— Конечно, конечно, когда сможете. Может, встретимся сегодня вечером, выпьем?
— Не знаю. У меня тут семейное мероприятие. Господи, это насчет “Солхимволокна”, да?
— Ну да. Тут какое-то недопонимание с нашей стороны…
— Знаете, Чекушкин, извините, но это дело лучше оставить в покое. Ничего из этого не выйдет. И если честно, большего я сказать не могу. Придется вашим знакомым обойтись старой моделью. Пускай скажут спасибо, что мы вообще их поставили в план.
— Погодите, погодите. Значит, вы говорите, заказ их принят, только усовершенствованную модель им не дадут?
— Э, ну да. Похоже, там у вас и правда какое-то недопонимание.
— Да нет, я думаю, это я виноват. Меня только что во все это втянули, так что извините, я все перепутал. Послушайте, если у вас найдется минутка сегодня вечером, чтобы все прояснить, вы мне окажете личную услугу. Просто сориентировать меня немножко.
— Ох, Чекушкин, не знаю. Я же говорю, мне вообще про это следует помалкивать.
— Всего пять минут, не для протокола. А то я все время в дураках оказываюсь.
— Ну…
— Скажем, в буфете на вокзале, в шесть. Вам все равно по дороге, если вы домой собираетесь.
— Только по-быстрому.
— Конечно, по-быстрому — как вам удобнее. Замечательно, я только этого и хотел. До скорого!
И Чекушкин торопливо положил трубку. Посмотрев на часы, он обнаружил, что ему грозит опасность опоздать на обеденную встречу. Он поспешно собрал свои бумажки и вышел, отвесил общего назначения благодарный поклон в дальний конец зала и выскочил обратно на холод. Письма и телеграммы отправились в урну на углу следующего квартала, в которой развела огонь парочка пьяниц. Он поскакал за угол, поднимая ноги там, где снег был менее утоптан, перешел дорогу и оказался у главного подъезда гостиницы “Центральная”. Там, где он проходил, в воздухе повисали клубы дыхания, словно проехал миниатюрный паровоз.
— Пришел мой знакомый? — спросил он Виктора за главной стойкой.
Виктор указал на ресторан за бронзовыми дверьми, где в бледных отсветах снега, падавших из высоких окон, пыльные скатерти и салфетки на столах казались застывшими. В ресторане “Центральной” в обед почти не было посетителей — да и сотрудники бы не снизошли до того, чтобы обслуживать человека, который просто зашел и сел, — однако сочетание великолепия и уединенности, как полагал Чекушкин, производило нужное впечатление при первой встрече с человеком. Он заторопился внутрь, вытянув руки для приветствия, но остановился: ерзающий мужчина слегка за тридцать, сидящий за столом так скованно, так прямо, словно аршин проглотил, был вовсе не тем, чего он ожидал.
— Товарищ Конев? — неуверенно обратился к нему Чекушкин, почувствовав некую дрожь в ногах, словно в преддверии необходимости срочно убежать.
— Нет. Моя фамилия Степовой. Его заместитель. Он болен, — нервно выдавил из себя человек, тоненько, фраза за фразой.
— Ну что ж, — Чекушкин пришел в себя и сел. — Рад познакомиться, товарищ Степовой. Что с ним — надеюсь, ничего серьезного?
— Просто грипп. Но он мне передал. Все полномочия.
— Хорошо, хорошо, — продолжал Чекушкин. — Ну и денек, а? Холод такой, что плюнешь — на лету замерзает.
Он собирался сказать “поссышь” вместо “плюнешь”, но решил, что Степовой от такого смутится.
— Не могу сказать. Что полностью одобряю. Ситуацию. Которая сложилась.
— Послушайте, товарищ, — Чекушкин сложил пальцы домиком и посмотрел на этого паникующего идиота с тщательно отмеренной теплотой. — Вы, я полагаю, находитесь в некоем заблуждении. Вы, видимо, думаете, что разговариваете с каким-то… делягой с черного рынка. Если бы дело так вправду обстояло, у вас были бы основания для беспокойства, поскольку в этом случае вы совершали бы незаконные действия, обращаясь ко мне. По сути, вы уже вступили в преступный заговор, раз сели со мной за стол. — Подумай-ка об этом, мудила, а то ишь, правильный какой выискался. — Но ведь ничего подобного не происходит. Сейчас вам все станет ясно — я все объясню, и мы вместе посмеемся над этим недоразумением. И пообедаем заодно — не знаю, как вы, но я просто помираю с голоду.
Чекушкин не глядя поднял палец и покрутил им у правого уха; других сигналов, чтобы привести в действие одинокого официанта и повара “Центральной” в обеденное время, ему не требовалось.
— Чем я занимаюсь? Работаю на благо плана — вот чем. Воплощаю в жизнь намеченное. Можете называть меня агентом по закупкам, можете снабженцем, можете просто и грубо — толкачом. Это одно и то же. Я помогаю продвигать дела в том направлении, в котором им предписано двигаться по плану. Я не краду. Взяток не даю и не беру. Заставляю колесики крутиться. Вот и все. Давайте-ка выпьем — вино неплохое, азербайджанское.
— Я спиртного обычно не пью. В такую рань, — проблеял Степовой.
— Ну разумеется, нет. Вы же на работе, за столом, вам необходимо сосредоточиться. Но сейчас вы не за столом на работе, вас послали в командировку, вы беседуете с человеком, который будет вам чрезвычайно полезен, — уж поверьте мне. Так что пригубить можно, это вам не повредит. Ну вот. Ваше здоровье.
— Но, — начал Степовой. — Но если. Но если вы делаете только то. Что положено по плану. Тогда я не понимаю. За что мы вам должны платить. У нас есть заказы на покупку. Они Должны доставить нам товар.
— Вы правы, вы совершенно правы. Разумеется, они должны Доставить нам товар. Но вопрос в том когда. Он вам нужен сейчас, вынь да положь, у вас ведь линия простаивает; но им- то что? У них в это время года целая куча заказов на покупку, и все надо выполнить — так какое им дело до вашего? Вы что особенные, чтобы вас в первую очередь обслуживать или хотя бы не в последнюю? Чем вы лучше других?
— Тем, что у нас есть вы?
— Верно, старина. Но это еще не все. Да вы ешьте, пока горячее. М-м-м, пельмени — вот это я понимаю. Дело в том, — он взмахнул вилкой с нацепленным куском, — что при любом раскладе всегда существует так называемое сопротивление, которое необходимо преодолеть. Если хотите чего-то добиться, всегда есть что-то, что надо преодолеть, правда? Я эту истину выучил давно, вас, наверное, еще и на свете не было, мир тогда был устроен совсем по-другому. Но все равно расскажу вам эту историю, она интересная, а к тому же, как ни странно, связана с теми проблемами, которые мы с вами тут сейчас решаем. Я, видите ли, начинал в этом деле агентом по сбыту. Вы, небось, и не знаете, что это такое.
— Я знаю…
— Нет, не знаете. Вам представляется эдакий человечек, управленец, который работает в отделе продаж, сидит целыми днями у своего телефона, как король, а когда ему заблагорассудится, лизнет палец и говорит: “Вот вам немножко”. Потом снова лизнет палец: “И вам тоже, а вам — нет, что-то я сегодня не в настроении”. А клиенты: “Ой, спасибо, ой, спасибо, разрешите вас в зад чмокнуть”.
Степовой ухмыльнулся — скупая ухмылка, пока еще сдерживаемая добродетелью, но все-таки ухмылка.
— Нет, агент по сбыту — это совсем не то. Видите ли, когда-то в мире все было наоборот, это покупатели сидели, чистили свои ногти, хоть сейчас это и трудно себе представить. Агент по сбыту — это был такой голодный бедолага с чемоданчиком, который пытался спихнуть людям то, что им, скорее всего, не нужно, ведь тогда, в те времена, было не так, как нынче: вынул деньги из кармана и купил все, что только достать удастся. Надо было их уговаривать. Этим-то я и занимался, первая работа моя была, я был голодный бедолага с чемоданчиком, работал на господина по имени Герш, он торговал маринованной селедкой в банках. “Лучшая селедка Герша, пряная, в собственном соку”. Да, он был владелец компании — говорю же, давно дело было. Они были на последнем издыхании, причем компания была крохотная — вы нынче не поверите, до чего крохотное было все дело. Но я какое-то время ездил по его поручениям. По городкам ездил, в государственные магазины ходил, к частникам — они тогда еще существовали; бывало, открою свой чемоданчик, достану банку и завожу свою речь. И знаете, знаете, что я понял?
— Э-э…
— Я понял, что дело тут вовсе не в этой чертовой селедке. Селедка во всем этом была на последнем месте по важности. Дело всегда — всегда! — было в том, удастся ли мне установить связь с человеком, с которым я говорю, за те пару минут, пока я там околачиваюсь со своим открытым чемоданчиком. Если ты им нравишься, если им приятно тебя слушать, тогда они, может, и купят что-нибудь. Если нет, то ни за что. Вот это, понимаете ли, и был тот урок, который я вынес из той ситуации, а потом, немного времени спустя, Герш плохо кончил, мир изменился, агенты по сбыту сделались никому не нужны. Этот урок мне всегда служил верой и правдой — небольшой урок, но драгоценный. В то время люди не хотели покупать. Теперь они не хотят продавать. Всегда существует сопротивление, которое необходимо преодолеть. Но фокус всегда один и тот же: установи связь, заведи отношения. Первый закон Чекушкина, друг мой. Все основано на личном. Все — основано — на личном. Давайте еще выпьем. И повторяйте за мной. Все…
— … основано на личном.
— Молодец. Стало быть, если вы с Коневым меня возьмете на работу, то что получите? Вы получите все мои связи. Я в этом городе всех нужных людей знаю. Я не шучу — всех. И они меня считают своим другом, относятся ко мне по-дружески; а если я вас буду представлять, то они и к вам будут относиться по-дружески. Да что там; вы мне вот что скажите; предположим, вы работаете поваром в столовой, раздаете суп через окошко, у вас осталась всего одна миска, а в этой толпе лиц есть человек, которого вы знаете, — кому вы дадите суп?
— Ну, знакомому…
— Вот именно…
— Но что, если там два моих знакомых стоят, в этой толпе?
— Правильно мыслите, — Чекушкин поднял руки, словно шахматист, которого поставил в тупик ход противника. — Очень правильно мыслите. Тогда при прочих равных условиях преимущество получит тот знакомый, который когда- нибудь сможет отплатить вам услугой за услугу, — согласны? И опять-таки, это именно то преимущество, которое мы в данном случае хотим вам обеспечить. Вот почему, когда вы меня возьмете, я не просто попрошу вас платить мне ежемесячную сумму, от которой у вас слезы на глаза навернутся, но которую вы заплатите, потому что я того стою, до последней копейки, — плюс расходы, а они будут большие. Помимо этого я попрошу вас мне доверять и время от времени, когда я к вам буду обращаться, отгружать по моей просьбе кое-куда небольшую долю вашей продукции. Ведь друзья помогают друг другу; а если вы со мной, то у вас в друзьях не только те люди, с которыми вы занимаетесь делами напрямую, нет, ваши друзья — все мои друзья. А этого, я вам обещаю, достаточно, чтобы решить любые проблемы, какие у вас только могут появиться, — буквально любые. Так что давайте мы еще этого винца закажем — хорошее, сладкое, — а вы мне пока расскажете, что вас беспокоит в настоящий момент. Что я могу для вас сделать?
