Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

На этот раз Павленков пояснил, что птица наша — очень редкая. Это — черный аист, его родина — Восточная Европа...

— Это где-то на Волге. Летел с другими аистами с юга через наш Южный Урал. А какой-то герой и подбил его камнем, не иначе, — вслух рассуждал сам с собою отец, сидя с книгой на скамеечке у ворот. — Так-так... питаются рыбой, лягушками, червяками. Слышите, ребятишки?

В тот же день ребята натащили мелкой рыбешки для Айки. Так назвали мы свою диковинную птицу. Река Теча протекала рядом, и все жители деревни умели ловить рыбу.

Но Айке было не до еды. Измученный, туго стянутый льняным полотенцем, неподвижно лежал он на здоровом боку, вытянув ноги. Уже не шарахался от людей, не кричал, — настолько ему было плохо.

— Аюшка, поешь, — упрашивала Валька, сидя перед птицей на корточках и подставляя глиняную чашку с рыбой к самому носу. Но Айка даже головы не поднимал. Лишь изредка открывал черный блестящий глаз. Только по этому и видно было, что он еще живой.

Тревожно спали в эту ночь надыровские ребята. А чуть свет явились со свежей рыбой. Прямо с речки прибежали, с удочками.

Но больной все еще лежал пластом на земле, откинув голову и ноги. Рыба в чашке оставалась нетронутой. При виде людей Айка встрепенулся от испуга и снова замер.

Три дня боролся аист со смертью. А мы убирали нетронутую рыбу и накладывали свежей. Но вот он приподнял голову и раскрыл клюв.

— Пить хочет, — догадался отец. Он придержал Ай-ку, чтобы не трепыхался, я положила его голову к себе на колени, а Валька понемножку стала поить его из чайника.

Пил Айка много и с жадностью. А утром его нашли в уголке сарая. Он стоял на ногах, уткнув голову в сено. Ему казалось, что так его никто не видит. Чашка была пустой.

То-то было у нас радости! Айка начал есть, значит, будет жить! Только очень пугался людей. Когда открывали сарайку, он бежал в угол.

Но постепенно он привык к людям, перестал бояться. Видно, понял, что люди ему зла не сделают. Теперь он бежал к чашке и смешно кивал над нею головой, словно просил положить в нее рыбы. С чебаками и карасиками он расправлялся быстро и умело. Схватит рыбешку, мотнет головой, перевернет ее в воздухе и... рыбки нет. Проглотит десятка два рыбешек, подожмет к животу одну ногу и спит.

Когда сняли повязку, Айка совсем повеселел. Прежде всего он привел себя в порядок: пригладил все помятые перышки, причесал клювом и стал прямо-таки красавцем. Тут мы разглядели, что аист не совсем черный: на спине и на шее перья с сероватым отливом, как у скворца.

Айка оказался очень прожорливым. Ел часто и помногу. Чуть свет он уже стучал носом в дверь избы: хватит спать, я есть хочу!

Вставать в такую рань совсем не хотелось. Натянуть бы дерюжку на голову и поспать часок-другой... Но стук в дверь становился все громче, все настойчивее. Зевая и потягиваясь, поднимались мы с теплой постели. Айка радовался встрече, кивал головой, будто здоровался. Потом бежал к тропинке, которая вела к реке. Хитрец уже уяснил, где мы ловили для него рыбу.

С удочками и голубым чайником для рыбы мы шли следом за Айкой. Холодная роса обжигала босые ноги. Над рекою клубился белый, как молоко, туман. Зато клев в такие часы был хорошим. Айка так и приплясывал, радуясь каждой пойманной рыбке. А однажды подпрыгнул, схватил рыбку вместе с крючком и побежал по дороге. Мы — вдогонку. Навалились на него, еле вытянули крючок из горла.

Домой с речки Айка шел уже не впереди, а позади нас. Вышагивал важно, не торопясь. Во дворе становился на одну ногу и надолго засыпал.

Айка так привязался к нам, что стал гоняться, как собачонка. Пошлет мать в лавочку за солью либо за спичками, и он за нами бежит. Собаки его боялись. Кинулся было на него соседский рыжий Полкан, Айка его и тюкнул носом в самую макушку. Тот с визгом убежал в подворотню. И, наверное, всем по-своему рассказал: «Не трогайте его, клюется больно...»

Раз увязался с нами в лес за клубникой. И только помешал в этом деле. Стоило нам с Валькой остановиться на первой же ягодной луговинке, как Айка принялся топтаться по ягодам, кивать головой и кричать свое: «Ку-ви, ку-ви». Есть захотел! Пришлось возвращаться с пустыми посудинами домой, Айку кормить.

С той поры мы стали уходить по своим делам в то время, когда сытый Айка спал, стоя на одной ноге.

Беспокойным было то лето у надыровской детворы. Сами по себе позабылись прежние размолвки и ссоры. Забота об Айке сблизила нас, сбила в кучку. Даже драчун и забияка Степка подобрел. Приходит раз такой смиренный, а в руках полный картуз чебаков для Айки. Да еще спрашивает:

— Можно, и я буду его кормить.

Когда копали картошку, Айка обошел все огороды, червяков собирал. И на болото нашел дорогу, за лягушками. Издалека можно было видеть, как он взмахивал головой, лягушек глотал.

Пока Айка был сыт. А что с ним будет зимой? Лягушки спрячутся, рыба вглубь зимовать уйдет. Он любил и мясо. Но на зиму ему потребуется много мяса, целую корову надо скормить. А где ее взять? Корова в хозяйстве была одна...

И зимовать птице негде. Разве он сможет жить в деревенской избе возле печки-буржуйки? Он же привык видеть небо и солнце над головой!

Айкина судьба беспокоила всех жителей деревни. Ребятишки вызвались наловить побольше рыбы и хранить ее в погребе, на льду. А соседка тетка Дарья любезно предложила для Айки свой теплый курятник.

— Курицы у меня смиреные, не подерутся...

Айка тоже, видать, задумался о своем житье-бытье. Он вдруг загрустил. С тоской провожал стайки птиц, улетающих в теплую сторону. Так и смотрел в небо, склонив набок голову.

И вот однажды Айка вдруг закричал и сильно замахал крыльями посреди двора. Такой вихрь устроил вокруг себя, весь мусор поднял. Потом оторвался от земли и взлетел. Впервые, насмелился, видно, крыло боялся повредить. Летел он красиво, распластав могучие крылья, вытянув голову и ноги. Сделал несколько кругов над нашим двором и опустился на том же месте, откуда взлетел. Он еще долго бегал по двору, волновался и кричал. Вроде призывал, мол, видите, я и летать могу! И крыло не болит! Теперь я такой же, как все птицы! Порадуйтесь со мною!

