Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

В каждой избе после прохода дикой толпы стояли стон и плач, так как разоряли все подряд. Сдирались последние опорки с селян — босой уже армии нужны были обувь и теплая одежда.

Лошадей у населения отнимал всякий вооруженный. Кто успел захватить коня, тот гнал его, не кормя, не поя, и без отдыха, пока животное не падало от истощения. Измученных лошадей бросали посреди дороги, а казак хватал где-либо другого коня и мчался дальше, — и так без конца.

Разразилась эпидемия тифа. Люди валились на пути и умирали.

Шум двигавшейся толпы, храп загнанных животных, крики обезумевших погонщиков смешивались с предсмертными воплями и стонами погибавших. Всюду — в сугробах, в покинутых обозах — слышались непрестанные мольбы о помощи. Одни заклинали захватить их с собой, другие просили хлеба, убеждали с градом катящихся слез передать там, впереди, родным, о смерти, с которой они заживо примирились и ждали с часа на час. Иные, уже уйдя в другой мир, безучастными стеклянными глазами смотрели на бегущую толпу: в небо приходящим отказа не бывает.

Толпы людей, корчась в предсмертных судорогах, беспрестанно посылали проклятия правителям и командирам — и плакали. Но мутный вал еще способных двигаться людей катился дальше. Живые равнодушно попирали ногами незастывшие трупы. Смерть лютовала сослепу, брала расплохом, и кругом был сумрак жизни, — где из него исход?

На дорогах образовались целые коридоры из брошенных телег, саней, орудий, всевозможных казенных и гражданских обозов. Лошади, изнуряясь, дохли прямо в упряжках.

В покинутых обозах заносило снегом тысячи возов сукна, мебель, утварь. Серебро и золото валялись вперемежку с трупами и оружием — никому не нужен был теперь этот бесполезный дорогой хлам. Все искали лишь хлеба, хлеба и хлеба.

И я вдруг подумал, сколько крови, слез и обмана стоили богатства, и померещилось мне, что у золота волчий оскал, хищный и злобный… Копили, копили да черта и купили…

Однако я отвлекся.

Зверства, убийства и грабежи стали ужасными спутниками бегущей армии. По ночам путь ее отмечала широкая и длинная полоса зарева. То полыхали пожары.

Не лучше было и на линии железной дороги. В два ряда сплошь стояли вагоны и застывшие паровозы. И так почти от самого Омска до Красноярска, сотни и сотни верст! То тут, то там попадались вагоны с трупами. Кто умер от тифа, кто от голода, кто от руки более сильного, отобравшего хлеб и теплую одежду. А рядом поезда и поезда, набитые всяким имуществом.

Потом уже я узнал, как все случилось. В конце сентября, трагически запоздав, адмирал приказал эвакуировать Омск. Со станции выпустили около трехсот эшелонов. За Тайгой головные составы омской эвакуации уперлись в хвостовые чешские поезда.

Чехи, стремясь как можно скорее уйти на восток, грубо отказались пропустить вперед своих союзников. Спасая шкуру, они совсем уже перестали считаться и с адмиралом, и с его правительством.

Впрочем, легче им от этого не было. 27-я дивизия красных догнала возле станции Тайга какие-то белопольские части — 12 тысяч штыков. Треть солдат была уничтожена в скоротечном бою, остальные — сдались.

Наши поезда заглохли, и многие из них стали легкой добычей стремительного наступления красных. Но это была еще не вся беда. Чуть не половина эшелонов везла на восток семьи офицеров и гражданских высокопоставленных лиц. Брошенные на произвол судьбы, они еще до появления противника находили свою смерть от голода, холода и сыпняка. Это нанесло страшный моральный удар офицерству армии. Оно открыто роптало на Колчака, Колчак обвинял в предательстве чехов, чехи — адмирала, не проявившего необходимой предусмотрительности, — и ничего нельзя было понять в этом шуме воплей, упреков и взаимных обид.

Мы шли, ужасаясь картинам гибели и развала на нашем пути.

Видя все это, офицеры полка предложили казакам, пока еще есть возможность, вернуться, кто хочет, домой, в станицы, для спасения своих очагов.

Большинство, сознавая гибель армии, так и поступило. Некоторые же сотни решили идти дальше с надеждой, что счастье не совсем изменило им.

Мы шли в стороне от пехоты, которая представляла собой неописуемый сброд, и кое-как добрели до Красноярска.

Гарнизон города и окрестное население, подготовленное подпольщиками неприятеля, а более того — зверством правителей и контрразведки, встретили нас огнем И ненавистью. И это был конец.

Миновали эту могилу, благодаря упорству, немногие части. Но и дальнейший их путь был ничем не легче описанного.

Мой полк после потерь на фронте и во время бегства уменьшился до одной сотни. Остатки полков сливались и двигались на восток, в Забайкальскую область. Она еще находилась под атаманством Семенова и служила в то время надеждой, кажется, единственной для изнуренных войск.

Путь до Забайкалья был долог, сопряжен с ужасными лишениями и невзгодами.

Меня больше всего мучили не голод и холод, а враждебность населения. Для него армия, в которую я попал, была чужой и ненавистной. И я думал: отчего я очутился в этом воинстве? Почему не сбежал, не бросил полк при первой же возможности? И помыслилось: я только крупица, немощная крупица в этой страшной снежной буре.

Тогда я собрал остатки сотни, велел своей властью разъезжаться по домам, простился со всеми. Я и сам был бы рад помириться с новой властью, да ведь не простит она меня. Так я считал.

За мной на восток последовали четыре офицера. Это были два прапорщика Л. и А., хорунжий Д. и подъесаул Ш. Последний был мне крайне неприятен. Это он называл меня «розовым» и «либералом». Но я не искал себе попутчиков. Так распорядилась судьба.