И Степовой, размякший от азербайджанского красного, заговорил. Чекушкин немного расслабился — обычно, когда начинаются доверительные разговоры, опасность позади. Он уже столько раз рассказывал про господина Герша с его селедкой, что почти не помнил, где тут правда, а где выдумка; не помнил он и того, как именно плохо кончил Герш и какую роль сыграл в этом он сам, желая выпутаться. В зависимости от того, кто его слушал, он иногда называл Герша “господин”, иногда “капиталист”, а иногда “жид”.
К трем часам он освободился и покинул Степового, пообещав тому билеты в театр на этот вечер. Облака еще не расстегнули свои брюха, не выпустили снег, но короткий день уже затухал, становясь серой мутью, в которой светились красные габаритные огни машин. Он опять спешил. Виктор вызвал ему такси, и он поехал на восток, мимо складов, к зоне новостроек, держа на колене пусто громыхающий портфель. Посасывая мятный леденец, он ощупал другой предмет внутри, солидную, толстую пачку банкнот, скрепленную резинкой, с коричневой сотней сверху. Сам он не особенно верил в деньги. На деньги сами по себе ничего существенного толком не купишь. Но существовали несколько мест, где без них было не обойтись. Он немного подумал, потом, прячась за открытым чемоданчиком, вытащил сиреневую двадцатипятирублевку и положил ее сверху. В том обществе, куда он направлялся, деньгами хвалились, деньгами размахивали, а сторублевая бумажка, хоть и равнялась месячной зарплате какого-нибудь бездельника в конторе, была того же скучно-коричневого цвета, что и жалкая рублевка, только немного побольше размером. В том обществе, куда он направлялся, надо было вести себя умно и стараться не вызывать ни малейшего разочарования. Такси начало буксовать — тут, среди полудостроенных зданий, где проезжали только строительные машины, снег был глубже. Чекушкин постучал водителя по плечу, чтобы тот остановился, и вышел. Даже пешком идти было трудно. Его короткие ножки увязали в заносах выше колена, а через гладкие снежные холмики ему приходилось перелезать, вытянув руки в перчатках и волоча по мягкому свежему снегу портфель, словно бесполезный кожаный снегоступ. На фоне неба над головой вырисовывалась кучка подъемных кранов, которые сегодня не работали; от снега их очертания сделались толще, обросли массивными белыми карнизами, стали похожи на птиц, возвышаясь над задушенной снегом стройплощадкой, словно гигантские цапли или аисты с вытянутыми длинными клювами. Позади, в узком пространстве между двумя новыми бетонными блоками, по-прежнему стояло маленькое деревянное здание. Оно предназначалось на снос, но еще не было разрушено, а теперь и не будет. Чекушкин посодействовал, чтобы его записали как баню для поднимающегося вокруг района. Увидят ли будущие владельцы квартир, что там внутри, это вопрос другой. У двери стоял, прислонившись к ней, громила в кожаном пальто и неспешно жевал. Он наблюдал за медленно приближавшимся Чекушкиным, не шевелясь, и не предложил ему руку, чтобы помочь взойти по ступенькам, когда тот выкарабкался из последнего сугроба и остановился, чтобы потопать ногами и отряхнуть полы пальто.
— Опаздываешь, — сказал он, хотя Чекушкин пришел вовремя.
— Так не держи меня тут, — ответил Чекушкин как можно резче.
— Что-то ты, малой, разговорился.
С этими словами охранник приоткрыл серую входную дверь на каких-нибудь несколько сантиметров, и Чекушкин проскользнул в душный жар.
Внутри баня освещалось не электричеством, а несколькими шипящими керосиновыми лампами, выхватывавшими из красноватого мрака одни блестящие мокрые тела. Тут пахло измельченными листьями и старым гниющим деревом. Языки пара лизали кожу Чекушкина; даже тут, в более прохладном предбаннике, он чувствовал, как его тело расплывается, сочится под одеждой. Он размотал шарф, снял перчатки, однако раздеваться тут было принято строго по приглашению, а никто не предлагал ему повесить костюм и направиться, ковыляя в одном полотенце, дальше, в парилку. Забавно, но, как ему было известно по прежним визитам сюда, если ты единственный одетый среди голых, то чувствуешь себя таким же уязвимым, как если бы ты был единственным голым в комнате, полной одетых людей. Все дело было в различии. Нет, приглашений не поступало, никто вообще ничего не говорил: как только он вошел, гул мужской беседы прекратился, они подняли глаза от карт и уставились на Чекушкина, как на какое-то говно собачье, у которого хватило наглости войти. По голым рукам, по голым грудям вились татуировки, синие на зимней русской белизне, в таком огромном количестве, что кожа их обладателей походила на разрисованный веточками фарфор. Только линии татуировок по-любительски разбредались, расплывались, замаскированные складками жира; и потом, на чашках и мисках такого никогда не рисовали — того, чем разукрасили себя эти граждане: свастики, богоматерь рядом с гинекологическими подробностями, окровавленные ножи, гирлянды членов и доморощенные сценки из Камасутры. Парень с переломанным носом, не так густо расписанный, как другие, и не такой мускулистый, кивнул на внутреннюю дверь и неохотно провел его туда.
Запах листьев усилился, жар и сырость — тоже, до такой степени, что в самом сокровенном сердце бани воздух казался практически непригодным для дыхания — густая каша пара и теней. Чекушкин насторожился. Вокруг железной печурки развалились по лавкам ярусами главные Колины кореша. Среди них, огромный, сияющий потом, блестящий глазами, совершенно голый, сидел сам король воров; каждый участок его тела от шеи и ниже покрывали произведения искусства. А там, в углу, в темноте, кто-то всхлипывал. Чекушкину удалось различить лишь колени и волосы, больше ничего, даже пол человека; понятно было только, что это кто-то молодой. В каждый из предыдущих приходов сюда его встречали эдакой пародией на учтивость, слегка скучающими и слегка презрительными манерами, отдаленно напоминающими деловые; все это перемежалось смехом. Однако на сей раз атмосфера была совершенно другая. Колю распирало добродушие, он словно поедал эти всхлипывания и толстел от них, В звуках не слышалось никакой надежды; что бы там ни сделали с человеком в углу, неожиданностью это не оказалось. Теперь же Коля повернулся к Чекушкину, словно к следующему развлечению, которое принес ему этот день. Возможно, он был пьян или обкурился; в любом случае он был возбужден. Ухмылка открывала все его зубы. Взгляд у него был всеядный. В руке он держал карты, его кореша — тоже, но если перед ними лежали кучки украшений и сырые банкноты, то у него не было вообще ничего, только сложенная бритва.
— А, малой! — проревел он. — Вот и малой пожаловал! Эй, ребята, что скажете? Малого возьмем в игру? Какая ему, по- вашему, цена?
У Чекушкина пересохло во рту. Ему приходилось слышать про воровские карточные марафоны. Они были знамениты. Рассказывали, что они продолжались без конца, целыми арктическими ночами в лагерях, а когда кончались деньги, ставки лишь делались все более дикими, игроки упивались риском и ставили на кон пальцы, уши, глаза, жизни. Обычно чужие. Бог знает, сколько уже продолжается эта Колина затея. Чекушкин собрался с духом, насколько смог. В угол он больше не смотрел. Он изо всех сил ухмыльнулся в ответ; правда, зубы у него были маленькие, ровные резцы, как у какого-нибудь мелкого млекопитающего, рыскающего по помойкам, в лучшем случае — крысы.
— А вот какая, — с этими словами он швырнул в пар пачку денег.
Коля схватил ее на лету и поднес поближе к лицу. Правда, не посмотрел. Он держал ее рядом с ухом, подняв подбородок, так что Чекушкин хорошенько рассмотрел картину у него на ключицах: блондинка в слезах давилась чудовищным членом комиссара, напоминавшего козла, рогатого, со звездой Давида на лбу. Коля пощупал деньги раз, другой, высунул красный язык, пробуя на вкус молекулы богатства, ставшие частью атмосферы. Ходили слухи, что Коля как-то раз, пятнадцать лет назад, на заре своего величия, сыграл шутку с политзаключенным, которого уговорил бежать вместе: взял его ходячим провиантом и во время долгой дороги домой потихоньку кушал интеллигента. Кореша ждали. Ждал и Чекушкин. Потом сияющие глаза, уставленные на него, прищурились и как будто чуть затуманились. Коля опустил взгляд. Когда он снова его поднял, в нем опять, слава богу, появились шкурный интерес и расчет. Коля аккуратно поставил пачку перед собой на торец; раскрыл бритву; закрыл бритву; уравновесил ее на столбике денег.
— Не, — с сожалением сказал он. — Нормально все. Ну, гос-по-дин Че-куш-кин, — произнес он, растягивая слоги, — чего вам угодно?
— Медные трубы нужны, — сказал Чекушкин, радуясь, что голос его не дрожит.
— Пойди с Али поговори, там, снаружи. Он разберется. Еще чего?
— Нет.
— Хорошо. Тогда мотай отсюда, малой. А ты куда это? — добавил Коля, когда парень с переломанным носом двинулся было вслед за ним. — А ну, подь сюда.
Чекушкин не стал оборачиваться.
Теперь ему дали полотенце, и он тер свою взмокшую голову и шею, отдавая распоряжения татарину, который у Коли занимался торговлей крадеными стройматериалами. Говоря Степовому, что он не деляга с черного рынка, он не врал; однако его деятельность, с одного конца всегда примыкавшая к обычному кругу личных услуг, другим точно так же граничила с воровским миром, и через эту границу то и дело надо было кое-что перевозить. Порой просто не существовало другого быстрого способа найти небольшое количество чего-то, что нужно было клиенту для завершения работы, для того чтобы запустить объект. Колины люди держали в своих руках стройки и собирали у себя на продажу все, что выносили рабочие в конце дня: все инструменты, всю краску, весь цемент всю древесину, все слесарные материалы. Ежемесячные выплаты Коле позволяли ему брать из награбленного все что понадобится. Хотя, по правде говоря, это были не столько выплаты, сколько дань; она давала ему разрешение на то, чтобы вообще действовать в Колином городе, давала защиту на случай, вздумай какая-нибудь другая гоп-компания по глупости его прижать. На что шли эти деньги, он не знал. Воры были народом практичным. Иногда они даже грабили банки. Наличные, конечно, имели хождение в их кругах в качестве символа статуса, и если тебя занимали лишь самые непосредственные составляющие хорошего житья, а не такие, как дом, медицинское обслуживание, поездки за границу и прочее, то имелись, конечно, вещи, которые на них можно было купить: еда, выпивка, курево, одежда. Насколько он догадывался, в очередях Колины ребята стояли нечасто.
На улице наступал настоящий вечер, наконец-то пошел снег, медленно падая вниз спиралевидными, похожими на гусиные перья клочьями, но гладкие холмики недостроенного города по-прежнему были широкими, белыми, спокойными после маленького банного ада, и он брел по ним с облегчением. За снежными завихрениями он увидел очертания машины, остановившейся у главной дороги, и порадовался, что такси осталось ждать. Он подошел поближе, и сердце у него упало. Не такси. Поджидавший его “москвич” с погашенными фарами, надпись на боку которого залепляли снежные комья, а на переднем сиденье вспыхивали и гасли угольки двух сигарет, был милицейским.
Когда он подошел, окно спереди с глухим шумом опустилось.
— Товарищ лейтенант! — Тон Чекушкина был развязнее обычного — сказалась встреча с Колей. — Какая приятная неожиданность!
— Ты язык придержи, сука, — ответил милиционер. — Залазь. Мы тебя подвезем.
