С одной стороны, бывшая певичка из музыкального клуба была его помощницей, можно сказать – секретарем.
С другой – она брала на себя почти материнские функции по присмотру за этим большим, хищным и капризным ребенком.
Однако Рен озадачивал ее всё время. Он ухитрялся в условиях тотального контроля с ее стороны, и даже не пытаясь специально этого контроля избежать, делать массу вещей без ее ведома. То и дело она оказывалась перед фактом состоявшихся без нее переговоров, принятых без нее решений. И почти смирилась с этим.
При этом Рен порою недвусмысленно демонстрировал, что, будучи гением, не очень приспособлен к некоторым житейским реалиям. И в силу этого просто не может существовать без ее помощи. Однако все попытки помочь ему небрежно сводил на нет.
– Хайд? – переспросил Рен. – Какой такой Хайд?
– Ты не помнишь его? – удивилась Пипа.
– Шкодливый Хикс, автор «Восточного моря», шансонье с песенками про любовь в экстремальных обстоятельствах, это всё один и тот же Хайд? – поинтересовался Рен.
– Которого из них ты знаешь? – удивилась Пипа.
– Шкодливый Хикс был в моей банде, – отвечал гений. – «Восточное море» я читал в тюрьме и был озадачен, а от песенок меня тошнит.
– А на приеме в твою честь у Оутса Медока ты битый час доказывал ему, что собираешься снять картину по его произведениям, – напомнила Пипа. – Он думал, что ты говоришь о какой-то из его книг, а ты всех убил, сказав, что это будет картина по его песням последнего цикла. И что это будет на грани порнографии.
Улла Рен свел брови. Улла Рен набрал в легкие воздух. Он выдохнул и вздохнул снова.
– Я что недавно встречался с ним?
– Ну да… Месяц назад на приеме. Он уезжал как раз на гастроли. Ты что, не помнишь?
– Но я же был пьян еще до приема! – простонал режиссер.
– Значит, не помнишь… – констатировала Пипа. – А он тогда узнал тебя и всё хотел поговорить о славных денечках, но ты будто и не слышал.
– Не помню.
– Вы еще договорились, что ты будешь ставить его новое шоу.
– Я? Его шоу?
– Ты.
Улла Рен прошел к своему столу и опустился в кресло. Казалось, он погрузился в думы. О чем он думал?
-- А-а-а-а-а, -- кричали сотни людей.
-- Видите ли, -- объяснял доктор, -- когда они подходят к дому и начинают стучать в парадную дверь, самооборона бежит по квартирам и предупреждает жильцов, все становятся у окон и кричат. Соседние дома тоже начинают кричать, и в общем кричат целые кварталы. Иногда это помогает.
Он собирается снимать новый фильм.
-- Чудовищно просто, -- сказал Верхотурский и, быстро поднявшись, начал ходить по комнате.
У него сценарий, которым он буквально заболел.
-- Это ничего, -- успокаивающе сказал доктор, в центре города они себе ничего подобного не позволяют, у нас даже открыта парадная дверь. -- Он поглядел на жену и сердито сказал: -- Коля, закрой моментально окно, что это за дурацкий мальчишка! Ты разве не знаешь, что маму это расстраивает.
Марья Андреевна сидела, закрыв лицо руками, и плакала.
Что он увидел в этом сценарии? Что такого исключительного, что ни о чем другом он уже не может думать.
-- Боже мой, боже мой, -- бормотала она, -- когда кончится этот ужас? -- Она подняла голову и закричала: -- Поля, Поля, убирай со стола! -и снова, закрыв лицо, продолжала плакать.
Он и не догадывается, что сам является персонажем сценария.
Она плакала и говорила, что нет у нее сил перенести окружающие ее страдания людей, всхлипывая, рассказала, как ужасно живет еврейская беднота, как погибают от голода беспомощные старики и старухи, рассказала, что закрылись благотворительные сиротские дома и сотни детей ходят по квартирам, просят хлеба, рассказала, как старики-пенсионеры, милые и хорошие люди, работавшие всю свою жизнь, теперь стоят с протянутой рукой, рассказала, как страшно умер старик -генерал, живший в соседнем доме. Она рассказывала, а Поля убирала со стола тарелки, ножи, вилки, плетеную хлебницу, солонки, голубую чашку, в которой был компот.
-- Вымой клеенку горячей водой, ты не видишь разве, -- сказала Марья Андреевна и провела рукой по столу, показала Поле тусклый след, оставшийся от пальцев. И пока Поля мыла клеенку, Марья Андреевна говорила, что помощь, которую она оказывает людям, ничтожна, и нет силы, которая могла бы осушить море слез и страданий, принесенных революцией и гражданской войной.
По-видимому, нет…
Ее красивая седеющая голова тряслась, как у старухи, все сидели молча, а через стекла вместе с нежным светом садившегося солнца в комнату входил тихий, далекий вой:
- А-а-а-а-а...
– Мне нужен главный герой, – наконец говорит он.
- Да, -- сказал доктор, -- я хочу знать только одно: почему во время революции, которая якобы сделана для счастья людей, в первую очередь страдают дети, старики, беспомощные и ни в чем не виноватые люди? А? Объясните мне это, пожалуйста!
– А какой он? – вкрадчиво спрашивает Пипа. – Ты же ничего не рассказываешь.
Но все молчали, и никто ничего не объяснил доктору.
Все вздрогнули от неожиданного звонка и молча переглянулись.
– Я и сам не знаю, какой он. – Скрестив на груди руки, Рен смотрит на бесконечный город, открывающийся с высоты.