Потом Ш. не раз меня упрекал, будто сделана большая ошибка, не следовало отпускать казаков. Они — вооруженные люди, лишь с ними и считаются в такую пору.

Не надеясь уже на силы ослабевших наших лошадей, мы восточнее Красноярска попытались сесть в поезд. Нам очень повезло: погрузились в пустую теплушку чешского эшелона и поехали в сторону Иркутска.

Еды у нас не было почти никакой, и мы, вместо завтрака, обеда и ужина, говорили о чем только можно.

Больше всех ругался и нервничал Ш. Он поносил большевиков, Россию, Колчака, японцев, англичан, словом — всех. Когда хорунжий Д. попытался по какому-то поводу пошутить, Ш. зло оборвал его:

— Перестаньте паясничать! Живем, как свеча на ветру. Не до потехи!

Ш. часто мечтал, вздыхая:

— Пожрать бы! У меня теперь в брюхе, кажется, и долото сгниет!

А наш состав тем временем продвигался на восток, шел медленно, но все-таки шел; в нем ехали чехи.

В городе Нижнеудинске случилось неожиданное: мы нагнали поезд Колчака с его штабом. Адмирал, как вскоре удалось узнать, втянулся в долгие переговоры с чешским гарнизоном Нижнеудинска — иноземцы вели двойную игру, не желая ссориться с адмиралом, но и не рискуя сердить большевиков.

Солдаты в городе уже ходили с красными бантами на груди, что означало их переход на сторону ожидаемых советских войск.

Наш эшелон довольно долго торчал в Нижнеудинске, и я много раз бросал взгляд на поезд Верховного правителя. Когда-то я встречался с этим человеком. Сколько же лет минуло с той поры? Целая вечность — половина года. Я был в ту пору, в июле девятнадцатого, в крайнем отчаянье: меня не только беззаконно забрали в армию, но еще и определили в контрразведку к Сипайло, человеку совершенно гнусному во всех отношениях. Тогда, под Челябинском, в деревне Баландино, я отыскал адмирала и просил его перевести меня в строевую часть или отпустить. Колчак произвел впечатление человека, задавленного событиями, мрачного и растерянного.

И вот теперь судьба снова столкнула нас.

Я проходил мимо поезда правителя и вдруг услышал, как из одного вагона доносится музыка и пьяно поют цыганскую песню. Не знаю, был ли это вагон самого Колчака или в нем находилась свита, но ведь адмирал не мог не слышать этих возмутительных голосов.

И я снова подумал: кто он? Нет, не мне — кто он? — ибо я чужой его целям и планам, я угодил в эту кашу случайно и теперь лишь спасаю себе жизнь. Но кто он для людей, которые верили ему? Многие тысячи загубленных жизней, ужасная дорога плача и позора, что осталась за моей спиной, будущее без просвета для обмороженных, голодных, разутых и раздетых, ни во что не верящих войск, — неужели о них забыл этот человек, ввергнувший страну в пучину неслыханных мучений и жертв?

В ту пору попалась мне на раскурку газета «Сегодня» за понедельник 4 августа нынешнего, девятнадцатого года. Возле заголовка было сказано, что это «безпартийная общественно-политическая и литературная иллюстрированная газета. Выходит в Томске по понедельниками дням послепраздничным». Так вот — в передовице этой странной газетки цитировался приказ «Верховного правителя адмирала Колчака»:


«В среде тех граждан, которые никогда ни о чем не думали, кроме наживы за счет государственного бедствия, и утратили всякое представление о долге, совести и чести, создалась трусливая паника. Усиленно распространяются слухи о готовящихся выступлениях большевиков в разных городах. Только трусы, негодяи и изменники могут говорить о какой-то катастрофе, только в нравственно разложившемся обществе могут возникать такие явления трусости и низости».


Стыдно и горько было читать эти слова особенно теперь, в пору всеобщего панического бегства.

Я просмотрел другие статьи газетки, надеясь, что в ней найдется хоть один материал, в котором трезво описано положение и делается хоть какая-нибудь попытка отыскать выход из западни. Но на четырех страницах были помещены анекдоты, первополосная сенсация «Арест людоеда в Японии» и глубокомысленное исследование безвестного автора, подписавшегося «Лингвист» — «Как нужно писать: «Большевистский» или «Большевицкий».

Я опять взглянул на поезд Колчака и, может быть, впервые захотелось облегчить душу каким-нибудь длинным ругательством и швырять камни в окна этого несчастного по-своему поезда.

Через три дня наш эшелон ушел из Нижнеудинска, оставив на станции верховного правителя и его штаб, у которых нет уже ни войска, ни силы, ни веры в завтрашний день.

По всей линии было сравнительно спокойно вплоть до станции Черемхово. Здесь гарнизон восстал против власти Колчака. Это случилось в три часа утра двадцать первого декабря. Все офицеры, не присоединившиеся к восставшим, и все представители старой власти угодили в тюрьму.

Насколько я понял, руководили этой акцией эсеры и меньшевики. Однако рабочие сочли переворот половинчатым, назвали его «недоворотом» и за один час заняли телеграф, милицию, подходы к вокзалу. Таким образом, случилось нечто, похожее на двоевластие.

На станции рабочие установили суровый контроль, проверялись все поезда, офицеров и буржуа вылавливали и отправляли в тюрьму.

И вот в те же сутки, двадцать первого, не зная этого, мы прибыли в Черемхово.

Тотчас в открытые двери теплушки ворвались вооруженные рабочие и солдаты, навели винтовки на наши черепа и потребовали сдать оружие. Что мы, пять человек, могли сделать против них? Я и подъесаул Ш. помедлили со сдачей оружия и получили основательные удары прикладами, после чего наша участь была решена. Разоруженных, нас тотчас переправили в черемховский застенок.