Машина была в не лучшем состоянии. Глушитель стучал, передачи скрипели, когда она рванулась прочь от сугроба. К тому же кого-то стошнило на заднем сиденье, а убрать толком не убрали. Чекушкин подобрал полы пальто и сел как можно дальше от этой дряни.
— Ну, извини уж, — сказал лейтенант. — Ты, небось, к такому не привык. Не в таких… этих самых… экипажах разъезжаешь обычно. Чекушкин у нас, понимаешь, к хорошей жизни привык, — обратился он к милиционеру за рулем. — Любит, чтобы все красиво было. Живет в гостинице, блядь, шампанское пьет. А ест, блядь, икру — правильно я говорю? За полдня зарабатывает столько, сколько нам с тобой за месяц не видать. А знаешь почему, сынок? Чекушкин, а ну объясни парню почему.
— Я…
— Да заткнись ты, блядь. Дело все в том, что Чекушкин у нас самый что ни на есть паразит. Кровосос. Прямо как в газетах пишут! Настоящий! Аккуратный, сука, мимо рта не пронесет, одно слово — паразит, считает, что работа — это не для него.
Водитель что-то проворчал. Пора было это прекращать — в голосе лейтенанта звучали опасные нотки, как у человека, который сам себя заводит.
— Вы же помните, — сказал Чекушкин, — что у нас с вашим капитаном взаимопонимание?
— Ну еще бы. Знаю. Вы же с ним друзья. У Чекушкина весь город друзья, — объяснил лейтенант водителю. — Куда ни повернись, всегда на его друзей натолкнешься. Куда ни посмотришь: что это там крутится? Друзья…
— Куда вы меня везете? — спросил Чекушкин встревоженно. Они только что повернули на перекрестке не в ту сторону и теперь ехали из города на восток по Тюменскому шоссе. Сияние заката заливало заднее окно, красным овалом пробиваясь через движущиеся полотнища снега, опускаясь позади городского леса торчащих столбов, кранов и вышек. Впереди на шоссе не было ничего, кроме снега и тьмы.
— Покататься, — ответил лейтенант. Водитель заворчал. Так о чем это я? Ах да. Друзья чекушкинские. Значит так, Чекушкин всем своим друзьям оказывает услуги. И как же он, по-твоему, помогает капитану? Я тебе скажу. Этот наш паразит, он не только туда-сюда крутится, он еще и стукач, оказывается. Ты бы на его дело посмотрел. Он нас уже целых 28 лет выручает. Да и не только нас. Соседей наших, ребят из безопасности, тоже. Похвально, а? Гражданский долг, понимаешь. Конечно, кое-кто скажет, мол, на друзей стучит. Кое-кто скажет, мол, Чекушкину веры нет, это такой клиент, что оторви да брось. Да только Чекушкин, он свою выгоду понимает. Дает нам помаленьку — тут кусочек, там кусочек, чтоб порадовать; но первым делом о себе заботится, так ведь? Так ведь, Чекушкин? Всех сдает, только бы самому на плаву удержаться.
— У меня договоренность… — начал Чекушкин.
— Ага, знаю. С капитаном. Только со мной у тебя никакой договоренности нету. А я вот тут думал-думал. Про тебя думал, про твоих друзей, и говорю себе: значит так, если бы это были правда друзья, под тебя было бы не подкопаться, никто бы тебя и пальцем тронуть не посмел, а то ведь эти друзья, большие шишки, расстроиться могут, случись что с тобой. Тогда я себе говорю: так, а ну соберись. Речь-то о ком? О паразите и стукаче. И каждый, кто с ним дело имеет, должен об этом знать, должен хоть какое-то понимание иметь, что это за слизняк такой. Если друзья по правде, так они за тебя умереть готовы. А твои друзья — что-то я подозреваю, им вообще плевать, жив ты или помер. Ну что они, ну немножко разозлятся, если ты им очередную услугу не окажешь. Вот и все. Мы где? — спросил он водителя. — Где-то на восьмом километре?
— Только проехали, — ответил водитель.
— Пойдет.
“Москвич” вывернул, громыхая, на обочину шоссе. Вдали виднелась одинокая пара бело-голубых фар грузовика. А так все было тихо.
— Вот я и подумал, — продолжал лейтенант. — Чего бы мне чисткой не заняться? Хоть немножко говна убрать, которое к этому говенному миру пристало. Что мне мешает?
Наверняка блефует, подумал Чекушкин. Наверняка играет. Просто потрясти меня решил. Однако лейтенант вылез из машины, рванул заднюю дверцу и вытащил Чекушкина за шиворот наружу. На близком расстоянии от него несло водкой, и по движениям заметно было, что он сильно пьян. Он неверными шагами направился в сторону от дороги и потащил за собой Чекушкина, ухватив его одной здоровенной ручищей. За его ступнями тянулись два белых прорытых туннеля. Миллионами частичек падал снег. Водитель осторожно шел за ними. Лейтенант отфыркивался с каждым выдохом.
По ту сторону от полосы хвойных деревьев лейтенант остановился. Он подтянул Чекушкина кверху, поставил на ноги, потом еще выше, подцепив за подбородок, пока короткие ножки в невзрачных брюках не заболтались в воздухе и Чекушкин не уставился сверху вниз в лицо милиционера, красное, заросшее щетиной, в налитые кровью глаза, судорожно мигающие от снежинок, которые все падали блестками.
— Что вам нужно? — пропищал Чекушкин.
Лейтенант ударил его свободной рукой в живот. Было поразительно больно.
— Жизнь — говно, — сказал лейтенант вдумчиво, словно составляя опись. — Квартира — говно. Работа — говно. Машина — говно.
— Скажите мне, что вам нужно!
— …машина — говно.
— Я вам новую машину могу достать!
— Правда, что ли, можешь?
— Да!
Лейтенант подтянул его поближе, они оказались нос к Носу. Два налитых кровью глаза слились вместе, и Чекушкину Понадобилось мгновение на то, чтобы осознать: опускающий веки циклоп, которого он видит в сантиметре от себя, на самом деле подмигивает.
— Вот за это спасибо, — прошептал лейтенант и отпустил Чекушкина; тот упал в сугроб.
Видимо, лучше было не вставать. Он остался лежать, хватая воздух и сочась слезами, пальто у него задралось, снег обжигал шею; так он лежал, пока не убедился в том, что представление окончено. Наконец-то. Шаги стали удаляться: хруст, шорох, хруст, шорох; взрыв смеха прервало хлопанье дверец. “Москвич” кашлянул, ожил; раздался шум мотора, потом стих. Тогда он перевернулся лицом вниз. В таком положении сила тяготения сжала его несчастный желудок, как мягкий мешок; он выблевал обед тремя водянистыми потоками, которые впитались в свежий пушок на поверхности сугроба. Когда он поднялся на четвереньки, вес тела придавил руки к твердой старой корке внизу, грубой, зернистой, словно холодный коралловый риф. Чтобы выбраться, пришлось карабкаться задом и изворачиваться. Он нетвердо встал на колени, сплюнул, вытер снегом рот; постоял так в темноте, закрыв руками лицо, словно молился, хотя на самом деле он не молился, не обдумывал месть, не выстраивал план, не делал ничего — лишь сосредоточился на дыхании, неровно вдувая и выдувая воздух через ладони. Дыхание еще работает. Воздух еще подает внутрь жизнь, заслуживает он того или нет. Под соснами не лежит черный ворох, не сочится темной кровью, его не прикроет новый снег, он не отойдет, не провалится туда, в глубину, в геологические пласты зимы, в холод, в прошлое, во тьму. Нет. Вместо того — еще немножко этого ветерка, еще немножко дыхания; еще немножко поизворачиваться, попетлять в этом мире, где свет.
Правда, сейчас света вокруг не было. Стояла полная тьма, снег валил густо, черт, настоящая метель, только падал медленно: вертикальный спуск, а не горизонтальный захлест. Если вот так стоять на коленях, можно исчезнуть. Лейтенант хотел просто напугать его, но вообще мог бы и убить по случайности, а теперь Чекушкину надо было шевелиться, искать укрытие. Он встал, борясь с головокружением, и побрел назад к шоссе, стряхивая с себя этот мусор, образец идеальной математической красоты, что падал с неба ему на волосы, плечи, руки.
На Тюменском шоссе не было видно никаких машин. Он засеменил через дорогу, на ту сторону, и пустился в путь, оскальзываясь в своих городских ботинках там, где слякоть в колеях замерзла по новой. Он попытался рассчитать маршрут. Восьмой километр или около того, так что до границы зоны новостроек всего три-четыре километра, и всего четыре или пять — до обитаемых зданий, где тепло. Но он очень странно себя чувствовал. Боль от удара не проходила. Она словно распространилась из того места, куда он пришелся, и теперь заливала собой всю верхнюю часть тела. К тому же, оставшись с пустым брюхом, Чекушкин невероятно замерз. Уже на то, чтобы не сойти с дороги, требовалось усилие. Он чувствовал, как снежинки, перешептываясь, опускаются на его непокрытую голову, хотя во тьме впереди их не было видно, лишь посверкивала сама чернота, пульсирующее трепыхание, словно помехи на телеэкране. Куда подевалась его шапка? Осталась на заднем сиденье милицейской машины, сообразил он, вместе с портфелем. Не страшно — там все равно ничего не осталось, а записная книжка в безопасности, у него в кармане. Он решил, что просить, чтобы их вернули, наверное, не стоит. От этой мысли он захихикал. Он продолжал семенить, все дальше и дальше. В трепещущих сигналах-помехах впереди не было ни проблеска, ни намека на то, что там город: ни уличных фонарей, ни красных предупредительных огней на кранах. Однако постепенно он начал различать, как помехи проясняются, из черного на черном переходят в серое на сером, в кремовое на кремовом, в золотое всевозможных мечущихся оттенков, словно кто-то крутит ручку телевизора. И звук тоже усиливался, от шепота до самого верхнего уровня, до рева. Явление было до того интересным — он даже забыл, что надо идти. Он стоял, покачиваясь, и размышлял об этом, пока огромный “МАЗ” не загудел прямо у него за спиной, заставив его подпрыгнуть.
— Ты что, мужик, совсем охуел? — водитель высунул голову в окно. Затем, недоверчиво: — Чекушкин?
Он протянул заботливые руки, помог ему вскарабкаться в кабину, устроиться в углу большого переднего сиденья, в блаженном тепле. Всплыло лицо водителя, молодое, усатое, любопытное.
— Да, ну и видок у тебя.
Картотека выплюнула карточку.
— Здравствуй, Василий, — прохрипел Чекушкин.
Василий возил материалы с карьера, иногда продавал бензин из своего бака Колиной шарашке. Василий серьезно болел за “Спартак”. Надо поговорить о футболе; но светящийся уют кабины подкосил его, тепло, ударившее в лицо, заставило закрыть глаза, и он моментально провалился в сон, которому невозможно было противостоять. Василий пожал плечами и тронул машину.
— Чекушкин! Чекушкин!
— Что…
— Тебя где высадить?