С криком он бросился к знакомому голубому чайнику, столкнул крышку и запустил в него нос. Но рыбы там не оказалось. Айка отшвырнул пустой чайник и бегом помчался на болото, ловить лягушек.

С этого дня Айка словно ожил. Он повеселел, стал суетливым, по несколько раз в день поднимался на крылья и летал. Ел часто и много. А мы старались, чтобы чайник всегда был полным рыбешкой.

— Тренируется перед дорогой, сил набирается, — определил отец.

А над деревней летели цепочки и косяки перелетных птиц. Кричали гуси, жалобно курлыкали журавли. Словно прощались с нами до будущей весны.

За одной из цепочек увязался однажды и Айка. Он стоял возле чайника и тянул из него рыбку за рыбкой, когда показалась эта цепочка. Летела она довольно низко, очевидно, неподалеку в болоте был привал, дорожная кормежка.

Айка вдруг заспешил, затанцевал вокруг чайника. Торопливо глотая рыбу, он то и дело взглядывал на небо. Когда птицы пролетали над нашим двором, Айка поднял крыльями целый ураган, взлетел и пустился догонять пролетающих птиц. В его обычном «ку-ви, ку-ви» звучали торжество и радость, тоска и тревога.

— Прощайте, люди-и! Спасибо за то, что спасли меня... за ласку, за любовь... — казалось, кричал Айка. Вскоре он исчез из вида, заняв место замыкающего в птичьем строю.

— Как же мы... без Аюшки... жить-то буде-ем? — закуксилась Валька, размазывая слезы по пухлым щекам.

Первые дни у надыровских ребятишек все разговоры сводились к Айке. Как-то он долетит? Не подведет ли его крыло? Ведь путь неблизкий... Зимой в школе писали сочинение про Айку и радовались за него: вон какие морозы трещат на Урале. А ему там тепло...

* * *

...Отлютовала зима, отшумела буранами и метелями. Снова наполнилось болото птичьим гамом.

— Слушайте: «чи-бис, чи-бис»... Это он имя свое выговаривает. За это и прозвали его чибисом, — просвещал нас отец. — А вон выпь урчит. Как в пустую бочку дует. Далеко где-то... А коростель-то, коростель что выделывает! Разудалая пичуга! — восторгался он.

Раз ясным солнечным утром сквозь птичьи голоса прорвалось такое знакомое, непозабытое:

— Ку-ви, ку-ви...

— Айка прилете-ел! — Валька первой кинулась из избы, мы за нею. Айка стоял на крыше сарая. Он был не один. Рядом с ним стоял такой же черный аист, только поменьше ростом.

— Айка, Айка!

Услышав наши голоса, Айка замахал крыльями, закивал головой, пританцовывая на длинных ногах. Другой аист при виде людей испуганно взметнулся вверх. Айка взлетел за ним. Покружившись, птицы опять опустились на крышу.

В наш двор сбежалась почти вся надыровская детвора. Кто-то прихватил мелкой рыбешки. Сложили ее в голубой чайник и выставили на середину двора.

Увидел Айка знакомый чайник, обрадовался, сильнее замахал крыльями, закричал и опустился с крыши на землю. Но к чайнику не подходил. И только когда все отошли в сторону, он запустил в чайник свой длинный нос и проглотил несколько рыбок. Одну рыбку он поднял на крышу и положил у ног другого аиста..

Когда дикий аист проглотил рыбку, Айка снова закричал. При этом он часто кивал головой, подпрыгивал, взмахивал крыльями. Казалось, Айка упрашивал своего спутника остаться здесь и не улетать дальше. Люди здесь добрые, лягушки жирные. Чего еще надо?.. А дикий аист пугливо озирался, изредка что-то отвечая на непонятном птичьем языке. Вдруг он расправил крылья, поднялся и полетел. Айка последовал за ним.

— Айка, не улетай! Айка, — закричали ребята, задрав кверху головы.

— Ку-ви, ку-ви, — послышалось в ответ, словно Айка оправдывался перед нами. Вскоре птицы скрылись за облаками.

Долго мы стояли тесной кучкой, молчали и смотрели в ту сторону, куда улетели аисты. Подбежал Степка с полным картузом выпотрошенных карасей. Мать на пирог приготовила, а тут Айка летит. Да еще, наверное, голодный. До пирога ли было...

Пришел лекарь дедушка Митрофан. Кто-то в деревне ему сообщил про аистов.

— Вы-то чего пригорюнились? — оглядел он приунывших ребятишек. — Радоваться надо, что не забыл он людскую доброту, прилетел навестить, поздороваться. И пусть они летят, куда им надо. Ведь у них своя жизнь, птичья...

...Аисты прилетали на другой год и на третий...

РАЧИХА

В норке под камнем сидела рачиха и шевелила усами. Над нею пробегали легкие голубые волны. От них белый песок на дне тоже казался голубым. А высоко над озером голубело солнечное небо.

Мимо рачихи проплывали стайки юрких чебачков. Самые смелые тыкались носами в жесткий колючий панцирь.

— Вот я вас, озорники! — щелкала клешнями рачиха. И рыбешки кидались врассыпную, наверное, с визгом. А что?.. Почему бы рачихе не говорить на своем рачьем языке? А чебачкам не визжать от страха?

Но у рачихи было хорошее настроение. Много дней на ворсинках ее брюшка торчали буроватые икринки. А вчера из них вылупились крошечные рачки, которых она с нетерпением ждала.

С той поры голубой прозрачный мир показался ей еще прекраснее. Рачиха замирала от умиления, прислушиваясь, как рачата тихонько копошились у нее на брюшке, и старалась крепче закрыть свое потомство плавниками хвоста.

Вдруг с берега донеслись непонятные звуки. Малиновым перезвоном разнеслись они далеко по воде. Это запел пионерский горн.

Рачиха еще сильнее зашевелила усами и подтянулась на своих клешнях вперед, не разжимая свернутого кренделем хвоста. Любопытство не давало ей покоя. Она еще подтянулась и вылезла из своей норки на голубое дно.

— Глядите, рак! — раздался ликующий мальчишеский крик. Рачиха не успела шевельнуть усом, как ее схватили за панцирь и вытащили из воды. Она отчаянно ворочала клешнями, шевелила лапками, но никак не могла вырваться из,плена.

Вся поляна кричала криком, каждому хотелось подержать рака.

— Какой большой, глазастый!

— Положи на траву, пусть побегает.