Тюрьма — небольшой деревянный одноэтажный дом — была обнесена высоким забором. Нас посадили в тесную камеру, — по штату там должно помещаться шесть человек, но с нами в ней стало двадцать четыре.

Меня не очень удручил арест. Во-первых, можно было, после стольких лишений и трудов походной жизни, отдохнуть под крышей, отрешиться от постоянных тревог за кусок хлеба. А во-вторых, теплилась надежда, что нас отпустят.

Один только Ш. был взвинчен до крайности. Он постоянно требовал от нас каких-то действий, хотя всем было ясно, что здесь тюрьма и в атаку не пойдешь, и заградительного огня не откроешь.

Как выяснилось из рассказов Ш., он очень обеспеченный человек, сын крупного шимкинского купца (Шимки — село на Иркуте, в Саяне). Подъесаул ненавидел большевиков и называл их не иначе, как «комиссародержавие» и «товар — ищи». А была та злоба от того, что красные оставили папашу Ш., считай, без штанов, отобрав и мельницу, и лавки, и землю в пользу неимущего народа.

К нам в камеру как-то заглянул прапорщик Х., один из местных руководителей Политцентра. Насколько мне известно, это эсеровская организация, большевики относятся к ней с явным недоверием и язвительно называют «Центропупом». Политцентр уже, кажется, отдал власть большевикам в Иркутске или, во всяком случае, вот-вот отдаст.

Так вот, Х. убеждал нас, что задержаны мы временно. Как только разрешится вопрос, в чьих руках Иркутск, нас отпустят.

— Иркутск… — не то грустно, не то ядовито произнес прапорщик А., когда политцентровец ушел. — В чьих руках он окажется — не так уж трудно предугадать, господа…

— Что вы имеете в виду? — окрысился сын шимкинского купца.

— Иркутск постигнет судьба Уфы, Челябинска, Омска. Там утвердятся большевики, я в этом ничуть не сомневаюсь.

Ш. ожесточенно поглядел на прапорщика.

— Господи, — скривился подъесаул, — зачем тебе угодно было свести меня с компанией предателей и болтунов! Ни одного человека дела.

Дни в черемховской тюрьме тащились медленно и нудно, к тому же наше положение многократно ухудшал голод. Заключенным выдавали в сутки только четверть фунта ржаного хлеба на человека.

Двадцать четвертого декабря, в сочельник рождества Христова, нам разрешили собрать деньги и послать на базар кого-нибудь за покупками. При аресте у некоторых из нас уцелели небольшие суммы. Сложив их, мы через посыльного купили тридцать фунтов черного хлеба. Рождество отпраздновали, имея в его первый день более чем по фунту ковриги с солью и водой на одну душу. Соль нам пожертвовала администрация тюрьмы. Также ради праздника в первый день рождества была разрешена прогулка под строгим конвоем во внутреннем дворе.

В последующие дни режим и условия были те же, что и до рождества, то есть одна четверть фунта хлеба и холодная вода, и то не всегда в достаточном количестве. Случалось, соскребали лед с обмерзших окон и стен…

Я уговорился с хорунжим Д., что мы…»

Запись прерывалась по полуфразе. Бак потянулся, разминая затекшую спину, затем встал и прошелся по кабинету. Почувствовав себя лучше, позвонил Чудновскому.

— Не спите?

— Нет.

— Я прочитал дневник Россохатского.

— Ваше мнение?

— Это впечатляющий документ. Воистину дорога плача наших врагов. Однако сейчас война, и я предпочитаю относиться к дневнику, как к бумаге, из которой можно извлечь пользу.

— Разумеется. Иначе я не просил бы вас так спешно прочесть тетрадь.

— Где Россохатский?

— Сотник и хорунжий Дичко бежали из-под стражи во время этапирования в Иркутск. Политцентровцы не очень следили за арестованными.

— Они бежали напрасно. Я не стал бы держать их в тюрьме, Самуил Гдальевич. Во всяком случае, Россохатского. Он, видимо, порядочный, хоть и безвольный человек. Однако какая сила фактов в его дневнике!

— Да. Еще вчера я собирался показать адмиралу тетрадь. Это помогло бы нам вести допрос. Но придется отказаться от этой мысли. Едва ли удастся довести работу Чрезвычайной комиссии до конца. У вас очень дребезжат стекла?

— Очень. И все-таки Войцеховский выдохся. Он не сумеет прорваться в город. Его войска — всего лишь сброд измочаленных и озлобленных людей. Дневник Россохатского убеждает нас в этом лишний раз.

— И однако надо быть готовыми ко всему. Я сейчас иду на боевые линии, еще раз проверю оборону. Вы можете поспать остаток ночи, товарищ Бак…

ГЛАВА 3-я

ПОСЛЕДНЯЯ ВЕРСТА

Обстановка накалилась до крайности. Ревком делал все необходимое, чтобы встретить врагов с четырех направлений: каппелевцев — с запада, семеновцев — с востока, интервентов — со стороны железнодорожной станции и местную контрреволюцию — изнутри города.

Наибольшую опасность представляли, разумеется, каппелевцы, части которых, после смерти командующего, возглавил Войцеховский. Белые подошли к Иркутску вплотную. За их арьергардами двигалась 5-я армия красных. Двадцать пятого января она взяла Тайшет, четвертого февраля — Зиму. Войцеховский торопился. Он надеялся захватить Иркутск, разграбить его и, вызволив Колчака из тюрьмы, совершить марш-бросок к Байкалу.