Грузовик тарахтел по одному из городских проспектов, мимо проскакивали фонари. Внезапно все в кабине изменилось, не только потому, что внутрь проникал уличный свет, водя своими тусклыми оранжевыми пальцами по пластику сидений и металлу приборной панели. Восстановилась обыденность; мир снова стал обыденным. На миг, еще плохо соображая, он вспомнил кабину другой: место, похожее на богато украшенную шкатулку с драгоценностями, вовсю полыхающую цветными бусинками; но это воспоминание уже ускользало, уступая дорогу прилепленным к панели журнальным фотографиям команды “Спартака” 1964 года, выстроившейся на поле; оно уже усыхало, успело сжаться, испариться, словно капелька воды на горячей плите. Жаль, что того же нельзя было сказать о сцене с лейтенантом, но за то недолгое время, пока он спал, воспоминание о ней успело обрасти лишь тоненькой пленкой безразличия. Ему очень хотелось нырнуть обратно в забытье, дать этой пленке загрубеть, чтобы не чувствовать, даже отдаленно, того, что он чувствовал, болтаясь там. Можно пойти домой — жил он не в гостинице — и забраться в постель, и вдова, у которой он снимал комнату, по-голубиному круглая и уютная, может, тоже заберется туда вместе с ним, как уже случалось время от времени. Можно…
— Эй!
Чекушкин взглянул на часы. Невероятно, но было всего пять минут седьмого. Он заколебался. Постель манила. Она притягивала его, как земное тяготение. Он чувствовал, что больше ни на что не готов. Но он был жив, а живым надо работать. И выпить ему точно не помешает.
— На вокзал, если можно, — ответил он и всю оставшуюся дорогу заставлял себя поддерживать разговор, пытаясь снова разогреть мотор.
— Как тебя туда занесло? — спросил Василий.
— Долго рассказывать.
— В переплет попал, что ли?
— Вроде того.
Василий по-прежнему недоумевал, но с присущим молодости эгоцентризмом, поняв, что истории из Чекушкина не выжмешь, не слишком расстроился и позволил своему пассажиру перевести разговор на его, Василия, собственную жизнь и мнения.
— Ну вот, приехали, — сказал он, остановившись у основания каменной лестницы, ведущей к главному входу в вокзал. — Помочь?
— Да нет, не надо, — решительно ответил Чекушкин, хотя его и перекосило от прыжка на землю.
У него затекло все тело — болезненное напряжение рас пространилось от коленей до шеи. Мимо шли по домам граждане. Он осиливал ступеньку за ступенькой. Снег летел все так же быстро, но тут он казался не таким диким. Когда Чекушкин втащил себя на самый верх, было уже четверть седьмого. Рышард, может, еще здесь, а может, и нет. Он почти надеялся, что нет. Буфет был за билетными кассами — наполненный дымом аквариум за стеклянной дверью. Никто не обратил внимания на него, когда он медленно, прихрамывая, пробирался через толпу, но увиденное им отражение, всплывшее в стекле, доходящее до плеча остальным, показалось ему до жути запоминающимся. Загулявший библиотекарь. Он был похож на порочного старого карлика. Волосы растрепались, лицо было в пятнах, шея в багровых синяках, порванный костюм разъехался у плеча, обнажив подкладку. Он готов был повернуть назад, но тут действительно увидел Рышарда, сидевшего у стойки спиной к двери, жалко ссутулившись, одной рукой потягивая черные торчащие волосы на голове.
Чекушкин приблизился, хромая, раздвигая клубы голубого дыма, и похлопал Рышарда по руке.
— А, вот и вы, — сказал Рышард. — А я тут… господи, да что с вами такое приключилось?
Чекушкин обдумал задачу взобраться на стул у стойки и отставил ее в сторону.
— Может, столик займем, что скажете? — предложил он. — Мне лучше на стуле со спинкой посидеть.
Он вручил бармену, тоже с любопытством уставившемуся на него, банкноту и пошел впереди к нише, где стояли обитые кресла.
— У-уф, — произнес он, устраиваясь. — Так-то лучше. Ограбили. Меня ограбили. Где-то час назад. Парочка стиляг. Налетели, сволочи, избили, прямо всю душу вон.
— Ах ты, господи, ах ты, господи. Ужас какой, — в голосе Рышарда звучало сочувствие, но одновременно и некое мрачно е удовольствие. Он захватил с собой начатый стакан пива — похоже, уже не первый. — Много забрали?
‹/emphasis› Портсигар. Денег немножко.
— Ай-яй-яй. Вам бы домой надо, полежать.
— Я и пойду, но сперва выпью — по-моему, я заслужил. Сами понимаете. Вы будете со мной?
Рышард помахал стаканом с пивом.
— Я имею в виду по-настоящему выпить. Ага, вот.
Глаза Рышарда расширились. Утонченностью вокзальный буфет не отличался. Тут заливали спиртное в пассажиров, которым без этой подмоги трудно было вынести ожидавший их вечер дома. Каждый столик покрывала олимпийская символика — многочисленные круги. Впрочем, сейчас через дрожжевую тьму плыло видение: официант, церемонно держащий в вытянутых руках сверкающий чистотой поднос, на котором стояла свежая бутылка “Столичной” во льду и чистые рюмки, и соблазнительные блюдечки с огурцом, ветчиной, блинами, красной икрой и маринованными грибами.
— Я и не знал, что у них тут закуски подают, — сказал Рышард.
— Их и не подают, — ответил Чекушкин. — Выпьем.
— Выпьем. Ладно, парочку пропущу и побегу. Меня ждут.
— Конечно. Ваше здоровье.
— Ваше здоровье. М-м-м, вот это я понимаю.
Чекушкин тоже начинал чувствовать себя лучше. Подлые узелки у него внутри постепенно ослаблялись — почти так же приятно, как оказаться в постели. Его стратегия всегда состояла в том, чтобы дать клиенту почувствовать: он пьет с ним наравне, по-дружески, но при этом выпивать лишь малую долю; однако на этот раз он и сам лихо приложился к бутылке, правда, не забывая заесть чем-нибудь после каждого глотка — надо же о здоровье заботиться. Рышард подталкивал свою пустую рюмку по столу к бутылке, чтобы налить еще, кокетливо тыча в нее то одним указательным пальцем, то другим, словно школьник, ведущий кубик сахара вместо футбольного мяча, или Чарли Чаплин, исполняющий свой танец перед публикой. Он улыбнулся Чекушкину, уже пьяновато. Не так давно он был хорош собой — вероятно, жена до сих пор считала его таковым, судя по тому, с какой скоростью они плодились, — однако теперь кожа вокруг глаз у него была постоянно влажной, словно сырая белая замша, и он часто моргал. Чекушкин налил ему еще.
— Как семья, дети? — поинтересовался он, рассудив, что момент, когда этот вопрос мог вызвать мысли об уходе, прошел. Так и оказалось: вопрос вызвал рассказы, мрачно-шутливый отчет о жизни зимой в двухкомнатной квартире с четырьмя детьми, старшему еще семи нет, и с тещей, постоянно сохнущие пеленки, аммиачный запашок младенческой мочи постоянно висит в воздухе, а из носу у них постоянно текут зеленые сопли.
— Я вам так скажу, — говорил он, — я их обожаю, но когда утром уходишь из дому, это как груз с плеч, клянусь, я прямо- таки выше ростом делаюсь, стоит мне только спуститься к двери подъезда.
Чекушкин сочувственно кивал, но ничего не говорил. Слишком это рискованно — делать ставку на личную жизнь человека, когда поток пьяных откровений в любой момент может повернуть и потечь в другую сторону, а ты запомнишься как некто, неодобрительно высказавшийся о его родных и близких. Другу такое позволено. Друг, может, и высказал бы тут свое мнение, а может, взял бы Рышарда за ухо, отвел вниз и впихнул в пригородную электричку. Но в одном лейтенант был прав. Эти тщательно выстроенные связи не были дружескими в полном смысле слова — скорее, имитировали таковые, идя параллельно с настоящим делом, когда впереди всегда виднеется цель, когда нет той близости, при которой можно вывести человека из себя, не придав этому особого значения. До такой степени беззаботным Чекушкин от водки никогда не становился. Он налил себе еще, глоток обжег горло.
Так насчет “Солхимволокна”, — сказал он в надежде, что может положиться в уговорах на “Столичную”. Его собственная тонкость куда-то подевалась. — Вы мне обещали разъяснить.
— Обещал? — Рышард снова принялся тянуть себя рукой за волосы. — Господи, может, не надо? День выдался тяжелый.
Да уж, это точно, подумал Чекушкин. Однако он выдавил из себя твердую улыбку — твердую, определенную улыбку взрослого, поскольку Рышард, видимо, решил играть в мальчишеские капризы.
— Да ладно вам, — сказал он. — Выкладывайте.
— Ну, не знаю, — начал Рышард. — Не знаю, какой вообще смысл. Вы, конечно, волшебник, я это признаю безоговорочно, — он погладил пустоту над бутылочным горлышком, — но это вам не под силу. Слишком высоко, не дотянешься. К тому же секрет.
— Все секрет, — резко сказал Чекушкин. — Раньше вас это никогда не останавливало. Вот что я вам скажу: давайте сделаем наоборот. Я вам буду говорить, в чем проблема, а вы мне отвечать, да или нет. Договорились? Проблема с производством?
— Нет.
— Проблема с поставками?
— Нет.
— Политический вопрос?
— Нет.
— Личный?
— Нет — и смею вас уверить, так вы не догадаетесь. Это… черт знает откуда взялось. Просто из ниоткуда. Черт знает что, такого прежде никогда не бывало.
— Так что же?
— Вы, Чекушкин, ничего поделать с этим не сможете. Какой смысл вам об этом рассказывать, раз вы все равно ничего поделать с этим не сможете?
— Раз я все равно ничего поделать с этим не смогу, то ничего страшного, можно и рассказать.
— Ой, да бросьте вы. Что значит — ничего страшного? Еще как страшно. Вы знаете, какой тут общественный резонанс? Ваши распрекрасные заказчики сломали свою машину-между прочим, единственные на весь Союз ухитрились, — и пожалуйста, весь мир за этим наблюдает. Занавес-то подняли, черт бы его побрал, до вас что, не доходит? Ваши хитроумные делишки под покровом темноты тут не пройдут, даже если сможете найти деньги.
Чекушкин сидел не двигаясь.
— Деньги, — повторил он.
Рышард в отчаянии обхватил голову руками.
— О господи, — произнес он оттуда, из укрытия, образованного запястьями и шевелюрой, — надо было мне домой ехать. Налейте еще.
Чекушкин налил. Бутылка была почти пуста.
— Деньги, — снова повторил он в недоумении. — Значит, проблема с бюджетом? Но ведь на него всем плевать.
— На этот раз нет. На этот раз не плевать. Потому что, благодаря особым, мать их, обстоятельствам и увеличению нормы выпуска в последний момент, Госплан нас решил выручить, подняв бюджет. А нам, чтобы это оправдать, надо в этом году выполнить не только план по производству, но еще и по деньгам. Взять и выдать восемнадцать машин недостаточно; надо еще и по продажам план выполнить. Так что, хоть ваши клиенты и хотят новую модель — а мы, поверьте мне, рады бы им ее дать, на самом деле, ее сделать даже проще, — но мы им ее дать не можем, потому что между улучшенной моделью и первоначальной есть небольшая, совсем пустяковая, разница в цене.
Разница в цене. Чекушкин не мог вспомнить ни единого случая за тридцать лет, когда дело было в чем-то подобном. Он с трудом пытался ворочать мозгами, продираясь через притупляющую боль духоту.
— Ладно, пусть новая модель дороже стоит, — сказал он. — В чем тут проблема? Мои ребята ведь не сами платить будут. Все равно все это на капитальный счет совнархоза запишут.
— Ах ты, господи. Да не стоит она дороже. В этом-то и есть самая прелесть, самая суть проблемы — вот чего вы разрешить не сможете. Она стоит дешевле. На 112 тысяч рублей дешевле. Каждая машина, выпущенная заводом, пробьет здоровенную, черт знает какую дыру, и так она и будет зиять в нашем плане по продажам, а в этом году мы, благодаря вашим молодцам, наплевать на него не можем. Они всем Госпланом к нам в окна цеха заглядывают, пытаются понять, что происходит.
