Какой-то сумасшедший проник в зал, это явно, и кричал. Отсюда суматоха, странная свалка на полу, какая-то борьба.
Надпись «Любимой», однако, содержала еще какие-то слова, не видные из-за скрутившейся ленты.
Я подвинулась поближе к венку, дотянулась рукой и расправила надпись.
«Любимой жене Алевтине!» — таков был венок.
Рядом я прочла опять-таки «Дорогой Алевтине» и какое-то сложное, свернувшееся в трубочку отчество, пропавшее среди цветов, и «Любимой маме от Ольги и внуков». Что за бред?
Мефистофель стал женщиной и умер в старости?
Вот это новость так новость, вот это перескок, смена времен!
Но ведь он писал мне, что скоро найдет способ оставаться прежним в изменившемся будущем.
— Дорогая Валя, — послышался новый плачущий, теперь женский, голос. — Алевтина! Прости меня!
Я подобралась поближе. Ни усов, ни бороды у покойника! Старушка явно!
Все понятно. Я попала не туда.
Но как же так, всего две минуты назад я явственно видела нос Мефисто!
У меня что, произошло выпадение из времени? Я тоже перескочила, пропустила все, на ходу потеряла сознание и очнулась позже? Позже на сколько?
Час или десять минут я была без памяти? Тут, ровно на этом месте, простояла как истукан?
Мефисто ведь работал над проблемой пересечения времен. Перетащил меня в другой момент?
Кстати, я уже вчера отметила некоторые несообразности в своей собственной жизни: утром, оставив на зажженной конфорке сковороду с омлетом (уже не успевала поесть), я, вернувшись домой вечером, обнаружила ее, совершенно черную, обгоревшую, в раковине, а плита была выключена.
Притом я точно знала, что именно забыла сковородку на плите, и за весь день ни разу о ней не вспомнила! И когда это я возвращалась к себе домой, когда выключала огонь, когда ставила обгоревшую сковороду в раковину? Этого же не было точно! А живу я абсолютно одна, и дверь отпирала своими ключами, которых нет ни у кого! И не могли воры войти в квартиру, кинуться к дымящейся сковороде, привести все в порядок и уйти с миром!
Явно поработал добрый дух, явно.
И вот теперь я стою как полнейшая идиотка среди посторонних людей и хороню постороннюю бабушку! Какую-то «Любимую»! Причем уже давно я пялюсь на этот венок, почти с самого начала, когда встала в изножье гроба…
— Простите, сколько у вас на часах? — спросила я женщину впереди себя.
Она ответила, полуобернувшись (я увидела незнакомый профиль и красный нос):
— Тринадцать тридцать.
Вот это да! Похороны Мефисто были назначены как раз на тринадцать тридцать! И я еще опоздала минут на десять, и нас долго не пускали, предыдущие никак не выходили… Где-то около двух часов мы вошли в этот зал.
Я посмотрела на свои часы. Три ровно.
— Извините, а какой сегодня день?
Она даже не обернулась, только покачала головой:
— Понедельник.
Так. Понедельник это и был. Я прекрасно помню.
— А год, год какой? Понедельник какого года?
Она покосилась на меня через плечо и промолчала.
Может быть, подумала, что я не в своем уме или просто захотела поговорить, посторонняя всем на этом семейном сборище.
Я и одета была совершенно не как они, без черного платка на голове. Вообще без шапки.
Я потихоньку вышла из морга в чистое снежное поле, по которому шла наезженная дорога, усеянная еловыми веточками и пестрыми лепестками.
Дорога вилась в полях до горизонта. Автобусы стояли рядами у здания с трубой (это был, видимо, крематорий).
А я же ведь в два часа приехала на улицу Хользунова, такси ползло через все городские пробки, водитель долго блуждал по переулкам, ища возможность проникнуть на улицу с односторонним движением. Вокруг простирался шумный, грязный, забитый транспортом город, солнышко показывалось из-за туч, тротуары были мокрые… Конец сентября был!
Белое безмолвие окружало меня.
Я повернула к автобусам.
Что самое неприятное, всем здесь я была посторонняя, и теперь надо пристраиваться к чужим автобусам, к чужим людям…
Я вернулась в зал крематория, инстинктивно пробралась к той тетушке, у которой я спрашивала время. Это был единственный знакомый мне человек в данном времени.
Тут уже лилась траурная музыка, гроб уходил за занавеску, люди рыдали, кто-то очень громко выл, буквально во весь голос, отпустивши поводья. Плакальщица явно профессиональная, заводная.
Вдоль стен стояли те самые венки с надписями «Любимой», «Дорогой», «Незабвенной».
Женщина, та, моя единственная родная душа, полуобернувшись, сказала:
— А Николай так ее и не увидел.
— Да, — ответила я тихо.
Она меня явно за кого-то приняла!
Играя свою роль подавленной горем родственницы Николая (как меня зовут-то?), я немного скуксилась, понурилась и побрела наружу теперь уже в толпе, имея в поле зрения свою знакомую, вернее ее спину. Вслед за этой черной спиной я забралась в автобус, надеясь куда-нибудь приехать.
Одета я была, конечно, несоответственно — легкая куртка, брюки, все темное, очень приличное. Черные очки! Я их быстро стащила. Любопытствующие уже оборачивались (я села на заднее сиденье справа).
По рядам пошла гулять бутылка водки, мне тоже налили в пластмассовый стаканчик.