Но рачиха и ползать-то не могла. Она лежала, распластавшись на траве, еле-еле шевеля клешнями и тонкими коленчатыми лапками. Усы ее беспомощно растянулись по траве в разные стороны. Только упругий хвост был по-прежнему свернут в колечко.

— Я ее нашел! Понесу показать всем ребятам.

Рачиху снова схватили за жесткий панцирь и опять понесли. Долго ее рассматривали, то клали на землю, то передавали из рук в руки.

Наконец, посадили в стеклянную банку с водой.

— А почему он хвост крючком держит, не разжимает?

Это вопрос задал самый маленький вихрастый мальчик по имени Андрейка. Он был юннатом, задавал в день по тысяче «почему» и очень радовался, когда получал на них ответы.

Андрейка положил рачиху на спинку, уцепился за хвост и развернул его. Сверкнуло светло брюшко, опоясанное темными колечками и покрытое длинными ворсинками.

Тут все ребята увидели рачат. Их было много, живых, крошечных, как комары. Все у них было прозрачное, словно из мягкого стекла: и спинки, и хвостики, и даже клешни с усиками. Рачатам было уютно на материнском брюшке, словно в закрытой коробочке.

Но вот рачиха пришла в себя. Собрав последние силы, она изловчилась и зажала Андрейкин палец в клешню.

Андрейка вскрикнул от боли.

— Стукни ее камнем, сразу отпустит.

— Нет, надо хвостом в кипяток, — посыпались советы.

Но Андрейка был настоящим юннатом. Он тихонько положил рачиху себе на колени и свободной рукой начал осторожно высвобождать палец.

Силы оставили рачиху. Она разжала клешню. На Андрейкином пальце выступили две бисеринки крови.

— У-у, злюка! — сказал кто-то.

— Она не злюка, она из-за рачонков! — воскликнул Андрейка. Он взял рачиху в ладони и помчался к озеру. Опустил ее возле камня с норкой.

Долго лежала рачиха без движения. Водяные струи шевелили ее длинные усы. Веселые чебачки уже нисколько не боялись ее и клевали носами в спинку, в лапки и даже в глаза. Клюнет чебачишка и отплывет, снова клюнет, — опять отскочит.

Но вот им надоела эта игра, и чебачки отправились искать себе новую забаву.

Когда после тихого часа ребята прибежали на озеро купаться, Андрейка вошел в воду, встал возле камня с норкой и всем кричал:

— Не подплывайте близко, не пугайте рачиху! Она отдыхает...

После ужина мальчик снова навестил свою рачиху и очень удивился, когда увидел возле нее двух рачонков. Они были вдвое меньше ее и, как два березовых листика, походили один на другого.

— Наверно, ее старшие дети, — определил Андрейка.

Рачата быстро и энергично шевелили усами возле самого носа рачихи, нетерпеливо переползали с места на место, очевидно, о чем-то оживленно беседовали.

Андрейка обрадовался, когда увидел, что и рачиха в ответ шевелит усами и разводит в разные стороны свои большие клешни. Ее движения были вялыми, тяжелыми. Она еще не пришла в себя.

Позвал горн, и Андрейка ушел спать. Но плохо спалось мальчику в эту ночь. Ему снились большие черные раки. Окружив Андрейку большим плотным кольцом, они сердито шевелили усами и щелкали колючими клешнями.

...Коротка летняя ночь. Не успеет погаснуть вечерняя заря, как начинает розоветь восток. Андрейка проснулся, когда из-за синей горной гряды брызнули первые лучи солнца.

Осторожно, чтобы не разбудить ребят, Андрейка расстегнул полы палатки и на четвереньках выполз наружу.

Было удивительно тихо и тепло. Крепким сном спал пестрый палаточный городок. Огромным гладким зеркалом лежало спокойное озеро в своих густых лесистых берегах.

Андрейка поспешил к рачихиной норке. Раков там уже не было. Лишь три полоски, три рачиных следа тянулись вглубь, дальше от берега, от любопытных и беспокойных людей. Один след посередине был шире и глубже.

— Ушли! — облегченно вздохнул Андрейка. Он еще подождал немного. Когда водяные струи размыли рачиные следы, он отправился к палаточному городку.

Вскоре Андрейка крепко и спокойно спал.

ВАСИЛИЙ МОРГУНОВ



ВЕСЕЛАЯ СИМФОНИЯ

ЧУДО-КАМЕНЬ

Существует такая легенда... В одном ауле у богатого бая работал чабан Урбан. Всем был хорош Урбан: и строен, и красив, и в борьбе не было ему равных. А когда, бывало, заиграет на курае, жаворонки смолкали и от бессилия падали камнем в степной ковыль. На осенних перелетах редкий гусь уходил от меткой стрелы Урбана. Волки дальней тропой обходили отару, которую он пас.

Но не этим славился Урбан. Случилось как-то ему пасти овец на берегу голубоводной Ори — на небольшом сырту. И вот, когда погнал отару на водопой, увидел в воде чудесные камни, обточенные водой. Урбан взял один, потер о кошму, и камень в его руках засверкал невиданной красотой. Урбан набрал таких камней, отшлифовал их и подарил самой красивой и самой бедной девушке аула по имени Булак.

Все девушки аула завидовали подарку. Урбан ввел Булак в свою юрту, и у него родилось много детей. Горе обходило их стороной, как волки отару, которую пас Урбан...

Так красива эта легенда, что в один из погожих осенних, дней мы с другом решили посмотреть яшмовые выработки на горе Полковник, что в 30 минутах езды на автобусе от Орска. И не разочаровались. Когда впервые смотришь на яшму, даже не верится, что такое может быть в природе. «Веселый камень» — так его зовут казахи. В нем можно увидеть темное небо, прорезанное зигзагами молний, и бушующее море с белыми чайками.

Что ни камень, то новый узор. Порой кажется, что ты его уже где-то видел. Этот — хитрый павлиний глаз или облетающий осенний лес. А этот — холмы, припорошенные снегом, или темная летучая мышь на сером небе. Вот смотрит на вас загадочный зеленый оазис посреди бескрайней пустыни, а голубые айсберги бороздят безбрежную пелену тумана. И чем больше всматриваешься, тем больше удивляешься этому чуду, тем больше познаешь природу, красоту ее.

Мы шли по гористому массиву, сплошь усеянному яшмой. Здесь пока еще глушь, Невылинявшие зайцы тропят ковыльные увалы.

Возвращались мы вечером. На багряном небе расплывчато вырисовывались трубы комбината, а яркие сполохи электросварки то в одном, то в другом месте вспыхивали, как лазуритовые блестки на яшмовом рисунке, который я вез в рюкзаке.