По предварительным сведениям, у генерала было тридцать пять тысяч штыков и сабель. Однако партизаны провели тщательную разведку и сообщили в Иркутск: белые имеют втрое меньше боеспособных солдат. Но и это была опасная сила. Город защищали всего четыре тысячи человек.

Глубокой ночью с шестого на седьмое февраля председатель Иркутского Военно-Революционного комитета Ширямов вызвал к себе члена ВРК, председателя губернской Чрезвычайной комиссии Самуила Чудновского и коменданта города Ивана Бурсака.

Ширямов придвинул к себе план города, несколько минут разглядывал условные знаки на схеме.

— Войцеховский в Иннокентьевской. Генерал требует, чтобы мы пропустили его в Забайкалье, выдали Колчака и уплатили двести миллионов контрибуции. Да еще — продовольствие и фураж. Ему послан достойный ответ.

Председатель закурил, устало потер лоб.

— Нет секрета — в городе масса офицеров, юнкера, буржуазия, кадеты, меньшевики. У многих из них — пулеметы, гранаты, винтовки, спрятанные после боев в Иркутске. Черносотенцы расклеивают по ночам листовки, в которых кровавый правитель изображен мучеником, ждущим спасения.

Мы обезопасили свой тыл, насколько смогли, от восстания этого сброда. Интернированы юнкера, арестованы те, кто может выстрелить нам в спину. Я подписал приказ, в котором предупредил буржуазию и белогвардейщину: в случае бунта пощады не будет никому. Короче говоря, мы готовы к отчаянному бою, к войне до последнего человека и последнего патрона. И все-таки абсолютной уверенности, что все в тылу будет спокойно, у нас нет. По-прежнему знаменем контрреволюции, ее апостолом является адмирал.

Ширямов обвел взглядом лица товарищей, темные от бессонницы, заключил:

— Мы — взрослые люди и понимаем, что это значит. Бой может принять всякий оборот. В любом случае Колчак не должен попасть к генералу ни живым, ни мертвым.

Ширямов достал из стола лист бумаги, передал его Чудновскому.

— Прочти.

На листке было напечатано:


«Постановление № 27 Иркутского Военно-Революционного комитета
7 февраля 1920 года.
Обысками в городе обнаружены во многих местах склады оружия, бомб, пулеметных лент и пр.; установлено таинственное передвижение по городу этих предметов боевого снаряжения; по городу разбрасываются портреты Колчака и т. д.
С другой стороны, генерал Войцеховский, отвечая на предложение сдать оружие, в одном из пунктов своего «ответа» упоминает о выдаче ему Колчака и его штаба.
Все это заставляет признать, что в городе существует тайная организация, ставящая своей целью освобождение одного из тягчайших преступников против трудящихся — Колчака и его сподвижников. Восстание это, безусловно обреченное на полный неуспех, тем не менее может повлечь за собой еще ряд невинных жертв и вызвать стихийный взрыв мести со стороны возмущенных масс, не желающих допустить повторения такой попытки.
Обязанный предупредить эти бесцельные жертвы и не допустить город до ужасов гражданской войны, а равно основываясь на данных следственного материала и постановлений Совета Народных Комиссаров Российской Социалистической Федеративной Советской Республики, объявивших Колчака и его правительство вне закона, — Иркутский Военно-Революционный комитет постановил:
1) Бывшего верховного правителя
адмирала Колчака и
2) бывшего председателя Совета министров
Пепеляева
— расстрелять.
Лучше казнь двух преступников, давно достойных смерти, чем сотни невинных жертв.
Председатель Иркутского Военно-Революционного комитета  А.  Ш и р я м о в
Члены: А.  С н о с к а р е в,  М.  Л е в е н с о н.
Управделами  Н.  О б о р и н».


Прочитав постановление, Чудновский некоторое время молчал, механически разглядывая последние строки. Председатель Следственной комиссии, он больше и точнее, чем его товарищи, знал, кто такой Колчак, и принимал решающее участие в подготовке документа ВРК. Вырванный из тюрьмы своими, адмирал может принести еще массу зла и несчастий людям. Он полностью заслужил свою смерть, верховный правитель палачей и озверевших от ненависти буржуа.

И все-таки постановление комитета смущало Чудновского.

Чехи, уходившие по железной дороге на восток, помнили, что на их пути стоит красный Иркутск, и вынуждены были иногда давать ему проводную связь с дивизиями и штабом Генриха Эйхе, сменившего в Омске Михаила Тухачевского. Еще двадцать второго января Ширямов сообщил штабу 30-й дивизии, шедшей на Иркутск, что власть в руках партии, Колчак и Пепеляев — в камерах, золотой запас — под надежной охраной.

Начальник 30-й дивизии Лапин, которому были подчинены также все партизанские отряды в зоне Иркутска, памятуя, что Колчак объявлен вне закона, приказал его расстрелять.

Однако в ход событий вмешался Реввоенсовет армии, и начдив вынужден был послать срочную телеграмму Ширямову. Она гласила:


«Революционный совет 5-й армии приказал адмирала Колчака содержать под арестом с принятием исключительных мер стражи и сохранения его жизни и передачи его командованию регулярных советских красных войск, применив расстрел лишь в случае невозможности удержать Колчака в своих руках для передачи Советской власти Российской Республики».


Позже стало известно — это указание Владимира Ильича. Ленин прислал председателю Сибревкома и члену РВС-5 Смирнову шифровку с указанием доставить Колчака при первом же удобном случае в Москву.

В конце января Бурсак еще раз связался с Реввоенсоветом армии.

К телеграфному аппарату подошел Смирнов.

Бурсак доложил обстановку в городе, спросил, какие будут указания.