— За нашу дорогую, — провозгласил кто-то впереди, и все согласно кивнули и выпили. Я сделала вид, что пью, переждала немного и вылила водку себе под ноги. Хорошо, что рядом сидящий мужик в это время дул из горла своей, отдельной бутылки.
— Как тебя? — спросил он.
— Лена, знакомая Николая.
Спасибо тетке.
— Ты откуда?
— А вы откуда?
— Я-то с Талдома, — с большим упреком ответил мужик.
— А как вас зовут?
— Николай.
— Тоже? — глупо сказала я. — Николай… Надо же… А как отчество?
— Так Петрович. Ну… а ты откуда? — как-то уже не сдержался он.
— А я из Америки, — вдруг вырвалось из моего рта.
— А, — развязно отвечал мой Николай. — Слышали мы, слышали о вас.
Бог ты мой!
— Ну и как ты теперь? После этого убийства? — спросил он с некоторой оттяжкой.
— Я?
— Да. Вот ты. Не будем вообще вспоминать, она о тебе говорила всю свою жизнь. Она верила, что найдет тебя…
(И прикончит, подумала я.)
И, опережая события, ляпнула:
— Меня осудили.
— Сколько дали?
— Двадцать лет.
— Дела, — кивнул мой Николай своей дурной головой. Видимо, в знак того, что двадцать лет — это справедливо.
После чего он выдул бутылку до дна.
Затем он заснул, успокоенно положив на мое хилое плечо эту свою голову, набитую теперь полнейшей информацией.
Слева от меня сидела еще одна тетка. Она все, оказывается, слышала.
— Валя о тебе говорила всю свою жизнь, — подчеркнула уже сказанное тетка. — Она верила, что найдет тебя. Это Николая, — объяснила тетя вперед мужику и старушке.
Те обернулись.
— Как она мечтала тебя убить! — сказала старушка.
— Она же закончила свою жизнь на балконе, думала тебя встретить сверху, — продолжала тетка слева.
— А я не успела, — ответил мой рот. Тяжелая голова Николая-2 подпрыгивала на моем плече, дорога была неровной.
— Вот так да, — сказал старичок и обернулся ко мне. — Николая собственной персоной, Николая Степановича. Где же был ты, Николай?
Я заметалась. Что это, я стала Николаем?
Потрогала лицо. Нет, все мое со мной. Курточка, под курточкой свитерок, белье, грудь.
— Где он был, там его нет, — продолжала я этот дикий разговор. — Он пасет ослов на Апалачах.
Они покивали.
— Ослов, козлов на даче, — пронеслось вперед по рядам. Кто-то не расслышал и переврал.
Не важно, что они там мелют, главное, чтобы они не оставили меня в этой заснеженной пустыне. А довезли бы куда-нибудь.
— Тебя теперь отпускать нельзя, — сказал старичок. — Она так ждала этой встречи.
— Так ждала, так ждала, — понеслось по рядам.
Внезапно я ответила так:
— Какой знакомый крематорий! Я хоронила здесь Риту. Был батюшка.
— Да-да, — заговорили в автобусе. — Сколько мы сюда перетаскали!
Минуты две они наперебой выкрикивали имена и фамилии, стали спорить, выпили еще, затем запели.
За окнами темнело.
Какой хотя бы год?
— Ни у кого газеты нет? Ноги промокли, — фамильярно обратилась я к автобусу.
— Я хоронил тут Элизбара, — обернувшись, ответил спереди щербатый старичок, — начальник цеха был! Винзавод уже закрыли. Новое оборудование купили, всех уволили… А Любу еще раньше. Ее прямо вынесли. Говорила: «Пила до вас и после вас буду!» А техник-технолог. Мы привозим ее, она свекрови кричит: «Ну ты, деловая! Мой халат снимай!»
— А что такое время? — спросила я.
— Время? — услышала женщина слева. — Пора спать. Время ночь.
Николай поднял голову с моего плеча и ответил:
— Пять часов?
— А Шуру тут хоронили, — сказала ему я. — Такой Шура Мефисто.
— Это сколько раз было! — Николай даже отпрянул от меня. — Я с ним вместе учился!
Здрасьте. Приехали.
— В каком классе?
— В десятом.
— Но он был моложе вас?
— Да, было ему восемь лет. Моложе! Это не то слово. Он пришел к нам в сентябре из второго класса, видали? Мы уже усы брили! Закончил сразу за месяц школу и в октябре поступил в университет и тут же, когда ему исполнилось десять, его закончил!
— Подумать только…
— У таких людей, — назидательно продолжал Николай, — есть привычка возвращаться и перескакивать туда-обратно через некоторое время! Это и есть бессмертие, — сказал он. — Меня таскал. И всех с собой гоняет. Возвращаюсь так огурец, а моя жена бабушка.
— Вот у нас какой год? — придирчиво спросила я.
— Не это важно! — воскликнул нетрезвый Николай, — Он вообще сейчас в клинике живет на сохранении.
— И как себя чувствует?
— Да чувствует, — отвечал Николай. — Скучает. У него целый этаж. Да это не здесь. Сын профессор. Миллионер. Жена то там, то там. И Шура этот Мефисто мне все время звонит. Когда явишься. (Неожиданно он вызверился.) Ра-бо-та у меня, ясно?
— А вы кем работаете?
— Я? Я оператором. Ты что, маленький ребенок? Иди в люлю! — вдруг сказал в пространство Николай. — Я же оператор! Уборочный комбайн! Сутки через двое!
