Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Изменило сердце старику, — расстроился дядя Саша. — Туго бедняге.

Хмель стал терять высоту. Мне подумалось, что гордый голубь первый раз в жизни возвращается с неба скучным косым путем, — и навсегда отошла его пора, пора бесшабашной игры.

Но я ошибся. Турман нашел в себе силы и стал подниматься в синь. Наконец, набрав предельную высоту, старый голубь опрокинулся через голову.

Это были не прежние стремительные петли, а тяжелый верт больной старости. Но все же это был верт, — потребность сердца, жажда риска, не сломленные хворью! Это было торжество птицы, праздник ее храброго сердца!

Чем ближе к земле, тем стремительней и круче кувыркался Хмель. Бело-золотой клубок мелькал в глазах так, что у меня даже выступили слезы.

И я просмотрел, утерял ту незримую последнюю черту в воздухе, ту грань между жизнью и смертью, за которую не должен был залетать голубь.

Уже полная тишина стояла вокруг, уже дядя Саша принес мне в ладонях комок перьев и ломаных костей, а я все оцепенело смотрел прямо перед собой, будто надеялся, что раздастся рядом хлопанье крыльев и сядет на притолоку смелый золотой турман.

— Голубь насмерть бьется, а от обычая не отстает... Это уж так... Ничего здесь не поделаешь, сынок... — бормотал дядя Саша, и я слышал в его голосе трудные тоскливые нотки.

А я стоял и плакал про себя, молча прощаясь с этим храбрым и трепетным, теперь уже мертвым сердцем.

РАННЯЯ ВЕСНА

— Что у вас там, в чемоданчике, дядя? — спрашивает меня маленькая девочка, с большими черными глазами и тугими косичками, смешно, как рожки, торчащими над головой.

— Телеграмма, Галочка, — отвечаю я. — Там у меня телеграмма.

Девочка забавно надувает щеки, косит глазами и широко разводит свои короткие ручки.

— Телеграмма? А зачем она курлычет?

— Это живая телеграмма. У нее крылья.

— Птичка? — догадывается девочка. — Покажи!

Галочкин папа, читающий газету, поднимает очки на лоб, с ласковой укоризной взглядывает на дочь и говорит.

— Синица! Отстань от дяди. Как тебе не стыдно!

— Не синица, — отвечает Галочка, — и не стыдно, Хочу птичку.

Папа пожимает плечами, опускает очки на глаза и углубляется в газету.

Тогда я придвигаю к себе маленький чемоданчик, в котором отправилась в долгую и незнакомую дорогу лучшая птица моей голубятни — Ранняя Весна.

У Ранней Весны и вправду есть что-то общее с этим замечательным временем года. У нее — белые с еле заметным желтовато-серым отливом перья. На груди и боках — черные и синеватые пятна. Так и кажется, что на снегу, который уже начал пропитываться весенней влагой, появились первые темные прогалинки, и на обнаженной этой землице зацвели фиалки.

Я вынимаю Раннюю Весну из чемоданчика и показываю девочке.

— Ой, как интересно! — всплескивает руками Галочка. — Дай мне!

Я передаю ей голубку, и Галочка, неловко взяв в обе руки птицу, прижимается к ней щекой.

Наш поезд мчится к Москве, редко останавливаясь на больших станциях, запушенных легким лохматым снегом. Стоит ноябрь, на удивление спокойный и безветренный, — и за окнами вагона кто-то очень добрый и бесконечно щедрый разбросал миллионы маленьких драгоценных камешков. Когда солнце скрывается за облаками, они превращаются в снег: то гладкий, как скатерть, то шершавый и бугристый. Но как только солнце пробьется сквозь преграду и протянет лучи к земле — опять бесконечное множество песчинок начинает сверкать и переливаться золотыми и серебряными искрами.

Галочкин папа — метеоролог. Он сообщил нам много интересного о дожде и ветре, об атмосферном электричестве и северном сиянии. Но его рассказы утомили Галочку. Она рада, что можно поговорить о другом, лучше понятном ей.

Дети очень любят голубей. Ребятам доставляет большое удовольствие кормить и поить птиц, устраивать им гнезда, придумывать голубям имена, играть с ними.

Галочка хочет знать о голубке все: и почему ее зовут Ранней Весной, и зачем у нее большие наросты на клюве, и отчего она «почтарь»?

Может быть, Галочку к этому располагает дорога: маленькой девочке больше нечем заняться.

Я подробно отвечаю на все вопросы. Наконец моя спутница утомляется и засыпает.

На другой день, когда поезд останавливается на большой узловой станции, я выношу чемоданчик с Ранней Весной на перрон. Вместе со мной — Галочка и ее отец.

