Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Светлана Полякова

Служители зла

И ворон, неподвижный, все еще сидит на бледном бюсте Паллады, как раз над дверью моей комнаты, и глаза его смотрят, словно глаза мечтающего дьявола; и свет лампы, падающий на него, бросает на пол его тень; и душа моя из круга этой тени, колеблющейся по полу, не выйдет больше никогда! Эдгар Аллан По
Пятый день подряд в городе идет дождь. Сначала Рите это нравилось — после испепеляющего, как в пустыне, яркого солнца, беспощадно палившего целый месяц, дождь казался ей спасением. Но уже на третий день она начала уставать от серого неба, головной боли и непрестанного желания спать.

«Уснуть и видеть сны»…

Она прошептала это одними губами и невольно поежилась — от этих слов ей стало холодно и неприятно. Да и произнесла она их не по своей воле, и теперь повторила вновь:

— Уснуть… видеть сны…

Губы сами по себе растянулись в улыбке, и улыбка получилась скользкой, неприятной — совсем не Ритиной.

Она отшатнулась от зеркала, чтобы не видеть своего отражения. Теперь все пугает. Все. Шорох половиц. Звук за окном. Легкий шепот листвы. Все — враждебно. «Везде — засада».

— Просто я не хочу больше здесь жить, — сказала Рита неизвестно кому. Неизвестно зачем.

Все равно в доме никого, кроме нее, не было. Иногда ей даже казалось, что и в мире, кроме нее, тоже никого давно уже нет.

Потому что те, кто был там, на улице…

Впрочем, нет, Рита, нет! Не будем о них! Мы спрятались, и теперь нам ничего не страшно! Сюда они не проникнут.

И как бы в ответ где-то в глубине комнат послышался тихий, едва слышный шорох, потом кто-то рассмеялся. Рита вздрогнула и прислушалась.

Как испуганная птица, метнулась туда.

Нет, показалось… Рите только показалось. Последнее время она живет на границе реальности и вымысла. Она уже запуталась так, что иногда не в состоянии отличить одно от другого.

— Твои ночные кошмары перешли в область вечного страха, — сама себе сказала Рита, пытаясь придать голосу твердость с оттенком насмешливости. — Ты продолжаешь придумывать себе проблемы, вот и все. Они же просто люди. Может быть, странные, злые. Но всего лишь люди. Не демоны. Не вампиры.

«Они хуже вампиров, Рита. Они…»

Рита заставила внутренний голос замолчать.

— Послезавтра я отсюда уеду, — сообщила она враждебно настроенным стенам. — Дождусь машину и уеду. Я знаю, что это может быть только призрачной надеждой и глупо верить ему… Но — отчаяние хуже глупых надежд. И… Мне в доме нечего бояться. Я могу никого не впускать. Я могу не впускать вас сюда, слышите?

Джонатан Летем

Она вздрогнула. Ей показалось, что дом рассмеялся. Тихим, скрипучим смехом пересохших от времени половиц. Загадочными проемами окон. Стенами, будто паутиной, покрытыми трещинами. Засмеялся, потому что не хуже Риты знал — все ее надежды смешны. Она не сможет вырваться отсюда, если… Если только не случится чудо. Не явится кто-то, кто сможет разрушить все чары.

Бастион одиночества

Дом не хуже Риты знал, что те, кто окружает ее, страшнее вампиров. Страшнее оборотней. Страшнее демонов. На любую нечисть найдется управа в виде креста и молитвы.

Посвящается Маре Фэй
Есть же в этом мире место для Бога?

Или только зло правит бал, незаметно ликвидируя последние ростки добра?

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

У Господа на все есть управа, разве не так? Так Риту учили с детства — и ей хотелось верить в это.

Но нет такой управы на Служителей. И поэтому — Рита знала это где-то внутри себя, знала, как таблицу умножения, — даже если тебе хочется, чтобы дважды два было пять, этого не случится, потому что всегда ответом будет только четыре. Так и сейчас — все бесполезно. Тебе хочется уехать, но ты не уедешь.

Андерберг

Потому что за твоей спиной уже слышны шаги Служителей, которые пришли по твою душу…



На страданья у них был наметанный глаз,
Старые мастера, как точно они замечали.
Где что у человека болит, как это в нас.
Когда кто-то отворяет окно
или бродит в печали… —



пробормотала Рита, пытаясь вспомнить, чьи это стихи. И вообще — откуда пришли? Так же неслышно, как и Служители.

Так же как их дыхание…

Глава 1

Как будто в темной комнате чиркнули спичкой.

Часть первая

Июльским вечером часов около семи две светловолосые девочки во фланелевых ночных рубашках неумело кружили по серо-синему тротуару на красных роликовых коньках с белыми шнурками.

НЕВИННОЕ ИСПОЛНЕНИЕ ВСЕХ ЖЕЛАНИЙ

Девочки негромко читали стишки. Длинные волосы сияли розовым в лучах предзакатного солнца. Малышки пообещали родителям, что перед сном почистят зубы и переоденутся в ночные рубашки, и тогда им позволили выйти погулять после ужина, насладиться летними вечером, воздухом и оранжевым закатным небом, накрывшим улицу, да и весь Гованус, подобно громадной ладони или морской раковине. Пуэрториканцы, что сидели на ящиках из-под молока перед магазином на углу, глядя на девочек, завели разговор о призраках. И время от времени то один, то другой шикал на остальных, предупреждая о необходимости проявлять терпение. По всей улице валялись наполовину вдавленные в асфальт бутылочные крышки — от «Ю-Ху», «Райнголд», «Манхэттен спешиал».

Девочки, Тея и Ана Солвер, светились, будто слабый огонь в лучах солнца.

Семейство Солвер было в квартале не первым. До него здесь объявилась пожилая белая дама, поселившаяся в старом доме, где прежде ютились в комнатах пятнадцать человек, — одна со своим упакованным в коробки скарбом. Она-то и положила начало. Но Изабелла Вендль заперлась в своем доме из бурого песчаника, притаилась, как неуловимая сплетня, как неприметный апостроф. Опираясь на трость, по вечерам она ковыляла с первого этажа на второй — в комнату с осыпавшимся, требующим ремонта потолком. Там читала и засыпала.

Изабелла Вендль была сухой костью, тонким слоем плоти над давней раной. Она жила воспоминаниями о лодке на озере Джордж, писала письма, макая ручку в чернильницу, и заклеивала их печатями. У нее был дубовый стол. И водились кое-какие деньжата. Однако в комнатах на первом этаже всегда пахло заплесневелым сыром и мокрыми газетами.

А девочки на роликах были прелюдией, светлой сценой перед началом представления: на Дин-стрит возвращались белые. Пока только считанные.