— А мы сутки через трое, и мне сейчас заступать, — перебила я его и спустя некоторое время уже шла среди мраморных колонн.
Сияло вечное небо. У меня были голые коленки, на кудрявой голове ловко свернутая ветка плюща.
Лабиринт
В тот момент, когда земля задышала, месяц выступил как бледная чешуйка на еще светлом небе, а трава уже была тут как тут, то есть апрельским вечером, девушка Д. наконец пришла на садовые участки садоводческого товарищества «Лабиринт», раскинувшего свои домики среди плодовых деревьев, уже тоже окутанных зеленым туманом.
Дом только что похороненной тетки, престарелой и нищей, выглядел почерневшим от дождей, но был вполне крепкий.
Внутри оказалось пыльно, пахло яблочной гнильцой (на просторном чердаке лежали в газетах морщинистые коричневые прошлогодние яблочки, тетка не успела их вывезти, вывезли в больницу ее самое). Две комнаты и терраса, однако, были вполне пригодны для жизни, разве что замусорены до ужаса, просто разграблены посмертными посетителями, все было высыпано как из рога изобилия.
Правда, шкаф и кое-какую мебелишку не вынесли вон, было на чем есть и спать. Хорошо также, что имелись газовое отопление и плита, тетка прекрасно подготовилась к длинной старости. Тетка жила тут безвылазно, одиноко, никого собой не обременяя, идеальный случай, хотя слегка и тронулась, видимо, потому что соседки рассказали, что ранней весной, приехав на посадки редиса по снегу (такой способ), застали ее на участке (в последний год жизни) и спросили, каково-то было тут обитать одной, а она ответила, что я не одна, со мной Александр Блок, вон он, навещает, и она кивнула на дом. Вид у нее уже был плохой, но какой-то даже счастливый.
Д. после этих рассказов (она узнавала у соседки как раз насчет газового отопления, как включать) — Д. после такого предисловия решительно взялась за полы, вскоре развела костер из бумажных отходов, сортировать не было сил, а там мелькали письма, стихи, счета, заполненные тетради, какие-то списки, важные следы чужой жизни, гори оно огнем! Стихи она взяла в руки поинтересоваться — оказалось, действительно строчки Блока. «Мне снится берег очарованный», выцветшими чернилами с буквой ять, какое-то странное послание.
Позже она вспоминала о тех тетрадях, жалко, что сожгла, может быть, тетка что-то бы ей оттуда, из-за гроба, как-то сообщила, ведь тексты — это опыт чужих ошибок, лазейка в лабиринте, наука дуракам и т. д.
Но что сделано, то сделано, тогда еще Д. не любила свою тетку, как полюбила позже.
Короче, до самой ночи Д. устраивалась на ночлег, надо было спешить освободить хотя бы одну комнату, но, поддавшись наркотику труда, Д. не успокоилась, пока не убрала, не вылизала весь домик. Костер чужого ума горел ясным пламенем на участке, валил сладкий дым, мокрые тряпки после мытья пола и окон висели на нижних сучьях, а Д. нашла банку довольно пригодных белил и заодно, пропадая от усталости, побелила изнутри и рамы окон (снаружи завтра).
Это был такой трудовой запой, видимо, инстинкт рабочих пчел, который ведет по жизни многих и многих женщин, сладко наводить порядок на новом месте весной!
Домик сиял.
Д. была счастлива, как никогда.
Дом тетя Леля завещала именно ей, и никаких пап-мам Д. не хотела звать ни в гости, ни тем более на постой, ее семья жила шумно, откровенно, даже цинично, и Д. стремилась вон из этого вонючего людского тепла — туда, где никто не вынудит незамужнюю девушку плакать, накрывшись подушкой, особенно после откровенно-заботливых возгласов отца, что ничего, что дочь у нас не девица, заклеим бумажкой и выдадим замуж! Мать в ответ кричала: «Идиот поганый». Возникал обычный семейный круговорот, теплый, густой, как суп, ежедневный, обязательный, обезоруживающий, потому что отец страдал, уязвленный тем, что некто Миша не женился на дочери, прожил просто так два месяца в квартире, проужинал шестьдесят раз, поварился в семейном котле среди циничных, откровенных слов заранее огорченного отца («А кто он нам? Пусть идет, куда шел») и громких, не менее циничных возражений матери; за отчетный период Миша перебрал свой пуховой спальный мешок, с которым приехал к невесте, каждый вечер терпеливо разворачивал и перебирал комок за комком, затем выстирал все по отдельности в мыльной стружке, сам все приготовил: таз, тазик и ведро — опять разложил высохшее по полу, простегал крупными стежками, ни слова ни говоря, потом скатал, собрал вещи и вышел вон к ночному поезду, турист, походник, мужчина, немногословный, как полагается.
Ребенка у Д. не завязалось, Д. вообще все эти два месяца до ужаса стеснялась отца и мать, пребывающих за тонкой стенкой, они ни разу не ушли из дому, ни в кино, ни в гости, ни просто погулять, вроде бы сидели и сторожили.
Несостоявшийся зять, который все это время ночевал на полу в одиночестве, уезжал как бы временно, завязал свой рюкзак, водрузил на него спальный мешок выше головы и, наскоро простившись с плачущей Д., она лежала как в горячке на своей кровати, канул в вечность, не поняв и не приняв ничего, эту семейную атмосферу полной правды в выражениях, убрался домой куда-то за Уральскую гряду, где у него была своя, в свою очередь, еще не старая мать, тоже откровенная до ужаса, которая в ответ на телефонный звонок Д. прямо сказала: «Нечего сюда звонить, поняла? У него хорошая невеста тут».