Солнечное морозное утро. Ни облака́, ни туман не мешают солнечным лучам достигать земли. Снег сияет и искрится так сильно, что кажется — вот-вот от него пойдет дымок и он вспыхнет веселым золотым огнем.

Я вынимаю голубку из чемодана. На правой ножке птицы в патрон вложена записка: «Девятнадцатого ноября, одиннадцать часов утра». Это число и час, в которые мы провожаем Раннюю Весну в дальнюю неизведанную дорогу. Голубке дано крайне важное и трудное поручение: доказать, что почтари могут в самых неблагоприятных условиях пролететь пятьсот километров и найти свой дом. Отсюда Ранняя Весна должна пересечь Башкирию, хребет, отделяющий Европу от Азии, и в одном из многих уральских городов найти на балконе второго этажа свою голубятню.

Галочка просит на прощание подержать Раннюю Весну.

— Не заблудишься, да? — спрашивает девочка птицу. — Тогда лети домой!

Лука Петрович — так зовут Галочкиного папу — тоже что-то говорит голубке и передает ее мне.

— До свидания, Ранняя Весна, — прощаюсь и я со своей любимицей. — Желаю тебе здоровья и хорошей погоды. Ну — пошла!

Голубка, подкинутая в воздух, быстро набирает высоту. Как она рада простору и свежему морозному воздуху после многочасового сидения в темном и душном чемоданчике!

Но через минуту птица меняет плавный, замедленный ход на быстрые, резкие движения. Это она пытается выбрать направление, дорогу к дому.

Все чувства голубки — а некоторые из них пока не ясны человеку — говорят ей, кричат ей, трубят ей: дом не здесь! Он далеко! Он очень далеко! Но надо, во что бы то ни стало надо лететь туда, к родной голубятне!

Ранняя Весна проносится в дальний конец незнакомого ей города, возвращается и делает широкие круги над вокзалом.

В это время паровоз пронзительно свистит, и мы бросаемся к своему вагону.

До Москвы нам осталось совсем немного, когда внезапно изменилась погода. Заревел ветер, пошел крупный резкий дождь. И сразу за дождем стала мести вьюга.

Я представляю себе, как трудно сейчас Ранней Весне, как тяжелеют крылья голубки, как теряет она направление и, обмерзшая, изголодавшаяся, погибает в пути.

В Москве, на Казанском вокзале, Лука Петрович, прощаясь, говорит:

— Э, милый, не горюйте! Выберете минутку, забегайте ко мне в министерство. Узнаем, какая погода в Башкирии. Может, и нет причин беспокоиться.

Половина следующего дня в Москве ушла у меня на всякие неотложные дела, а вечером я не выдержал и поехал в метро к Красным воротам.

Вот и метеослужба Министерства путей сообщения. Здесь служит Галочкин папа.

Лука Петрович достает из шкафа стопку синоптических карт. Это — обычные географические карты, на которые значками нанесены отметки о погоде, сделанные во многих местах нашей страны и всего мира. Лука Петрович начинает вслух разъяснять значки.

И вот что я узнаю.

Семнадцатого ноября над островом Корсикой и западным побережьем Италии родился сильный циклон — вихрь огромных размеров. Тропический ураган в семь часов утра был еще в районе Лигурийского и Тирренского морей, омывающих берега Италии, — а ровно через сутки подошел к границам Венгрии. Поток горячего воздуха мчался на северо-восток — и в семь утра девятнадцатого ноября был уже в районе Львова и Киева.

Двадцатого ноября циклон прошел Москву.

В те же дни через Польшу и Прибалтику на Европейскую часть России, в тыл циклону, двинулись потоки холодного арктического воздуха. Этот северный антициклон шел на юго-восток. Потоки теплого и морозного воздуха сшиблись. Сначала теплый воздух растопил снега, пошли сильные дожди. Но через несколько часов победил антициклон — и дождь превратился в снег. Начались бураны.

— Вот, — с огорчением говорит Лука Петрович и протягивает мне бумажку. — Это телеграмма, посланная сегодня всем железным дорогам Урала.

На бланке написано:


«Ждите бураны. Установите круглосуточное дежурство на снегоуборочных машинах».


— Знаете что? — сказал на прощание Лука Петрович. — Ранняя Весна наверняка заберется по пути в какой-нибудь деревенский чердак и переждет там непогоду. Вот все и кончится славно.