Глава 1



Когда Дилану Эбдусу было пять лет, как-то раз, играя на заднем дворе, он случайно задавил котенка. Вокруг дома, который снимали его родители, котят водилось много — пять-шесть или даже семь. В этой дворовой клетке с кирпичными стенами они сновали тут и там — между булыжниками, недавно посаженными вьюнками, уксусными деревьями, словом, повсюду, где играл и в одиночку познавал мир Дилан. Его мать возилась с клумбами или просто сидела и курила, а семейная пара, что жила по соседству, распевала песни, бренча на расстроенной гитаре с наклейкой борцов за мир. Дилан танцевал с когтистыми, пучеглазыми котятами или гонял их возле кирпичной кучи, облюбованной слизняками, и однажды, отскочив от одного, наступил ногой на другого.

На страданья у них был наметанный глаз. Уистен Хью Оден
Раздавленного, но еще живого котенка унес кто-то из взрослых, а плачущего Дилана поспешили увести со двора. Мальчик догадался, что котенка из милосердия добьют — задушат или утопят. Как-нибудь. Он спросил об этом у отца с матерью, но ему не ответили. Лишь в первый момент они выказали досаду и недоумение, а затем глубоко спрятали свои чувства, и это не ускользнуло от внимания Дилана. Он был слишком мал, чтобы понять, что натворил. Родители посчитали, что происшествие сотрется из его памяти, но оно не стерлось. Позднее Дилан притворился, будто ничего не помнит, так как понял: взрослые будут обеспокоены тем, что он не может об этом забыть.

— И тогда они заберут твою душу, — страшным голосом произнесла Душка. А тело оставят, но на что тебе тело без души?

Смерть котенка стала первой горькой таблеткой вины, которую ему пришлось проглотить.

Павлик забился в глубину дивана и таращил на нее перепуганные глазенки.

А может, все началось с другого: однажды мать сказала, что кое-кто хочет поиграть с ним на улице. На тротуаре. Так Дилан в первый раз не пошел гулять на задний кирпично-заплесневелый двор, а отправился изучать жизнь квартала.

— Ну, Душка, — попросил он. — Пускай они ничего не забирают. Пожалуйста!

— Кто? — спросил он.

— Тогда не смотри дурацкие клипы с этим Мерилином Менсоном, — передернула она плечами. — И пожалуйста, я умоляю, не смотри на ночь своих «Плотоядных мамаш».

— Маленькая девочка, — ответила мать. — Иди сам посмотри, Дилан.

Она рассмеялась сама над собой — так смешно звучали в ее устах назидания. Братишка подражает ей просто во всем, а сама-то она какова?

Быть может, это белые девочки, Ана и Тея — те, в ночных рубашках и на роликах. Он видел их из окна и решил, что именно они зовут его сейчас.

Она легко подпрыгнула на диване и сказала:

— Ладно, давай убираться. Вечер «Боишься ли ты темноты» на сегодня закончен. Скоро явится наша утонченная леди Анна, и нам с тобой крупно не поздоровится.

Однако его ждала чернокожая девочка, Марилла.

С этими словами Душка начала сгребать на пол все игрушки Павлика, разбросанные по кровати.

В шесть лет Дилан уже легко разгадывал уловки матери, выросшей на этих улицах. Рейчел Эбдус прощупывала обстановку, желая, чтобы квартал принял ее сына.

— Только не Бадхетта! — взмолился Павлик, доставая из кучи старого медвежонка с оторванным ухом. Малыш так трогательно прижимал его к себе, это смешное чудище с глазами-пуговицами, что Душка, уже приготовившаяся рассмеяться, испытала щемящее чувство, странное, как будто…

Она перевела дух. Братишка стоял такой хрупкий и такой НЕЗАЩИЩЕННЫЙ, и словно бы холодный ветер коснулся вдруг Душкиной щеки. «Боже мой, — подумала она. — Он такой маленький. И спина у него совсем тоненькая… Каждый может ее переломить. И я не смогу защитить его, да?»

Марилла, девочка постарше, держала в руках обруч и мелок. Дорожка перед калиткой — неровная полоса серо-синего асфальта — считалась ее территорией и была помечена. Дилан впервые соприкоснулся с системой территориального деления в квартале. В дом Мариллы ему нельзя было входить, хотя он об этом еще не знал. Дорожка перед калиткой служила приемной Мариллы. У Дилана была собственная дорожка, но пометить ее он пока не успел.

— Я же не выбрасываю его, — тихо и отчего-то виновато произнесла Душка. — Даже не думала этого делать. Скорее уж я выброшу свою игрушку, чем трону твоего ненаглядного Бадхетта!

— Вы переехали? — спросила Марилла, удостоверившись, что мать Дилана скрылась из виду.

Она дотронулась рукой до светлых кудряшек мальчика.

Дилан кивнул.

— Эй! Ты что, в темноту погрузился?

— Вы живете в этом доме?

Это была ИХ шутка. Когда возникала неловкая пауза, мама говорила: у вас не ангел пролетел, а будто темнота вас засосала…

— Да.

С тех пор так они и говорили.

— Вы занимаете весь дом?

И опять почему-то ей стало не по себе.

Дилан опять кивнул, конфузясь.

— Павлик! Ты не хочешь отсюда уезжать? — тихо спросила Душка, которая никогда не смогла бы признаться в том, что саму ее пугала перспектива уехать неизвестно куда.

— У тебя есть брат или сестра?

— Мама говорит, что мы нигде больше не сможем забыть про Мишу, — по-взрослому рассудительно сказал малыш. — А там — сможем. И еще — там очень дешевый дом и большая зарплата.

— Нет.

— Чем занимается твой папа?

— Во-первых, ничего такого уж страшного не случится с нами и здесь, — задумчиво сказала Душка. — А во-вторых, совершенно необязательно нам забывать Мишу. К тому же он в Нарнии, и мы скоро там тоже…

— Мой папа художник, — ответил Дилан. — Делает фильм.

Он сказал это очень серьезно, тем не менее слова не произвели на Мариллу впечатления.

Она не договорила.

— У тебя есть сполдин? — спросила она. — Это такой розовый резиновый мяч, если ты не знаешь.

— Нет.

«Ну, подруга, ты явно пересмотрела дурацких фильмов своего брата!»

— А деньги есть?

Ее сердце колотилось. Конечно, когда погиб ее старший брат, она испытала слишком сильный стресс. Так сказал детский психоневролог.

— Нет.

Но никто не понял главного. Душка никогда не верила, что ее пятнадцатилетнего брата больше нет. О глупостях она старалась не думать вообще.

— Я хочу конфет. И купила бы тебе сполдин. Ты можешь попросить денег у мамы?

На все сто процентов она была уверена в том, что СМЕРТИ нет. Просто в тот проклятый день сместились все ее ценности. И жизнь стала похожа на сон, от которого хотелось избавиться, как от наваждения, проснуться… Дурной сон, который неизвестно чем закончится.

Дилан пожал плечами.

Душке пришлось слишком рано встретиться со смертью. Пятнадцатилетний парень, абсолютно здоровый — какая злая насмешка!

— А скалли ты знаешь?

Чья? Ну, чья это насмешка, Душка? Скажи же вслух!

Дилан покачал головой. Что такое «скалли»? Какой-то человек, тоже мяч или конфета? Дилан понял, что еще чуть-чуть, и Марилла начнет жалеть его.