Смирнов ответил:

— Золотой поезд не пропускайте на восток ни под каким видом. В случае нужды взорвите кругобайкальские туннели или спустите вагоны под откос. Что касается Колчака, то он должен быть переправлен к нам, затем в Москву. Вся Россия и весь мир должны узнать на суде, что такое «колчакия» во всем ее отвратительном обличий. Передайте коммунистам Иркутска, Иван Николаевич: они головой отвечают за выполнение директивы.

Бурсак немедля доложил о разговоре Ширямову.

— Хорошо, я подумаю, Иван, — не сразу отозвался секретарь губкома партии. — Посоветуемся с товарищами, взвесим еще раз все обстоятельства. Зайди ко мне завтра.

На следующий день они встретились снова, и Ширямов, не предлагая Бурсаку сесть, сказал:

— ВРК назначил тебя, Иван, комендантом Иркутска. Сменишь штабс-капитана Кашкадамова. У нас есть все основания не верить этому эсеру в мундире. Зайди в соседнюю комнату, составь список неотложных дел. Я погляжу его.

Через полчаса, просмотрев и дополнив записи Бурсака, Ширямов утвердительно кивнул головой.

— Действуй, Иван.

С той минуты Бурсак, кажется, забыл, что такое отдых и сон. В тот же день он полностью сменил весь караул в тюрьме и назначил ее комендантом члена партии подпоручика Ишаева. Вечером приехал в тюрьму и вместе с Ишаевым и начальником караула прошел по корпусам. Возле одиночек Колчака и Пепеляева была поставлена двойная охрана из бойцов рабочих дружин. Усилили караул и возле камер министров и генералов, арестованных Бурсаком две недели назад. В одиночках содержались мининдел Червен-Водали, управделами правительства Гинс, бывший командующий войсками Омского округа, каратель и палач, генерал Матковский и другие.

Напряжение нарастало с каждым днем. В разных концах города вспыхивала стрельба, случилось несколько пожаров, причины которых выяснить не удалось. Каждую минуту надо было ожидать нападения на тюрьму: колчаковское подполье стремилось вырвать из нее адмирала.

Третьего февраля Чрезвычайная следственная комиссия представила ревкому список. В нем значилось восемнадцать фамилий людей, чьи руки были обагрены кровью тысяч и тысяч жертв. Под первым и вторым номерами стояли фамилии Колчака и Пепеляева.

Бурсак и Чудновский, ссылаясь на сведения, имеющиеся в ЧК и следственном отделе городской комендатуры, настаивали на расстреле всех восемнадцати.

— Александр Александрович, — говорил Бурсак, жмуря покрасневшие от бессонницы глаза, — Ты не хуже нас знаешь обстановку. В Иркутске действует офицерская организация по спасению Колчака и его ближайшего окружения. Войцеховский не складывает оружия и грозит штурмовать город. Он может отбить адмирала, Илья[12]. Партия и народ не простят нас, если упустим эту сволочь.

— Мы обязаны подумать, Иван. Ты знаешь указание Ильича, надо еще и еще раз взвесить все «за» и «против».

И вот теперь, через три дня после разговора, — постановление ВРК о расстреле Колчака и Пепеляева. Значит, возникли какие-то обстоятельства, которых ни Чудновский, ни Бурсак не знали.

Пауза затянулась. Молчал и Бурсак, которому Чудновский передал постановление ревкома.

Отлично понимая причины, смущавшие товарищей, Ширямов устало сказал:

— Сурнов[13] добрался до штаарма-5. Я поручил ему еще раз выяснить, как отнесется Реввоенсовет к казни Колчака, имея в виду сложившуюся обстановку. Проект постановления доложен Смирнову. Нам самим поручено решить судьбу палача.

— Ты лично говорил со Смирновым, Илья?

— Да.

— Можешь сообщить подробности?

По словам Ширямова, разговор происходил так. Сообщив члену РВС о положении Иркутска, секретарь губкома спросил:

— Та же проблема, Иван Никитич: как поступать с Колчаком?

Смирнов поинтересовался в свою очередь:

— Можно ли вывезти адмирала на запад? Есть ли хоть малая возможность?

— Нет. Белые стоят под городом. Их обозы и колонны растянуты на много десятков верст. Нам не пробиться.

— Выдержите натиск Войцеховского?

— Настроение у нас бодрое. Я только что осмотрел город, он оцеплен колючей проволокой, прикрыт баррикадами из бревен и снега, защищен пулеметами. Наиболее опасные участки, в том числе лед Ангары, против Московских ворот, минированы. Думаю, с каппелевцами справимся, хотя не исключаем, в крайнем случае, возможности отступления, к которому тоже готовы. Я обязал Следственную комиссию держать наготове конный отряд, — при необходимости вывезем Колчака к партизанам. Но в этой обстановке нельзя дать гарантию, что преступника не отобьют свои. Именно по этой, последней причине подготовлено решение о расстреле. Итак?

Смирнов ответил:

— Что я вам могу сказать, Илья? Постарайтесь сделать все, чтобы адмирал оказался в свое время в Москве. Но если такой возможности нет, если обстоятельства будут особо тяжелы, ревком может на свою ответственность утвердить приговор.

Ширямов, закончив рассказ, закурил, похрустел пальцами.

— Остальное вы знаете. Генерал может начать штурм Иркутска с минуты на минуту.

Добавил:

— В час дня все члены ревкома были оповещены о срочном заседании, Следственная комиссия поставлена в известность о проекте постановления. Ты должен был, Самуил Гдальевич, форсировать допрос.

Ширямов отпил глоток воды из кружки, потер ладонями щеки.

— Решение было принято между двенадцатью и часом ночи. Мы скрупулезно обсудили обстановку и утвердили приговор о расстреле Колчака и Пепеляева. Шестнадцати министрам и генералам, находящимся в тюрьме, решено сохранить жизнь.