Ох, Лука Петрович, добрый Лука Петрович! Не знаете вы моей Ранней Весны! Не знаете, что такое сердце почтового голубя! Какой-нибудь беспородный голубишка, трусишка какой-нибудь, — тот может забраться в чужую голубятню и даже остаться там навсегда. Но Ранняя Весна — дочь старого Бурана и Незабудки — никогда так не поступит. В маленьком сердечке этой птицы живет неистребимая любовь к своему дому, к родному гнезду. И пока бьется это сердечко, Ранняя Весна будет лететь все вперед. На второй, на пятый или на десятый день опустится она — полумертвая от голода и усталости — на ту голубятню, где родилась и выросла.

А если не прилетит, — значит, погибла.

* * *

Все три дня, проведенные в Москве, я ждал телеграммы из дома. Молчание значило: голубка не вернулась.

Я не выдержал и телеграфом послал вопрос. Ответ пришел через четыре часа:


«Весны нет».


Через несколько дней я был дома.

Голубятня жила своей обычной жизнью — и только в гнезде Ранней Весны было холодно и как-то пусто. Коленька — муж Ранней Весны — сидел в самой глубине гнезда, нахохлившись, и зло поблескивал глазами. Несколько дней он почти ничего не ел и все протяжно плакал:

— У-уу-ууу!-. У-уу-ууу!

— Не плачь, Коленька, — сказал я. — Вернется к нам Ранняя Весна. Честное слово, вернется, Коленька! Ну, задержалась, ну, трудно ей, но все равно вернется домой!

На улице по-прежнему мел буран, окно быстро покрывалось морозными узорами — и я оттирал эти ледышки тряпочкой, намоченной в теплой воде. И все всматривался в видимый кусочек неба: не летит ли птица, не возвратилась ли моя Ранняя Весна?

Под вечер положил голову на руки да нечаянно и заснул. И мне привиделся сон, такой ясный и правдивый, что, очнувшись, я долго не мог понять: померещилось все это или было наяву?

Вот что увидел во сне.

Над бескрайней степью мечется метель, и низко летит Ранняя Весна. Внизу, у земли, ветер слабее, а голубке надо беречь силы. Много дней она ничего не ела, ее глаза слезятся, и она летит и летит все вперед, повинуясь только властному зову: «Домой!»

Вечером, в одном из лесов под Уфой, она выбирает дерево и садится на толстый мерзлый сук. Медленно клюет снег на ветке — утоляет жажду. Устало озирается вокруг: нет, здесь ничто не напоминает ей родной город!

Голубка съеживается в комок, прижимает голову к груди — так легче уберечь тепло. И засыпает.

Утром она снова поднимается в воздух. Лететь тяжело. Чувство голода уже притупилось, но холод терзает теперь голодную птицу. На груди Ранней Весны от дыхания — белый бугорок, на коготках тоже ледяные наросты.

Неподалеку от Златоуста на нее нападает крылатый хищник. Ястреб стрелой мчится к Ранней Весне — и ослабевшая голубка даже не пытается спастись, Просто падает в снег — и закрывает глаза.

Где она?.. Что с ней?.. Она не знает, что пернатый разбойник потерял из глаз ее — почти белую на белом снегу.

Ранняя Весна поднимает головку и оглядывается.

Сколько ей еще осталось лететь? И куда? Хватит ли сил? Не лучше ли так вот сидеть на снегу?

Каждый удар сердца выпрямляет ее головку.

— До-мой! До-мой! До-мой! — стучит сердце. И голубка поднимается в небо.

В Златоусте она издалека замечает чью-то голубятню — и слабость проникает в сердце птицы.

— Только поесть и немного отдохнуть — а там полечу дальше — до-мой!

И она опускается на крышу.

— Вон внизу пшеница и вода. Поем и попью совсем немножко — и снова в путь.

— Но это не твой двор, и ты не должна, ты не можешь ни есть, ни пить в нем.

— До-мой! До-мой! — стучит сердечко Ранней Весны.

И она опять взмывает над землей.

В ледяной, но уже родной воздух своего края.

* * *

«Вот теперь, — думаю я, вспоминая свой сон, — она пролетела парк культуры и отдыха и подходит к своему кругу. Конечно, она уже над самой голубятней!..»

Я выхожу на балкон и, право, право же, совсем не удивляюсь тому, что из белой снежной мути, почти сложив крылья, падает на голубятню белая с синими пятнами птица.

— Вот ты и вернулась, милая моя, милая Ранняя Весна, — говорю я очень спокойно, хотя сердце у меня стучит так, будто его надолго останавливали и оно теперь спешит нагнать потерянное время.

Потом бегу на кухню, наливаю в миску теплой воды и, торопясь, проливая воду, несу ее на балкон. Поставив миску, мчусь опять на кухню и насыпаю в сковородку пшеницы. Выбежав с кормом на воздух, ищу взглядом Раннюю Весну — и роняю сковородку.