— Все равно не понимаю, — сказал Чекушкин. — С какой стати новая модель дешевле?
— Вот и мы не понимали, — ответил Рышард. — Попросили разъяснить. Говорим, почему наша замечательная новая машина стоит меньше, чем старая? И знаете, что они нам ответили, эти, из совнархоза? Не знаете? Указали, что новая меньше весит. Говорят — цитирую дословно: “Расценки на оборудование в химической промышленности устанавливаются в основном по весу”.
— Нет-нет, я не шучу, — продолжал Рышард. — Я серьезен, как никогда. Так что, как видите, придется вам изобрести какой-нибудь способ возместить нам убытки незаметным никому способом, причем у всего света на виду, а иначе вашим клиентам снова достанется все та же старая добрая ПНШ-180-14С, та самая, с которой они так неосторожно обошлись.
Рышард отправился домой. Чекушкин тоже собрался было встать, выждав немного для приличия, но пока он сидел, с его телом произошло что-то ужасное. Под прикрытием водки его ноющие части тела застыли, как цемент. Он прирос к месту, закоченев от шеи до самого низу, до болтающихся подошв ботинок. Ноги его совершенно потеряли способность нормально двигаться. Ему пришлось попросить бармена с официантом вытащить его из-за столика и отнести вниз по наружной лестнице к такси. Своими презрительными взглядами они дали ему понять, какой жалкий у него вид и насколько эти их услуги выходят за рамки существующей между ними договоренности. Пока его тащили вниз по заснеженным ступенькам, он, обхватив безжизненными руками их за шеи, чувствовал, как растет его долг.
Да и вдова не рада была ему, когда таксист выгрузил его у нее на пороге. Между ними было установлено правило, что ему нередко придется возвращаться домой в подпитии, однако заявиться без задних ног — это уж совсем никуда. Она неохотно помогла ему доковылять до ванной, проведя мимо фотографий мужа-хранителя. Приласкаться к аппетитному бело-розовому телу сегодня ночью не выйдет. Копошась перед зеркалом с рубашкой, он постепенно, сантиметр за сантиметром, обнажил тусклый радужный синяк. Он лежал в темноте, голова у него кружилась. Кровать поворачивалась круг за кругом, и круг за кругом вращались, словно мельничные лопасти, дневные впечатления: Колины татуировки, господин Герш со своей селедкой, блевотина на снегу, пасодобль, лейтенант, лейтенант, лейтенант.
Чекушкину снился сон. Он был на фабрике, бочком пробирался по проходу мимо какой-то огромной машины. Но когда он положил на нее руку, чтобы не упасть, вместо холодного металла ощутил поверхность кожаную, теплую. По ней пробегала легкая дрожь, но не механического свойства. Он понял, что машина каким-то подлым образом оказалась живой. Под багряно-черной пленкой из одной камеры в другую перекачивалось, пульсируя, что-то жидкое, густое. Он отступил, но рука не отлипала. Она пристала к машине, и теперь, осознал он, у его руки больше не было настоящей ладони. Оторваться можно было, лишь оторвав от тела собственную руку. Его рука, все его тело стали отростками машины, он превратился в сифон, по форме напоминающий человека, по которому медленно циркулировали те же потоки. Потом исчезли стены, однако машина осталась. Она вытянулась, простерлась вдаль, в снежную тьму. Чекушкин почему-то — потому что был частью машины — ощущал ее огромность. Машина без устали поедала все, что находилось от нее по бокам, все, что еще оставалось в мире, что еще не сделалось ею самой, и свои собственные отходы она тоже поглощала. Теплая, полная отравы, она все росла и росла.
Но утром ему стало гораздо лучше. Горячий душ смыл сон, вдова улыбалась ему, давая понять, что он прощен. За кофе ему пришел в голову зачаточный план решения проблемы “Солхимволокна”, первый мысленный проект сложной системы взаимных услуг, сплетенных веночком. В половине девятого он ждал у главной проходной “Уралмаша” с запасным портфелем, нагруженным парочкой тщательно отобранных предметов. “Уралмаш”! Шкатулка возможностей! Снег прекратился, и мир был белым, как меренга, под голубоватым, как яичная скорлупа, небом. Ворота распахнулись.
— Юрий, привет, — крикнул он вахтеру, — как мать себя чувствует?
И он протанцевал внутрь на своих аккуратных маленьких ножках.
Тотчас подхватило стрельца буйным вихрем и понесло по воздуху так шибко, что с головы шапка свалилась. “Эй, Шмат-разум! Постой на минутку, моя шапка свалилась”. — “Поздно, сударь, хватился! Твоя шапка теперь за пять тысяч верст назади”. Города и деревни, реки и леса так и мелькают перед глазами…
ЧАСТЬ ПЯТАЯ
Мешковатые костюмы-двойки — не самый подходящий выбор наряда для властителей дум; и все же именно таковыми в идеале полагалось быть аппаратчикам, правившим Советским Союзом в бо-е. Ленинское государство сделало ставку на то же, на что двадцатью пятью веками раньше ставил Платон, высказывая предположение, что просвещенные умы, обладающие абсолютной властью, будут служить народу лучше, нежели презренные политиканы республик. На бумаге СССР и был республикой, по сути — огромной многонациональной федерацией республик, и его конституции (их было несколько) гарантировали его гражданам всевозможные гражданские права. Но на деле советская система относилась к понятию прав глубоко отрицательно, если понимать под ними какие-либо намеки на то, что 200 миллионам мужчин, женщин и детей, населяющим Советский Союз, следует независимо сосредоточиться на 2оо миллионах разных направлений, в которых все они будут вести поиски счастья. Это было общество с единой программой счастья, которую провозгласили научной, а следовательно — как сообщили народу, — столь же неоспоримой, сколь земное тяготение. Истоки этой программы лежали в важнейшем открытии, которое можно было приравнять к торжественному обнародованию единой логической системы истории человечества. Затем в нее были внесены уточнения, она была систематизирлвана, упрощена и, наконец, сведена к набору набитых в голову принципов, причем все это — без какого-либо ущерба для ее полноты и значимости.
Для ее выполнения те, в кого вложили необходимые знания, были уполномочены действовать напрямую, без ограничений, налагаемых законами или какими-либо моральными устоями былых времен. Так, наряду с номинальными государственными и общественными структурами и существовали партия, иерархия которой затмевала все прочие иерархии, а организационная схема отражала подлинную нервную систему страны. На каждом заводе, в каждом армейском подразделении, на каждом факультете вуза, в каждом горсовете был свой партком, сотрудниками которого были люди, на бумаге не всегда превосходящие по должности солдат, профессоров, заведующих или функционеров, среди которых они работали, но которые, по сути, обладали неограниченной властью направлять, подталкивать, дезориентировать, угрожать, вмешиваться, отменять. На самом верху эта система была явной. Президиум, управлявший Советским Союзом, не был кабинетом министров. Это был Президиум ЦК КПСС — это была вотчина Первого секретаря, вождя, главного среди властителей дум СССР. Иногда Первый секретарь являлся одновременно Председателем Совета министров СССР, иногда нет. Это было не так уж важно. Номинальная должность предсовмина была второстепенной ролью, симпатичной побрякушкой, висящей на шее у настоящей власти.
Обычным аппаратчикам, разумеется, не разрешалось философствовать в свободное время по собственному починуИдеологический курс устанавливали наверху и спускали вниз в форме решений съездов и газетных передовиц — “партийную линию” требовалось лишь воплощать в жизнь. Но, возвращаясь к властителям дум, аппаратчикам, даже тем, кто занимал низшие должности, многое оставляли на их собственное усмотрение; вернее, они обязаны были импровизировать. Им приходилось принимать бесконечные, быстрые, неоспоримые решения о судьбе стоящих перед ними людей. Теория у них в головах была всеобщей по своему распространению; всеобщей полагалось быть и их компетенции. Они действовали во имя будущего человечества, которое им предстояло построить, став сейчас, в настоящем, специалистами по человеческой природе. В этом смысле даже самые безжалостные из них работали с людьми в профессиональном смысле. Они выступали в качестве двигателей прогресса, устроителей, цензоров, соблазнителей, искателей талантов, комиков, психологов, судей, палачей, вдохновленных ораторов, воспитателей, а время от времени даже политиков — представителей народа, донося до внимания центра заботы своих избирателей. Их власти намеренно была придана эта черта: она должна была быть неограниченной, должна была обладать весом всего начинания, за ней стоящего, в каких бы непредвиденных ситуациях эти царьки ни оказались. При Сталине был период, когда их начали заменять органы безопасности, но Хрущев восстановил верховенство аппарата. Для мешковатых костюмов имелась и другая причина. Прежде, в бурные времена, на заре ленинского государства, партийные деятели обозначали свою власть, используя прямую символику силы. Они носили кожаные куртки и кавалерийские шинели, держали револьверы на виду. Позже, в сталинские времена, партийные стали одеваться скромно и строго — почти по-военному. Сам Сталин предпочитал простые гимнастерки без знаков различия; в самом конце жизни, когда его превозносили как стратегического гения Великой Отечественной, он полюбил носить разукрашенную форму пряничного генералиссимуса. Теперь же, наоборот, символику использовали подчеркнуто гражданскую, управленческую. Костюм партийного работника 60-х годов заявлял о том, что его владелец — не солдат, не милиционер. Он — человек, который может отдавать приказы солдатам и милиционерам. Властители дум снова обосновались наверху.
Однако советский эксперимент столкнулся с точно теми же трудностями, что встретили на своем пути почитатели Платона еще в V веке до н. э., когда попытались сформировать философские монархии для Сиракуз и Македонии. Тут требовалось правление вооруженной до зубов добродетели — точнее, в случае ленинизма, не совсем добродетели, но некого ее аналога, намеренно выведенного за рамки этики, жестокого в сознании собственной правоты. Мудрость следовало поместить туда, где она сможет быть безжалостной. Однако, стоило такую систему создать, как качества, необходимые для того, чтобы преуспеть в ней, стали куда ближе к безжалостности, чем к мудрости. Старые большевики, составлявшие ленинское ядро, и присоединившиеся к ним социалисты вроде Троцкого часто были людьми высокообразованными, знавшими несколько европейских языков, поднаторевшими в схоластических традициях марксизма; эти качества они сохраняли даже тогда, когда убивали, лгали, мучили и наводили страх. Это были специалисты по общественным наукам, которые считали, что принципы требуют от них вести себя подобно бандитам. Но их преемники-выдвиженцы, которые пришли им на смену в ЦК в 30-e, — не были ни величайшими альтруистами советского общества, ни наиболее принципиальными его гражданами, ни наиболее щепетильными. Они были наиболее честолюбивыми, властными, склонными к манипулированию, корыстолюбивыми, лицемерными — люди, чья приверженность большевистским идеям была неотделима от сопутствующей им власти. Постепенно их верность идеям становилась орудием все в большей и большей степени, все более и более определялась тем, что эти идеи могли позволить им ухватить обеими руками. На партийных встречах в верхах начиная с 30-х годов царило отчаянное сквернословие; это было вызвано стремлением показать, что теперь у руля стоят люди практические, люди от сохи — и к тому же настоящие русские, а не эти сомнительные читатели Бальзака с непонятными иностранными фамилиями. Матерщина по ходу собраний стала традиционным явлением — кисейным барышням тут было не место.