— Мы могли бы сделать крышки для скалли. Со жвачкой или воском. У вас дома есть свечка?

«Как я тебя ненавижу, голосок, — усмехнулась девочка, вытирая пыль с портрета, на котором, как немой укор, застыл ее старший брат. — Ты как Ленка Арбузова — такой же зануда и вредина!»

— Не знаю.

И на сей раз ей удалось заставить его умолкнуть. Как говорила бабушка, если не верить в Бога, жить станет невыносимо. А Душка привыкла ей верить. Хотя иногда и не могла понять: зачем же понадобился Богу ее юный брат? И почему Он обошелся с ними так жестоко?

— Свечи продаются в магазине, но у тебя нет денег.

Мама же не любила вообще говорить про Бога — со дня смерти Миши Бог стал для нее личным врагом. Но бабушка думала иначе. Про мамины мысли она сказала только, что мама еще совсем юная, чтобы это понять.

Дилан, пытаясь защититься, снова пожал плечами.

«А я?» — спросила тогда Душка. «Ты — совершенно другое существо, — улыбнулась бабушка. — Не то чтобы ты была лучше. Просто — «другое дерево». Так бывает иногда, маленькая. Вроде бы человек как человек, а внутри у него все немножко иначе скроено».

— Твоя мама попросила меня перевести тебя через дорогу. Сам ты, наверное, еще не умеешь, — философски произнесла Марилла.

Впрочем, думать было некогда. Душка оторвалась от воспоминаний и стала вытирать пыль с рояля той странной мохнатой метелкой, которую Мишка любил называть «мертвым крокодилом».

— Мне шесть лет.

Скоро придет мама, а мама не любит беспорядка.

— Совсем маленький. А что это за имя такое — Дилан?



— Господи! Да посмотрите же!

Анна повернула голову, подвластная этому неожиданному возгласу, и увидела, как кошка преследует собаку.

— Как Боб Дилан.

Собака-то была маленькая и насмерть перепуганная, а кошка гнала ее с утробным рычанием, куда более свойственным льву, тигру — кому угодно, но не этой серой замухрышке.

— Кто-кто?

Анна улыбнулась и, уловив это движение своих губ, удивилась.

— Певец. Маме и папе он нравится.

Уже так давно она не улыбается… Неужели это — предчувствие перемены места? Предчувствие бегства от прошлого, когда мир изменится?

— А «Джексон Файв» ты любишь? А танцевать умеешь?

Она не сомневалась в том, что он изменится.

Марилла надела на себя обруч, чуть согнула ноги и руки, сжала кулаки, стиснула зубы и выпятила попу. Обруч завращался вокруг талии. Марилла улыбнулась и задвигала вперед и назад челюстью, продолжая вертеть тазом. Наверное, она смогла бы крутить и еще один обруч, на шее.

Не то чтобы ее так уж раздражал родной город, но жить там, где все старается тебе напомнить о случившейся трагедии, невыносимо.

У Дилана обруч сразу же полетел на землю. Он все еще оставался карапузом, на теле не нашлось подходящего места для вращения обруча, ему и держать-то эту штуковину едва удавалось — вытянутыми в стороны руками. Вместо того чтобы согнуть ноги в коленях, он делал неуверенный шаг вбок. И танцевать у него не получалось.

Ты выходишь ранним утром на кухню и думаешь, что Мишу надо будить — ему уже давно пора в школу. И вдруг понимаешь, что будить некого.

Так они и играли. Дилан раз за разом ронял пластмассовый обруч. А Марилла ободряюще напевала: «Детка, дай мне еще один шанс, прошу, вернись». Ее голос звучал пронзительно. Дилан, чувствуя себя виноватым, размышлял о том, почему, вместо Мариллы, его не позвали белые девочки — те, на роликах. Осознание этого запретного желания было его второй болячкой. В отличие от истории с котенком здесь никто не мог судить о том, насколько глубоко это осознание и сотрется ли оно когда-нибудь из его памяти. Никто, кроме самого Дилана. До конца своих дней он размышлял, что мешает ему ухватиться за то острое желание, возникшее несчетное количество дней и лет назад, еще до появления в его жизни Роберта Вулфолка и Мингуса Руда, до песни «Сыграй фанки, белый парень», до средней школы № 293 и всего прочего. Желание наперекор материнской воле унестись вместе с девочками Солвер в исступленный восторг света, развевающихся одежд, туго затянутых шнурков и скользящих по асфальту колесиков. Но его выбор постоянно упирался в разметку территории — куда-то указывавшие стрелки и обозначение дорожек, по которым можно ходить.

Нет его больше — вот так, моя Анна. Даже Аранту жаль до слез.

В девять вечера ты встаешь и уже собираешься отругать его за то, что давно пора выгуливать Аранту, — да ведь нет ни того ни другой!

Марилла кружилась на месте, напевая: «Когда ты считалась моею, была мне совсем не нужна; меня привлекали чужие взгляды, казалось, в них блещет весна…»

Даже теперь, спустя год, она все еще в плену воспоминаний, пытается делать вид, что живет, что ей интересны и малыши, и Кирилл, — и тем не менее логика ее поступков говорит об обратном. Она смотрела МИМО них, пытаясь сквозь абрисы фигур увидеть хотя бы тень Мишки. Раз уж нельзя увидеть самого Мишку — то хотя бы, Господи, тень!

Фамилию Бурум Изабелла Вендль увидела на страницах одной из потрепанных книжек в кожаном переплете, когда бродила по Историческому музею Бруклина. Бурум, от слова буры,[1] бурская война. Бурумы были голландцы, землевладельцы, фермеры. Свои богатства хранили в Бедфорд-Стайвесанте, но в Гованусе никогда не были. Обитал здесь когда-то лишь один из них: своенравный, по имени Саймон Бурум, возможно, любитель выпить. Это он построил на Шермерхорн-стрит дом, в котором впоследствии и умер. Сюда его изгнали скорее всего за бестолковость и расточительность и позволили кутить до самой смерти.

И когда она понимала, что это совершенно невозможно, она замыкалась в себе, пытаясь скрыть от окружающих свои слезы, спрятать их за жалкой гримасой, в которой только идиот мог признать улыбку. Но из сочувствия все делали вид, что Анна улыбается. А она — даже делая над собой неимоверное усилие и выдавливая эту гримасу, — продолжала плакать. Внутри, внутри — заталкивая саму себя все глубже и думая, сколько еще она сможет выдерживать это насилие над душой.

И вот на тебе — улыбка! А ведь еще неделю назад, видя подростка с собакой, она ощущала, как на нее волной накатывало чувство несправедливости происшедшего, выливаясь жгучими слезами тоски и обиды. Потому что понять, почему Господь поступил так именно с ее близкими, она не могла.