В глаза набивается проклятый снег, снег без конца! Он тает у меня на глазах и стекает по щекам, стекает по щекам...

Ранняя Весна лежит возле миски с водой, неловко подогнув голову, худая до неузнаваемости, будто почерневшая перед смертью.

Я поднимаю голубку, прижимаюсь ухом к ее груди, согреваю ее, дышу на нее — и опускаю на подоконник: сердце птицы, которое влекло ее домой через сотни километров, через буран и испытания, сквозь смерть, — это любящее сердце больше не бьется.

Прощай, гордость моей голубятни, прощай, Ранняя Весна!

«Телеграмма дошла...» — пишу я в Москву Галочке — дочери метеоролога, И ни словом не поминаю, что голубку похоронил.

ЧУК И ГЕК

Уже вечерело, когда раздался продолжительный звонок в прихожей. Я открыл дверь.

На пороге стоял добрый десяток школьных и дошкольных мальчишек.

Поздоровавшись хором, они прошли в комнату и сейчас же расселись, кто где сумел.

— Ну вот, — сказал главарь юнг Пашка Ким, круглый отличник и задира, — мы пришли.

Старшая дочь немедля исчезла из квартиры: девчонки в шестнадцать лет почему-то презирают мужское общество. Зато Леночка тотчас же помчалась на кухню — включать электроплитку. Раз гости, — она это твердо знала, — значит, должны пить чай.

Юнги не обратили никакого внимания на моих дочерей. Пашка окинул взглядом свою морскую гвардию и заявил твердо, не допуская возражений:

— Так мы пришли слушать про голубей.

Я уже знал через особых вестовых, что мальчишек интересует один из фронтовых эпизодов, о котором я как-то помянул в разговоре.

— Ну что ж, — согласился я. — Расскажу вам о разведчиках Ване и Жене и о голубях, которых они назвали Чук и Гек.

В эту минуту Леночка вошла в комнату с целой грудой блюдечек и чашечек и стала ставить их возле гостей. Тогда Пашка сказал:

— Иди-ка ты, малявка, в куклы играй. Видишь, люди делом заняты.

Леночка пожала плечами, поглядела в потолок и сказала потолку:

— Противные мальчишки.

Из этого легко заключить, что и ей когда-нибудь тоже будет шестнадцать лет.

— Так вот, — начал я, когда в комнате опять воцарилась тишина. — Было это, ребята, в лесах и болотах под Старой Руссой, в самый разгар боев. Уже в июле сорок первого года мы остановили здесь врага и, закрепившись, сами стали переходить в контратаки.

В тылу противника разворачивали боевые действия наши партизаны. Иногда они перебирались через линию фронта и сообщали командованию Красной Армии о силах и замыслах врага.

Однако тогда эта связь была еще плохо налажена — от случая к случаю. Раций многие отряды не имели.

В середине августа командующий одиннадцатой армией получил сведения, что в районе реки Ловать перейдут линию фронта партизанские разведчики братья Костровы.

Редакция поручила мне встретиться с ними и написать очерк в газету.

Я вышел к Ловати с работниками армейской разведки, очень смелыми и неразговорчивыми людьми, которых давно знал.

Оба мои спутника несли по чемоданчику, курили одну папиросу за другой и молчали.

Ночью, когда мы достигли Ловати, выяснилось: Костровы передовую не перешли. Что случилось?.. Неужели их схватили немцы?.. А может, братья подозревали, что за ними следят, и, стараясь запутать врага, петляли по лесу? Все может быть...

Майор-разведчик спросил своего товарища шепотом:

— Что скажешь, капитан?

— Надо идти.

— Надо.

Больше они не проронили ни слова.

Мне стало ясно: командиры решили двигаться навстречу Костровым через линию фронта. Конечно же — были срочные дела, и следовало как можно скорее повидаться с братьями.

Я на один миг подумал: «А зачем мне идти?» — и сразу стало стыдно. «Как же так? А очерк для газеты? Не могу же явиться в редакцию с пустыми руками!»

Майор выстрелил в воздух двумя красными и двумя зелеными ракетами, и мы прилегли на жухлую травку в кустах.

Неподалеку, глухо вздыхая, гнала желтые воды Ловать. Земля на всем берегу была изрыта снарядами и бомбами; кустарник, в котором мы укрывались, тоже посечен осколками и пулеметными очередями.

На той стороне реки, по гребню небольших высот, змеились траншеи противника, горбились редкие дзоты.

Немцев не было видно.

К этому времени они уже понесли большие потери, были напуганы нашими снайперами и разведкой и старались не высовывать голов из окопов.

Во второй половине ночи, в кромешной тьме, мы вошли в черную тяжелую воду и тайно поплыли на другой берег.