Поднялся из-за стола, заключил:

— Отправляйтесь в тюрьму тотчас. Все должно быть кончено до рассвета.

Повторил:

— Поторопитесь. Ишаев предупрежден, ему приказано не отлучаться из тюрьмы и держать караул в боевой готовности.

Потратив четверть часа на телефонные разговоры, Чудновский и Бурсак простились с Ширямовым и вышли на улицу. Моторы автомобилей, стоявших у подъезда, тихо работали: шоферы боялись, что лютый мороз скует воду в радиаторах и держали машины на малых оборотах.

Чудновский и Бурсак ненадолго разъехались: предиргубЧК отправился в «Модерн», чтобы предупредить своих людей о боевой готовности и забежать в комнатушку, где они жили вместе с Ширямовым, а Бурсак — в гостиницу «Националь», отданную под комендатуру и штаб гарнизона.

Было около двух часов утра седьмого февраля, когда председатель ЧК спустился к машине. Сев рядом с шофером, тотчас поднял воротник кожаной тужурки: термометры показывали около сорока градусов.

Автомобиль то и дело содрогался на ухабах, оставляя за собой длинный и почти недвижимый шлейф дыма. Окна в домах были черны, но едва ли кто-нибудь из иркутян спал в эти часы. Выстрелы пушек, бивших из Иннокентьевной, пулеметная дробь и винтовочные залпы, казалось, приближаются к городу с каждой минутой.

На всех рекламных тумбах, дверях учреждений, заборах белело Обращение ревкома, напечатанное крупным шрифтом. ВРК обращался к защитникам Иркутска:


«Час испытания нашей преданности делу трудящихся настал. Враг подходит к городу… Мы должны и будем биться на улицах, за баррикадами, в домах, но не допустим врага к сердцу Сибири…
Да здравствует последний решительный бой!
Да здравствует победа!
Да здравствует власть трудящихся — Советская власть!».


Рядом обычно помещался приказ начальника обороны города:


«Черные тучи каппелевцев у красного Иркутска… Революционные войска свободного народа могучим натиском должны раздавить уже смердящий труп черной реакции».


В тюрьме, выходившей фасадом на берег Ушаковки, было тихо, как в гробу. Но это впечатление быстро рассеялось. В конторе уже находились Бурсак и Ишаев, член ревкома Михей Ербанов, секретарь Следственной комиссии Сергей Мосин и лево-эсеровская дружина, которой предстояло выполнить приговор.

Все, не мешкая, отправились в одиночный корпус. На постах стояли надежные люди, сосредоточенные и готовые ко всему.

Открыли камеру адмирала.

Колчак стоял рядом с дверью в шубе и шапке. Возможно, он боялся холода, а может, ждал, что его вот-вот освободят свои, — он несомненно слышал, как на западе надрываются пушки.

Увидев входящих в камеру людей, адмирал бросил взгляд на Чудновского и побледнел.

— Извольте выслушать постановление ревкома, — сказал председатель ЧК, доставая бумагу.

Колчак слушал приговор вяло, почти равнодушно, и, казалось, не понимал значения слов.

И лишь тогда, когда на него надели наручники, адмирал, будто очнувшись, закричал хриплым чужим голосом:

— А суд? Почему без суда? Это невозможно!

Чудновский нахмурился, подошел к арестанту вплотную, сказал голосом, тихим от сдерживаемой ярости:

— А давно ли вы, господин адмирал, за расстрел по суду? Вспомните свои жертвы, весь тот народ, который вы извели без суда и следствия. Я на вашем месте не стал бы помирать с таким криком. С таким непристойным криком, господин адмирал!

Передав Колчака конвою, Чудновский, Бурсак и Ербанов поднялись на второй этаж, в камеру Пепеляева. Бывший премьер Колчака вскочил с койки и, сотрясаясь от страха, уставился на входящих людей. Он тоже был одет и тоже не спал, понимая, что эта ночь может стать решающей в его судьбе.

Чудновский объявил приказ ревкома.

Пепеляев заплакал навзрыд, по-бабьи, упал на колени и все совал в руки чекиста какую-то бумажку, прося прочесть ее и сохранить ему жизнь.

— Что такое? — спросил Чудновский, взяв из его дрожащих пальцев вчетверо сложенный листок.

— Прошение… на имя ВЦИКа… — бормотал Пепеляев, и слезы градом катились из его маленьких мутных глаз. — Меня помилуют… я буду работать… Мы миримся с Советской властью. Оба… с братом…

— Странно, — покосился на него председатель ЧК. — Насколько я знаю, вы только то и делали, что призывали, требовали уничтожать красных, их власть, их партию. И вдруг воспылали к вашим врагам… Вам никто не поверит.

— Нет, нет — верьте, верьте…

— Это бессмысленно, и я должен выполнить приказ.

— Господи! — рыдал Пепеляев. — Я обманулся в жизни. Я совсем не учел обстановку… Его имя стало так одиозно…

Он имел, разумеется, в виду Колчака.

— Умереть достойно не можете, — сказал Бурсак, и в голосе его было презрение, одно презрение, даже без ненависти.

Приговоренные в кольце конвоя прошли в тюремную контору.

Когда все формальности были уже почти закончены, Колчак внезапно приблизился к Чудновскому, сказал, глядя в сторону:

— Я настаиваю на свидании с женой.

— Ваша жена за границей, господин адмирал. Вы это знаете, надеюсь, не хуже нас.

— Я говорю о госпоже Тимиревой.

— Вы обязаны понимать обстановку. В такое время не до свиданий с возлюбленной.

— Но это несколько минут. Она — рядом.

— Нет, мы настоятельно просили Анну Васильевну покинуть тюрьму. Ее здесь нет. Извольте идти.