Так или иначе, именно фамилия Бурум — тот, кто ее носил, мог бы запротестовать, но он давно отдал Богу душу — была выбрана для обозначения нескольких улиц между Парк Слоуп и Коббл-Хилл. Название «Гованус» казалось Изабелле неподходящим. Гованусом именовался канал и жилой комплекс. А Изабелла Вендль желала отделить свое место обитания и от домов Гованус Хаузис, и от Уикофф-Гарденс — соседнего района, — и от Атлантик-авеню, где высился огороженный колючей проволокой бруклинский Казенный дом. Изабелле Вендль хотелось, чтобы в новом названии была какая-то связь с Бруклин-Хайтс, и она остановила свой выбор на Бурум-Хилл, хотя никакого хилл, то есть холма, здесь и в помине не было. И название прижилось. Ее рука, при помощи капли чернил выведя неразборчивым почерком два слова, подарила этому месту новое имя. Соединила прошлое с будущим. Саймон Бурум и Гованус породили Бурум-Хилл.

Да и к чему валить на Господа злые поступки злых людей?

Состояние здешних построек оставляло желать лучшего. Дома с террасами в голландском стиле буквально разваливались — здесь снимали комнаты холостяки, не представлявшие жизни без обогревательных приборов и пепельниц, или многодетные семейства, теснившиеся на двух этажах. Дворы почти всех домов кишели детьми. Стены снаружи были обшиты жестью и покрыты несколькими слоями краски. Теперь создавалось впечатление, будто на них толстый налет, как на языке. Комнаты, разделенные на каморки наспех сооруженными стенами, давно потеряли первоначальный вид, вместо ванн были установлены душевые кабины, уборные превратились в кухни. Повсюду царил едкий запах мочи.

— Скоро мы уедем отсюда, — произнесла Анна, нащупывая в кармане и неуловимым движением сжимая белый конверт, — все переменится, и, может быть, мы снова сумеем стать счастливыми…

Она сделала упор на словах «может быть», потому что уже устала от фразы, самоуверенной и тупой, — «все будет хорошо».

Одним словом, все эти стройные голландские дома из бурого песчаника страдали, как искалеченные люди, а Изабелла Вендль мечтала их вылечить, заселить добропорядочными семейными парами — людьми, которые заново отштукатурили бы потолки с лепниной и восстановили камины. Несколько таких семейств она уже разыскала и сумела заманить в Бурум-Хилл. Правда, они немного разочаровали Изабеллу. Это были типичные хиппи, если и приводившие в порядок свои жилища, то лишь самую малость. Но начинать с кого-то ведь надо было. И эти семьи стали первыми рекрутами Изабеллы — конечно, не вполне то, что нужно, но тем не менее она надеялась на них.

Сейчас она ненавидела это идиотское «все будет хорошо» и по мере сил старалась прибавлять к нему неуверенное «может быть».

Первыми были Авраам и Рейчел Эбдус. Неприглядная действительность супружества всегда навевала на Изабеллу тоску. Рейчел Эбдус имела диковатый взгляд, страсть к курению и была слишком молода. К тому же она оказалась едва ли не местной. Однажды Изабелла увидела ее болтающей по-испански с пуэрториканцами. Так что появление здесь Рейчел, по-видимому, не сулило никаких перемен. Авраам, ее муж, был хорошим художником, но имел странность: увешивал стены дома изображениями голой жены. Неужели ему хотелось, чтобы эти картины, это пиршество плоти, так и бросавшееся всем в глаза сквозь неплотно занавешенное окно, кто-то рассматривал с перекрестка Дин-стрит и Невинс?

Содержала Авраама жена — она работала с утра до обеда в транспортной конторе на Шермерхорн-стрит. И болтала по-испански с мойщиками машин.

Авраам же сидел дома и творил.

Может быть, она снова научится любить эту жизнь. Может быть, она когда-нибудь перестанет с ненавистью смотреть на стариков, не умея простить им того, что их скрипучие тела передвигаются по земле, а такое юное, такое летящее, такое устремленное в будущее Мишкино тело покоится в этой самой земле, недоумевая, почему именно так решил Господь.

У них был сын.

Изабелла оторвала от бутерброда кусочек копченой индейки, поднесла его к носу скучающего рыжего кота и держала до тех пор, пока глупая тварь не принялась жевать угощение.



Может быть, она станет прежней Анной?!



Существовало два мира. В одном отец поднимался наверх, усаживался на скрипучий стул и целиком отдавался творчеству, стремясь к какой-то неясной цели, мать крутила внизу свои пластинки, мыла посуду и смеялась в телефонную трубку — ее голос заполнял весь дом, долетал даже до верхнего этажа, с легкостью взбегая по ступеням. Ветви деревьев на заднем дворе стучались в окна спальни, а солнечный свет, пробиваясь сквозь них, рисовал на стенах сияющие пятна. На обоях были картинки — лес, изобилующий обезьянами, тиграми и жирафами. Дилан читал и перечитывал книжки «Суперомлет» и «Если бы у меня был зоопарк» или мечтательно катал по полу машинку, или в который раз обнаруживал изъяны волшебного экрана и спирографа. Круглые ручки экрана двигались нехотя, цветные осколки внутри порой не хотели ни во что складываться, колесики спирографа, если на карандаш посильнее надавить, в самый ответственный момент уходили куда-то в сторону, и чудесный круг на бумаге превращался неизвестно во что. В голову с длиннющим носом, в маринованный помидор с уродливым наростом. Но если бы волшебный экран и спирограф работали идеально, они были бы, наверное, машинами, а не игрушками, и относились бы к той области, в которой правят взрослые. Их бы встраивали в приборные панели автомобилей или носили бы на поясе полицейские. Дилан все понимал и принимал. Его вещи были бракованными и потому считались игрушками. Они требовали терпения и сострадания, как умственно отсталые дети, за которыми ему поручили присматривать.

— Значит, вы все-таки уезжаете…

Кирилл посмотрел в материнские глаза.

В этом домашнем мире Дилан мог плыть по одному из двух течений. Первое вело наверх. Направляясь туда, он держался за расшатанный, скрипучий поручень, скользил рукой по его блестящей гладкой поверхности, а потом стучал в дверь студии, чтобы получить разрешение постоять рядом с отцом. Посмотреть на процесс, почти невозможный для наблюдения, — процесс рисования фрагментов мультипликационного фильма на целлулоидной ленте. Авраам Эбдус не желал больше посвящать себя живописи — созданию картин с обнаженными телами, заполнившими весь первый этаж. Он относился к ним как к сентиментальному увлечению, ступеньке на пути к цели всей жизни: созданию абстрактной картины, состоящей из множества отдельных фрагментов. Сейчас этих фрагментов хватило бы на фильм продолжительностью максимум в две минуты. Похвастаться пока было нечем, разве что набросками, развешанными на стенах, где когда-то красовались полотна. Большие кисти стояли теперь сухие в пустых жестяных банках. Авраам работал кисточками, похожими на те, которыми мастера смахивают пыль с украшений. Днями напролет он корпел в своей студии с вентиляторами у окна, втягивавшими внутрь августовский воздух, который высушивал картинки, — похожий на ювелира или монаха. Продвигалась работа крайне медленно, но он выполнял ее, как мог, скрупулезно.

