Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Какую я и покойный Жоржик вырыли в катке?

Асаф колебался. Он понимает, что она убегает от кого-то, сказал он, и он видит, что Шай, э... не совсем...

Господи. Ну как же не помнить? Отлично помню. Всё, как живое, встало перед глазами. Даже шишку на лбу почувствовал — всё помню, ничего не забыл, но кривлю душой и отвечаю:

— Не помню, ваше императорское величество.

- Он уже почти год на героине, - резко сказала Тамар и ждала его реакции. То, что она увидела на его лице, принесло ей облегчение. – Я здесь с ним с позавчера. Сейчас он в порядке, но перед самым твоим приходом у нас тут было...

— Я, впрочем, понимаю, что вы всё могли забыть. Столько лет. И каких лет! Я же не забыл, не мог забыть потому…

- Да, - сказал Асаф, - я слышал. Но почему он так?

В темноте я чувствовал, как государь беззвучно смеётся.

— За это дело мне отец такую трёпку дал! Что и до сих пор забыть не могу. Это была трёпка первая и последняя. Но, конечно, совершенно заслуженная. Вполне сознаю. Трёпка полезная. Ах, Олленгрэн, Олленгрэн, какое это было счастливое время! Ни дум, ни забот. А теперь…

- У него ломка. Знаешь, что такое ломка?

Государь помолчал, затянулся последним остатком папиросы, догорающей до мундштука, и печально сказал, показав рукой в сторону Севастополя:

— Один вот этот город. Сколько горя он мне принёс!

Асаф понимающе кивнул. Ещё одна возможность, не менее вдохновляющая, начала вырисовываться в нём. Наркотики, которые она покупала, может быть, они не для неё?



…Маленьким кадетиком я явился к своей матери в отпуск на последние дни Масленицы. Мама жила ещё во дворце, ожидая назначения на службу. Её служба при великом князе была уже окончена, и дальнейшее его образование перешло в руки генерала Даниловича.

- Сегодня ночью, завтра и завтра ночью будет кризис, - сообщила она твёрдым голосом, тщательно изучая влияние своих слов на него, - кризис ломки. Так мне, по крайней мере, сказали несколько э... специалистов.

Даже вот в этом зное французского юга я, как сейчас, чувствую блеск и морозную костяную жгучесть петербургского февральского полдня. Русский мороз мне почему-то всегда казался сделанным из кости. Невский был полон движения, весёлого и тоже морозного. Странное дело: мороз, как и вино, веселит людей. На морозе хочется смеяться и совсем нельзя злиться. Все застывающие на морозе люди кончаются с примирённой улыбкой на лице. Когда человек замерзает, в ушах у него звенит, как от гашиша. А тут, в Петербурге, дым из труб идёт к небу ровной нежной линией, ни ветерка, ни вздоха, по скрипу полозьев можно определить, сколько градусов, потому что скрип имеет свою музыкальную, то повышающуюся, то понижающуюся тональность. След полозьев имеет то голубоватый, то синий, то фиолетовый оттенок, и это всё от количества градусов. Дыханье лошади, то просто парное, то густое и не скоро тающее, и цвет сосулек — это всё зависит от количества градусов, и наблюдательному человеку не нужно никаких термометров. И у глаза, как и у уха, есть свой абсолютный слух. И всё это, зимнее, сияюще-белое, поёт свою северную песню, и неудивительно, что здесь, на юге, нам этого не хватает, как обедни; слабеет без мороза здоровье; глаз не полируется зимним светом; лёгкие не прочищаются морозным воздухом. Там, именно там, чувствуешь себя на настоящей земле, ибо, конечно, на небе будет всякое блаженство, но не будет русского мороза.

- Лея?

Маленький, только что испечённый кадетик, в шинели, сшитой на рост, закутанный в жёлтый душистый башлычок, из которого торчит только красный нос, подхожу я к воротам Аничкова дворца с Невского проспекта. И сейчас же со всех ног летит ко мне старый пристав Хоменко. Он тоже в башлыке, но без кисточки, глаза красные и в негорестных слезах, борода в инее: вылитый ёлочный дед.

— Ты куда, кадетишка, прёшь, болван? — кричит Хоменко, стараясь выпучить смёрзшиеся глаза.

— К маме, — отвечаю я.

- Что?! – от неожиданности её голос лишился официального покрова и остался голым, сбросив с себя всё чуждое. – Да, и Лея тоже. – Молчание. Она вперила в него пронизывающий взгляд, начиная смутно догадываться, что он ещё не раз и по-всякому будет её удивлять, и понимая, что сейчас у неё нет времени, чтобы это усвоить, и будет лучше, если она вернётся на твёрдую почву фактов. – Обычно в таком состоянии, как у него, ломка длится четыре-пять дней. Два с половиной уже прошли. Так что подумай, уверен ли ты, что хочешь остаться, потому что будет нелегко, – и, подождав, добавила с усталой рассудительностью, - да и зачем тебе это нужно.

— К какой маме, болван? Здесь — царский дворец.

— Моя мама живёт в царском дворце.

- Что, нет, всё в порядке. Ты только скажи мне...