- Я открою, -- сказал Коля.
Только несколько вершин пронзают панораму города. Ближайшая из них – «Мулер-Билдинг» на северо-востоке. Мрачное ребристое здание со шпилем, похожее на закутанного в плащ рыцаря-великана. Правее, на востоке, – белая спица ратушной башни с часами работы гениального Каспера Огастаса Букса – великого часовщика.
- Ты с ума сошел, -- вскрикнула Марья Андреевна и схватила его за рукав.
Стрелки на них, это отчетливо видно, приближаются к полудню. Еще правее можно видеть прозрачный купол массивного здания Лонг Степ – управления сыскной полиции.
- Поля, -- позвал доктор, -- Поля, пойдите к двери.
Звонок выл, орал, взвизгивал, чья-то безумная рука рвала его.
У горизонта на севере, за ровным слоем крыш, будто дома, да и целые кварталы – конфеты в исполинской коробке, виден воздушный порт. Там, в синей дымке, возвышаются прозрачные башни, массивные, исполинские тела термопланов колыхаются в мареве, словно призраки. Огромный выбеленный солнцем термоплан-паром отваливает на континент, чтобы менее чем за час преодолеть пролив и там выпустить из своего подбрюшного трюма стайку особенно суетливых, спешащих по неотложным делам экипажей.
- Что вы девушку посылаете, -- сказал Москвин, -- уж лучше я схожу.
Острые глаза Рена могут различить на покатом боку парома государственный штандарт – алое полотно, с синим диагональным крестом и золотым круглым щитом посредине.
- Через цепочку, через цепочку, -- закричал ему вслед доктор.
Огромный город, обнимающий берега пролива, – средоточие чаяний более чем дюжины миллионов человеческих существ обоего пола, не считая человеческих детенышей. Столица мира. Главный город мировой державы – Мокк-Уэй-Сити. Разве он не великолепен?
Москвин подошел к двери, подбадривая себя, состроил рожу, спросил невинным голосом:
Пенелопа подошла сзади и осторожно положила на плечи Рена свои узкие руки с тонкими пальцами.
- Кто там?
– Какой он? – спросила она. – Какой он, твой главный герой?
И тотчас женский голос закричал:
- Откройте, ради бога, к доктору, к доктору, ради бога, откройте, к доктору!
Тихим голосом мужчина отвечал ей.
Москвин снял цепочку, щелкнул английским замком, но дверь не открывалась.
- Сейчас, сейчас, - сказал он и повернул нижний ключ, но дверь снова не открылась.
– Он плоть от плоти этого мира, – сказал он, – кровь от крови мира, созданного нами. Он жаждет мести и смерти. Он поражает своих демонов пулями из самородного серебра. В его револьвере семь зарядов, по числу жертв. Шесть его демонов. Шесть его заклятых врагов. И один друг. Один выстрел – ошибка.
- Тьфу ты черт, что такое, -- бормотал он и увидел, что дверь была заперта еще на три железных задвижки и большущий крюк.
- Сейчас отопру, -- сказал он и отодвинул завижки.
Если бы Рен мог видеть лицо Пенелопы, то был бы весьма удивлен. Она побледнела. Глаза ее наполнились влагой. Ее руки дрогнули, а кожа покрылась мурашками.
- Доктор, доктор! -- закричала старая женщина в платке и побежала в столовую. -- К сыну моему, доктор, умоляю вас, скорей! -- говорила она и платок хлопал, как крылья черной птицы.
Ей сделалось страшно, как никогда прежде и как никогда уже после.
Она была полна безумия, и казалось, что ее отчаяние могло заразить не только живых людей, но и камни, по которым она бежала сюда.
Но доктор, видевший страшную смерть в тихих комнатах и светлых больничных палатах чаще, чем воины видят ее на поле сражения, остался спокоен.
– Но это не всё, – продолжал Рен. – Есть еще шериф. Он защищает людей от мстителя. Он охраняет закон. Он понимает всю иллюзорность закона в диком краю, в мире войны на фронтире. Он осознает, как жалки законы, выдуманные людьми, перед лицом Вечности. Как несовершенны люди. Но он всё равно охраняет закон так, как понимает его и как умеет. Потому что без этого закона наступит хаос. И они встречаются. И происходит финальный поединок. В котором не звучит выстрел. Мстителя могу сыграть я. Я его чувствую. Его боль. Его ярость. Его жажду справедливости любой ценой. Я знаю, как это нужно сыграть. Как неодолимую мощь. Как стихию. Но мне нужен шериф. Его должен играть не лицедей. Это должен быть человек из толпы. Чтобы любой мог примерить на себя его бремя и его славу. Ты меня слышишь?
-- Да перестаньте кричать, - сказал он и замахал руками, -- если каждый больной станет так звонить, то на вас звонков не напасешься. И зачем, спрашивается, вы ворвались в столовую?
Женщина посмотрела на него расширенными глазами. Ведь только сумасшедший может говорить про звонок и столовую, когда в мире случилось такое ужасное несчастье. Все спокойные люди были
– Человек из толпы… – упавшим голосом повторила Пипа, словно во сне. – Слышу. Я поняла.
безумны. Кричать и выть должны они, ведь ее сын погибает.
-- Доктор, идемте, доктор, идемте! -- исступленно говорила она и тащила его за рукав.
– Что ты поняла, глупышка. – развеселился Рен и похлопал ее по холодной руке, всё еще лежащей на его плече.
-- И я пойду с вами, -- сказал Москвин, увидев нерешительность доктора.