Д. решила ночевать на полу, на своих одеялах, а тахту и ребристый диван пока только протереть, насчет же выбивания пыли подумать завтра, как это выволочь во двор.
Потом она села пить чай и все думала о тетке. Почему она завещала дом именно ей, причем тайно, вызвав ее на свой вокзал, отдала бумагу, говорила кратко, глядя на Д. круглыми, очень светлыми карими глазами (цвета чая) со своего румяного, коричневатого, как печеное яблочко, худого лица. Она вроде бы опаздывала (куда?) и спешила на поезд, хотя эти поезда ходили туда-сюда каждый час.
Причем, что чудом можно было бы назвать, на среднем пальце правой руки, когда тетка заботливо сняла самовязаную коричневую шерстяную варежку, у нее обнаружилось кольцо с круглым, выпуклым ясно-коричневым камнем точно под цвет глаз. Зачем тетка его надела на вокзал? Что за щегольство?
Позже-то это кольцо нашлось, Д. его обнаружила, вернее, изумилась, увидев, но именно позже.
Отношения между теткой и ее младшей сестрой, мамой Д., были давно, с детства, плохими, мама Д. родилась, когда тетке было уже восемь лет, и ревность поселилась в ее сердце, ревность и зависть, особенно когда мама Д. выскочила замуж, тетке нравился мамин жених, это явно. Такую семейную легенду мама повторяла не раз, а отец, смеясь, не отрицал. Сама тетка так и осталась при родителях старой девушкой, проводила инвалидов на погост вкупе с их болезнями и неподвижностями, несчастная, все звонила, приглашала попрощаться с еще живыми, чего прощаться заранее, не каркай, яичница, шутил отец. Он называл свояченицу «яичница» и часто говорил: «Яичница, напиши на меня завещание, ты же одна, хоронить тебя буду я».
Д. пила чай на свободе на теткином завещанном раздолье, за чистыми стеклами сиял негаснущий майский закат.
В детстве Д. провела здесь как-то летний месяцок, уже после смерти деда и бабушки, по очень важному поводу: мама Д. легла в больницу, а отец мигом уехал в командировку, и тетя вынуждена была взять маленькую Д. на дачу. Девочка Д. заболела вскоре, плакала перед сном каждый вечер, тосковала по маме с папой, а тетка приходила к ней, брала на руки, завернувши в одеяло, как младенца, даже сшила ей специальную куклу-мальчика, Пирамидона, чтобы Д. принимала пирамидон. Тетка читала ей какие-то непонятные стихи, при этом она зажигалась чуть ли не страстью и произносила стихи с силой, а Д. капризничала и не хотела слушать. Потом все душевные раны у маленькой Д. зажили, ребенок, как кошка, должен привыкать к одиночеству, если его бросили, что делать, она и привыкла к тете, неотлучно ходила при ней в магазин, на станцию, даже поехали однажды в электричке и на автобусе на почту в райцентр звонить. Тетя заказала разговор, взяла трубку, услышала чей-то голос, но говорить не стала, сразу вышла из кабины и со скандалом взяла обратно деньги за неиспользованный разговор. Они к тому моменту уже прожили вдвоем месяц, а тут вдруг, вернувшись в «Лабиринт», тетя собрала вещички Д. и повезла ее на электричке в Москву, и там молча отдала в дверь отцу, мать тоже была дома, оказалось, мама провела в больнице только три дня, и отец сразу же вернулся, командировка была короткая, но они так, хитростью, решили заставить тетку взять маленькую Д. к себе на дачу! Свежий воздух нужен ребенку! Они проклинали тетку на все корки, они рассчитывали уехать в отпуск в военный санаторий, куда детей не брали. Уже были на руках путевки. Что же, пришлось сдавать одну путевку, и мать, ругаясь, поехала с Д. тоже в Судак, там сняла за дорого комнатку на двоих, и так и прожили недовольные двадцать четыре дня, а очень хотелось отдохнуть одним на воле без детей в военном санатории. Отец вечно опаздывал в свою палату, уходил от матери в санаторий нехотя, лазил туда в окно на первом этаже после отбоя, утром встречался с семьей недовольный, и они с мамой ругали и ругали тетю Лелю.
Так что воспоминания о тетке были самые недобрые, и почему она вдруг решила оставить Д. свою дачу, непонятно.
Но факт остается фактом, раздался звонок, далекий голос закричал: «Москва, говорите с Рузой», — и теткин еле слышный голос назначил Д. свидание на вокзале, на шестой платформе у ступенек, завтра в три.
Тетка, как уже было сказано, сияла нездоровым румянцем после двух часов пути, глаза ее были прозрачные, как полированное красное дерево, и тетка сунула Д. согнутую пополам новую бумагу со словами:
— Ты у меня одна. Я тебя вспоминала, моя голубушка, как ты часто плакала, а я тебя баюкала. Я написала в твою пользу завещание на свой дом в «Лабиринте», тебе позвонят. Под дождевой бочкой в саду на глубине лопаты будет закопана стеклянная банка с подарком. Мой поезд скоро, беги, ты опаздываешь, ты стала такая взрослая, красавица…
Д., идя домой, поразилась, никто ей не говорил никогда, что она стала красавицей, мать, наоборот, критически смотрела на Д. и была всегда недовольна ее ростом, дородностью, румянцем, кричала, что меньше есть надо булочек в институте, что сейчас не модно быть толстой, не нажирайся хоть на ночь, опять все конфеты уничтожила!