На улице было по-прежнему морозно, но небо очистилось от туч, и в высоте безжизненно мерцало круглое бабье лицо луны.

Конвой образовал два кольца, внутри которых двигались люди, залившие Урал и Сибирь кровью. В первом кольце шагал Колчак. Он шел чуть сутулясь, расстегнув верхние крючки шубы, и лишь изредка бросал на Чудновского взгляды, полные бессильной ненависти. Адмиралу теперь казалось, что он мало порол, вешал и убивал большевиков, их баб и детей. И вот — должен расплачиваться за это жизнью.

Во втором кольце семенил Пепеляев. Экс-премьер передвигал ноги, будто тяжело больной, запинался, шептал молитвы и проклятия.

Колчак изредка останавливался, смотрел через штыки конвоя на Пепеляева и презрительно кривился.

Адмирал хорошо знал город и догадывался: идти до смерти придется недолго — одну, может быть, две версты. Почти сразу за тюрьмой горбятся окраинные улочки с редкими домами, лежат заваленные снегом пустыри.

Председатель ЧК шел впереди, не оглядываясь. Адмиралу казалось, что этот невысокий солдат совсем забыл о нем, Колчаке.

Чудновский, и в самом деле, шел в глубокой задумчивости. Он размышлял о жизни, о превратностях, которые ждут человека на избранном и неизбранном пути. Подпольщик и революционер, Чудновский сам не раз бывал близок к смерти, и сегодня смерть стоит рядом с ним. Через час или через сутки он может умереть под пулями каппелевцев, но революция не умрет, это он знает наверное, и ради этого стоит заплатить собственной жизнью.

Смерть будет рядом с ним и завтра, она была с ним вчера, когда он сидел в одиночке иркутской тюрьмы, куда его бросила гнусная и злобная власть, названная именем человека, шагавшего сейчас за его спиной. Власть, которая вобрала в себя все, что было в стране самого подлого, самого ненавистного народу в тот час, когда труд поднялся на плутократию.

Чрезвычайная комиссия только начала следствие, предстояло еще многое сделать, чтобы пригвоздить к столбу позора «колчакию» и Колчака. Но в планы ревкома и комиссии вмешались орудия Войцеховского — последняя надежда диктатора и палача.

И вот экс-правитель отмеривает свою последнюю версту. Вполне возможно, Колчака попытаются отбить заговорщики, и Чудновский погибнет, выполняя долг. Но что бы ни случилось, он успеет разрядить наган в осужденных. Что бы ни случилось.

…Где-то неподалеку, вероятно, между кладбищем и женским монастырем, разорвался крупный снаряд. Чудновский подумал, что это последний жалкий салют Войцеховского своему правителю.

Наконец подошли к Знаменскому кладбищу. Чудновский взглянул на часы, было без четверти пять. Он приказал охране остановиться. Конвой разомкнул кольцо и вывел осужденных к подошве горы, на которой мерцали кресты погоста. Невдалеке поблескивала льдом Ушаковка.

Чудновский выстроил солдат в одну линию и обратился к ним с коротким словом. Он говорил о преступлениях этих двух людей, об их бесчинствах и зверстве, о смерти, к которой их приговорила революция.

Затем конвой по команде, загнул края шеренги, образовал полукруг и вскинул винтовки.

И в морозном воздухе прозвучала негромкая команда, которую, однако, услышали все:

— По врагам Революции и России — огонь!

Прогремел залп, и через короткий промежуток — еще один.

Комендант тюрьмы подошел к Бурсаку.

— Куда девать трупы?

Из шеренги выскочил чернобородый дружинник с длинными руками, крикнул, скаля зубы:

— В Ангару их, богатеньких! К рыбам на верхосытку!

Бурсак сухо кивнул головой. Тотчас к подошве горы подъехали розвальни, трупы положили в холщовые мешки, и лошадь, мотая закуржавевшей головой, потащила сани к Ангаре.

Остановились возле женского монастыря, и все спустились к реке по тропинке, которую протоптали обитательницы монастыря.

Во льду была прорубь, уже успевшая покрыться тонким ледком.

Пока дружина расчищала дыру, чернобородый вертелся возле Чудновского, наконец сказал чекисту:

— Теперь их высокоблагородию шапка ни к чему. Имею желание обменяться с покойничком. Можно?

— Фамилия? — мрачно поинтересовался Чудновский. — Кто такой?

— Мефодий Дикой, — отозвался дружинник. — Левым есером записан. Так можно шапочку реквизировать или отказ?

Чудновский подошел вплотную к Дикому, рванул его за отворот шинели, но в ту же секунду резко убрал руки.

— Я тебе покажу шапку, дурак!

Дикой отошел за спины дружинников, негромко выругался.

— Начальство — всегда начальство, разве ж оно бедного понимает? Шапку, вишь, пожалел для человека, идол!

Мешки спустили в прорубь, и конвой, закинув винтовки за плечи, построился в два ряда.

Шагая рядом с Бурсаком, Чудновский прислушивался к звукам, доносившимся к Ушаковке от Иннокентьевской и Олонков. Пушки стреляли вяло, пулеметы молчали: Войцеховский, кажется, выдохся.

Зашли в тюрьму. Быстро оформили бумаги и отпустили дружину.

В семь часов утра Чудновский явился к Ширямову. Сев рядом с председателем ВРК, он протянул ему лист с приговором.

На его обороте темнела запись чернилами, сделанная рукой Бурсака:


«Постановление Военно-Революционного Комитета от 6 февраля 1920 года за № 27 приведено в исполнение 7 февраля 1920 года, в 5 часов утра, в присутствии председателя Чрезвычайной следственной комиссии, коменданта города Иркутска и коменданта иркутской губернской тюрьмы, что и свидетельствуется подписавшимися.
Председатель Чрезвычайной следственной комиссии  С.  Ч у д н о в с к и й.
Комендант города Иркутска  И.  Б у р с а к».