СЕЛЕЗЕНЬ

Он летел над поймой Урала на большой высоте. Летел спокойно и уверенно, хотя по обоим берегам почти через каждые пятьдесят метров гремели дуплеты охотников. Он долетел до скал. Выстрелы прекратились. И тогда развернулся обратно. Вновь загремела канонада, а он все так же продолжал свой полет.

Так селезень летал каждое утро, как бы дразня охотников, до тех пор, пока они не переставали обращать на него внимание. Потом круто взмывал вверх и уходил в сторону скал. Я знал этого селезня. Знал, что он с «моего» озера, и всегда с тревогой прислушивался к выстрелам горе-охотников.

Как-то в горах я обнаружил небольшое озеро, заросшее осокой и затянутое ряской. Следы на песке указывали на то, что здесь обитают дикие утки, С тех пор я часто здесь бывал.

Однажды мне посчастливилось увидеть выводок. Впереди степенно плыла мамаша-утка, а за нею утята. Потом я видел утят уже с подросшими колодочками перьев на хвосте и крыльях.

Приходил я обычно до восхода солнца и ждал. Они появлялись неожиданно и всегда с разных сторон. Никогда нельзя было угадать, откуда они появятся сегодня. С первыми лучами солнца откуда-то прилетал селезень и плюхался в воду, разбивая ряску. Утка с негодованием набрасывалась на него, и он, поднявшись, улетал. На другой день все повторялось снова. Только перед самой осенью, когда утята поднялись на крыло, селезень стал полноправным членом семьи. Теперь они всем табунком, с прилетом селезня, срывались с воды и куда-то уносились на целый день. Вечером прилетали усталые и какие-то медлительные. Окунались несколько раз в воду, как бы смывая с себя дневную пыль, и уплывали в осоку.

На днях я целое утро просидел в ожидании селезня. Утята тоже часто поглядывали вверх, о чем-то переговаривались между собой, но селезень так и не прилетал.

Возвращаясь, я остановился возле едучего костра. Невдалеке стояла «Волга», а на ее сиденье в целлофановом мешочке лежал убитый селезень. До меня долетел обрывок разговора:

— Без мелкашки его не взяли бы...

— Да и то случайно...

Увидев меня, они замолчали. Потом один спросил:

— Закурить не найдется?

— Нет, — ответил я зло и сильнее нажал на педали моего велосипеда.

ОГНЕННЫЙ ШАР

Стояла промозглая осенняя погода. Мы возвращались с охоты. Едва приметная в темноте тропинка виляла меж сосен и разросшихся кустов бересклета.

— Вот в этом месте, — сказал егерь, — я прошлый раз и видел этот самый огненный шар.

Мы вышли на лесную поляну, в середине которой стояла огромная без вершины трухлявая береза.

— Да и не один я это видел, — Продолжал он. — Прошлую пятницу трое грибников припозднились, так тоже страху натерпелись. И что интереснее всего — появляется шар в темные ночи, вот как сегодняшняя.

Присев на валежину, мы закурили. Вспыхнувшая спичка еще сильнее сгустила мрак. Тьма была всеобъемлющая. Пролетел самолет, но он шел, видимо, выше туч — звук был еле слышен.

— Я, конечно, не верю в чертовщину, — егерь затянулся дымком. — Но пока не разгадаешь что-то, всегда это «что-то» кажется таинственным. Ну, что же, пошли?

Погасив сигареты, мы поднялись и вдруг застыли на месте: прямо из ствола березы вырвался светящийся шар, потом превратился в подобие креста и тут же скрылся за деревьями. Завороженные непонятным явлением, мы не сразу заметили, как в воздухе, кувыркаясь, плавно снижается какая-то искорка. Вот она коснулась. ветки, мелькнула еще раз и скрылась в траве.

Не сговариваясь, мы кинулись к тому месту. В траве что-то светилось. Приблизив горящую спичку, мы увидели перо совы. И все стало ясно. В березе было дупло, его-то и облюбовала сова для своего дома. Трухлявая береза, как известно, светится под действием бактерий, так что сова светилась от березовой трухи.

— Вот тебе и шар! — воскликнул мой спутник. — Вот тебе и огненный крест!

Мы подобрали перо и отправились своей дорогой.

ОГОНЕК НА ОЗЕРЕ

Мне явно не везло. За весь день, хотя исходил километров двадцать, не встретил приличной «дичи» для своего фотоаппарата. Лиса, которую я заметил в бинокль, ближе чем на километр не подпустила. В видоискателе, несмотря на то, что был ввернут телевик, она выглядела крошечной инфузорией.

На темном небе сияло зарево городских огней. Оно освещало пойму Урала, поэтому идти было нетрудно.

Я подошел к цепочке озер, намереваясь обойти их стороной, как вдруг метрах в двадцати у берега одного озера блеснул голубоватый огонек. Это было так необычно и красиво, что я невольно заспешил. Рядом шла лыжня.

Приглядевшись внимательно, понял все. Здесь сквозь трещинки во льду выходил болотный газ. Проходящий лыжник, видимо, прикуривая, бросил спичку и, не оглядываясь, пошел дальше. А огонек остался гореть, указывая на то, что всему живому подо льдом приходится туго: недостает кислорода. Я спешно направился в город — нужно было предупредить приятелей...

Солнце застало нас уже на озере. Кто коловоротом или пешней делал лунки, кто ломал и носил рогоз, вставляя его в лунки и слегка присыпая снежком. С первыми же лунками огонек погас, но рыба буквально лезла на лед. Рыбаки говорят, что карась на всю зиму зарывается в ил, но это, видимо, не так, потому что в большинстве на лед лезли караси; и величиной с ладошку, и длиной со спичку. Приходилось их опускать в ведро с водой, потом снова отпускать в лунку.

Домой мы возвращались затемно. Ломило спину и плечи, но мы знали, что на озерах больше не вспыхнут голубоватые огоньки...

ВЕСЕЛАЯ СИМФОНИЯ

Я шел по степи. Солнце вовсю расплескивалось в весенних лужах.

На пригорках, где стаял снег и земля курилась легким паром, бродили задумчивые грачи. Опустившись в небольшой овражек, поросший ольхой, я услышал мелодичный звон, будто кто-то играл на крошечном стеклянном ксилофоне. Подойдя поближе, понял, что это звенит ручеек, скрытый под толщью снега. Кое-где он прорывался наружу, и тогда льдинки в нем ударялись одна о другую, создавая неповторимую мелодию весны.

И вдруг в эту мелодию влился хрустальный перезвон, который падал откуда-то сверху. Я поднял глаза и увидел жаворонка, рассыпающего эти трели. Казалось, он играет хрустальными бусами, перекидывая их из лапки в лапку.