И взрослой она стала даже слишком, работала в институте уже восьмой год, в справочном кабинете, заполняла формуляры вдали, в пыли, расписывала газеты и журналы по тематике, раскладывала по папкам, ходила с женщинами из библиотеки в бассейн, сеанс по воскресеньям в восемь утра. Сутулилась. Мать кричала в бессильной муке: выпрямись, кулема!
Д. прочла в метро составленное теткой завещание, причем вспомнила, что после смерти деда мама долго настаивала на том, чтобы Леля прописала к себе Д. или хотя бы съехалась с ними, с оставшимися в живых родными, но тетка Леля даже разговаривать не хотела, бросала телефонную трубку.
Д. не стала спрашивать старуху, что с квартирой.
Теперь, сидя на дачном участке в домике тети Лели спустя столько лет, Д. снова задалась вопросом, что же случилось с квартирой, это ведь было бы большое богатство для нее, стареющей библиотечной крысы, жить с отцом-матерью становилось невыносимо, они все трое сидели как в общей камере, в заколдованном тесном кругу своих двух комнат, причем старики имели обыкновение ругаться друг с другом, а Д. лежала на своем диване и грызла что-нибудь, глядя в телевизор.
Но квартира, видимо, пропала, мать с отцом куда-то вместе ездили после извещения о Леле, мрачные возвращались, Д. ни словечка. Что-то случилось с квартирой, если тетя Леля круглый год так и жила в этом почти картонном имении, в фанерных стенах, и не показывалась в Москве. Что-то случилось. Если бы отцу с матерью удалось что-либо получить, Д. сразу же узнала бы новость по их радости, по пению отца в кухне. Мать бы оказалась единственной наследницей тети Лелиной квартиры, и Д. была почти уверена, что немедленно все было бы продано и положено на сберкнижку «на старость».
Кстати, сама Д., приехав с вокзала тогда, сразу сказала старикам, что получила от тетки Лели завещание в виде дачного домика, они ворохнулись, захотели участвовать, закипели, всполошились, но Д. твердо сказала, что тетя-то жива еще.
Когда же Леля померла в райбольнице и им позвонили, то одна Д. поехала в ту больницу, повезла деньги, которые заняла у подруги, но там, в глуши, все оказалось много дешевле, чем в городе, она заказала гроб, грузовик, яму, все.
Когда она вернулась после того первого раза, родители куксились, роптали, скучали, как малые дети, но наконец не вытерпели и произнесли свой приговор: не поедем! Вообще не поедем! И летом туда не поедем! Хотя это не одной тебе, я тоже наследница, заявила мама, обижаясь заранее.
Отец заорал, что будет приезжать на дачу, когда захочется, это общая дача семьи, ничего ты не сделаешь, родного отца не выгонишь, на что Д. робко ответила: «Родного ли?» Мать вскрикнула, отец грубо выругался, обычная вещь, заурядный разговор.
Всё. Д. справилась одна, вернулась с кладбища автобусом до станции, проехала на электричке две остановки и отмахала лесом до «Лабиринта» три километра со своим рюкзачищем, открыла наспех приколоченную доской дверь (замок сорвали воры), вдохнула запах яблочной гнильцы, сырости, едкой пыли…
В рюкзаке Д. всю эту нелегкую дорогу волокла старые одеяла, подушку, бельишко, пару банок консервов и полбатона, какие-то опять же старые одежки для работы на участке — на похороны приехала с этим добром и у могилы стояла, держа рюкзак в ногах… Грузовик ушел сразу же, как только вытянули из него гроб, обратно пришлось шагать, ждать автобуса, опять мерить резиновыми сапожищами километры…
И вот теперь такая награда, чистый, теплый дом, батареи налиты горячей водой, горячая вода в чайнике, а выйдешь наружу — еще ледок на почве, холодный, свежайший воздух буквально щиплет горло не хуже газировки, захватывает дух от неба, тишины, месяца… Батон и консервы Д. умяла как мясорубка, на завтра оставались еще консервы, и что?
А было вот что: Д. обнаружила у тетки стеклянные банки с крупами, все они стояли в подполе, каждая такая банка (трехлитровая) была накрыта пустой консервной жестянкой, от крыс, и сверху придавлена булыжничком. Воры не нашли этот подпол, а там было много чего, варенья, соленья, они обнаружили другой, дверца в который была нещадно сорвана ломом, а в тот вел вход из-под шкафа, тетя Леля в свое время покачала Д. эту тайну, тайничок.
Там же тетка хранила фарфоровую посуду, стопку тарелок, какие-то старозаветные молочник-сахарницу, затем новые половики, швейную машину, хорошо смазанную маслом, инструменты и какие-то ящики, надо будет посмотреть с гвоздодером.
Но это все Д. предусмотрительно опять задвинула шкафом, примерилась, походила и вдруг постелила себе на теткиной кровати.
Однако тут же она вспомнила про слова тети Лели о том, что под бочкой в саду закопана стеклянная банка с подарком, взяла лопату и вышла на воздух. Деньги за ту тетину квартиру?