«Милый, милый Улла! – едва сдерживая рыдания, воззвала мысленно Пенелопа. – Я всё поняла. О, как много я поняла! Больше чем ты, милый! Хватит ли моих сил вынести эту ношу?»
-- Отлично, веселей будет возвращаться, -- сказал доктор, -- вы пойдете в качестве фельдшера.
И Марья Андреевна дала Москвину докторский пиджак с широкой перевязью Красного креста.
В этот самый момент термоплан-паром нес сыщика, сочинителя, а также их паромотор через пролив, в континентальную часть столицы.
Доктор собирался безмерно медленно, а в коридоре он вдруг остановился и начал брюзжать:
И если Кантор не упустил возможности полюбоваться красотами, открывающимися с высоты, то Лендер обнаружил полное отсутствие внимания к этому, что, весьма вероятно, шло несколько вразрез с профессиональными качествами сочинителя.
-- Вы имейте в виду, что во всем городе есть один безумец-врач, который выходит из дому вот в такие дни. Озолотите Свидлера, чтобы он сегодня перешел через улицу, или пусть Дукельский пойдет к вам за тысячу рублей. Дукельский, который моложе меня на четыре года, а я вот, рискуя жизнью, хожу.
Паром, носивший непритязательное имя «Ченэл», был одним из восемнадцати грузопассажирских челноков, построенных компанией «Уилсон amp; Басс Айркрафт» (под контролем синдиката Уилсона, Басса и Синклера) специально для обеспечения воздушного сообщения между островной и континентальной частями столицы.
Пустые улицы казались особенно широкими, а дома с закрытыми окнами и наглухо забитыми парадными дверями стояли точно шеренги серых людей, ожидающих казни.
Он имел простой тороидный баллон с двумя горизонтальными соосными винтами в центральной шахте, приводимыми от автономной паромашины, сработанной на заводах Картера Райта Берга. Эта особенность конструкции давала термоплану возможность более уверенно причаливать к низкой береговой пристани, для погрузки и выгрузки паровых экипажей.
-- А-а-а-а-а... -протяжно кричали привокзальные кварталы.
Ходовая же установка обеспечивала такое преимущество скорости на коротких рейсах, которое и требовалось на этой линии.
-- Доктор, доктор, скорее, -- всхлипывая говорила женщина и тянула его за рукав.
Грузопассажирская гондола, как обычно и бывает при такой схеме компоновки, имела подковообразную форму, с двумя погрузочными портами в задней части. Гондола состояла из трех палуб – двух грузовых и одной пассажирской.
-- Да не могу я с моим миокардитом бегать, как козел, -- сердился он. -- Если вы хотите скорее, нужно было извозчика достать.
Грузовые палубы ничем не замечательны, кроме одного курьеза: небольших конюшен, которые, впрочем, никогда, кажется, не использовались.
А когда они подошли к нужному переулку, доктор сказал:
А вот на пассажирской палубе были созданы все удобства для пассажиров на время этого короткого путешествия. За то время, как могучий воздушный корабль переносит их через пролив, пассажиры могли послушать музыку и потанцевать, выпить и перекусить в одной из трех рестораций, воспользоваться остроумнейшей проекционной библиотекой, в которой книги и подшивки периодических изданий были перенесены на рулоны фотографических пленок, для облегчения их перевозки на борту челнока. Можно было сесть в удобное кресло в «кенди-рум» и под тихую музыку предаться релаксации, с леденцом за щекой. А можно было не делать ни того, ни другого, ни третьего, а выйти на открытую прогулочную палубу и подышать морским воздухом, который так бодрит городских жителей, что лекари даже предписывают через три дня на четвертый пересекать залив воздушным судном.
Кантор решил воспользоваться именно последней из перечисленных возможностей и вышел из салона, оставив своего нечаянного спутника в легком плетеном кресле. Смотреть на бледное, в цвет северного неба, лицо Лендера сыщику не улыбалось.
-- Подождите секунду, -- и, зайдя за угол, остановился у стены.
– Здесь же не укачивает! – с несвойственным ему обычно недоумением молвил Кантор, выходя на прогулочную палубу, и тут же придержал котелок, едва не сорванный ветром.
-- Боже мой, боже мой, -- шептала женщина и каждый раз, заглядывая за угол, всплескивала
руками.
На этот случай имелась лента под подбородок, для удержания котелка при верховой езде, которая обычно скрывалась за подкладкой. С ее помощью сыщик закрепил головной убор и двинулся вдоль леера, за которым помещалась страховочная сетка, для «ловли унесенных ветром», как шутили здесь.
Доктор стоял за углом так долго, что Москвин подошел посмотреть, не уснул ли он, прислонившись головой к стене.
-- Вот это припас, -- проговорил он и вдруг услышал, как за воротами кто-то шепотом говорил:
Отсюда открывался прекрасный обзор. «Ченэл» преодолел уже половину расстояния. С высоты виднелись оба берега пролива с домами, что ступенями поднимались от набережных. Такое зрелище открывалось редко, только тогда, когда воздух, освеженный весенними ветрами, становился изумительно прозрачным.
-- Это доктор, доктор, я его узнаю.
И, как всякое редкое явление, – оно считалось добрым предзнаменованием, сулившим успех в делах.
Должно быть, самооборона смотрела на них через щели в досках. Наконец они подошли к одной калитке, Москвин остался ожидать во дворе, а доктор с женщиной поднялись по черным железным ступеням кухонной лестницы.
Впрочем, Кантор был скорее реалистом, нежели романтиком, и никакого особенного воодушевления не испытал.