Анна называла ее «совой». Глаза ее, такие большие, круглые, вместившие в себя целую жизнь, как вмещают Вселенную небеса. Вернее, так уж нам кажется, что Вселенная располагается именно в ночном небе, но кто-то сказал, что каждый человек является этой загадочной сферой.

— Да. — Он слегка наклонил голову, потому что выдерживать проницательный взгляд ее голубых глаз было сложно. Кириллу казалось, что глаза его матери способны увидеть его самые сокровенные мысли.

Дилан стоял сбоку и вдыхал запах разведенных красок — тяжелый и едкий. Взгляд его был устремлен на ярко освещенную поверхность стола, за которым трудился отец. Мальчик раздумывал, не лучше ли бы подошли для этой кропотливой работы его маленькие руки, нежели отцовские. Когда наблюдение ему наскучивало, он усаживался по-турецки на пол и принимался рисовать ненужными отцу цветными карандашами, осторожно извлекая их из металлической коробки с французской этикеткой. Или начинал катать по покрытым краской половицам машинку. Либо с великим трудом раскрывал огромную книгу с репродукциями и, любуясь на работы Брейгеля, Гойи, Моне, Де Чирико, мысленно переносился внутрь Вавилонской башни или в кружок колдуний, сидящих у костра темной ночью, или присоединялся к мальчикам с прутиками в руках, перегоняющим через мост поросят. У Брейгеля и Де Чирико он находил детей с такими же, как у Мариллы, обручами и задумывался о том, позволит ли она ему поставить свой хула-хуп на ребро и покатать его по улице. Девочка с обручем на картине Де Чирико совсем не походила на Мариллу — у нее были мягкие и длинные светлые волосы, как у Аны и Теи Солвер.

— И ты уверен, что там будет лучше?

— Мама, — вздохнул Кирилл — Бог мой, как же он устал-то! — Ма, почему ты так негативно относишься к нашей попытке начать все сначала?

— Эта точно такая же, — сказал Дилан, увидев, что отец закончил рисовать очередную картинку и приступил к следующей.

— Потому что, мой дорогой мальчик, я не уверена, что так уж стоит начинать это ваше «сначала»… Ненавижу это дурацкое словосочетание — «начать все сначала»! Ты так ненавидишь свою жизнь, что в тебе горит непонятное желание перечеркнуть ее, начать все с чистого листа?

— Они меняются очень медленно.

— Ты прекрасно знаешь, что Ане трудно постоянно находиться в лабиринтах памяти, — тихо проговорил он. — Я надеюсь, что в Старой Пустоши она сможет позабыть весь этот кошмар…

— Я не вижу.

— Увидишь, когда придет время.

— Не думаю, что в месте с таким названием печальные воспоминания могут смениться светлыми впечатлениями, — с сомнением в голосе сказала мать. — И боюсь, что из лабиринтов памяти, откуда вы тщитесь выбраться, вы рискуете оказаться в совершенно других лабиринтах, куда более страшных.

— Господи, ну название-то чем тебе не угодило?

Время шло — ускоренными темпами. Дни летели, кадры создавались, медленно переходя один в другой, и вскоре Дилану стало казаться, что они ожили, начали двигаться; лето подошло к концу, наступила школьная пора. Он рос на глазах — так считали все, кроме него самого. Он чувствовал себя так, будто увяз в трясине, застрял в каком-то фрагменте рисованного фильма, там, на полу студии, вглядываясь в картину Брейгеля и тщетно пытаясь разыскать под праздничным столом среди собак и ног пирующих таких же, как он, детей. Уходя от отца, он мысленно считал жалобно поскуливающие ступени.

— Старая Пустошь… Похоже на какое-то гребаное болото…

Внизу его поджидало совсем другое. Владения матери — гостиная, полная ее книг и пластинок, кухня, где она готовила еду, смеялась и болтала по телефону, стол, заваленный газетами, сигаретами и заставленный рюмками — все это пугало Дилана непредсказуемостью и беспорядком, как, собственно, и сама мать.

— Ма, перестань так выражаться. Ты и при детях не считаешься с выражениями… Благодаря тебе Душка тоже начала произносить непотребные слова.

По утрам она уходила на Шермерхорн-стрит, чтобы зарабатывать деньги. А Дилан получал возможность тихо, как привидение, побродить по квартире: сесть где-нибудь с книжкой и почитать, подремать на залитом солнцем диване, доесть остатки еды из холодильника, полакомиться порошком какао из банки, вымазывая губы. Рассмотреть наполовину разгаданный кроссворд на столе, покатать машинку среди пепельниц или по краю горшка с гигантским желтовато-зеленым цветком. Этот цветок со своими мясистыми, будто резиновыми, похожими на ветви деревьев листьями был для Дилана целой вселенной, которую можно исследовать бесконечно и в которой легко затеряться. Но не успевал он насладиться покоем и решить, чего же все-таки можно ждать от матери, как Рейчел возвращалась домой. Дилан понимал, что не может изменить ее. Отец не нарушал его одиночества, а мать раздавливала это состояние покоя, как виноградину. Она могла неожиданно запустить пальцы в его волосы и сказать:

— Непотребные слова, мой милый, — это те, в которых нет ничего. Безликие слова. Как безликие люди. Вот безликость-то и есть самое кошмарное непотребство. А твоя Старая Пустошь совершенно явно напоминает Вонючую Гниль…

— Ты красивый, очень красивый, ужасно красивый мальчик.

Она фыркнула и достала сигарету. Очередную, с тоской подумал Кирилл. Тоже игра со смертью — сколько «раковых палочек» мама выкуривает за час?

А могла сесть в стороне и, закурив, спросить:

— Сколько хочу, — проворчала она. — Смерть есть личное дело каждого.

— Откуда ты взялся? Что ты здесь делаешь? Что я тут делаю?

— Ты когда-нибудь перестанешь читать мои мысли?

Или:

— А ты думай потише, — усмехнулась она. — От твоих мыслей у меня голова гудит, как надтреснутый колокол, которым пьяный звонарь по неразумию брямкает туда-обратно. В чем там проблема с этим вашим Вонючим Сапогом?

— Старой Пустошью, мам, — терпеливо поправил Кирилл. — Дом не освободился. Нам прислали письмо, просят подождать еще неделю.

— Тебе известно, мой милый мальчик, что твой отец сумасшедший?

— Дали бы старухе еще чуть-чуть полюбоваться внуками, — вздохнула мать.

Часто она показывала ему картинки из журнала и, показывая на подпись «СМОЖЕШЬ НАРИСОВАТЬ ПРОДОЛЖЕНИЕ?», говорила:

— Мама, ты всегда можешь приехать к нам!

— Для тебя это проще простого. Если бы ты захотел, с легкостью выиграл бы конкурс.

— Не могу. И ты это знаешь. Мои ноги, дружочек, иногда наотрез отказываются повиноваться. Но я не в обиде на них. Когда-то это случается — и дай Бог, чтобы Он, невзирая на былое мое распутство, что-то перепутал, решив, что я праведница, и меня можно забрать во сне… Правда, из-за проклятых ног Ему придется снарядить самых дюжих ангелов — как они этакую тушу дотащат до Его престола?