И начали они друг перед другом свое искусство показывать. Один стеклянным звоном сыпанет, другой хрустальным бисером рассыплется. Один споет о тающей земле, другой о теплом, солнышке поведает. И такая получается веселая симфония, что просто за душу берет.

На что уж грачи степенные птицы, и те не выдержали. Слушали, слушали да и поднялись все разом с поляны. Тихо поднялись, без шума и обычного грая. А причиной тому — палочка либо веточка в клюве у каждого. Весна идет, гнезда строить пора, вон ведь как ручей с жаворонком расхрусталились.

НАУЧИЛ...

Жил я в начале лета километрах в пяти от поселка в избушке егеря. Скучно одному, вот я и решил себе в товарищи какую-нибудь живность завести. «Взять кошку, — подумал я, — она к дому привязчива, к старому хозяину убежит. Собака, если и не убежит к старому хозяину, а ко мне привяжется — того хуже: будет рядом бродить, всякого обитателя отпугивать. Этак и воробья не сфотографируешь».

Пока я так раздумывал, случилось одно событие: из гнезда с соседнего дерева галчонок вывалился. Решил я его взять на воспитание. Думаю, научу его словам разным, будем вечерами разговоры разговаривать. И начали мы жить вдвоем.

Аппетит у галчонка оказался отменным, но со словами что-то туговато получалось: никак не мог повторить ни «доброе утро», ни «как дела?», даже имя свое, которое я ему дал — Карл, не мог запомнить, Неспособный какой-то попался.

Прожили мы с Карлом почти месяц. Иногда наведывался егерь, приносил нам крупы, картошки и спичек. Мой отпуск подошел к концу, продукты тоже, когда свалился я от какой-то болезни. Три дня пролежал в постели. За это время Карл раз двадцать ко мне подлетал, но мне было не до него.

— Прочь, обжора! — гнал я его. Но Карл не сердился и лез снова.

На четвертый день я поднялся и решил что-нибудь сготовить поесть, но припасов — шаром покати. «Эх, думаю, была ни была, проверю у Карла в кормушке, может быть, хоть там крупа сохранилась, сварю жиденького кулеша».

Только я наклонился над кормушкой, как Карл слетел туда, скособочился, крылья распустил, того и гляди клюнет, а сам во все горло как закричит: — Пррочь, обжора!

РОДНИК МОЕГО ДЕТСТВА

По речушке Бродке много родников. Порой кажется, что вся она родниками пронизана. Летом вода сверху прогревается, но на дно не ступить: ледяное. Бьют ключи и по берегам. Одни совсем крошечные, в других, которые поболее, песок пляшет, точно пшенная крупа в чугунке. Все эти родники безымянны. Родник, ну, и родник.

Но есть один, который у нас в селе знают все. У него и имя есть — Большой родник. Вода в нем удивительной чистоты и вкуса, а холоднее мне не приходилось за всю жизнь пить не из одного родника. Выбивается он из-под скалы струей в ладонь шириной. Летом вблизи его по утрам обильная роса, а зимой, в мороз, курится наледь и кусты вокруг в белом инее.

С родником этим у нас в селе связано поверье: если под камень спрячешь монету, то обязательно вернешься сюда еще раз.

Мне вспоминается сорок первый год. Из села один за другим уходили на войну мужчины. Их провожали до околицы, потом они подходили к роднику, набирали во фляжку воды и, помахав на прощание, уходили в сторону большака.

Когда отец получил повестку, мы пришли с ним к Большому роднику. Отец достал из кармана полтинник, на котором был изображен кузнец в лучах солнца, и положил его под один из камней.

— Смотри, сынок, вот здесь он лежит. Вернусь с войны, вместе достанем...

...Однажды, в июле сорок пятого, мы, как всегда, выгнали утром гусей. Подходя к Большому роднику, увидели солдата. Он наклонился над родником и плескал в лицо водой. Заслышав нас, солдат обернулся, и нам невольно бросились в глаза ордена и медали на его груди. У меня подкосились ноги. Я каким-то чутьем понял, что это отец. А он уже шел ко мне, широко расставив руки...

Когда приезжаю в родное село, я каждый раз прихожу сюда, чтобы попить воды из светлого родника своего детства.

В прошлом году снова побывал там. Под камнями Большого родника все еще лежат серебряные монетки...

«БУДИЛЬНИК»

Заходит как-то ко мне сосед и говорит: — Одолжи на денек будильник, мой что-то забарахлил, а мне завтра часов в шесть подняться надо.

— Ну, что же, — говорю, — бери. И подаю ему аквариум. Удивился сосед: — На что он мне? Я же у тебя будильник прошу. — А там и есть будильник. Посмотрел он и говорит:

— Жук там какой-то плавает. Плавунец, что ли?

— Вот он и есть, — отвечаю, — будильник. Приучил я его в шесть утра кормиться, теперь он мне покоя не дает. Как придет время, такой звон устраивает, что только и гляди, как бы лобиком стекло не разбил. Возьми, — говорю, — вот еще двух головастиков в банке. Утром, как он тебя разбудит, покормишь. Два добрых дела сделаешь: и плавунца покормишь, и мне хоть раз выспаться дашь.

СВЯТОША

Солнце только всходило, но сухая трава шелестела под ногами: ни капельки воды не блестело на ней. В воздухе не чувствовалось той прохлады, которая характерна для росного утра. Во всем окружающем было разлито предчувствие знойного дня.

Проходя мимо куста бобовника, я заметил какую-то блестку. Будто капелька росы дробила лучи солнца. Подойдя поближе, я с удивлением обнаружил, что это блестит... зеркальце. Да, крохотное зеркальце на лобике богомола, вернее, сам отполированный лобик. Богомол сидел вдоль сучка, молитвенно сложив передние ножки, и только время от времени медленно поводил головой.

Вдруг появилась оса и сразу устремилась к богомолу. Ну, думаю, сейчас ему достанется: с осой шутки плохи — у нее жало. Но все произошло за какую-то долю секунды, и оса, оказалась зажатой в передней ножке богомола.

За пятнадцать минут богомол разделался еще и с двумя оводами. Съев очередную жертву, он молитвенно сложил передние ножки и благоговейно воззрился на солнце.

И мне невольно подумалось: «Как часто под личиной святоши скрывается оголтелый хищник!..»

НОЧНОЙ ОХОТНИК

Ощугарь... Мизгирь... От слов этих веет чем-то древним, первобытным. Так у нас и поныне кое-где называют тарантула.