Разведчики гребли правыми, а в левых, высоко поднятых руках держали свои странные чемоданчики.

Ни один выстрел, ни одна ракета не помешали передвижению.

Мы вышли на берег и, не выжимая мокрой одежды, спешно тронулись в путь. Надо было проскользнуть между двумя немецкими полками на крошечном кусочке земли, которую не охранял враг

Я старался на всякий случай по возможности запомнить дорогу.

Мы шли не дыша по редкому пока лесу, сжав пальцы на рукоятках ножей. Если наткнемся на врага — дорого продадим свою жизнь.

Майор и капитан не раз уже бывали здесь. Они шагали тихо, но уверенно, а я то и дело натыкался на сучки и ветки. Но некогда было даже утереть пот с лица — боялся отстать от товарищей.

Где-то неподалеку слышались приглушенные голоса немцев, ржанье лошадей, тихое гудение моторов.

И мне показалось, что я испытываю чувство превосходства над врагом: вот они, немцы, ничего не знают о нас, а мы идем у них за спиной, неся им поражение, и родная земля хранит своих людей.

Около трех часов ночи капитан, шедший впереди, тихонько засвистел — и в то же мгновение послышался такой же ответ из глубины леса.

Мы встретились с какими-то людьми, которых даже приблизительно не разглядели в темноте, и вместе продолжали путь.

До рассвета оставалось еще около двух часов, когда подошли к землянке, замаскированной кустами. Плотно прикрыли за собой двери, зажгли огонь.

В тесной подземной комнатушке стояли два мальчика. Я повернулся к двери, решив, что партизаны остались наверху и сейчас войдут.

Майор, усмехаясь, сказал:

— Знакомься: Костровы. Иван и Евгений. Местные уроженцы.

Ивану было лет четырнадцать. Трудная боевая жизнь наложила на его лицо отпечаток суровой настороженности. Евгений, которому было года на три меньше, чем брату, напротив, вел себя весело и непринужденно.

Однако это оживление немедля исчезло, как только мы заговорили о деле.

— Так вот, Иван, — сказал майор старшему Кострову, — не забудь, какие сведения нас интересуют. Так и передай Ивану Лукичу. А теперь погляди сюда...

Разведчик открыл один из чемоданчиков и вынул из него голубя. Это был могучий почтарь красно-бурого цвета. Широкая сильная грудь, круглая голова на стройной подвижной шее, крупный клюв с белыми наростами — все говорило о замечательных качествах птицы.

— Донесение — сюда, — сказал командир, притрагиваясь к алюминиевому патрончику на ноге почтаря.

Потом приоткрыл второй чемодан и достал из него голубку такой же кирпичной масти.

Я не успел как следует побеседовать с мальчиками — они торопились затемно вернуться в партизанский отряд.

— Ладно, ребята, — сказал я Костровым, — еще встретимся и поговорим обо всем. Согласны?

Вскоре мы уже возвращались к Ловати. Надо было до рассвета переплыть реку и скорее явиться в штаб.

Обратная переправа через Ловать прошла хуже: нас заметили. Мы почти уже выбрались на свой берег, когда с одного из патрулирующих «мессершмиттов» сбросили осветительную ракету.

В тот же миг с западного берега полетели цветные трассирующие пули — и нам казалось: каждый такой огневой пунктир нацелен прямо в нас. Но никакого ущерба эта стрельба нам не нанесла.

В штаб пришли около одиннадцати часов утра — и всех тотчас же вызвали в отдел разведки. Оба почтовых голубя, которых мы передали Ване и Жене, уже находились в армейской походной голубятне.

В донесениях, доставленных почтарями, сообщались важные сведения. Их очень ждал командующий армией.

* * *

Через некоторое время в район боев приехал сотрудник одной из московских газет, мой старый товарищ Леонид Петрович Смирнов. Я рассказал ему о событиях последних дней. Леонид Петрович так заинтересовался Ваней и Женей, что решил сам повидаться с ними. Он попросил проводить его через линию фронта. Мне и самому надо было в партизанский отряд. Ведь я обещал мальчикам увидеться с ними и дописать очерк в газету.

Зайдя в разведку, мы получили чемоданчики с голубями и отправились в путь.

Леонид Петрович — человек храбрый, но и он, конечно, волновался, когда мы тихонько спустились в холодную грязную воду реки. Он, наверно, хмурил мохнатые брови и до боли в глазах вглядывался в противный берег. У меня тоже сжималось сердце и стучало в висках.

К знакомой землянке мы подошли позже, чем в прошлый раз, — я еще плохо, нетвердо знал дорогу.