— Рано ты собралась туда!

Когда мать собиралась приготовить яичницу, то просила Дилана подойти, разбивала яйцо о его голову и выливала прозрачно-желтое содержимое на горячую сковороду. Дилан потирал макушку, испытывая смешанное чувство обиды и любви. Мать ставила ему пластинки с записями «Битлз» — «Сержант Пеппер», «Пусть будет так» и спрашивала, кто из четверки ему больше нравится.

— Ринго.

— Да никуда я не собиралась! — отмахнулась мать. — Не считай совсем меня ненормальной-то. Кто ж собирается туда по доброй воле? И вот что угнетает меня больше всего в смерти. Ее внезапность. Непредсказуемость. Она, как невоспитанный любовник, приходит именно тогда, когда ты не успел к ней приготовиться… Если б мне намекнули, когда мой час, я бы хоть приготовилась. Знаешь, чего боюсь больше всего на свете?

— Всем детям нравится Ринго, — отвечала Рейчел. — Точнее, мальчикам. Девочки любят Пола. Он самый сексапильный. Когда вырастешь, поймешь.

— Чего?

Она плакала или смеялась, или мыла треснувшее блюдо, или подстригала когти дворовым котам — двое из них были теми, которых Дилан знал котятами; теперь они выросли и, прячась за кирпичными кучами или под вьюнками, охотились на птиц.

— Того, что не успею прическу привести в порядок и губы подкрасить и явлюсь растрепа растрепой!

— Смотри, — говорила Рейчел, надавливая на подушечки кошачьей лапы — появлялись загнутые острые когти. — Подстригать коротко их нельзя, можно задеть кровеносный сосуд, тогда кот истечет кровью и умрет.

Она рассмеялась своим странным и тихим, немного хрипловатым смехом. Кирилл в очередной раз почувствовал, что ее смех — самый умиротворяющий на свете. Он не мог объяснить почему, но в детстве еще, когда была обида на первые столкновения с окружающим миром, он успокаивался только тогда, когда мать смеялась в своем кабинете.

Она нещадно заталкивала в него информацию, которую он был еще не в состоянии усвоить: Никсон преступник, «Доджерс» подались в Калифорнию, от блюд из китайского ресторана раскалывается голова, Мухаммед Али выступил против войны и оказался за решеткой, британские фильмы Хичкока лучше, чем американские, обрезание вовсе не обязательно, но женщины выступают за него.

— Ладно, я прекрасно понимаю, что уговаривать тебя, тем более Анну, дело бесполезное. Тратить же время на какое-либо дело, заранее зная, сколь оно бессмысленно, не в моих правилах. Налей-ка мне чаю и расскажи про мелюзгу. Как они? Рады?

— Да, — соврал он.

Ей было тесно в этом доме, потому-то она не отходила от телефона; в голове Рейчел теснилось слишком много идей, непонятных для детского ума, и Дилан старался улизнуть от нее, спрятаться там, где все просто и ясно. Например, заползти под ее полки, под картины с изображениями нагого тела, и затаиться в густой тени. Порой он притворялся, что рассматривает там книги матери — «Тропик рака», «Кон-Тики», «Игры, в которые играют люди», а сам подслушивал ее телефонные разговоры, разговоры, разговоры… Он наверху… Дело вовсе не в Калифорнии… Оплатила все счета… Сказала, что ножка гриба кое-что мне напоминает, и он побагровел… Поставила ту самую пластинку Клэптона в четыре утра… Совсем забыла французский…

«Нет», — прочла мать. Он понял, что она прочла, по легкому вздоху, по ее грустной полуулыбке.

Временами Дилан развлекался иначе. Услышав голос матери, думал, что она опять болтает с кем-то по телефону, прокрадывался на кухню и обнаруживал, что она сидит с кем-нибудь за столом, пьет холодный чай и курит. Гость смеялся, улавливая звук шагов Дилана.

— Дети чувствуют, когда родители делают не то, что нужно, — пробормотала она.

— А вот и он, — говорил гость таким тоном, будто все это время речь шла именно о Дилане.

— Что? — переспросил, нахмурившись, Кирилл.

Его подзывали к столу, с ним знакомились. О посетителях матери он знал только то, что позднее, за ужином, она рассказывала о них отцу. Ничего не представляющий собой музыкант, которому однажды посчастливилось выступать на «разогреве» перед концертом Боба Дилана, и он уже все уши прожужжал воспоминаниями об этом. Сексуально озабоченный придурок, обвиненный в умышленном создании затора у железнодорожного переезда. Богатый гей, коллекционер картин, которому не нравятся работы Авраама, потому что на них только женщины. Чернокожий священник с Атлантик-авеню, считающий своим долгом присматриваться к каждому новому жильцу в районе. Ее бывший парень, настройщик из Карнеги-Холла, подумывающий, не присоединиться ли ему к организации, выступающей за вывод войск из Вьетнама. Семейная английская пара, любящая цитировать Гурджиева и собирающаяся пересечь на велосипедах Мексику. Женщина из Бруклин-Хайтс, занимающаяся в группе по совершенствованию умственных способностей, которая никак не может свыкнуться с мыслью, что обосновалась в этом районе.

— Ровным счетом ничего. Душке будет трудно привыкать к новой школе. Девочка неординарная, трудно входит в контакт.

В их квартире появлялось несчетное количество разнообразных людей, и все они, увидев Дилана, тут же протягивали к нему руку, трепали по голове и спрашивали у Рейчел, почему она не подстрижет ему волосы, отросшие уже до плеч, падавшие на глаза. Дилан выглядел как девочка — к этому выводу приходили почти все гости Рейчел.

— Мама, Душка — нормальный ребенок. Нормальный! Ничего особенного в ней нет.

Потом — в этом и состояла главная проблема, когда он попадал в поле зрения матери, — она вскакивала со стула, зажимая между пальцами сигарету, выводила Дилана на улицу, показывала на играющих детей и советовала к ним присоединиться. Рейчел составила насчет сына некий план. Она выросла на улицах Бруклина, хотела приучить к бруклинской жизни и Дилана. Поэтому и выпихивала его из первого мира, домашнего, во второй. На улицу, на Дин-стрит.

— Есть, и ты прекрасно это знаешь. Просто пытаешься убедить себя в обратном, ради самосохранения. Странно, но ты совсем лишен мужества, мальчик. Анна натура куда более цельная, но…



— Ты не любишь ее, — закончил мысль Кирилл.

Второй мир состоял из размеченных зон: дорожек перед облупившимися фасадами домов — розовыми, белыми, светло-зелеными, всех оттенков красного и синего, непременно с кирпичом по краю. Это были флаги независимых, закрытых для постороннего государств; внутри них, вероятно, и зарождалась необходимость делить улицу на территории. Насколько Дилан мог судить, никто из детей никогда не ходил друг к другу в гости. И о родителях в его присутствии никто ни разу не заводил речи. Но он не знал, о чем еще можно разговаривать, и вливался в компанию детей молча. Они тоже принимали его без слов. Наверное, как и любого другого.