Доктор пробыл в доме недолго, скоро он спустился вниз, и Москвин спросил его:
Возможно, поэтому через некоторое время он предпочел куда менее чудесное, но не менее волнующее зрелище. Впереди у плавного изгиба прогулочной палубы стояла дама, беседовавшая с юным франтом при трости, одетым в короткий сюртук. Ветер развевал запашную юбку привлекательной особы, со всей беззастенчивостью, которая присуща природным явлениям, демонстрируя всякому, кто желал любоваться, пару стройных ног.
-- Ну как, что с парнем?
Дама этим обстоятельством не смущалась и продолжала хихикать в ответ на негромкие слова юного франта. А ветер налетал порывами и дергал ее за развевающуюся флагом юбку, заставляя совершать волнообразные движения бедрами, чтобы не потерять равновесия.
Доктор пожал плечами и плюнул.
Зрелище было забавным и трогательным одновременно. Благодаря ему на лице антаера, по возвращении в салон, блуждала загадочная улыбка, которую сочинитель ошибочно истолковал как символ сокровенного знания. Лендер, еще не отученный жизнью от привычки делать поспешные выводы и случайные обобщения, опрометчиво полагал, что прогулка натолкнула сыщика на какие-то выводы относительно расследования.
-- Надо быть полной идиоткой, совершенно выжившей из своих куриных мозгов, чтобы беспокоить врача в таких случаях, -- сердито сказал он и пошел со двора.
Кантор же вовсе не ломал голову о деле, предоставив тайным кротам интуиции подспудно пробираться в лабиринте фактов к свету, поочередно отсеивая те ходы, что вели в тупики.
-- Что, пустяки? -- обрадовался Москвин.
-- Какие пустяки? -- удивился доктор. -- Но вы себе представляете, чем я могу помочь молодому человеку, которому прикладом раздробили череп и который умер по крайней мере сорок минут назад. А? Как вы думаете -- в таких случаях надо беспокоить врача?
В другом краю, в другом порту Флай стоял под застилающим полнеба воздушным кораблем. Это был транспортный термоплан синдиката «Айр-Карго-Скай». И у Флая было одно место на это судно.
Его сердце стучало набат. Пусть так. Пусть не сам, а с помощью устройства, созданного людьми, – но он поднимется в небо!
Они вышли на улицу, и сверху донесся острый, сверлящий крик, в котором не было ничего живого и человеческого, -- так кричит железо, когда его сверлят насквозь.
До этой точки своего путешествия Флай проделал долгий и непростой путь. Он был сосредоточен и неумолим в своем стремлении к цели.
Доктор остановился на мгновенье и тихо сказал:
Спустя некоторое время после того, как он расстался с человеком из леса, который назвал себя Рейвен и никак не пояснил своего положения в обществе, Флай вышел на холм.
-- Я уже не говорю о том, что прогулялся совершенно бесплатно. Как-то неловко брать в таких случаях деньги.
И он увидел город вдали. Если бы в этот момент он обернулся, то увидел бы мост, по которому Рейвен переходил Рэн-ривер, направляясь в Нэвер.
Всю обратную дорогу доктор рассказывал Москвину, когда и кем были построены дома, мимо которых они шли. У него была громадная память, он помнил и знал все: сколько стоил дом, приносил ли он доход; доктор даже знал, как учатся дети домовладельцев и где живут их замужние дочери.
Они не встретили ни одного человека, звуки шагов раздавались громко, как в ночной тишине.
Перед Флаем лежал Рэн, утопающий в садах. Дорога взбиралась на вершину холма и дальше, почти не отклоняясь от прямой, стремилась полого вниз к этому городу, имевшему небольшой воздушный грузопассажирский порт.
IV
Сюда Флай и стремился. Если ему удастся отбыть отсюда на воздушном судне, то никакая погоня не настигнет его тогда.
В блюдечко было налито постное масло, ватка служила фитилем --называлась эта конструкция \"каганец\" и пользовались ею для освещения взамен электричества. Каганец трещал, должно быть, к маслу была примешана вода, желтый пальчик пламени сгибался и разгибался, читать при его свете было почти невозможно.
Он стоял на холме и видел свою цель. В небе над городом неподвижно висели, двигались, поднимались или опускались к причалам сигарообразные из-за дальности воздушные суда. Они вели свой вечный, грациозный, медлительный танец.
Они сидели на своих кроватях и смотрели, как тени мешков, ящиков, банок струились и извивались по стенам, бесшумно сталкиваясь и вновь разбегаясь.
Воздушный порт должен быть окружен своеобразными кварталами, с большим количеством заведений, в которых экипажи и пассажиры коротают время до отлета. А маленькие порты особенно привлекательны для таких личностей, как Флай. Здесь швартуются капитаны, для которых причальные знаки многих крупных портов в больших городах навсегда скрещены. Здесь услугами воздушного транспорта часто пользуются обыватели, не имеющие твердых моральных устоев. А именно у таких Флай предпочитал отбирать вещи.
Выбор был невелик, но именно такой выбор устраивал беглеца. Он пошел вниз по дороге, не сводя глаз с города. Будто кликал этим пристальным взглядом удачу в своих делах, исполненных трудностей в достижении простых целей.
Факторовича лихорадило. Он измерял после ужина температуру, и у него оказалось больше тридцати восьми градусов. Лицо его с продавленными щеками было совсем темным. Москвин уговаривал его лечь в постель и взялся ему помочь снять туго сходившие сапоги. Москвин повернулся задом к Факторовичу, и тот протянул сапог между широко расставленных ног Москвина. Москвин, ухватив задник сапога, старался устоять на месте, а Факторович толкал его второй ногой в зад, и от этого cапог сходил с ноги. Им обоим было больно, они кряхтели. Москвин говорил, сердито скаля зубы.