Д. стала быстро представлять себе, как купит на эти деньги себе квартиру, не век же коротать жизнь в этой хибаре. Купит квартиру, мебель… Напишет Мише… Приезжай срочно связи изменениями жизни.
В бочке было уже до половины воды со льдом, пришлось вычерпать все ведром, завалить бочку, откатить ее и только потом взяться за раскопки. Сразу же звякнула лопата, и Д. вытащила из земли грязную баночку, пустую на вид, только на донышке что-то перекатывалось.
Открыв тут же, на воздухе, пластиковую крышку, Д. опрокинула баночку себе на ладонь и увидела то самое серебряное колечко со светло-коричневым камушком: было бы что прятать!
Тем не менее Д. сняла варежку и надела кольцо на безымянный палец правой руки.
И с этим орехово-коричневым кольцом она вышла на уже темнеющем закате в сад, подернутый первой зеленью, и открыла калитку.
Она остановилась под небом и стала радоваться, душа ее буквально расцвела, и долгие годы свободы и покоя встали перед Д., переливаясь как радуга.
И тут же Д. испугалась, услышав твердые шаги.
К ней приближался странный прохожий.
Он был в высоких кожаных сапогах, в странном полупальто и в барашковой шапке, а в руке у него была тонкая палочка. Как трость слепого.
Прохожий остановился и спросил у Д., не видела ли она тут другого такого же желтого дома. Там обитала такая красивая девушка одна, без родителей. Зовут Ольга.
Затем он помолчал и сказал Д., что вышел вслед за Ольгой, когда она вдруг куда-то исчезла, он бросился ее искать — и потерял даже дом. То есть что он пошел следом и плутает уже больше месяца.
«Больше месяца! — подумала Д. — Врет как!..»
— Я никого здесь не знаю, — чистосердечно ответила Д. и ушла, заперев калитку, и он удалился, а затем, убирая следы от своих раскопок и катя на место бочку, она опять увидела незнакомца, который двигался обратно, и вышла теперь к нему сама, и они стали обсуждать, что незнакомцу делать. То есть больше говорила сама Д., что можно идти на станцию три километра, два часа — и Москва. Надо посмотреть расписание. Должен быть еще один поезд.
Он же отвечал, что не из Москвы сюда приехал, в Москве и нет никого, уже нет.
Тут она лучше рассмотрела его: темное лицо, светлые, какие-то неземные глаза, которые все порывались смотреть вверх, как бы ища в светлых тоже небесах тот желтый дом, а может, ему было неудобно смотреть на толстую Д., румяную, здоровую, с растрепанной косой, с красными от ледяной воды руками, причем в старой куртке и замурзанных походных штанах.
Лицо у него было продолговатое, худощавое, со следами как бы неровного загара. Он был старше Д., то есть сорока с гаком лет, почти старик.
Он сказал, что ему показалось, что именно этот желтый дом ему нужен, ан опять дорога вывела не туда. Лабиринт какой-то.
— А это товарищество и называется так — «Лабиринт», — весело сказала Д. и пошла вместе с новым знакомым обходить дома и искать другое желтое строение.
Дачные поселки тут перетекали один в другой, шли десятками километров вдоль железной дороги, а новый знакомый не знал ничего, кроме «Ольга» и «М.».
Ночь все не наступала, Д. сама заблудилась в этой череде тихих песчаных улиц. Месяц сиял над садоводчеством, пели соловьи. Д. с трудом нашла даже свой дом, в окне которого мелькнул свет. «Родители приехали!» — с ужасом подумала Д. и неуклюже сказала бедному страннику:
— А теперь позвольте откланяться!
И побежала, мотая косой, к себе за калитку.
Он остался стоять за забором, постукивая стеком по голенищу, легкомысленное постукивание для потерявшегося в лабиринте, а Д. с тяжело бьющимся сердцем взошла на крыльцо и толкнула дверь — она была не заперта, но домик оказался пустым.
В комнате горела лампочка, совершенно не нужная при стойком свете заката, бившего в окна. Д. вспомнила, что действительно оставила свет на всякий случай, чтобы не заблудиться.
Палочка уже не постукивала нигде.
Д. разделась, натянула огромную тетину полотняную рубаху, легла. Вовсю свистел один соловей. Где-то, в мокрых сапогах, голодный и бездомный, бродил неприкаянный человек. Сердце Д. уже не билось так гневно, утихло, опасность налета на дом со стороны родителей миновала, по крайней мере на сегодня, и Д. буквально начало пощипывать чувство какой-то потери, утраты, щемящей жалости. Да, умерла тетя Леля. Но главное, что рядом, в ловушках улиц, ходит человек. Искать его уже бесполезно, тут ведь лабиринт! Здесь можно ходить параллельно месяцами.
И вдруг, лежа в тетиной кровати и глядя в рассеянном свете ночи на металлические шары, Д. услышала топот, как будто кто-то тяжело бежал к дому по проулку. Тяжело, но размеренно, вроде бегуна на длинные дистанции, топ, топ, топ, топ. Пробежав мимо, остановился и стоял. Затем стукнула калитка, неуверенные шаги приблизились.
— Простите, — воскликнул глухой голос, — это не М. здесь обитает?
— Нет опять! — закричала Д. — Сейчас! Не туда! — Она быстро напялила на себя брюки, свитер и куртку, все это поверх ночной рубахи, и выскочила наружу.
Никого не было.
Д. выглянула за калитку.
Слева вдали угадывался на перекрестке тот темный силуэт в барашковой шапке.