Пытаясь расцепить слипающиеся веки, Чудновский спросил:

— Я могу идти, Илья?

— Иди, — кивнул председатель ревкома. — Однако постой. Только что я говорил с пленным офицером. Он сообщил: каппелевцы сошли с Московского тракта, пересекли железную дорогу и бегут к Байкалу. Мы, кажется, выиграли без крови этот бой, Самуил Гдальевич!

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

НИКТО НЕ ПРОСИЛ ПОЩАДЫ



ГЛАВА 4-я

БЕШЕНАЯ СОБАКА УНГЕРН

Совершенно невозможно было понять, почему Унгерн, этот человек, ненавидимый своими, вероятно, не меньше, чем врагами, остановил выбор на нем, Россохатском. Полусумасшедший фанатик, садист без жалости и размышлений, Унгерн, кажется, во всем мире был назван «черным бароном», и его зловещая тень легла на тысячи людей, обманутых и погубленных им.

В конце сентября двадцатого года Россохатский, уже неделю командовавший казачьей сотней второго полка, прискакал в штаб дивизии с пакетом от полковника Хоботова. Части Азиатской конной дивизии барона были на марше: уйдя из Даурии и пробившись через русскую границу, они теперь шли в аймак Цецен-Хан, восточнее Урги[14].

Передав донесение адъютанту Унгерна Еремееву, Андрей собрался в обратный путь. Но тут его окликнул адъютант и велел идти к генералу.

Барон писал какую-то бумагу и не обратил внимания ни на приход сотника, ни на его рапорт.

Андрей, вытянувшись перед командующим, с любопытством и некоторой опаской разглядывал человека лет тридцати пяти, сидевшего за небольшим походным столом. В палатке было сумрачно, но при мерцании свечи Россохатский сносно рассмотрел фигуру и лицо барона.

Невысокий, плоский, с прямыми плечами, на которых еле заметно вздрагивали потертые погоны, генерал быстро писал, разбрызгивая чернила, и тонкая его шея покраснела от напряжения. Небольшая голова с крупным бугристым лбом была почти неподвижна, иногда лишь падали на лоб желтые растрепанные волосы и нервически вздрагивали мускулы на медном беспокойном лице. Он беспрерывно курил трубку, то и дело сплевывая слюну на замусоренный земляной пол.

Наконец погладил свободной рукой рыжеватые, опущенные по углам рта усы и поднял голову. В Андрея впились синевато-серые сверлящие глаза под выгоревшими густыми бровями.

— Кто? — спросил Унгерн.

Россохатский доложил о себе вторично.

— Сотник второго полка Россохатский, — повторил его слова генерал и ногтями поскреб щетину на широких скулах. — Бывал в Урге? Нет. Поедешь. Читай.

Он передал Россохатскому лист бумаги, исписанный крупным остроконечным почерком, и вышел из палатки.

Это было письмо Унгерна богдо-гэгэну[15]. Прибалтийский немец и русский монархист писал владыке Монголии:


«Я, барон Унгерн, родственник русского царя, ставлю цель, исходя из традиционной дружбы России и Монголии, оказать помощь богдо-хану для освобождения Монголии от китайского ига и восстановления прежней власти. Прошу согласия на вступление моих войск в Ургу…»


«Врет, что родственник царя, — подумал Андрей. — Этот за словом в карман не полезет».

Еще не дочитав письма, Россохатский услышал за спиной быстрые шаги и, обернувшись, увидел генерала.

— Ну? — спросил Унгерн. — Однако не твоего ума… Прочти…

Покусывая желтыми от никотина зубами мундштук кривой казачьей трубки, он сунул Андрею листок с машинописным текстом и презрительно скривился. Взглянув на бумажку, Россохатский догадался: русский перевод декрета, обнародованного генералом Сюй Шу-чженом двадцать второго ноября девятнадцатого года. Декрет сообщал о ликвидации монгольской автономии и переходе всей власти к Китаю.

— Да не гляди все, а где отмечено!

Андрей пробежал глазами слова, отчеркнутые толстым синим карандашом. Расправляясь с самостоятельностью страны, правители «Серединной империи» даровали жене богдо-гэгэна Эхе-Дагини звание «драгоценной мудрой княгини чистого разума и ясной мысли».

— Каково? — усмехнулся Унгерн. — У болванов отнимают страну и взамен суют глупые звания. А они глотают жвачку и не давятся. Ну, я лучше китайцев знаю Монголию и богдо-хана. Езжай в Ургу. Отвезешь конверт.

Генерал исподлобья взглянул на сотника, пожевал тубами, пробормотал:

— Перед отъездом явись ко мне. Возьмешь еще письмо. Ступай.

На следующее утро Россохатский выехал в Ургу. Он достаточно хорошо понимал обстановку и трудности поездки. Монарх Монголии, которому надлежало вручить пакет Унгерна, был арестован китайцами и томился, вместе с женой, в Зеленом дворце, вблизи столицы. Проникнуть к нему было почти невозможно, и генерал снабдил сотника письмом к приближенному властелина Лубсан-Цэвэну. Еще десять лет назад, охраняя русскую дипломатическую миссию в Урге, барон близко сошелся с влиятельным князем. Лубсан-Цэвэн, как надеялся генерал, проведет Россохатского потайным ходом в Зеленый дворец.

Унгерн также приказал Россохатскому и кавалеристам, которые будут сопровождать сотника, переодеться в монгольскую одежду. Всем были выданы поддельные документы, офицеру, кроме того, — подарки для князя и, на всякий случай, кошель с тугриками.