Шум позади заставил беглеца очнуться. Его догонял дилижанс.
-- Зачем ты каблуком жмешь, сволочь, да еще в самый копчик.
На спуске возница нажмет тормоза задних колес и, одерживая лошадей, заставит их потихоньку спускаться шагом.
-- Проще всего носить ботинки, -- сказал Верхотурский.
Это очень кстати!
-- Ботинки? -- спросил Факторович, и в голосе его было презрение.
На узком волевом лице беглеца, изборожденном следами борьбы со всем миром, снова возникла улыбка – вновь, уже уверенней, треснул камень. Флай скрылся в зарослях орешника у дороги.
Москвин вдруг побежал, держа в руках сапог.
Одежда человека из леса пришлась для этого очень кстати. Не понадобилось слишком углубляться в заросли. Его и так не смогут заметить.
-- Теперь давай второй, -- сказал он, а Верхотурский подозрительно засопел и спросил:
«Удачи тебе, Рейвен, – сказал беглец, – куда бы ни шел ты, каких бы путей ни искал. Пусть сопутствует тебе во всех делах легкость достижения цели».
-- А мыть ноги это тоже буржуазный предрассудок, товариш Факир?
-- Мыть ноги? -- переспросил Факторович, и снова голос его был полон презрения.
А когда экипаж, запряженный двумя парами, проехал мимо, беглец выскочил из кустов и бросился вслед.
-- Да, - сердито и громко сказал Верхотурский, - завтра утром военком пластунского полка будет мыть ноги, верьте мне. -- Он снова засопел и добавил: -- Иначе означенный военком не будет спать со мной в одной комнате.
Он без труда догнал тихонько ползущую по склону повозку и подпрыгнул, вцепился в ремни, которыми притянут багаж пассажиров. Экипаж качнулся на рессорах. Флай поймал гибким телом это движение, чтобы погасить его мягко, будто не прибавилось груза, а так, на кочке качнуло.
-- Если большинство товарищей настаивает... -- сказал Факторович голосом, которым председатели собраний вводят кажущийся им лишним пункт повестки.
На его ладонях к этому времени образовалась черная корка запекшейся крови, и теперь она треснула, и вновь хлынула кровь. Но это было совсем уж неважно.
Так, зеленым пятном, прилепившись к рыжим и черным кожаным кофрам, Флай и доехал до порта. Ведь остановки дилижансов обычно находятся у воздушных вокзалов.
Он презирал свое немощное тело, покрытое черной вьющейся шерстью. Он не жалел и не любил его -- не колеблясь ни секунды, взошел бы он на костер, повернулся бы чахлой грудью к винтовочным дулам. С детства одни лишь неприятности приносила ему его слабая плоть -- коклюш, аденоиды, насморк, запоры, сменяемые внезапными штормами колитов и кровавых дизентерий, инфлуэнции, изжоги. Он научился, презирая свою плоть, работать с высокой температурой, читать Маркса, держась рукой за раздутую флюсом щеку, говорить речи, ощущая острую боль в кишечнике. Да, его никогда не обнимали нежные руки.
Здесь Флай немедленно начал обходить кабачки. В первом же была драка, – едва он вошел и стал, прищурив глаза, осматривать помещение, где мелькали тела, кулаки и бутылки, ему было сделано недвусмысленное предложение участвовать.
Может быть, первый раз в жизни Факторович промолчал там, где нужно было разоблачать буржуазию, слишком уж он уважал человека, имя которого произносили с одинаковым почтением в Реввоенсовете армии и в Губкоме комсомола. Он подумал, что жизнь в мещанской Швейцарии наложила отпечаток на бытовые привычки Верхотурского.
Какой-то подвыпивший здоровяк, размахнувшись бутылкой и дико вращая глазами, налетел на Флая. На лице последнего не дрогнул ни один мускул. Он перехватил руку нападавшего, стиснул пальцами, гнувшими стальные прутья так, что бутылка выпала. Другой рукой он с беспримерной жестокостью впечатал сомкнутые щепотью пальцы в гортань дебошира, зафиксировал на мгновение и отдернул быстрее, чем ударил, после чего ладонями обеих рук оттолкнул захрипевшего от себя и, утратив к нему интерес, успел наклониться и подхватить у пола падавшую бутылку.
Когда несчастный буян уносился в перспективу небольшого зала, сметая столы и скамьи, прихватывая с собой других дерущихся, Флай спокойно открыл бутылку, понюхал и пригубил напиток.
\"Плеханов был тоже барин\", - хотел сказать он и повесил портянку на спинку стула.
– Нет, нё все изменилось, – сказал он и вышел вон.
-- Спрячьте-ка эту страшную штуку, -- повелительно сказал Верхотурский.
Во втором кабачке ничего примечательного не случилось.
В третьем ему несказанно повезло. Словно дикие боги мести его народа ворожили ему.
\"Вероятно, он поэтому и скатился к меньшевизму\", -- раздраженно решил Факторович и всунул портянку в сапог.
За одним из столиков, в куче шелухи каштанов, уронив тяжелую голову на кулаки, сидел обыватель, изрядно нагрузившийся в ожидании рейса. Перед ним стояла недопитая чашка и картонка билета компании «Айр-Карго-Скай».
Но когда Москвин, подпевая авторитету, сказал:
Флай подошел к обывателю и взял в окровавленную руку билет.