Как-то мне пришлось заночевать в степи. Расстелил спальный мешок и улегся на него, наблюдая закат солнца. В степи темнеет медленно. Солнце уже зашло, а на западе горит, не сгорая, алая полоса. Потом и она постепенно тускнеет, и только когда последние отблески ее растворяются в серой мгле, на степь опускается ночь с многоточием звезд.

Вот здесь и произошла у меня встреча с тарантулом. Еще при свете дня мне попалась норка, оплетенная паутиной, и я решил за нею понаблюдать. Без нескольких минут одиннадцать из норки показался ее обитатель. Стремительно выскочив, он посидел некоторое время у входа и отправился на охоту, разматывая за собой паутину. При свете фонарика все восемь его глаз вспыхивали крохотными изумрудами. Вот на кого природа не пожалела глаз! Сверху два небольших глаза — «надфарники», потом два больших — «фары», а снизу четыре — «подфарники». Весь лохматый, как медвежонок, он сливался с почвой и травинками..

Сначала свет фонарика его раздражал, но потом он успокоился, приняв его, видимо, за свет луны.

Первой добычей ночного охотника оказался серый кузнечик, который покоился в подвешенном состоянии под листом подорожника. Вначале я не мог его как следуем разглядеть: так он был спеленат паутиной. Перекусив, тарантул отправился дальше...

Свою последнюю жертву паук убил уже на рассвете. Ею оказалась дыбка степная. Обмотав паутиной и подвесив ее под листом подорожника рядом с кузнечиком, тарантул отправился в обратный путь. Здесь, под листами подорожника, у него было развешано немало всевозможных насекомых. Как известно, пауки не едят свою жертву, а только высасывают из нее «соки», так что от насекомых остается только хитиновый покров.

Тарантулы очень прожорливы и за ночь уничтожают много вредных насекомых. И в эту ночь жертвой его стали: два пластинокрыла, короткокрылый кузнечик, акрида двухцветная, уховертка и дыбка степная. Почти все эти насекомые являются вредителями сельского хозяйства, особенно садов-огородов. Так что, если у вас в саду-огороде завелся тарантул, должны радоваться такому помощнику.

Почему-то у нас считают этого паука страшно ядовитым. Но кто в нашей местности может припомнить, чтоб тарантул укусил кого-нибудь? У него, правда, есть яд, но он опасен только для насекомых.

ОСИНЫЙ ДОМИК

В лесу было так душно, что по стволам сосен струйками стекала желтая смола. Птицы затаились где-то в глухих чащобах и ни голосом, ни движением не давали о себе знать. Лес казался вымершим, только шмели да осы оживляли его.

Я невольно проследил за полетом двух-трех ос и заметил в нескольких шагах от себя на кусте жимолости грушевидный предмет величиной с кулак. Подойдя поближе, рассмотрел, что это осиное гнездо. Оно было сплетено из серого, какого-то легкого на вид материала. Осы то и дело шныряли внутрь своего домика, чтобы через несколько секунд снова вынырнуть и улететь. Две из них ползали у входа, звеня крыльями. Они «вентилировали» помещение и предупреждали врагов, что стража не спит.

Я знал, сколь коварен их характер, поэтому к гнезду стал приближаться медленно и осторожно, но, видимо, стекло объектива вывело хозяев из себя. Сначала одна, потом еще несколько ос подлетели ко мне и начали кружиться возле фотоаппарата. Я уже хотел было ретироваться, когда увидел грузного шершня, опустившегося на осиный домик. Я мгновенно был забыт, а все внимание ос переключилось на их злейшего врага. Они окружили шершня, боясь приблизиться, но в то же время не давая ему ходу. Вот одна из них сделала неосторожное движение — и мгновенно была перекушена пополам. Потом началось что-то невообразимое. Осы нападали со всех сторон, но их жала не могли причинить вреда мохнатому чудовищу. Это продолжалось минуты три. Уже несколько ос валялись перекушенными, но и шершень выглядел измотанным.

Неизвестно, какую цель он преследовал. То ли ему захотелось полакомиться осиным медом, то ли это у него была просто остановка, но, получив жестокий отпор, он грузно сорвался с места и скоро скрылся в зарослях.

МАЛЕНЬКОЕ ОТКРЫТИЕ

Снег, снег, снег... Куда ни кинешь взгляд — везде сугробы снега. Он придает кустам удивительные формы, и порою кажется, что ты попал в какой-то загадочный мир, полный застывших изваяний. Покрытый снегом куст жимолости смахивает на длинношеюю жирафу, а пенек похож на гигантский белый гриб. Порой с веток деревьев свешиваются шлейфы спрятавшихся русалок, а куст акаций напоминает бородатого снеговика.

Я выхожу на пойму Урала и приставляю к глазам бинокль. Дальние отроги Губерлинских гор сразу приближаются, и я вижу каждый распадок, каждую балку.

Каждый мой выход — это маленькое открытие. Так было и на этот раз.

Я уже возвращался домой. Оранжевый диск солнца склонялся к Губерлинским горам. Мороз начал усиливаться. Вдруг я заметил, как из дупла, разбитого грозой тополя, вылетел клест. Он мелькнул ярким оперением над синевой льда и скрылся за береговыми кустами. Я подошел поближе и постучал по стволу. Оттуда сейчас же вылетел второй клест и с криком начал кружиться над моей головой. Оперение его было менее богато, чем у первого. Нетрудно было догадаться, что здесь у клестов птенцы. Да, птенцы. Мало кто знает, что клесты выводят птенцов в мартовские морозы.

Я скинул лыжи и начал взбираться на тополь. Вот и дупло. Из него тоненькой струйкой шел теплый воздух. Я поскреб у входа в дупло. Мне ответило несколько тоненьких голосков, а потом все стихло. Догадка моя оправдалась. Я слез с дерева и пошел домой. Сегодня было сделано еще одно открытие...

МИХАИЛ ГОЛУБКОВ



ПО НАСТУ

В тот год я работал учителем в одном из леспромхозовских поселков.

Зима тогда выдалась мягкая, на редкость снежная. Для меня она проходила непривычно, томительно долго: Частое метели, короткие дни, поселок, утопающий в сугробах, — все это вызывало во мне чувство такой отдаленности, такой заброшенности, будто поселок и впрямь находился черт-те знает где, в какой необозримой глуши затерялся.

На самом же деле все обстояло иначе. Поселок был большой, людный, с хорошим вокзалом, большим клубом. Бойкий, можно сказать, поселок, каких много вдоль каждой железнодорожной ветки Урала. И город был близко, в семидесяти километрах, всего каких-нибудь два часа езды на электричке. Однако ни частые посещения города, ни телевизор по вечерам, ни шумная, крикливая ребятня, с которой я проводил большую часть времени, — ничто не помогало мне избавиться от непривычных, томительных ощущений.