— Я бы не стала утверждать так категорично. Просто она немного непонятна мне. И почему-то совершенно не хочет идти на контакт. Впрочем, я ничуть не позволю себе превратиться в типичное существо, переполненное нытьем и ревностью, чем грешат представители класса «хомо свекровиус». Если уж я никогда не была типичным образцом человека, так мне и сейчас негоже!

С одной стороны к улице прилегала Невинс-стрит, с другой — Бонд-стрит. Обе они считались дверями в мир неизведанного, мостиками, соединяющими с жилыми массивами Уикофф. Территорией перед магазином на углу Невинс владели пуэрториканцы. Возле здания, что стояло между домами, где жили Эбдусы и Изабелла Вендль, собиралась другая группа — в основном чернокожие. Они отгоняли прочь мальчишек, чтобы те не попали мячом в лобовое стекло вечно стоявшей напротив дома машины. Автомобиль принадлежал одному из них, человеку с вощеными усами — он постоянно мыл и полировал свою машину, но почти не ездил на ней. А перед домами у Бонд-стрит подметал дорожки и стриг траву угрюмый темнокожий тип; он никогда ни с кем не разговаривал, но смотрел на всех мрачным взглядом. Поэтому детям с Дин-стрит оставалось гулять лишь в середине квартала.

Нервно стряхнула пепел на старый ковер, с грустью посмотрела на своего сына.

У темнокожего мальчика по имени Генри был младший брат, Эрл, и двор — не кое-как прикрытый асфальтом кусок земли, а аккуратная вымощенная площадка. Низенькая ограда, отделявшая двор от подъездной дорожки, тоже была каменной, вернее, бетонной. Здесь они все и собирались, это место считалось своего рода базой. Сюда приходили и ребята постарше, из этого же квартала. Курящие подростки обычно топтались на противоположной стороне улицы, на углу возле дома, где жили двоюродные братья и сестры Дейви и Альберто. Подростки оживленно размахивали руками, бросали друг другу новенький сполдин и пили клубничный «Ю-Ху», крышки от которого — для игры в скалли — обычно доставались Генри или его другу Лонни. Дилан был на три года младше Генри. Он сидел вместе с Эрлом на крыльце их дома и наблюдал. Компания Мариллы из темнокожих девочек тоже собиралась напротив, на другой стороне улицы. Дилан больше к Марилле не подходил, но слышал, о чем она разговаривает с подругами. Иногдадевочки переходили дорогу и присоединялись к компании Генри. Его двор, да и сам он считались центром. Ему же принадлежало право выбирать игру.

«Наш дар, к сожалению, передается лишь по женской линии, — подумала она. — Мужчины не обладают этой странной, почти животной, способностью сражаться за свою жизнь, за жизнь своих близких так, как можем делать это мы. Мужчины слабы!»

И хотя боль разрушала ее, она вновь припомнила о внуке, старшем внуке, невесть как унаследовавшем ее способность к ВОСПРИЯТИЮ. О мальчике с широко распахнутыми глазами, который однажды вышел на улицу.

От владений Генри через два дома находилось пустое здание. Окна были заделаны плитами, дверь напоминала рот мумии, во дворе без ворот и ограды царил хаос. Крыльцо наполовину развалилось, поручни отсутствовали. Скорее всего их утащили и сдали на металлолом. Стены без окон идеально подходили для игры в мяч. Его бросали высоко-высоко, мяч ударялся о стену, отскакивал и летел на проезжую часть улицы.

Вышел, чтобы встретить двух йеху. Двух образцов из породы узколобых обезьян.

Сполдин будто слушал команды игроков и порой казался заколдованным, особенно если попадал к Генри или к Дейви. Им стоило лишь поднять руки, и мяч точно попадал им в ладони. Когда его подбрасывали до уровня третьего этажа, он, ударившись о стену, отскакивал, и тому, кто должен был поймать его на дороге или на противоположной стороне улицы, следовало очень быстро бежать. Для Генри это не составляло труда, но он по какой-то непонятной причине никогда не соглашался нестись куда бы то ни было. Хотя порой и сам делал промашку — бросал мяч слишком высоко или даже закидывал его на крышу. В таких случаях все громко вздыхали и начинали шарить по карманам, чтобы собрать деньги на новый сполдин.

Боль захлестнула ее. Она никогда не проявляла слабости, поэтому ее привыкли считать холодной и сильной. Никто не мог заподозрить, что она…

О, черт!

— Интересно, сколько их там скопилось? — задался как-то раз вопросом Альберто. — Если бы я смог забраться на эту крышу, наверное, целый день скидывал бы оттуда мячи.

Она боится оставаться одна. Боится отпускать от себя Павлика и Душку. Ее Душку, ее точную копию, пока еще не отдающую себе отчет в том, что она такое.

Страх за Душку постоянно жил в ее сердце, и она еще раз задала Кириллу вопрос, который возникал постоянно:

За новым сполдином обычно отправляли Дилана или Эрла. Они шли в магазин и произносили это ненавистное для взрослых слово. Старик Рамирез, протягивая мяч, глядел на малолетнего покупателя с подозрением и негодованием. Дилану доставляло удовольствие держать в руках новенький розовый сполдин, но, возвращаясь, он отдавал его Генри и уже не имел права прикасаться к нему до тех пор, пока после сотен бросков мяч не приходил в негодность. Только тогда Дилан мог опять его взять. Обычно это случалось в перерывах между играми, когда все отдыхали, и кто-нибудь просил у приятеля глоточек «Ю-Ху», а другой выворачивал наизнанку футболку и на потеху девчонкам надевал ее, не просовывая руки в рукава. Втакие моменты всеми забытый сполдин медленно укатывался к сточной канаве, и Дилан бежал за ним, удивляясь его ненужности. Такой мяч оставалось только зашвырнуть на крышу. Может, Генри и неспроста это делал, а действовал по определенной системе. Как человек, уполномоченный решать, какие мячи уже не годятся для игры.

— Кирилл, когда вы окрестите детей?

Крыльцо заброшенного дома было секретным местом в самом центре квартала — незаметным для стороннего наблюдателя. На потрескавшуюся подъездную дорогу длиной тридцать футов чужие никогда не заходили. Деревья росли густо и как будто умышленно скрывали заброшенный дом пестрой тенью, разбавляемой световыми пятнами, как те, которые солнце рисовало на стене в комнате Дилана. Деревья заглушали звуки, и голоса родителей, зовущих детей на ужин, доносились сюда тихим эхом, будто далекие птичьи крики.

Он вскинул на нее недоуменный взгляд:

По улице Дилан всегда ходил с опущенной головой: изучал дорогу под ногами. Определить, где он находится — возле двора Генри или перед заброшенным домом, — в любой момент ему не составляло труда. По длинным, слегка наклоненным плитам или по одной из них, напоминавшей формой месяц, или по бетонной заплате, или по здоровенной выбоине, в которой после летних гроз, так внезапно превращавших пасмурный день в наэлектризованную тьму, всегда скапливалась вода.