-- Да оно, пожалуй, и не мешало бы всполоснуть ножки, - Факторович не выдержал и крикнул:
Рейс до Шерба – южного предместья столицы – должен был отправится в первой четверти, но переносился на три часа – на полдень, о чем говорила соответствующая отметка.
Термоплан отправлялся через двадцать минут.
-- Поздравляю, ты, кажется, скоро начнешь употреблять одеколон и галстуки, - и задумчиво, ни к кому не обращаясь, проговорил: -- Как страшна все-таки сила буржуазной заразы -- вот товарищ Москвин, комиссар артдивизиона, сын пролетария, рабочий, коммунист, прожив четыре дня в буржуазной семейке...
– Вы опоздаете на корабль, – заметил Флай и потряс обывателя за плечо.
– Мне и здесь хорошо, – был ответ.
-- Ложись, ложись, -- перебил Москвин, -- помни, что доктор сказал, пока шрапнельку не вытащат -- лежать колодой!
– Дело, для которого вы летите в столицу! – напомнил Флай.
– Да поздно уже! – простонал обыватель.
– Рейс через четверть часа.
– Я должен быть на набережной Сэн через час. Я уже не успеваю, – вдруг пьяно зарыдав, пояснил обыватель. – Всё это не имеет смысла.
Флай поднес картонку к глазам бедняги.
– Я возьму это! – сказал он строго.
Но Факторович, презрительно поморщившись, махнул рукой. Он встал, и тень его выросла на стене, он тряхнул головой, и вихрастые волосы зашевелились,
– Да забирайте! – простонал пьяница и, упав на стол, зарыдал пуще прежнего. – И оставьте, оставьте же меня в покое!
– Сколько лет прошло, – посетовал Флай с притворным сочувствием, – но воздушное сообщение всё так же несовершенно.
-- Вы слышите, - сказал Факторович и показал на темное окно, -- это они!
И вот он стоял у причальной башни термоплана. На его шее висела картонка билета. Стюард в потрепанном сюртуке пригласил его в подъемник, где рядом с последним ящиком груза было немного места.
– Вылетаем, – сказал стюард. – Столько сложностей из-за пары опоздавших ящиков. Но теперь всё нормально.
Армия входила в город. Могуче рокотали колеса восьмидюймовых орудий, скрежещущие по камням подковы лошадей выбивали искры, и казалось, что ноги коней громадны, как колонны, обросшие густой страшной шерстью. С жестяным криком проехал броневик, его прожектор осветил мрачно шагавшую пехоту, блеск сотен штыков. Броневик проехал, и штыки погасли, исчезли в темноте, но солдаты все шли и шли -- был слышен гул их шагов.
Флай возносится вверх вместе с грузом и мятым стюардом.
Флай отправляется в Mock-Way-City.
Комиссары стояли у окна, всматриваясь в темноту. То там, то здесь вспыхивали огоньки спичек, раздавались выкрики людей, поспешно отбрякивали подковы легконогих адъютантских лошадок, но эти звуки глохли в гудении тысяч шагающих сапог. Польская армия входила в город.
- Подумать только, - сказал Верхотурский, - что парень, с которым я одно время встречался в варшавском подполье, который когда-то ходил на сходки, таскал за пазухой литературку, теперь вот состоит генералиссимусом этой контрреволюционной махины, борющейся с коммунизмом.
Лена проснулась оттого, что на нее смотрят. Перед ней стоял Остин, одетый в черное, бледный лицом. Сомкнутые губы.
Лена вздрогнула, нашла себя в огромном плетеном кресле, на диковинной веранде. Уставилась на Остина с нескрываемым интересом. В прошлый раз она видела его только кошмарной ночью, но теперь он показался ей еще более загадочным существом.
- Борющейся с коммунизмом! - крикнул Факторович и взмахнул руками. И, может быть, потому, что голова его горела, он заговорил безудержно и громко о великой социалистической революции. И странное дело - хотя детские кальсоны смешно сползали с его живота, а верблюжья голова изможденного иудея тряслась на нежной шейке, и хотя за темным окном раздавался равномерный ужасающий гул молча идущих полков, не было сомнения, что сила на стороне этого верующего человека, стоящего у окна большой полутемной комнаты, заваленной мешками крупы, связками грибов и венками лука.
Остин выглядел так, словно Ричард Чемберлен собирался сыграть Евгения Онегина. На нем было что-то вроде сюртука, вместо галстука пышный черный бант, обнимающий крахмальный воротничок-стойку. На плечи было накинуто пальто-крылатка с меховым воротником. В руке он держал невероятно большие черные кожаные перчатки со швами наружу. Вот только головной убор не подходил как-то этому ансамблю – черный огромный берет с козырьками по бокам, над ушами. Но особенно поразили Лену сапоги, похожие на женские, обтягивающие икры, со скошенными под коленом голенищами. И подошвы с ребристым, сильно выступающим рантом.
«С киносъемок? Прямо в костюме? Ну, точно студия!» – подумала Лена спросонья.
- Факторович, голубчик, ложись - вредно ведь тебе, - нежно и настойчиво сказал Москвин и, обняв товарища за плечи, повел его к постели.
Будто в ответ на ее мысли, по лицу Остина пробежала мимолетная тень удивления.
Остин улыбнулся, не разжимая губ.
– Добрый день, – сказал он по-русски, вновь не открывая рта, при этом голос его звучал так, будто Лена слушала стерео в наушниках.