Женя и Ваня Костровы ждали нас. Они встретили меня, как старого знакомого, и сразу же стали выкладывать всякие новости, делиться впечатлениями.

Прежде всего сообщили, что назвали голубей Чуком и Геком. Правда, голубка носила мужское имя Чук, но это было совершенно неважно, как вы сами можете догадаться.

Мы с Леонидом Петровичем на этот раз должны были пробраться в партизанский штаб Ивана Лукича и потому решили не терять времени.

Вскоре уже двигались по мрачному ночному лесу, всеми силами стараясь не шуметь. Впереди шел Ваня, в середине — мы, а замыкал маленькую колонну Женя.

Ваня был удивительно умелый проводник. Трудно объяснить, как он замечал проход в густой чаще и не терял направления в этом черном беспутье.

А ведь самая маленькая ошибка, самая крошечная неосторожность означали верную гибель, нелегкую смерть.

Вот мы услышали тихие голоса немцев — где-то неподалеку были их позиции или посты. Но Ваня даже не замедлил шага и продолжал так же беззвучно и быстро продвигаться вперед.

Уже закраснелась заря, когда мы подошли к партизанскому лагерю.

Иван Лукич сам встретил нас между двумя болотцами. Только обняв мальчиков и окинув быстрым взглядом наши чемоданчики, он протянул широкую ладонь и сказал, сильно окая:

— Доброе утро, товарищи! Милости прошу!

Мы попали сюда в тяжкий час. Враг, обозленный неудачами на фронте и в тылу, решил во что бы то ни стало расправиться с партизанами. Для этого он соединил несколько тыловых гарнизонов, подкрепил их минометными и артиллерийскими частями, придал танковую роту и несколько бомбардировщиков.

И вот вся эта ударная группа обложила лес, где находился отряд Ивана Лукича. Для связи с внешним миром у партизан осталось лишь несколько лесных троп. Продвигались по ним, понятно, только во тьме.

По одной из этих тропинок и провели нас Ваня и Женя минувшей ночью.

Петля вокруг отряда Ивана Лукича стягивалась все туже и туже. Но и тени уныния нельзя было заметить в нашем лагере. Люди верили в победу, пусть даже далекую и трудную. Они знали каждый клочок родной земли и надеялись на нее.

Враг, конечно, отчаянно боялся и партизан, и леса, и болот, и собственной тени на этой враждебной ему земле. Вся эта многотысячная «ударная группа» без умолку палила из разного оружия, пробегала вперед десяток шагов и мигом залегала под вековыми, гудящими на ветру соснами.

Но все ж неприятель продвигался, стремясь использовать свой главный козырь: огромный перевес в живой силе и вооружении.

Иван Лукич ввел в дело десятки мелких — как их называли — «кинжальных групп». Задача этих крошечных партизанских частей заключалась в том, чтобы наносить врагу внезапные, накоротке — «кинжальные» удары — и исчезать.

Бой длился уже около трех суток. Наконец Ивана Лукича предупредили, что патронов и мин хватит еще на день-два. Дорога к складам боеприпасов была отрезана в начале сражения.

Ночью Иван Лукич вызвал к себе Ваню и Женю. Он погладил ребят по голове и в ответ на их вопросительные взгляды сказал:

— Поведете людей по Мертвой воде к складам. Другого выхода нет. Приготовьтесь.

Мертвой водой называли здесь зелено-ржавую цепь болот, проход по которым связан с большим риском. Немцы страшились приближаться к ним, но и для партизан движение по трясине было крайней мерой.

Ночью около сорока бойцов во главе с мальчиками-проводниками исчезли в кочкарнике.

Вернулись люди смертельно усталые, измазанные грязной ржавчиной, — и с пустыми руками. Ямы, где хранились патроны для винтовок и автоматов, были уничтожены немцами.

В штабе мужественные и привыкшие к невзгодам командиры нахмурились. Воевать против врага, у которого огромный перевес в солдатах и технике, — наши партизаны умели. Но драться без припасов — это даже им, разумеется, было не под силу.

И тут вспомнили о голубях. Среди сурового молчания, царившего в штабной землянке, вдруг раздался торжествующий крик Жени:

— Иван Лукич! Почтари же!

— Что почтари? — не понял сначала командир отряда. Но внезапно посветлел и кивнул начальнику штаба: — Пиши шифровку, майор.

Едва первые лучи солнца пробились через густой полог леса, Иван Лукич вынул из чемоданчика Гека и, заложив шифровку в патрончик, выпустил голубя. Не сделав и круга, почтарь тут же унесся из виду. Через час Иван Лукич сказал начальнику штаба:

— Выпустите второго тоже. На случай, если первый не долетит.