Удивительно в некотором смысле то, что большевистского идеализма хватило так надолго. Свои идейные обязательства Сталин воспринимал чрезвычайно серьезно. В кремлевской библиотеке он проводил время в основном за чтением. Он разглагольствовал на темы лингвистики, генетики, экономики, правильного написания истории, потому что считал, что осмысленное принятие решений является задачей власти. Его сотрудники тоже, как правило, дорожили своими собраниями марксистской литературы. После смерти Сталина Молотов жаловался, в частности, что Хрущев, отправив его послом в Монголию, заставил его расстаться с личной библиотекой. Хрущев, в свою очередь, тоже изо всех сил старался говорить, как великий теоретик, каким, словно по мановению волшебной палочки, человек становился, всеми правдами и неправдами пробившись к должности Первого секретаря. Ему это давалось с еще большим трудом, однако переход к утопии к 1980 году был его собственной затеей, как и идея мирного соперничества с капитализмом. Он не был циником. Мысль о том, что он, возможно, самозванец, глубоко его беспокоила — он все возвращался к ней, высказывая свои переживания вслух, принародно, постоянно отрицая то одно, то другое. Один скульптор посмел сказать ему, что он не понимает искусство; он набросился на него: “Был я шахтером — не понимал, был я политработником — не понимал. Ну вот сейчас я глава партии и премьер и все не понимаю. Для кого же выработаетеСталин был бандитом, на самом деле мнившим себя ученым-социологом. Хрущев был бандитом, надеявшимся, что он — ученый-социолог. Однако неотвратимо приближался момент, когда идеализму предстояло еще немного прогнить — тогда к власти в Советском Союзе пришли бандиты, лишь строившие из себя ученых-социологов.
В 1964 году Хрущева окружали лишь люди, которых назначил он сам. Поначалу ему приходилось делить власть с другими уцелевшими членами ближайшего сталинского окружения. Пользуясь поддержкой маршала Жукова и армии, Хрущеву с Маленковым и Молотовым удалось арестовать и уничтожить самого опасного из своих коллег, главу НКВД при Сталине, насильника Берию. Затем с помощью Жукова Хрущев перехитрил Маленкова с Молотовым. Затем он снял Жукова и после этого был волен распоряжаться самостоятельно. Соперников, с которыми он некогда боролся за место сталинского любимца, уже не было. Остался один его союзник — Микоян. Хрущев ввел в Президиум новых людей из ЦК, аппаратчиков с биографией, похожей на его собственную. Половина из них были выдвиженцами, другая — тоже выдвиженцами, но послевоенного времени. Поэтому, оглядывая зал заседаний — Брежнев, Косыгин из Госплана, Андропов, Подгорный, восходящие звезды Шелепин и Кириченко, министр культуры Фурцева, — он видел людей, которых лично поднял на вершину власти. Он создал их. Они были его ставленниками.
Однако они начинали его бояться. Не опасаться за свою личную безопасность — подобный страх он изгнал из верхов советской политики; нет, дело было в том, что его горячие искренние убеждения теперь заставляли его рисковать все больше и больше, причем с вещами именно того порядка, к которым относился мешковатый костюм-двойка — партийная форма. Он давал пугающе конкретные, пугающе доступные проверке обещания экономического характера, и до расплаты за эти обещания оставалось всего шестнадцать лет. Не исключено, что на помощь придут математики, помашут над Госпланом своей кибернетической волшебной палочкой, однако пока темпы роста продолжали потихоньку снижаться. Хрущев принародно устроил огромную шумиху по поводу реформы сельского хозяйства, его любимые инициативы не сходили с газетных страниц; теперь же засуха и падение урожайности подтолкнули Советский Союз к грани, за которой начинались хлебные карточки, и заставили тратить драгоценную инвалюту на импорт пшеницы в унизительных количествах — десять миллионов тонн. Он пытался подпихнуть весы стратегического баланса, разместив ракеты на Кубе; в результате едва не вспыхнула мировая война. В нем все росло и росло недовольство, нетерпение, недоумение. “Казалось бы, я как первый секретарь могу что угодно изменить в стране, — сказал он Фиделю Кастро. — Черта с два! Какие меры ни предлагаю, ни пытаюсь претворить в жизнь, все остается по-старому. Россия — что твоя квашня с тестом”. Это тесто продолжало сопротивляться, а он умел лишь одно: и дальше применять те же методы, все более и более лихорадочно, все более и более суматошно, провозглашая новые курсы, перетряхивая верховный состав, возясь и пересматривая, вплоть до вмешательства в сами основы существования властителей дум. Он без всяких видимых на то причин разделил партию на отдельные части, сельскохозяйственную и промышленную. Он поговаривал о том, чтобы проводить выборы на партийные должности — правда, только на низшие — по многокандидатурной системе. Одновременно он все меньше прислушивался к другим. Он высмеивал своих коллег не скрываясь. Он послал Микояна, у которого тогда умирала жена, на Кубу, а потом не явился на ее похороны. Он терял одного сторонника за другим, рассеянно отталкивая их от себя, пока к октябрю 1964 года за столом Президиума не сформировалось подавляющее большинство, выступавшее за его отставку.
Оставался вопрос: что делать с его обещаниями?
Однажды говорила о себе репа:
— Я, репа, с медом хороша!
— Поди прочь, хвастунья! — отвечал ей мед. — Я и без тебя хорош.
1. На понижение. 1964 год
“ЗИЛ” растворился в ночи, знакомые охранники -
Я тоже. Капитан из нового наряда остановил его на мокрой траве у двери гаража.
— Вы же шофер, так ведь? — сказал он. — Нечего вам тут смотреть.
Он все равно рванул дверь гаража, посмотрел на голый бетонный пол, где прежде стоял “ЗИЛ”. Теперь, когда черная громада машины не заполняла собой пространство, его стол с инструментами на фоне задней стены казался маленьким. А машина была замечательная. Сделана под “кадиллак эльдорадо”. На такой ездили всего три человека на всю страну. А стало быть, он, когда возил начальника, был одним из всего троих, кому доводилось чувствовать, когда жмешь на газ, этот нарастающий клекот шестилитрового двигателя, одним из всего троих, кому разрешалось вести эту хромированную громадину по специальной полосе шоссе. Точнее, это раньше так было.
— Жалко, — сказал капитан.
Шофер взглянул на него, предполагая, что тот испытывает удовольствие, смешанное с безразличием, — так посторонние обычно наблюдают, как падают с высот великие, а вместе с ними и их окружение, когда приходит пора расплачиваться за прежнее царствование. Однако тот, кажется, не особенно злорадствовал.
— Вот-вот должны новую прислать взамен. Уже есть распоряжение.
В будке охранников появились новые лица, да еще у вход, ной двери в сам дом околачивалась парочка людей, которых он не знал. Но самое странное было то, какая этим утром стояла тишина. Воздух почти не двигался, только дул легчайший осенний ветерок. Трепетали стоявшие вдоль дорожки у высокой желтой стены березы. Трепетали упавшие наземь листья вишневых деревьев, красные, печальные. Московский шум за стеной казался дальше обычного. В те дни, когда начальник тут ночевал, через день в это время из дома уже вырывался бы вихрь бурной деятельности. Никита Сергеевич уже стоял бы на ступеньках, глядя на часы, с пулеметной скоростью диктуя что-нибудь стенографистке, а супруга в это время поправляла бы ему галстук, а к толпе вокруг него подтягивались бы, пройдя через калитку в высокой желтой стене, люди из обслуги других шишек в жилищном комплексе для руководства, чтобы улучить минутку с ним, пока он не уехал в Кремль. А машина поджидала бы его у лестницы, мурлыча, сияя безупречным лаком, маня мягкой кожей, готовая к поездке. Начальник любил, чтобы ровно в 8.30 уже отъезжали; так всегда и было, даже в самую зиму, даже в мороз, когда шофер поднимался в полседьмого в темноте, твердой, как железо, чтобы разогреть паяльной лампой мотор “ЗИЛа”. Но сегодня двери дома стояли закрытыми. Многочисленные телефоны внутри молчали. Один из новых сотрудников безопасности, стоявший тут, даже курил — может, не знал, насколько начальник не переносит запах. А может, знал, но плевать хотел.
— Ага, ну вот, — сказал капитан.
Шлагбаум поднимался. В ворота просунулась длинная, черно-серебристая штука. “Чайка” — не так уж плохо. Машина хорошая. Сделана под “паккард патришн”. Не совсем то, что “ЗИЛ”, не такая широкая, не поражает своим появлением, решетка радиатора закрывает весь перед, от крыла до самых фар. Не такой государственный флагман, как “ЗИЛ”. Но все равно силы в ней есть, крупная. Если на “ЗИЛах” ездило самое высшее начальство, то “чайка” была на ступеньку пониже, ковер-самолет для остальных членов Президиума и для районных начальников. Эмблема, символизирующая птичьи крылья, сияла, раскинувшись по решетке радиатора. Большой черный капот между выгнутыми углублениями для фар тянулся назад, все дальше и дальше. Нет, правда, могло быть и хуже, “чайка” всего 10 км/ч не дотягивала до предельной скорости “ЗИЛа”; все равно достаточно, чтобы почувствовать металл в полете.
За рулем был знакомый парень из автохозяйства: вылез, отведя глаза, как только подписали бумаги, тут же отошел в сторону, как от зачумленного. Шофер не обратил на него внимания, заботливо принял машину, завел “чайку” в гараж. Потом провел ревизию. Прищурился на натертые поверхности, проверил шины. Обнаружил кусочки облупленной краски рядом с хромированной полосой, которая шла по бокам, падая и снова взлетая, словно чайка, на задних дверцах. Боковые панели и задние крылья были забрызганы осенней грязью. Снизу небольшая коррозия от соли, ничего особенно страшного. Он поднял капот. Зажигание работает нормально, V-образный восьмицилиндровый двигатель с виду немножко сношенный; опять-таки ничего страшного, однако за “чайкой” любовно не ухаживали, это было ясно. Прислали прямо из общего автохозяйства. Ну ладно, подумал он, надо помыть, натереть, сменить масло — это как минимум. А там посмотрим. Он натянул свой комбинезон.
Лежа на спине под машиной, он вдруг почувствовал, как его вежливо похлопывают по лодыжке. Он выскользнул наружу. Это снова был капитан из охраны, с тем же безразличным выражением; однако с ним вернулся и парень из автохозяйства — он открыто ухмылялся.
— Извини, — сказал капитан. — Новые указания.
Он закончил менять масло — пришлось, иначе “чайку” нельзя было выводить, — и стал смотреть, как ее увозят, как она подымается и ныряет на возвышении у будки охраны, как мелькает последний отблеск ее черного бока, когда она выворачивает на Воробьевское шоссе.
— Передумал кто-то? — спросил он.
— Похоже на то, — ответил капитан.
Вместо “чайки” ему пригнали “волгу”. Она тоже была черная — но какая огромная разница. Эта машина в основном предназначалась людям, которые сами себя возили: третьим секретарям обкомов, председателям райкомов, заводским бухгалтерам. Тысячи таких использовали в качестве такси. Их даже народу продавали, надо было только дожить до момента, когда до тебя дойдет очередь. Шофер долго глядел на нее. Машина неплохая. Сделана под “форд крестлайн”. Но по сравнению с “ЗИЛом” — консервная банка. Потом, кто знает, кому ее доверят водить — может, и не ему.
— Товарищ капитан, — официальным тоном начал шофер, — разрешите спросить, принято ли решение о личном составе?
— Я ничего не слышал.
Шофер подумал, сказал:
— Извиняюсь, можно?