Москвин долго уговаривал Факторовича лечь, и когда тот, наконец, согласился, Москвин тоже лег, уткнувшись носом в подушку. Факторович укрылся одеялом, закрыл глаза и утих. Потом он начал бросаться, лег на бок, перевернулся на живот, глаза его открылись, ужас отразился в них.
– Привет! – сказала она, обрадовавшись родному языку. – Хорошо, что вы говорите по-нашему. А то у вашей… Гм… – она не нашлась, как назвать «английскую гувернантку». – У… Хозяйки… У нее такой странный английский… Не думаю, что мы с ней правильно понимаем друг друга.
– Мы все плохо понимаем друг друга. Это главная проблема человеческого общества, – сказал Остин, не открывая рта.
– А вы чревовещатель? – не выдержала Лена.
Москвин, приподняв голову, смотрел на него.
– Чревовещатель? Да, можно сказать и так.
– Прикол! А по-нормальному вы можете говорить? – спросила Лена, усиленно артикулируя своими аппетитными губками, как бы иллюстрируя, как говорят «по-нормальному».
- Факторович, что с тобой? - спросил он сдавленным голосом.
– Нет, – обиделся Остин.
В его голосе звучала явная обида. И голос его был каким-то странно знакомым. Если бы Лена почаще слышала, как звучит ее голос со стороны, то вполне догадалась бы, что речь Остина звучит так, как звучал бы ее голос, будь она повзрослее и мужчиной. Она бы очень удивилась, если бы узнала, что голос Остина, обращенный к ней, не слышит никто, кроме нее.
Факторович вдруг откинул одеяло, сел, начал водить рукой по простыне, потом он поднес к своим полуслепым глазам ладонь. Верхотурский, приподнявшись, молча смотрел на него. Москвин сквозь стиснутые зубы издал какой-то рыдающий звук.
– Извините… – сказала Лена и подумала, что у него какое-то редкое заболевание голосового аппарата.
-- Эта сволочь, сказал Факторович , показывая на Москвина, -- эта впавшая в детство сволочь насыпала мне в кровать пшена.
Москвин, глядя, как Факторович собирает пригоршни пшена, дрыгал ногами и выкрикивал:
Ей очень понравилось невесть откуда взявшееся словосочетание «голосовой аппарат». Оно льстило ее эрудиции, хотя и не было уверенности, что это словосочетание правильное с терминологической точки зрения.
-- Ой, не могу, вшей-то, вшей-то сколько...
– Да, что-то вроде того, – сказал Остин, – извините, мне трудно с вами разговаривать. Мы думаем на разных языках.
-- Фу ты черт, - сказал Верхотурский, - я думал, что товарищ умирает.
– А мне с вами не трудно! – выпалила Лена и раскраснелась.
Вскоре Факторович снова лег и сказал:
– Встретимся за обедом в малой столовой, – сказал Остин, – дела.
-- Товарищ Верхотурский, не то удивительно, что этот тип два часа с кретинической настойчивостью уговаривал меня лечь в постель, меня удивляет, как в такое время, когда поляки прорвали фронт, когда мы отрезаны, коммунист, вместо того, чтобы напрячь все силы мозга для страшной борьбы, развлекается вот такими игрушечками.
И ушел прочь, кажется, тоже немного смущенный ее заявлением.
Москвин, обессилевший от смеха, махнул рукой и сказал:
– А который час? – спросила Лена уже ему вслед. – Я что же, так и буду спать да есть? Мне домой надо!
-- Что со мной говорить, я ведь меньшевик, пропащий для рабочего класса человек, -- и грозно добавил: -- Ты меня, Факторович, не воспитывай, я из своих боевых ран пролил крови больше, чем ты.
Но ее слова остались без ответа.
Они начали по-серьезному ссориться, укоряя друг друга и вспоминая разные пустые случаи. Потом они уснули. Москвин похрапывал, а Факторович скрипел во сне зубами, и Верхотурский вспомнил, как в Лукьяновской тюрьме он четыре месяца провел в камере с товарищем, который скрипел ночью зубами; Верхотурский просился в одиночку - этот зубовный скрип раздражал и не давал уснуть.
Она крутанула голову и увидела, как мрачный привратник в большой шляпе и трех кожаных фартуках воткнул свой посох в какое-то гнездо в полу и, качнув его как рычаг, заставил створки дверей разъехаться в стороны.
Остин вошел в дом, а дворецкий Эрнест вышел на веранду.
Должно быть, оттого, что он слишком много ел, у него сделалась жестокая изжога, и он почти до утра лежал с открытыми глазами и, сердито щурясь в темноту, думал о вещах, занимавших его вот уже сорок лет. Мысли его не путались, а шли легко и быстро. Он точно записывал их косым, размашистым почерком. То, что он находился в захваченном поляками городишке, не волновало и не беспокоило его. Он знал, что найдет способ наладить положение, как делал это уже десятки раз.
– Привет! – сказала Лена, когда дворецкий, с лицом, исполненным бесстрастного достоинства, воздвигся возле нее.
И только когда он вспомнил громадную пустоту сегодняшнего дня, вспомнил дом, полный дорогих и глупых вещей, разговоры за столом, ужин, обед, завтрак, чай, он забеспокоился, начал думать, как страшно было бы вдруг заболеть и пролежать здесь несколько недель.
– Пожалуйста, молодая леди, следуйте за мной! – проговорил он своим бархатным голосом.
А за окном стояла полная тишина. Город, после того, как вошли войска, спал глубоким сном, точно больной, измученный днем страданий в жестокой операционной комнате и наконец впавший в забытье.