Теперь оставалось только ждать. Надо было во что бы то ни стало выдержать натиск немцев. До шести часов вечера. В шесть придут наши самолеты и сбросят боеприпасы. Если этого не случится, немцы раздавят отряд.

Ох, как томительно тянулось время! Как медленно ползли минуты, еле-еле складываясь в небывало длинные часы. Люди стояли в окопах, лежали в блиндажах, курили, грызли сухари, но глаза партизан то и дело устремлялись на восток, на синее небо, откуда должно было прийти спасение.

«Получили в армии записку или не получили? Придут самолеты или не придут?» — об этом думали теперь все в маленьком красном отряде, зажатом в страшные клещи.

Боевое охранение партизан, экономя патроны, вело скупую перестрелку с немцами вблизи штаба. Враг, боясь ловушки, не двигался с места, но его орудия и танки обрушивали на наши окопы сотни снарядов. Осколки то и дело свистели у нас над головой, злобно скрежетали по железным козырькам окопов, вгрызались в стволы сосен.

Медицинские сестры, безропотные и немые, бегали от одного раненого к другому, и белые ленты бинтов окрашивались кровью и дымом взрывов.

Леонид Петрович остановившимся взором глядел куда-то в глубь леса, и я тоже перевел взгляд туда.

Рваный осколок мины попал в голову партизану, боец упал навзничь, и на губах его появились кровавые пузырьки, — минуты жизни были уже сочтены.

Но сердце его еще стучало, потому к нему подбежала сестра, выхватила из сумки пакет и стала бинтовать бледный, в багровых пятнах лоб. Девочка даже не замечала, как кровь убитого льется ей на шинель.

Забинтовав бойца, она поглядела ему в уже мглистые глаза, вновь положила на землю и кинулась к еще живым.

Вблизи нас ранило, нет, тоже почти убило молоденького бойца, совсем мальчика, лет семнадцати, может быть.

Снаряд оторвал ему ногу, и боец, привалившись к сосне, бормотал беспамятно:

— Ой, мама... Ой, ногу жжет...

У него, мальчика, горела нога, которой уже не было.

Сестра упала возле него на колени, с треском разорвала бумагу бинта, но, бросив взгляд в лицо бойцу, тяжело поднялась на ноги. Он уже не дышал.

А огонь немцев становился все гуще и злее. В любую минуту они могли пойти в атаку, и к этой грозной минуте берегли партизаны полупустые автоматные диски.

Несколько «кинжальных групп», выполняя приказ Ивана Лукича, прошли болотами за спину немцев. Отвлекая врага от основных позиций отряда, партизаны дожигали последние крохи патронов и гранат.

Пять часов пятнадцать минут... Половина шестого... Без четверти шесть...

Иван Лукич маялся в штабной землянке, возле миски с остывшим гороховым супом, и, подперев кулаком небритую щеку, жадно курил махорку.

Женя и Ваня сидели на поваленной сосне и молча чертили палочками по песку. Женя часто вздыхал, прислушиваясь к вечерним лесным звукам. Нет, не слышно ничего такого, что напоминало бы пение авиационных моторов!

Но вот Женя вздрогнул, в его глазах вспыхнули огоньки, и он расширенными глазами посмотрел на брата.

— Ты слышишь, Иван?

В вышине завывал самолет. Звуки его мотора становились все явственнее, вот-вот машина могла появиться над лагерем. Иван, весь напруженный от ожидания, внезапно обмяк и зло сказал брату:

— Это немец, Женька.

Конечно же, это был немец! Моторы у наших самолетов поют ровно, протяжно, густо. А этот подвывал, как изголодавшийся волк, — будто царапал небо своим воем.

«Юнкерс-88» прошел над лесом, осыпав окопы и землянки крупнокалиберными пулями, И снова вокруг стало тихо и сумрачно.

Стрелки на часах показывали семь с четвертью.

— Значит, не придут! — бросил Иван Лукич начальнику штаба, и брови на лицах командиров сошлись к переносицам. — Выходит, не долетели птицы.

Командир вышел из землянки, взглянул на молчаливых партизан, приказал:

— Всем занять окопы. Больным и раненым — тоже.

Леонид Петрович проверил патроны в пистолете и мрачно покачал головой: «Что можно сделать такими пульками в лесном бою?» Потом достал блокнот и стал в него что-то записывать: ведь он был газетчик и верил, что вырвется из западни.

Иван Лукич внезапно подозвал меня к себе и сказал, перекатывая самокрутку из одного угла губ в другой:

— Пойди ко мне в землянку и возьми автомат. Под подушкой еще граната есть. Ее Леониду отдашь. Может, и уцелеем.