Капитан кивнул. Шофер снял комбинезон и вошел в дом через вход для обслуги. Может, к тому времени, когда он вернется, “волга” уже превратится в “москвич”. А то и в велосипед.
В кухне он обнаружил повариху в состоянии неестественной бездеятельности: она сидела на стуле у стола и взирала на остатки семейного завтрака, судя по виду, почти не тронутого. Когда-то она готовила тут еду для банкета по случаю семидесятилетия начальника. Сооружала канапе для президента Финляндии и министра иностранных дел Китая. Ей доставались лучшие объедки в стране: то, что ел Никита Сергеевич, два вечера спустя ел ее муж.
— Ничего не слышала? — спросил шофер.
— Нет, — ответила она.
Может, у нее другое положение, не как у него. Она готова для Никиты Сергеевича с 54-го года, он возил его с 48-го, однако не исключено, что она останется в доме, а он отправится за самим, или наоборот.
— Выпить не найдется? — задал он вопрос наудачу.
— В буфете, — сказала она. — И мне тоже налей.
Они опрокинули по рюмке.
— Говорят, он даже не сопротивлялся, — сказала она. -
Сдался, да и все.
Шофер крякнул. Как все это пойдет, этот так называемый выход на пенсию, никто не знал. Прежде такого практически не случалось. Высокие начальники умирали на посту, или их арестовывали. Такого, чтобы они выходили на пенсию и отступали в тень, не бывало — во всяком случае раньше. Все понимали, что в прошлом, стоило человеку упасть, он тащил за собой всех домочадцев, жену, родственников, референтов, обслугу — все они вращались в водовороте вокруг стока, куда провалился их вождь; но эта новая участь — насколько тут засасывает? Что станется с ними со всеми, раз начальник решил не сопротивляться?
От выпивки хотя бы притупилась острота тревоги. Он снова вышел из дома. “Волга” стояла все там же. Он догадывался, что таким образом кто-то хотел что-то продемонстрировать. Недавно поднялась шумиха, когда начальника потянуло на экономию и он попытался урезать количество машин экстра-класса в распоряжении аппаратчиков; теперь у всех кадров средней руки будут “волги”, “волги”, “волги”, повсюду, по всей стране. Посмотрим, как тебе самому это понравится, вот что они хотели сказать.
Помыть ее, что ли, эту чертову машину? Он как раз доставал ведро, как вдруг входная дверь дома открылась, и все собравшиеся во дворе обернулись посмотреть. Вышел начальник с сыном, который поддерживал его под локоть, словно поводырь. Лицо у Никиты Сергеевича посерело, вид у него был пораженный — мышцы вокруг глаз и рта одрябли. Двигался он неуверенно. Шоферу он всегда казался воплощением власти: толстый указательный палец, когда он что-то объясняет, тычет в воздух, а то и в плечо собеседника; голос в любом помещении звучит громче всех. Внезапно на его месте оказался толстый старик. Толстый и нерешительный. Штаны у него были поддернуты на живот, как у крестьянского деда, приехавшего в город. Шофер кинул сухую замшевую тряпку, которую держал в руке, в пустое ведро; она ударилась о днище с сердитым стуком.
К самому подскочил капитан охраны. Он был гораздо выше Никиты Сергеевича, но с уважением склонил голову.
— Доброе утро, Никита Сергеевич, — сказал он. — Мельников, ваш новый комендант. Вы меня не помните, я работал в правительственной ложе во Дворце спорта. Я вас там часто видел. Какие будут распоряжения? — Он помахал рукой в сторону “волги”. — Может быть, на дачу съездить хотите?
— Здравствуйте, — медленно произнес начальник и пожал Мельникову руку. — Работа вам скучная досталась. Я же теперь бездельник. Не знаю, чем себя занять. Вы со мной от скуки помрете. А вообще-то вы правы. Чего тут сидеть? Поехали.
Тут все они набились в “волгу”, Хрущев с сыном, инженером по самолетам, на заднем сиденье, Мельников впереди, рядом с шофером. В “волге” было порядочно места, но меньше, чем в представительской машине, и когда туда влезли четверо мужчин, стало казаться, что машина забита под завязку. Все сидели в тесноте, Никита Сергеевич к такому не привык. Шофер видел в зеркальце, как он поводит плечами, поглядывает по сторонам, удивленно, как животное в незнакомом загоне. Шофер возился с ключами. По правде говоря, он успел привыкнуть к “ЗИЛу” с его замечательной автоматической коробкой передач. Он уже давненько не водил машину с ручным переключателем. Он старался изо всех сил, но, когда выруливал через арку на Воробьевское шоссе, раздался скрежет. Да и капот был гораздо короче, чем тот, к которому он привык, притом более покатый. Прямо перед собой, буквально сразу за скачущим оленем — эмблемой ГАЗа, Он видел каждую трещину в асфальте. И чувствовал тоже: у “волги”, в отличие от “ЗИЛа” с “чайкой”, рессоры не такие хорошие, дорожное покрытие ощущается. За угол, к перекрестку, где на Мосфильмовской улице царил предсказуемый сюрреализм — сегодня тут группа статистов, одетых в эсэсовскую форму, болтала с дамами в бальных платьях с локонами. А он застрял на светофоре! Стартер бесплодно пыхтел, он все жал на дроссель, и двигатель завелся, лишь когда снова загорелся красный. Дождавшись зеленого, “волга”, освободившись, рванула вперед, выдав очередь унизительных чихов.
— Что за хуйня, — пробормотал он, имея в виду не только перекресток.
— Полегче, — резко взглянул на него Мельников.
— Да оставьте его в покое, — сказал начальник с заднего сиденья.
Потом — по мосту через реку, на север, за город. Внезапно он засомневался, ехать ли по специальной полосе, но Мельников не изменился в лице, не дал никакого сигнала, так что он перемахнул через белые линии — границу привилегий — и нажал на газ. “Волга” разгонялась, жалобно скуля.
На даче Мельников вежливо попытался идти позади Хрущевых, когда они отправились гулять по любимому маршруту Никиты Сергеевича, но начальник позвал его вперед. Шофер, прислонившись к машине, наблюдал за тем, как они перешли ручей, потом зашагали по кукурузному полю соседнего совхоза. Руки Никиты Сергеевича поднялись, он начал жестикулировать — наверняка читал Мельникову лекцию о том, как правильно выращивать кукурузу. Он стал самим собой. Но потом резко уронил руки, снова съежился. Через минуту он повернул назад, зашагал в бледном свете осеннего солнца к машине. Двое других последовали за ним, не так быстро, Мельников — с внимательно склоненной головой.
Никита Сергеевич прислонился к машине рядом с шофером.
— Никому я теперь не нужен, — сказал он в воздух. — Что же мне делать без работы? Как же мне жить?
Невыносимо было видеть его таким подавленным. Шофер вытащил сигареты.
— Курить не желаете, Никита Сергеевич?
— Я должность потерял, а не мозги, — рявкнул начальник. — А ну убери это говно.
Так-то лучше.
2. Кисейным барышням тут не место. 1965 год
Эмиль плеснул на голову холодной воды из крана и пробежал руками по голому своду черепа, стряхивая обжигающие капли. Он обгорел. Голова была словно печеное яйцо, безобразно розовая, с обвисшими курчавыми крыльями по бокам. Обычно, льстил он себе, его ранняя лысина выглядела признаком достоинства — даже своего рода выставкой мозговых данных, выгодно подчеркивая гладкую оболочку, в которую заключен ум, благодаря которому он, еще такой молодой, стал заведующим лабораторией, директором института, членкором. Женщины как будто не возражали против этой перемены. Да и студенты, если на то пошло, стали больше с ним считаться. Но сейчас он внезапно показался себе смешным. Он вытерся полотенцем. Насекомые, чьих названий он по-прежнему знать не знал, наяривали июльские мотивы на лужайке у правительственной дачи, а из большой комнаты доносился столь же неутомимый гул референтов министра, громко озвучивавших то, что в данный момент было, по их мнению, у министра на уме. Он промокнул брови. Пора возвращаться туда, внутрь.
В прошлом году он сразу же почувствовал, что падение Хрущева — наверняка хороший признак. Нынче вполне возможно было представить себе разные состояния мира; а из всего, что ему удалось узнать по своим московским каналам, стало ясно: мир следует поскорее привести в такое состояние, в котором Никита больше не будет стоять у руля, потому что безумие начинало переходить границы, необходимо было что-то предпринять, чтобы защитить политику реформ от ее непредсказуемого покровителя. Столь тонкая задача, как реформа системы планирования, требовала надежных рук. Ходили слухи, что ближе к концу Никита дошел до настоящих приступов ярости, багровел, кричал, брызжа слюной, угрожал упразднить Советскую армию, Академию наук, бог знает что. Поэтому, когда его сняли, все почувствовали облегчение. Новый Президиум, с Брежневым и Косыгиным во главе, немедленно подтвердил, что основной политический курс не изменится. Исчезнет лишь “экономический волюнтаризм”, как его окрестили в передовице “Правды”. Новые люди источали намеренное, долгожданное спокойствие. Они стремились показать: теперь вами управляют профессионалы, люди надежные, деловые, они не дадут стране поскользнуться на арбузной корке, не уронят ее в открытый люк канализации. Хватит паясничать. Не будет больше этого неотесанного голоса по радио, который все говорит и говорит, делая грамматические ошибки примерно по одной в каждом предложении. Не будет больше речей, в которых Никита объясняет генералам, как вести войну, писателям — как писать книги, а водопроводчикам — как чинить трубы. Или, хуже того, в которых он объясняет генетикам, как заниматься генетикой. Прощай, сопение, ворчание, шутки, стучание по столу. Попрощаемся с человеком, при виде которого постоянно возникало ощущение, что он может испортить воздух во время обращения к Ассамблее ООН, а если так произойдет, то, наверное, загогочет. Фильмы, и те стали лучше в месяцы после падения Хрущева. Как выяснилось, накопилось немало хороших вещей, которые тем или иным образом не вписывались в недавние культурные почины Никиты, а теперь они стали выходить, один за другим. В кинотеатре в Академ городке Эмиль сидел в тесной темноте со студентами и учеными и смотрел, как наполненный клубящимся дымом пучок голубых лучей у него над головой снова раскрашивает экран картинами узнаваемой жизни. Было такое чувство, что вернулось время надежды.
Его смущали только одна-две вещи. Мелочи — ошметки соломы, которые взлетали и снова падали, не успеешь решить, то ли это настоящий воздушный поток, то ли просто отдельные порывы. Сразу же после смены правительства в “Экономической газете” напечатали странную, противоречивую статью, в которой экономистов предостерегали, советуя “не комментировать уже принятые решения”. Явно призывали к порядку, но зачем? Ведь приняли же решение держаться курса реформ. А потом, в этом году, как раз когда строительство в Академгородке более или менее закончили, во всех институтах началась реорганизация системы парткомов. Теперь они не отчитывались перед собственным парткомом Сибирского отделения Академии наук, а непосредственно подчинялись местному райкому. Казалось бы, ничего особенного, и произошло все очень тихо, без особого надрыва, но если отнестись к данному новшеству с подозрением, то видно, что эффект от него и вправду будет нежелательный: те академические слои, через которые раньше проходили директивы, окажутся отрезанными. Это лишит ученых возможности самоуправления. Он выставил улавливающие антенны, однако ничто как будто бы не предвещало, что новую структуру собираются использовать в каких-то определенных целях. Может, просто очередная мера, какие периодически принимают, чтобы утвердить контроль, — сигнал закрутить гайки, отданный почти бездумно. Откуда бы он ни поступил, он был явно куда спокойнее, чем какие-нибудь оголтелые нападки на Академию, и Эмиль должен был признать — теперь, когда он стал одним из директоров институтов, которым принадлежала власть в городе, — что самому ему абсолютно никак не мешали, ни в чем не препятствовали.