Но вот наступил март, его ядреные, яркие дни, и сразу все изменилось. Теперь над поселком не мело, не нависало тяжелое, пуржистое небо. Снег уплотнялся, оседал, и сугробы уже не казались такими глубокими и большими.

Ночами уже не стонало, не завывало в трубе, не хлестало по окнам и стенам. Ночи стояли ясные, звездные, с крепким бодрящим морозцем, тонким высоким месяцем и какой-то родниково чистой, звонко отзывчивой тишиной.

Проснувшись среди ночи, я вслушивался в эту тишь, старался представить, как далеко она распростерлась над землей, — и того, зимнего настроения не было и в помине.

По утрам я вставал, на лыжи и бежал поселковыми огородами к лесу. О, этот легкий, радостный бег на лыжах по насту! Что может сравняться с ним?

Зимой в лесу, рыхлым глубоким снегом, не очень-то разбежишься: увязаешь, проваливаешься, выдыхаешься на первом же километре. Другое дело — март, когда солнце начинает набирать силу, когда днем оно пробивает верхние слои снега, а ночные холода сковывают их в крепкий наст. Наст бывает до того прочен, что в иные дни и без лыж держит.

Лес начинался прямо за пряслами, темный, неподвижный, выстоявший долгую зиму. Он уже сбросил тяжелые, теплые одежды — оплавленные мартовским солнцем снежные наросты. Да и зимой, в метели, нередко сбрасывал, точно они мешали ему выстоять против непогоды. Похоже было, что лес всю зиму окапывался, вокруг каждого дерева — высокий бруствер, с неразбившимися крупными комьями наверху. Там, где деревья стоят плотно, — круговая оборона. А внизу, под шатром сцепленных веток, глубокая покатая яма, густо усыпанная темной хвоей.

Пихтовый подрост весь занесен, и наружу лишь выбились тычки вершинок.

А дней десять назад здесь кроме снежных заносов, да разве что глубоких лосиных следов ничего не было.

Теперь же вон как повысыпало. Крепко взялась весна! Возле каждой вершинки-тычка заметно вытаяло, словно ее водой поливали, ни дать ни взять — саженец на снегу.

...Наст был под тонким ровным налетом не то измороси, не то перепавшего под утро легкого снежка. Лыжи не разъезжались, не скребли, оставляя за собой четкое разборчивое письмо.

Все дальше и дальше убегал я от поселка. Бежал, куда глаза глядят, бездумно и бесцельно. Пробирался сквозь цепкий разлапистый ельник, застревал в позванивающем дымчатом частоколе осинника, ходко скользил опушками, вырубками, стремительно скатывался в глухие крутые лога, легко взбирался на высокие плешивые горы, подолгу выстаивал на них, отдыхал, вглядываясь в бело-пятнистые таежные дали.

Тайга лежала еще в снежном плену, еще не бродила соками, но лес уже броско чернел, жадно впитывал в себя свет и тепло весны.

Затем опять головокружительный, вышибающий слезу спуск! Опять заполошное рысканье по лесу.

И сколько я сил испытывал в себе! Как жадно и глубоко дышалось. Как чисто и празднично было на душе.

Я был счастлив, что могу вот так, каждый день, ходить по утрам на лыжах, видеть рождение весны, ее неудержимо крепнущие, могучие истоки.

Над лесом поднималось солнце. Тени укорачивались, воздух мягчел, белесое с утра небо вылуживалось до блеска, до глянца, до резкой ослепительной синевы — глаза резало.

Я присматривал впереди березовый колок, нетерпеливо спешил к нему, въезжал, останавливался, запрокидывал голову. Небо отсюда, сквозь частую ветвистую сеть, было еще синее, еще глубже, еще лучезарнее.

Березовая синь, Я сделал это открытие для себя тогда, в солнечные мартовские дни, в пору близкого пробуждения природы, жизни на земле.

Сверкающее весеннее небо. Недосягаемая, неохватная, беспредельная глубь и ширь!

А там, в березовой роще, скрытое со всех сторон густой черно-белой вязью, и лишь яркими вспышками высверкивающее над головой, это небо казалось совсем доступным и близким, а тонкие гладкоствольные березы, тянувшиеся ввысь, поражали такой устремленностью, такой жаждой света, что я выходил из рощи другим, обновленным человеком.

Возвращался я часов в одиннадцать, к занятиям. Школьники мои учились во вторую смену. Я торопился. Скорее, скорее, пока солнце не размягчило наст. Держался подальше от угорных, открытых мест, прогреваемых солнцем. Сверху там уж подтаяло, к лыжам липло, а наст иногда глухо ухал, трескался, ломался на крупные плиты и оседал под ногами.

ГРИБНАЯ ПОРА

Лето. Конец июля. Глухая уральская деревушка.

С вечера собрались по грибы в осинник.

Утро наступило в глянцевитой зелени, под густым душем, — дождичек сыпал из обложенного неба. Зелень с рассветом ярко заблестела, точно лаком была покрыта.

Большая, притихшая изба лесника Клима. Тянет на сон, тепло, сухо. И только у открытого окна обдает влагой, слышен дождь, его несмолкающий шелест с утра.

И с утра плачет крыша в полную кадку под окном. А на круге пруда делают физзарядку утки, встают вертикально на острые лодочные зады, усердно и радостно взмахивают крыльями, потом плывут спокойно кучей, и вдруг одна срывается с криком, взлетает, шумно хлопая, и, кажется, вовсе не летит, а бежит на крыльях по воде, за ней другая, третья, — и пруд закипает от целой стаи.

За прудом поля — сникли, затяжелели. Там сейчас тихо, не как при ветре — лишь мягкий шорох сеющего дождя. Одиноко стоит комбайн на меже, лоснится своими красными крашеными боками. Вчера комбайнер Гришка вывел опробовать машину после капитального ремонта, да так и оставил ее в поле, сегодня собирался сделать почин.

В огороде, не замокнув, ступить некуда — все усыпано дождевой пылью. В межах скопилась вода. Захочешь выдернуть из грядки морковку — после отжимай рукава по локоть.

Отцветает картошка. Дождь сбил последние жухлые лепестки соцветий. Лепестки упестрили землю, сырую ботву. Над ботвой голо торчат бледные тычки. Скоро все деревенские мальчишки будут бегать с полными карманами балаболок, кидать их будут друг в друга, во что попало, мелкие зеленые балаболки эти, точно незрелые помидоры.