Пожевал папироску, добавил твердо:

— Надо уцелеть. Иди.

Я побежал в блиндаж Ивана Лукича, взял оружие, и мы с Леонидом Петровичем спустились в окопы.

Мой товарищ подвигал мохнатыми бровями, вставил запал в гранату, посоветовал мне:

— Ты не горячись, издали не стреляй. Пусть подходят вплотную.

Мы приготовились к бою. Штыки, дула автоматов и охотничьих берданок щетиной торчали из окопов.

Слух и зрение были напряжены до крайности.

И вдруг случилось что-то нежданное и диковинное.

Совсем внезапно, будто вывалившись из облаков, над лагерем промчались два краснозвездных бомбардировщика. Промчались, как буря, две могучие машины вдаль — и стали разворачиваться.

Еще не веря в удачу, в счастье, в спасение, партизаны кинулись на поляну, где был выложен условный знак для машин.

Немцы подняли отчаянную трескотню, но самолеты сбросили боеприпасы и легли на обратный курс. Вдобавок они еще швырнули десяток бомб на голову врага.

— Все-таки наши пришли! — торжествующе сказал Женя и, встретившись с ласковым взглядом Ивана Лукича, добавил: — Я знал, что придут. Я же твердил!

И мне показалось: он говорит не только о самолетах, но и о почтарях, нашедших свою голубятню, свой походный военный дом.

В фанерном ящичке, сброшенном вместе с другим грузом на парашюте, оказался Гек. На его ножке была записка. Командование армии коротко сообщало, почему раньше не могло выполнить просьбу: транспортные машины перевозили раненых в тыл, а боевые ушли на бомбежку.

В записке, вероятно, на всякий случай, сообщалось, что голубка не прилетела.

Женя очень волновался из-за этого. Он то и дело подходил ко мне и спрашивал:

— Товарищ старший политрук, а товарищ старший политрук! А она не с яйцом была?

И сам пояснял:

— Когда голубка с яйцом, то плохо летит. Может даже сесть где-нибудь.

Потом снова подходил, садился подле меня и вздыхал:

— А вдруг она больная чем?

Он расстроенно моргал, и его большие яркие глаза блестели, как синие стеклышки.

С боеприпасами воевать было можно! Партизаны с веселым злорадством выматывали все жилы из врага. Вынужденные всю последнюю неделю экономить патроны, они теперь не жалели «огонька» и в темноте сваливались на врага, как сокола́ на ворон. Я думаю, что за все это время ни один немецкий солдат не сомкнул глаз.

На восьмой день противник снял осаду, и посланные вслед за ним партизаны сообщили: неприятель форсированным маршем ушел к Ловати, на линию фронта.

Иван Лукич приказал немедля выпустить Гека с донесением.

В штабе одиннадцатой армии, куда мы добрались с Леонидом Петровичем через несколько дней, нам объяснили, почему немцы оставили в покое партизан: наши части зажали в тиски врага на Старорусском направлении, и гитлеровское командование перебрасывало силы для выручки своих частей.

* * *

Примерно через неделю мне позвонил начальник разведки и попросил зайти к нему.

— Это может тебя интересовать, — сказал он, кивком предлагая сесть на скамью, на которой уже сидели мои друзья разведчики.

Он подвинул к себе папку с бумагами и пояснил:

— Сейчас допрашивали «языка». Он из той группы, что воевала против Ивана Лукича. Про Чука кое-что есть. Кажется, не врет.

Немца повторно вызвали на допрос.

Смысл его рассказа можно передать в нескольких словах. Немцы заметили Гека, летевшего со стороны партизан, но поздно: голубь успел проскользнуть. Когда же через час появилась голубка, солдаты открыли такой адский огонь, что листья, по уверениям рассказчика, стали осыпаться с деревьев. Шальная пуля — наверно, разрывная — попала в Чука, — и голубку разнесло на куски.

Немцы пытались найти ножку, чтобы прочесть записку, но ничего не отыскали.

— Я нет стрелял! — со страхом произнес пленный, заметив, как сощурили гневные глаза командиры разведки.

* * *

— Вот и все, ребята, — закончил я. — Можно добавить, что Ваня и Женя уцелели на войне, что Гек очень грустил о голубке, а к партизанам его больше не посылали: им сбросили с самолетов надежные и удобные рации.

Несколько секунд в комнате царила тишина. Потом Пашка Ким провел ладонью по лицу, будто отгонял от глаз что-то мешавшее ему видеть комнату, и напомнил:

— Вы еще обещали показать фотографии.

Я достал из стола снимки. На одном из них были изображены Ваня и Женя, беседующие с командиром разведки, на другом — Чук и Гек в своей походной голубятне.