Утром город зашумел весь сразу, в домах раскрылись окна, распахнулись парадные двери. Площадь была полна народу. Обыватели встречались, радуясь друг другу, удивляясь встрече, всплескивали руками.
– Хорошо, хорошо, – капризно сказала Лена, потому что сам чопорный вид дворецкого провоцировал ее на это, – уж я последую, – и, переходя на английский, – только мне нужно позвонить домой. Бабушка будет волноваться. А родители меня так просто убьют.
-- Ну, что слышно в городе? -- спрашивали они.
И она пошла за дворецким в дом, украдкой показав язык привратнику. Привратник встрепенулся. Что-то на его рубленом лице отразилось нехорошее в ответ, но Лена тихонько засмеялась.
-- Говорят, что штаб армии останется у нас постоянно, -- и людям не верилось, глядя на военных, мирно ходивших тут же рядом, что вчера при виде этих серо-голубых шинелей они отходили от окон и, млея, ждали, не утихнет ли вдруг шум шагов возле их дома, не ударит ли мрачный завоеватель винтовочным прикладом по двери. Те, вчерашние, были фронтовиками, они не знали закона, потому что каждый день шли на смерть.
Что-то игривое у нее настроение. С чего бы?
На стенах домов расклеили приказ No 1, и все узнали, что комендант города -- полковник Падральский. Полковник Падральский извещал население, что он хочет покоя и того, чтобы жители, не боясь реквизиций, занимались своими делами. Полковник велел всем сдать холодное и огнестрельное оружие, а в последнем пункте приказа жирным шрифтом извещал, что если кто-нибудь вздумает стрелять по войскам из окон, он, полковник Падральский, велит сжечь дом, из которого производилась стрельба, \"а все мужское население в возрасте от пятнадцати до шестидесяти лет, проживающее и доме, будет расстреляно\".
– Мне к обеду нужно будет переодеться? – с чего-то вдруг спросила Лена.
Обыватели, согласно приказу полковника, занялись своими делами: открыли магазины, перчаточные и шапочные мастерские, сапожные и портняжные заведения, кондитерские и пекарни. И краснощекий ювелир, спрятав под старинный темный комод сверток украденных им часов, рассказывал заказчикам, как его \"сделал нищим\" худой небритый разбойник, тот, у которого он отвоевал лишь свои ботинки.
– Это в других обстоятельствах было бы желательно.
А худой солдат ехал полем; ноги его коня дымились от пыли, лицо солдата было совсем серым после ночного перехода, и он внимательно рассматривал бритый беленький затылок мальчишки, ведущего эскадрон по дорогам этой чужой страны, о которой товарищи шепотом рассказывали много чудесных и страшных историй.
– А скоро ли обед? – поинтересовалась Лена, когда они поднимались по лестнице на галерею.
Да, город зажил мирной жизнью; может быть, эта мирная жизнь и была самым страшным в годы гражданской войны, более страшным, чем кровавые ночные бои у переправ, чем красный террор защищавшейся революции, чем голод и пожары.
– Огустина пригласит вас, юная леди. У нас не принято подавать специальный сигнал к обеду, если в доме немного гостей.
– Фи-фи-фи… – передразнила Лена тихонько.
Но обыватели не томились своей страшной жизнью, они не понимали смысла шедшей борьбы, и не много сердец сжималось тоской при мысли, что спокойствие, обещанное полковником Падральским, установится на долгое время.
– Я передам Огустине, – неожиданно отреагировал на это Эрнест, – она подумает, что можно сделать.
– Да я от фонаря, – извинилась по-русски и залилась краской Лена.
Вот так ляпнешь чего-нибудь, а тебя поймут. Именно поймут! Одно дело не поймут и переспросят, а то, не дай боже, поймут и примут как команду к действию. Теперь ломай голову, что себе решил этот чопорный дядька, услышав ее «фи-фи-фи». Хорошо, если это просьба поменять ночной горшок! А то еще и чего похлеще!
В этот день доктору исполнилось пятьдесят восемь лет, готовился \"большой\" обед, дом шумел и грохотал с утра. Марья Андреевна, одетая в ярко-голубой халат, повязав голову цветным украинским платком, убирала комнаты. Она снимала паутину и пыль с белой голландской печки, такой высокой, что Марья Андреевна влезла на стул, поставленный на стол, и, вскрикивая от страха, тянулась к верхним изразцам. Это трудное и опасное предприятие напоминало восхождение альпиниста на белоснежную вершину недоступной горы.
Но игривое настроение на этом не улетучилось. Когда Лена поняла, что ее провожают в спальню, то, вдруг поддавшись мгновенному порыву, свернула в боковой коридор и крадучись двинула по нему. Ей показалось, что дворецкий ничего не заметил. Прокравшись метров пять, она оглянулась воровато и кинулась бегом.
Доктор, всплескивая руками, бегал вокруг и кричал:
Дворецкий тем не менее почти сразу заметил ее исчезновение и остановился, сделал шаг назад и выглянул из-за угла. Увидел улепетывающую Ленку. По каменному лицу Эрнеста Шарка Булфера Робинсона, словно сеть мелких трещинок, пролегли смешливые морщинки.
Лена могла бы поручиться, что коридора, в который она свернула, еще утром не существовало. Что же выходит, что дом на ходу перестраивают? Или дом сам по себе, что-то вроде изменчивой декорации. Но как это можно осуществить на практике?
-- Сумасшедшая, в твои годы, с твоим сердцем...
– Я разберусь с этими киношниками! – сказала Лена. – Тоже мне… Устроили романтическое приключение. За кого они меня принимают?