Д. стояла и не двигалась. Что делать? На дворе уже одиннадцатый час, несчастный человек бродит и бродит.
— Идите! — крикнула Д.
И увидела, что он как-то задвигается за угол, исчезает, как резная фигурка в тире.
— Минуту! Месье! — почему-то ляпнула Д. и смутилась. Какой месье? Он уже стоял рядом с ней, глядя в небо, где светил полным светом месяц.
— Месье, вы можете зайти ко мне хотя бы на чашку чая, — сказала Д., рассматривая его худое темное лицо.
Она пошла, он двинулся за ней, вошел в дом, вытер сапоги о мокрую тряпку, снял куртку, шапку, вымыл руки, вытер льняным тетиным полотенцем и сел за стол.
На нем был глухой черный сюртук, волосы лежали овечьей шерстью.
На безымянном пальце правой руки сиял прозрачный темный камень, точь-в-точь как у тети Лели, а теперь у Д.
Д. налила незнакомцу чаю, за вареньем пришлось бы лезть в тайник, отодвигать шкаф, и поэтому Д. сказала:
— Я только приехала, не обессудьте, ничего нет, никакой провизии.
— Я уже привык, — как-то с трудом ответил «месье» и стал жадно пить еле теплый чай.
Д. вдруг спохватилась и открыла банку консервов, это были какие-то дешевые частики в томате. «Месье» подождал, пока Д. выложила кучку рыбешек ржавого вида на блюдечко, и не спеша стал есть.
Д. пока что поставила чайник на плиту.
— А где Ольга? — спросил незнакомец.
— Вы не знаете? Я ее сегодня схоронила, — ответила Д.
— Боже! — откликнулся он и перекрестился.
— Вы ее знали?
— Я бывал тут. Я вам говорил: желтый дом, девушка Ольга М.
М.! Как раз у тети Лели была фамилия на «м»! Ольга!
Он ел медленно, с трудом шевеля челюстями, очень благородно. Худая рука держала алюминиевую вилку с неуловимой грацией. Он опирался запястьями на край столешницы. Из-под рукавов виднелись безукоризненно белые обшлага рубашки.
Д. вдруг застеснялась, удалилась в комнату, хотела переодеться, но было не во что, вместо этого она сняла с себя брюки и свитер и осталась в тетиной рубахе, большой, полотняной, с кружевцами у воротника.
И в таком виде, перекинув косу на грудь, она вошла в носках и села за стол.
А прохожий уже лежал на старом диване, ровно дышал, сложив руки на груди, крупные веки его были сомкнуты, но не плотно.
Д. вернулась в тетину комнату и принесла свое одеяло накрыть ему ноги.
Чайник вовсю кипел на плите.
Д. снова села за стол и стала смотреть на пришельца, все больше узнавая его.
— Александр Александрович, — сказала она, — я постелю вам в комнате, пока отдыхайте, а потом перейдете туда.
Она пошла, накрыла тахту чистым бельем, хорошо, что взяла с собой две смены, положила сверху свою подушку и последнее одеяло, больше было нечего.
«Сама укроюсь курткой, мало ли», — подумала Д.
У тети в тайнике имелось много всего по ящикам, завтра надо будет проветрить, подсушить, постирать. Может, обнаружатся еще белье и одеяло.
Затем Д. выключила чайник, погасила свет, заперла дверь, пошла к себе и на сон грядущий взяла с тетиного столика старую, отсыревшую книжку: Александр Блок. «Стихотворения».
И каждый вечер, в час назначенный
(Иль это только снится мне?),
Девичий стан, шелками схваченный,
В туманном движется окне.
И медленно, пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна.
Глаза Д. были полны слез. Это ее несостоявшаяся судьба открылась, засияла вечерними огнями, повеяло тонким запахом духов, на голове плотно сидела легкая большая шляпа, платье лилового шелка шуршало в коленях, затянутое у пояса. Перчатки охватывали руки Д., зеркало отражало ее нежное, румяное лицо с большими ореховыми глазами, вьющиеся густые волосы под шляпой, блестящие коричневые брови, тонкие губы.
И веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука…
Напрасно сожгла все бумажки, думала Д., может, там были какие-то объяснения. Хотя какие должны быть объяснения? После того как Лелю увезли в больницу, Александр Александрович испугался, пропал, заблудился, но тетино кольцо сделало свое дело, он все-таки вышел спустя месяц к желтому дому, к тому дому, где лежала на ночном столике читаная-перечитаная книжка его стихов, к своему дому на Земле…
Дом с фонтаном
Одну девушку убили, а потом оживили. Дело было так, что родным сказали, что девушка убита, но не отдали ее (все вместе ехали в автобусе, но во время взрыва она стояла впереди, а родители сидели сзади). Девушка была молоденькая, пятнадцати лет, и ее отбросило этим взрывом.
Пока вызывали «скорые», пока развозили раненых и погибших, отец держал девочку на руках, хотя ясно было, что она умерла, и врач констатировал смерть. Потом девушку все-таки надо было увезти, но отец и мать сели в ту же «скорую» и доехали со своим ребенком до морга.
Она лежала на носилках как живая, но не было ни пульса, ни дыхания. Родителей отправили домой, они не хотели уходить, но еще не время было отдавать им тело, предстояли всякие необходимые в нашем правосудии и судебной медицине вещи, а именно вскрытие и установление причин.