— Что?

Удар о стену, битой по мячу, бросок, снова удар. Генри, Лонни, Альберто и Дейви играли после обеда почти каждый день. Передача от боковой линии, прямо с дороги, пуэрториканцы против чернокожих, два на два, блестящий прием мяча на проезжей части между машинами и автобусом. Автобусы больше всего мешали игре, ребята нетерпеливо хлопали руками по нему и махали водителю: давай проезжай быстрее, проваливай. Не бойся, ты нас не собьешь, хватит на нас пялиться, знаками показывали они шоферу.

— Когда детей окрестите? — повторила мать. — Особенно Душку… Ты ведь прекрасно осознаешь, что без этого может случиться большая беда.

Однажды, с размаху ударив по стенке автобуса, Генри упал, будто сбитый. Автобус резко затормозил, с шумом остановившись посреди улицы. Пассажиры прильнули к окнам, водитель выпрыгнул из кабины. В этот момент Генри вскочил, рассмеялся и дал деру — он бежал так быстро, что почти касался пятками спины. Потом исчез за углом. Лонни и Альберто надрывались со смеху.

— Анна не хочет, — устало отмахнулся он. — Мне-то все равно, но у Анны личная неприязнь к Господу Богу. Она не может простить Ему Мишку.

— Это же был не я, — хохоча и разводя руками, крикнул водителю Лонни. — Что ты на меня пялишься? Я даже не знаком с этим парнем, он чокнутый, живет где-то в Уикофф.

— Ему? — удивилась мать и неожиданно расхохоталась. — А что, твоя жена стоит выше Бога, что Он ни с того ни с сего стал вдруг нуждаться в ее высоком прощении? К тому же, насколько я знаю, Его там не было. Вряд ли Господу придет в голову прикинуться крутолобым пацаном.

Дело было перед самым домом Генри. Водитель успокоился, узнав, что парень живет «где-то в Уикофф». Качая головой, он вернулся к автобусу. Дилан наблюдал.

— Он мог бы предотвратить это…

Время от времени девочки затевали игру в салки. Салки казались примитивом и не подходили мальчишкам, но, если девочки начинали играть, Генри и Лонни непременно к ним присоединялись. Дилан и Эрл тоже каким-то образом оказывались втянутыми в игру. Раз, два, три, четыре, пять — водишь ты опять. Роль водящего легко могла достаться и Дилану. Когда считалочка кончалась на нем, он внезапно отпрыгивал вбок и негромко вскрикивал. Почему вскрикивал — для него самого оставалось загадкой. И никому до этого крика не было дела, вопили время от времени абсолютно все. Прекращались же салки весьма загадочно: игроки ни с того ни с сего вдруг разбивались на группки, водящими становились двое, кто-то из мальчишек убегал вслед за какой-нибудь девочкой за угол, и они выходили из игры.

— А если Он пытался предотвратить что-то другое? Еще более страшное?

Все дети собирали крышки и постоянно рассуждали о том, где бы достать воска, но в скалли никогда не играли. Возможно, потому что плохо умели. Изабелла Вендль выглядывала из окна. Мужчины на углу стучали костяшками домино. Порой к детям пытался прибиться какой-нибудь любопытный чужак из соседнего квартала, и тогда поднимался гвалт. Все, что происходило на улице в течение дня, таило в себе много непостижимого. Наконец наступала ночь.

Она наклонилась так, что теперь Кирилл почти не видел ее круглых глаз.

— Если Богу был нужен наш мальчик? Такое ты никогда не предполагал?

Дилан не помнил, чтобы говорил кому-нибудь, как его зовут, тем не менее его все знали, и никого не интересовало, что означает его имя. Иногда кое-кто из детей мимоходом отмечал, что Дилан похож на девчонку, но ведь в этом не было его вины. Бросать или ловить мяч он не имел возможности и страдал от этого. Со сполдином он общался лишь в те моменты, когда тот укатывался к сточной канаве или, ударяясь о крыло проезжавшей мимо машины, улетал куда-нибудь. Дилану доставляло удовольствие сбегать за мячом и вернуть его раздосадованным, качающим головой игрокам. Иногда сполдин улетал аж к Невинс-стрит или к магазину, и, бывало, его ловили играющие в домино седовласые пуэрториканцы. Прежде чем вернуть мяч, они зачем-то внимательно его осматривали. На сполдине всегда красовались отметины — следы от ударов.

— Оставим это, — попросил Кирилл. — Я не верю в Бога. И вообще не склонен к метафизике. Увы…

Она откинулась назад и теперь смотрела на него тем взглядом, которого Кирилл не любил и потому боялся.

— На крышу его, Генри, — шептал Дилан, несясь с мячом обратно. Шептал самому себе и сполдину, словно читал заклинание. Случалось, Генри брал у Дилана мяч и тут же действительно забрасывал его на крышу. А потом, вместо того чтобы начать собирать деньги на новый, старшие неожиданно уходили. Например, к дому Альберто, в другой конец квартала, где болтали, бросая на землю сигаретные окурки, подростки. Тинейджеры ждали наступления ночи. А Дилан оставался, будто прирастая к месту, у бетонной изгороди дома Генри, одинокий белый ребенок. Отсюда он мог слышать зов Рейчел, хотя и сомневался всегда, что кричит именно она. Дорогу от заброшенного дома или от дома Генри до своего он нашел бы даже с закрытыми глазами.

Взглядом, с помощью которого она проникает в твою душу, пытаясь понять.



— Когда, наконец, ты перестанешь врать себе и другим? — произнесла она наконец бесконечно усталым голосом. — Поистине часть бедствий постигает нас из-за нашей самоуверенности, но куда больше несчастий случается от неуверенности в себе. Впрочем, суть две стороны одной медали.

Мальчик листал фотоальбомы, а его мать сидела на задней террасе дома и курила. Изабелла наблюдала за соскочившей со столба на изгородь и устремившейся куда-то белкой. С каждым прыжком белка выгибала дугой спину и хвост. Кое-кто из горбатых выглядит даже элегантно, размышляла Изабелла, думая о самой себе.

* * *

В гостиной у высокого окна, выходившего на улицу, корпел над восстановлением лепных потолочных розеток мастер-итальянец. Мальчик примостился у стола Изабеллы и переворачивал тяжелые страницы очередного альбома с таким серьезным видом, будто был увлечен чтением.

Анна в очередной раз дочитала письмо в заветном конверте. Втайне от всех, поскольку предчувствие НОВОЙ ЖИЗНИ не нуждалось в публичности. Кто-нибудь запросто мог сглазить.

Он горбился, склоняясь над фотографиями. Похож скорее на дикобраза, чем на белку, решила Изабелла.

— Ага, мы получили любовное послание!

— Неужели вам нравится вкус табака? — спросила она, повернувшись к Рейчел и нахмурив брови.