Весь день томимся, скучаем без дела, слоняемся из угла в угол, не знаем, к чему приложиться, с тоской поглядываем на свежие ивовые корзинки, вчера только сплетенные для нас дедом Артюхой.

Подолгу выстаиваем на крыльце под скатом, смотрим сквозь водяное сито, вдыхаем терпкий и кислый запах напитанной земли. Дождь смешал его с запахом стаек и огородов, запахам молодого сена, недавно совсем, на днях, вывезенного из леса и сметанного у баньки в крепкий стожок.

Но вот к вечеру заметно стихает, другие облака наплыли, синие, резкие, без мороси. И сразу посветлело. Осиновый лесок заманчиво засверкал бело-зеленым краем.

Выходим из дому, спешим к лесу.

И вот уже позади деревня темнеет сырыми избами. И как ярка, как зелена рядом с ними кипень черемух.

Зашли наконец в осинник, сумрак его и шум. Здесь ветвисто и тесно от тонких стволов. Капает. Гниет на земле прошлогодний лист. Лист этот черен, зимой слежался, так что и трава местами пробиться не может. Там плешины, толстый и плотный листовой наст, запах нашатыря.

А поляны светлы, сыры, душисты. Трава на них высока и цветиста. Она крепка, тяжела, неподвижна. Она еще вся в брызгах и блестках дождя.

ПЕТРУХИН ДЕНЬ

День этот начинается с рева. Отец с матерью собираются на работу, в село Большаково, что в шести километрах от их хутора, Петрухе опять одному оставаться.

До нынешней осени, пока не умерла бабка Маринья, Петруха жил себе и горя не знал. Что из того, что бабка последнее время почти не вставала с постели. Было хоть переговорить с кем. А теперь — целыми днями никого рядом. Заревешь тут.

И зачем умерла бабка, жила бы да жила на здоровье. Петруха, так и быть, слушаться б ее стал, все бы исполнял, что бабка ни прикажет: не мучить, скажем, кота так не мучить; не дуреть, не носиться сломя голову по избе так не носиться.

Бабка, наверное, зимы испугалась. Мерзла всегда она, даже летом, в самую жару, валенок не снимала. Но в избе ведь, если протопить, и зимой теплынь. А если еще на-печь забраться — совсем хорошо! Нет, дождалась осени и померла. И с Петрухой не посоветовалась. Петруха бы отговорил бабку.

— Ну хватит, хватит... — успокаивает отец. — Вот на лето переедем в Большаково, в детсад определим тебя. А там, глядишь, и в школу наступит пора... вон ты какой большой у нас, совсем уж мужик.

Петруха не унимается. Ему хоть и приятно, что он «совсем уж мужик», но быть одному весь день все равно не хочется.

— Днем корову напоишь и корма задашь, — наказывает озабоченно мать, — пойло в ведре приготовлено... Да смотри, одевайся потеплее, как на улку пойдешь. И от дому, ради бога, далеко не бегай. Слышишь?

Уже у порога она спохватывается:

— Лампу, как светло станет, задунь. Не забудь, сынок. Ладно? Не спали избу... Еда на столе.

И отец с матерью уходят, крепко прихлопнув за собой дверью и впустив в избу холодное облако.

Проскрипел морозный настил во дворе, звякнула щеколда, хлопнула калитка, стылая земля гулко и долго отзывалась под сапогами отца.

Но вот и шаги стихли, истаяли до тонкого, едва различимого хруста, до глубокой тишины вокруг. Теперь хоть заревись — никто не услышит.

А раз некому слушать, некому пожалеть тебя, то и реветь неинтересно.

Петруха умолкает, смазывает кулаком слезы, ходит по избе, всхлипывая, в поисках, чем бы заняться.

На улицу еще рано идти. Вот когда стрелки ходиков не будут висеть вниз головой, а на боку окажутся, а то и подниматься начнут, тогда в самый раз задувать лампу, натягивать одежонку и бежать со двора.

Пока же за окнами непроглядная темень, и не скоро еще, видно, светать начнет.

Гирька ходиков, тяжелая железная шишка, вздернута к самому маятнику. Это ее отец каждое утро подтягивает, потом она целый день помаленьку опускается.

А что если гирьке подсобить малость?

Петруха подтаскивает табуретку, взбирается на нее, хвать шишку рукой. Маятник зачастил, задергался, бегут наперегонки стрелки. Большая сразу же обошла маленькую, сделала круг — и снова обогнала. Ничего удивительного. Большая, она и должна быстрее бегать. Коська вон Сорокин больше Петрухи, так за ним разве угонишься.

Стрелки ходиков ложатся на бок. Петруха прыгает с табуретки и бежит к окну. На улице должно быть светло, раз часы показывают. Им даже отец с матерью верят. По часам спать ложатся, по часам встают и корову доят.

Но за окнами по-прежнему ночь, слабое мерцание звезд, тление высокого месяца на ущербе.

Петруха оглядывается на часы, те идут, тикают как ни в чем не бывало.

— Вруши! — выговаривает им Петруха. — Все, больше я с вами не играю. — Он тяжко, по-стариковски вздыхает: — Вздремну-ка я лучше на бабкиной кровати, -подожду утро.

Бабкина кровать в дальнем углу, под небольшой, в три иконки, божницей. Загадочные, скорбные лики святых смотрят оттуда на Петруху.

Петруха однако бесстрашно разбегается, прыгает. Ух, какая это огромная кровать! Без бабки она кажется еще шире, еще просторнее, хоть на голову становись.

Долго и безуспешно пытается встать на голову. Оттолкнется, посвербит ногами вверху — опрокинется на спину. Передохнет чуток, и снова, только кровать ходуном ходит.

Намаявшись, наломав шею, лежит, уткнувшись лицом в подушку, прислушивается к дому, к дыханию ночи за стенами, к громкому сейчас стуку ходиков, к звонкой капели в тазик под рукомойником — один все-таки дома, боязно, а вдруг кто-нибудь из-за печи выйдет.

А вдруг он уже стоит посреди избы, высоченный такой, с бородой до полу. Обязательно почему-то с бородой. И с мешком за плечами. Для него, для Петрухи.

Сердчишко у мальчонки сжимается, тело становится ватным. Он бы закричал — да голоса нет, скулы свело; он бы вскочил и бросился из избы — да руки-ноги не слушаются.

Чуть спустя набрался-таки храбрости, приподнял голову. Фу-уф! Никого, слава богу, нет. Пусто в избе. Лишь старый, ленивый кот Ферапонт сидит на лавке. Коту и невдомек, коту и дела никакого нет до страхов мальца.

Петруха опять дурашливо фыркает, смеется в подушку.