Однако отец, человек, обезумевший от горя, да еще и глубоко верующий христианин, решил свою девочку украсть. Он отвез домой жену, она была уже почти без сознания, выдержал разговор с тещей, разбудил соседку-медичку и попросил у нее белый халат, а затем, взяв все деньги, какие были в доме, поехал к ближайшей больнице, нанял там пустую «скорую» (было два часа ночи) и с носилками и парнишкой-медбратом, одетый в белый халат, проник в ту больницу, где держали его девочку, спустился от охранника по лестнице в подвальный коридор, спокойно вошел в морг, там никого не было, нашел своего ребенка, положил ее с медбратом на носилки и затем, вызвав грузовой лифт, поднял свою ношу на третий этаж, в хирургическую реанимацию. Он все изучил тут, пока они ждали решения вечером, в приемном покое.
Там он отпустил медбрата и после недолгого разговора с дежурным реаниматором, после вручения ему денежной пачки, передал свою дочь в руки врача, в отделение интенсивной терапии.
Поскольку медицинского заключения при ней не было, доктор, видимо, решил, что родитель вызвал «скорую» и частным порядком привез больную (скорей умершую) в ближайшую больницу. Врач-реаниматор прекрасно видел, что девочка неживая, но ему очень нужны были деньги, жена только что родила (тоже девочку), и все нервы этого реаниматора были на пределе. Его мама не полюбила его жену, и обе они плакали по очереди, ребеночек тоже плакал, а тут еще ночные дежурства. Надо было искать деньги и снимать квартиру. Того, что предложил ему сумасшедший (явно) отец этой мертвой царевны, было достаточно на полгода жизни в снятой квартире.
Не говоря ни слова, врач взялся за дело, как будто перед ним действительно был живой человек, только велел отцу переодеться во все больничное и положил его рядом на койку в той же интенсивной терапии, поскольку этот больной был полон решимости не покидать свою дочь.
Девушка лежала белая как мрамор, лицо немыслимой красоты, а отец смотрел на нее, сидя на своей кровати, каким-то странным взглядом. Один зрачок у него все время уезжал в сторону, а когда этот сумасшедший моргал, веки его разлипались с большим трудом.
Врач, понаблюдав за ним, попросил сестру сделать ему кардиограмму, а затем быстро вкатил этому новому больному укол. Отец быстро вырубился. Девушка лежала как спящая красавица, подключенная к аппаратуре. Врач хлопотал над ней, делая все возможное, хотя никто уже теперь его не контролировал этим уезжающим взором. Собственно говоря, этот молодой доктор был фанатиком, для него не существовало в мире ничего более важного, чем тяжелый, интересный случай, чем больной, неважно кто, без имени и личности, на пороге смерти.
Отец спал, и во сне он встретился со своей дочерью. То есть он поехал ее навещать, как ездил к ней за город в детский санаторий. Он собрал какую-то еду, почему-то всего один бутерброд с котлетой посредине, только это. Он сел в автобус (опять в автобус) летним прекрасным вечером, где-то в районе метро «Сокол», и поехал в какие-то райские места. В полях, среди мягких зеленых холмов, стоял огромный серый дом с арками высотой до неба, а когда он миновал эти гигантские ворота и вошел во двор, то там, на изумрудной лужайке, прямо из травы бил такой же высоченный, как дом, фонтан, одной слитной струей, которая распадалась вверху сверкающим султаном. Стоял долгий летний закат, и отец с удовольствием прошелся к подъезду направо от арки и поднялся на высокий этаж. Дочь встретила его немного смущенно, как будто он ей помешал. Она стояла, поглядывая в сторону. Как будто здесь протекала ее личная, собственная жизнь, которая уже его не касалась. Какое-то ее дело.
Квартира была огромной, с высокими потолками и очень широкими окнами, и выходила на юг, в тень, к фонтану, который был сбоку освещен заходящим солнцем. Фонтан бил еще выше окон.
— Я привез тебе бутерброд с котлетой, как ты любишь, — сказал отец.
Он подошел к столику под окном, положил на него свой сверток, подумал и развернул его. Там лежал странный бутерброд, два кусочка дешевого черного хлеба. Чтобы показать дочери, что внутри котлета, он разъединил кусочки. Внутри лежало (он сразу это понял) сырое человеческое сердце. Отец забеспокоился, что сердце невареное, что бутерброд нельзя есть, завернул его обратно в бумагу и неловко произнес:
— Я перепутал бутерброд, я привезу тебе другой.
Но дочь подошла поближе и посмотрела на бутерброд с каким-то странным выражением на лице. Тогда отец спрятал сверточек в карман и прижал ладонью, чтобы дочь не отобрала.
Она стояла рядом, опустив голову, с протянутой рукой:
— Дай мне, папа, я голодная, я очень голодная.
— Ты не будешь есть эту гадость.
— Нет дай, — тяжело сказала она.
Она тянула к его карману свою гибкую, очень гибкую руку, но отец понимал, что если дочка отберет и съест этот бутерброд, она погибнет.
И тогда, отвернувшись, он вытащил сверток, открыл его и стал быстро есть это сырое сердце сам. Тут же его рот наполнился кровью. Он ел этот черный хлеб с кровью.
— Вот я и умираю, — подумал он, — как хорошо, что я раньше чем она.
— Слышите меня, откройте глаза! — сказал кто-то.
Он с трудом разлепил веки и увидел, как в тумане, разъехавшееся вширь лицо молодого доктора.
— Я вас слышу, — ответил отец.