Возможно, он волновался бы сильнее, если бы не это радостное возбуждение. Он уже не первый месяц пребывал в состоянии нетерпения, очень напоминавшего тревогу. Просыпаясь по утрам, он чувствовал его, это давление в груди, оно снова включалось рывком, словно это плохие новости, а не хорошие вспоминались ему каждый день, следовали за ним под душ, за стол, завтракать с детьми, на прогулку под большими деревьями. (Поскольку теперь, став членкором, а значит, так сказать, будучи на полпути к званию академика, он получил на семью ровно полдома и стал жить рядом с Леонидом Витальевичем, среди наперстянок и высоких сибирских трав.) Он не мог угомонить это возбуждение, даже если бы захотел. Разве может сердце не колотиться, когда знаешь, что полная реализация всех твоих планов, над которыми ты работал целую жизнь, несется тебе навстречу? Время пришло, пришел этот год, этот момент, когда история наконец-то призвала тех, кто способен осуществить сознательный планомерный контроль; причем вышло так, что к этому моменту он сам успел подняться достаточно высоко, чтобы ответить на этот призыв, стал известен в стране: его имя, он сам как новая звезда Академии, лицо заново математизированной экономики. Становилось все яснее, что Косыгин серьезно относится к грядущей реформе народного хозяйства. Когда в декабре поступили благоприятные отчеты об эксперименте, в ходе которого магазинам одежды позволили устанавливать план выпуска двух текстильных фабрик, Косыгин мгновенно расширил этот эксперимент, включив в него 400 фабрик — вот так, одним махом. Выступая перед Госпланом в марте, он говорил, будто свой человек из круга Эмиля. “Нам следует полностью освободиться, — сказал он, — от всего, что когда-то связывало должностных лиц, заставляло их составлять планы, руководствуясь не интересами народного хозяйства, а другими принципами”. Наконец-то долой идеологию, наконец-то на ее место придет чистый лист, на котором напишут техническое решение задачи об изобилии.
В то же время радовало и другое: становилось все более и более ясно, что из всех предшествовавших предложений по части реформ по-прежнему рассматривались лишь те, что поступали от группы Академгородка. Замечательная статья в конце прошлого года разгромила гиперцентрализованную схему их конкурента, академика Глушкова, основанную на всевидящем, всезнающем компьютере, который управлял бы народным хозяйством напрямую, не требуя денег. Автор попросту рассчитал, сколько времени ушло бы у лучшей из существующих в настоящий момент ЭВМ на то, чтобы выполнить необходимую программу, если принять советское народное хозяйство за систему уравнений с 50 миллионами переменных и пятью миллионами ограничений. Ответ был: около сотни миллионов лет. Прекрасно. Таким образом, теперь в игре оставались лишь они — их собственная разумная, децентрализованная идея оптимального ценообразования, в которой теневые цены, рассчитанные на основе альтернативной стоимости, позволят согласовать план без необходимости обладания недоступной полной информацией. Сигналы сверху все указывали на то, что Косыгин не возражает против их логики. Министр выслушал доводы математиков-экономистов, министр говорил на языке матэкономики, министр собирался действовать согласно идеям математиков-экономистов. Эмиль каждый день ожидал звонка — ведь к этому времени реформы уже ощутимо разрабатывались внутри Госплана, и скоро к делу должны были привлечь экономистов.
Но звонка все не было и не было, прошла весна, а он все ощущал, как тиски надежды с каждым днем все туже сжимают его грудь. И вот, на удивление поздно, это произошло: приглашение в Москву, на консультацию с председателем Совета министров Косыгиным. Из приглашения следовало, что Леонид Витальевич тоже может приехать, если захочет. Они решили, что лучше не надо, по понятным причинам. И Эмиль сел в самолет с портфелем, полным докладных бумаг, с головой, полной убедительных доводов, и полетел на запад. И в аэропорту его встретили честь по чести, отвезли на машине из московского пекла в загородную резиденцию, где Косыгин занимался делами в летнее время. И тут его тепло приветствовали. И вот теперь он пребывал в недоумении.
Как только Эмиль шагнул обратно, в большую комнату дачного дома, он почувствовал, как обожженная кожа снова стянулась на лбу, однако у предсовмина вид был такой же хладнокровный и сдержанный, как всегда, он сидел на своем месте в первом из трех рядов стульев, лицом к доске. Дверь на веранду была открыта, чтобы обеспечить циркуляцию воздуха, но воздух циркулировать не желал. Он висел неподвижно, густой, напоенный запахом, похожим на пыль булочной, шедшим от пшеничных полей поблизости. И все-таки белая рубашка предсовмина не смялась; черный узел его галстука был затянут высоко и туго под его седеющим подбородком. Алексей Николаевич Косыгин был аккуратным старым политиком, крепким, сухим, с глубокими морщинами, идущими от носа к уголкам верхней губы, и щеки, когда он сардонически улыбался, поднимались, превращаясь в мускулистые узелки, круглые, как биллиардные шары. Он сидел спокойно, положив руку на спинку пустого деревянного стула рядом с собой, и с любопытством взирал на Эмиля. Считалось, что для партийного деятеля он весьма умен, и Эмиль верил, что это правда. Легко было представить себе его мастером текстильного комбината, которым он некогда был, достаточно было вообразить себе его в комбинезоне, который для него наверняка был, как и эта двойка, просто костюмом — что бы Косыгин ни надевал, он оставался таким же отстраненным и наблюдательным.
— Продолжим. Вы готовы? — сказал референт.
Из его слов каким-то образом следовало, что заседание прервалось из-за Эмиля на несколько часов, а не минут. Возможно, его долгий опыт работы с предсовмином позволял ему улавливать малейшие следы косыгинского нетерпения.
Эмиль ничего не замечал; правда, уже то, что он видел перед собой, не обнадеживало.
— Вы нам как раз объясняли, профессор, что мы все неправильно поняли, — сказал Косыгин.
— Нет, разумеется, нет…
— Вот и хорошо, — продолжал министр, — а то ведь, насколько я вижу, в тех мерах, которые мы наметили, нет почти ничего такого, чего бы не порекомендовали вы сами. Странно было бы, если бы вы сейчас взяли и передумали.
Референты заухмылялись. Он принялся отсчитывать на пальцах бледной руки:
— Процентная ставка, которая позволит надлежащим образом дисконтировать будущие прибыли от намеченных вложений, — есть. Новый способ расчета доходов предприятий, включающий в себя расходы на содержание и эксплуатацию оборудования и средств, — есть. Выполнение плана должно основываться на доходах, а не на выпуске готовой продукции, — есть. Все предложения вашей группы. Так что же вам не нравится? На какой же глупости вы нас, по-вашему, поймали?
— Нет, товарищ министр, об этом нет и речи. Разумеется, нет, — сказал Эмиль. — Все это превосходные приложения матэкономики на практике.
— Вот спасибо, обрадовали.
Тут референты Косыгина засмеялись.
— Просто отсутствует одна вещь, одна существенная вещь.
— Да? Расскажите-ка.
— Видите ли, — начал Эмиль, стараясь, чтобы его голос не звучал по-профессорски, — это вопрос… разумного подхода. Почему выгодно поменять планирование, перейти от количества продукции предприятия к прибыли, которое оно получает? Потому что это лучший способ определить, насколько эта продукция полезна, а также насколько эффективно работает предприятие. Как говорит наш Леонид Витальевич, оптимальный план есть по определению план, приносящий прибыль.
— Да, да, — сказал Косыгин. — С этим никто не спорит. Дальше давайте. Что вы хотите сказать?
— Я хочу сказать, товарищ министр, что это верно лишь при определенных условиях. Прибыль является разумным показателем успеха лишь тогда, когда сама по себе происходит от продажи товаров по разумным ценам. Мы велим предприятиям максимизировать прибыли. В то же время мы велим им поставлять товары, которые требуются их заказчикам. Однако они смогут добиться и того, и другого одновременно только в том случае, если цены на товары, обладающие самым высоким спросом, будут таковы, что обеспечат самую высокую прибыль. Иначе у них будет выбор: поставлять то, что заказчикам нужно, но не получать прибыль, установленную планом; или же выполнить план по прибылям, спихивая заказчикам товары, которые наиболее выгодно производить, независимо от того, нужны они им или нет. Прибыль разумна лишь тогда, когда разумна цена. Могу привести вам пример, — Эмиль полистал свой блокнот, оставляя влажные следы пальцев на углах страниц. — Возьмем опытное начинание, проведенное в прошлом году на фабриках “Большевичка” и “Маяк”. В январе в “Экономической газете” был опубликован отчет…
— Я его читал.
— Да, конечно, товарищ Косыгин. Тогда вы, вероятно, помните раздел, где шла речь о прибылях. В течение полугодового периода, когда фабрики производили только то, что заказывали магазины, продажи выросли, тогда как прибыли упали по сравнению с тем, что было полгода назад. На “Большевичке” с 1,66 миллиона рублей до 1,29 миллиона; на “Маяке” — с 3,15 миллиона до 2,3 миллиона. Причем, как отмечалось в отчете, это произошло не из-за сбоев в работе данных фабрик. Это явление целиком являлось результатом неразумного ценообразования. Например, выяснилось, что у практически одинаковых мужских костюмов — одного размера, сшитых из одной и той же ткани — совершенно разная цена.
Вы что, правда хотите поговорить про цены на брюки? — сП росил Косыгин. Референты снова начали смеяться, но он поднял руку, призывая к тишине, и продолжал: — Не вижу тут серьезной проблемы. Это же небольшие трудности, связанные с переходом от одной системы правил к другой, вот и все. Поначалу из-за них дела, может, и пойдут не очень гладко, но пересмотр цен, назначенный на 1967 год, эти неровности сгладит. Можете не сомневаться: когда в Госкомцене станут просматривать данные по розничной и оптовой торговле, все это примут во внимание. Для того и существует период обкатки. Так, давайте двигаться дальше. Что у вас там следующим пунктом ваших этих самых критических замечаний?
— Прошу прощения, — в голосе Эмиля звучало возбуждение и упорство, — но я вынужден настаивать на своем утверждении. Неразумное ценообразование не является трудностью переходного периода. Это вопрос фундаментальный. Мне казалось, что это понятно. Оно не пройдет само по себе, и Госкомцен тут не поможет. В каталоге номенклатуры продукции сотни тысяч наименований. Откуда же комитет, простите меня, но откуда же любой, даже самый хорошо информированный комитет узнает, какой уровень цен на каждый из мириада предметов отражает истинное состояние возможностей, связанных с их производством, и истинный спрос на каждый из них? Это невозможно, совершенно невозможно. И последствия будут непредсказуемые! Если директора руководствуются только прибылями, но не могут получить надежную информацию относительно приоритетов плана в целом на основании цен, приоритеты плана в целом соблюдены не будут. Выпуск продукции ускачет бог знает куда.
— Мы думали об этом, — сказал один из референтов. — Поэтому мы и меняем систему производства по заказу, прежде чем распространить ее на все народное хозяйство. Подробные заказы по-прежнему будут поступать от заказчиков, однако полный объем выпускаемой предприятием продукции теперь будет устанавливать Госплан.
— Что? — воскликнул Эмиль.
— Полный объем выпускаемой предприятием продукции теперь будет устанавливать Госплан, а сырье будет распределяться централизованным образом, как раньше.