле меня, невозмутимый гарсон, уличный шум — все вызывало во мне дрожь. Я оперлась обеими руками о стол и застыла в невыносимом страхе и отчаянии.

— Что вы собираетесь делать? — строго спросила моя непреклонная спутница.

Я ответила «не знаю», и это был самый искренний в мире ответ.

— Вы должны принять решение, — продолжала она, — относительно Алана.

— Я уже приняла решение: Алан и я должны развестись. Я ему об этом сказала.

— А он мне говорил иначе. По его словам, вы решили попробовать пожить некоторое время врозь, но не окончательно.

— И все-таки — это именно так.

Она вперилась в меня глазами. Эта мания разглядывать долго в упор, что она полагала моментом истины, могла кого угодно вывести из себя. Я пожала плечами и отвела глаза. Это привело ее в раздражение, вся ее злоба тут же вернулась к ней.

— Поймите меня правильно, Жозе. Я всегда была против этого брака. Алан слишком чувствителен, а вы слишком независимы, и это не могло не заставить его страдать. Я вызвала вас единственно по его просьбе и еще потому, что я нашла в его комнате двадцать писем, адресованных вам, но не отправленных.

— Что он писал?

Ловушка захлопнулась.

— Он писал, что не может…

Она спохватилась, что так глупо созналась в своей нескромности. Если бы она не была так накрашена, было бы видно, как она покраснела.

— Ну что ж, — прошептала она, — я прочла эти письма. Я была в безумном отчаянии, и вскрыть их — был мой долг. Кстати, как раз из них я узнала о существовании господина А. Крама.

Надменность вернулась к ней. Бог знает, что мог написать Алан относительно Юлиуса. Я почувствовала, как во мне поднимается, растет гнев и выводит меня из моей подавленности. Образ Алана, беспомощного, с помутившимся взором, по мере этого терял свою отчетливость. Не может быть и речи о том, чтобы хоть на один день остаться рядом — с этой ненавидящей меня Женщиной. Я не вынесу этого. Но я обещала Алану прийти завтра. Да, действительно, обещала.

— Кстати, о Юлиусе А. Краме, — проговорила я, — он весьма любезно предложил мне воспользоваться номером, который забронирован для него у «Пьера». Так что я не буду вас больше обременять.

Услышав это, она слегка махнула рукой и чуть улыбнулась, как бы приветствуя меня: «Браво, милочка, вы недурно устроились».

— Вы нимало меня не обременяете, — возразила она, — но я думаю, что у «Пьера» вам будет веселее, чем в квартире вашей свекрови. Я ведь не просто так сказала о вашей независимости.

На ней была черно-синяя шляпа, вроде берета, украшенная райскими птичками. Внезапно мне захотелось нахлобучить ей ее до самого подбородка, как бывает в комических фильмах, а когда она заверещит, бросить ее, ничего не видящую, посреди чайной. Иногда у меня бывают такие минуты гнева, сопровождающиеся приступом нелепого, исступленного смеха. И я могу тогда сделать что угодно. Это был сигнал тревоги. Я поспешно встала и сорвала с вешалки пальто.

— Я завтра приду к Алану, — сказала я, — как мы и договорились. За чемоданами я пришлю к вам кого-нибудь от «Пьера». В любом случае парижский адвокат снесется с вашим по поводу бракоразводного процесса. Мне очень жаль покинуть вас так скоро, — добавила я под влиянием рефлекса вежливости, возникшего откуда-то из детства, — но я должна, пока еще не поздно, позвонить в Париж — моим друзьям и на работу.

Я протянула ей руку. Она пожала ее с каким-то диким видом, как бы спрашивая себя, не слишком ли далеко она зашла, не пожалуюсь ли я Алану, и не придет ли он от этого в смертельный гнев.

Сейчас она выглядела старой, одинокой и эгоистичной женщиной, которая вдруг пришла в ужас, осознав себя таковой.

— Все это останется между нами, — произнесла я, проклиная свою дурацкую жалостливость и собираясь уйти.

Она очень громко позвала меня по имени. Быть может, о чудо! — я, наконец, услышу голос человеческого существа?

— Не беспокойтесь о вашем чемодане. Шофер завезет его к «Пьеру» ровно через час.

Администратор «Пьера», как видно, испытал большое облегчение, когда я явилась. Он ждал меня с утра и боялся, как бы цветы в моей комнате хоть немного не завяли. Господин Юлиус А. Крам дважды звонил из Парижа и предупредил, чтобы его вызвали в 8 часов по нью-йоркскому времени (т. е. в 2 часа по парижскому). Номер Юлиуса был на тридцатом этаже. Он состоял из двух комнат, разделявшихся большой гостиной и меблированных под Чиппендейла. Было 7 часов вечера. Подойдя к окну, я внезапно опять испытала, казалось, навсегда утраченное чувство восхищения. Нью-Йорк пылал огнями. Ночью город стал сверкающим и призрачным. Я простояла долго. Каким-то чудом мне удалось открыть форточку, и вдохнуть запах вечернего ветра. Ветер пахнул морем, пылью, бензином. Этот запах был так же неотъемлем от Нью-Йорка, как его глубинный гул. Он никогда не мог мне надоесть. Я уселась на диване в гостиной, включила телевизор и немедленно окунулась в оглушительную стихию вестерна с бесконечными выстрелами и красивыми чувствами. Я испытывала единственное желание — отвлечься от воспоминаний о мрачных часах, пережитых сегодня днем. Но вот странность! Если падала лошадь, я падала вместе с ней. Когда пуля поражала в самое сердце злодея, я умирала вместе с ним. А любовные сцены между невинной молодой девушкой и жестоким, но раскаивающимся героем казались мне личным оскорблением. Я переключила на другой канал. Там шел детектив, с садизмом, доведенным до совершенства. Он лишь нагнал на меня скуку. Я выключила телевизор и услышала, как бьет 8. И нелепый же был у меня, должно быть, вид: сижу одна, без дела, на диване, затерянном в недрах огромной гостиной, — точь-в-точь переселенка, по ошибке попавшая в роскошные апартаменты. Принесли мой чемодан, но у меня не было ни сил, ни желания его распаковывать. Я чувствовала дурацкую пульсацию крови в висках и запястьях. Это нескончаемое биение казалось мне бессмысленным. В 8 часов 5 минут зазвонил телефон. Я бросилась к нему. Голос Юлиуса был необычайно отчетлив и близок, и телефонный провод казался мне последней связью между мной и миром живых. Он тянулся по морскому дну, и все бури были ему нипочем.

— Я беспокоился, — сказал Юлиус. — Где вы были?

— Я приехала к свекрови очень рано, вернее, очень поздно, и все утро проспала у нее. Потом я была у Алана.