— Кто ты такой есть? — грозно спрашивает Хоменко.

Мне в душе нравится, что Хоменко меня не узнаёт. Конечно, где ж старику узнать? Я уже большой, форменный, я уже мажу керосином место для усов, скоро могу отпустить бороду подлиннее, чем у самого Хоменко.

— Я, — говорю, — Володя Олленгрэн.

- Да? – она уже отошла, чтобы помочь Шаю, который протягивал руки, как слабосильный младенец. Но она отошла ещё и для того, чтобы дать Асафу время уйти, сейчас, когда он всё знает, и до того, как почувствует себя обязанным.

И тут Хоменко «разувает» глаза.

— Володька! — кричит он на весь проспект, — да это ты, чертёнок?

— Я, — отвечаю морозным звучным басом.

А он уже стоял рядом с ней:

— Не узнать тебя, богатым будешь.

— Побогаче вас, — говорю, — буду.

- А почему... почему он в таком состоянии? У него здесь нет наркотика?

— Ну уж, конечно, где же нам? (После смерти Хоменко оставил несколько миллионов). Ну уж иди, иди на этот раз. Но помни, что твой подъезд с Фонтанки, слышишь?

— Слышу, — отвечаю я и важно вхожу в самые царские ворота.

- Он пробует здесь избавиться от зависимости. Мы... – она не знала, как сказать, - мы вместе пробуем, чтобы он избавился.

Иду по двору, гляжу — из гимнастического зала, в одном сюртуке, бежит отец Ники, великий князь Александр, и тоже кричит:

— Ты куда, кадет?

Шай закричал. Острая боль скрутила его. Состояние полусна моментально перешло в болевые судороги и крики. Тамар посмотрела на Асафа. Их интимная минута закончилась. Её глаза говорили: \"Ты остаёшься?\", и его глаза сказали, да. Она сказала:

— К маме.

Но он по голосу сразу узнаёт меня и тоже, как Хоменко удивляется:

- Давай отведём его в пещеру.

— Это ты, Володька?

И мне снова радостно: все меня знают, цари, пристава, кругом — родной добрый дом. Великий князь тоже, как все люди, замёрз и на всех парах летит к подъезду, там поджидает меня и трогает за нос и говорит:

У Асафа были ещё вопросы. Ему было, что рассказать ей, о Теодоре, например, которая вышла. Но сейчас он должен был действовать. Решительно действовать и больше ничего. Он подхватил Шая под руки, помогая ему встать, и удивился лёгкости его тела: как будто внутри Шай был совершенно пустой. Он хватался за плечи Асафа, как утопающий. Асаф подумал, что это странно, они ведь даже словом не перемолвились с Шаем, а уже так держатся друг за друга.

— Пропал твой нос, отвалиться должен, мажь скорее гусиным салом.

А у самого пар изо рта, глаза совсем посинели и тоже слегка плачут. У меня вырастает громадное к нему уважение: без пальто по морозу бегает — вот это настоящий великий князь, ничего не боится.

Напился я у мамаши шоколаду, оттёр нос, горечь разлуки скоро прошла, и стало даже скучновато. Мамаше нездоровится, печень, горячая бутылка, порошки с бумажными, замечательно красивыми ленточками от аптеки, в квартире — не теплота, а самая настоящая сушь. Аннушка вздыхает о Боге и всё поёт «Святые Троицы», всё те же лампы с механизмом, те же кресла. — Господи! Какая скука во дворце! Только в Корпусе я узнал, что такое настоящая человеческая жизнь. В моём классном столе, например, сидит и блаженствует настоящий живой воробей Мишка, подобранный мной в саду, костеневший от холода. Теперь Мишка освоился, ест хлеб и дышит через дырочку, которую я провертел в парте перочинным ножом. С таким приятелем умирать не надо, даже уроков учить не хочется.

Эта мысль снова и снова возникала у него, десятки раз в течение этого вечера и ночи, пока совсем не растаяла. Шай кричал и плакал, его рвало на всё вокруг. Иногда он лежал, глядя в пространство, и до крови расчёсывал себе руки и ноги. Примерно раз в минуту он громко и широко зевал, почти выворачивая челюсти. Засыпал на минутку от слабости, и внезапно его скручивало и почти подбрасывало в воздух от сильной боли. Асаф и Тамар всё время за ним ухаживали. Чистили, мыли, переодевали, поили, вытирали. Асаф не заметил, как зашло солнце, и настала ночь. Время складывалось не из минут, а из действий. Каждое мгновение находилось что-то ещё, что нужно было сделать. В пещере слышался только голос Шая. Тамар и Асаф почти не разговаривали. Они быстро выработали язык взглядов и жестов, как операционная бригада или как два водолаза на глубине. Асаф отбросил все мысли о мире за пределами пещеры. Мира не существовало. Не было дорогих ему людей, не было Носорога, который мог вызвать полицию на его поиски, и не было тех, кто гнался за Тамар и за ним. Когда он думал о двоих сутках, проведённых Тамар здесь, наедине с Шаем, то не понимал, как она это выдержала. Потом ему пришло в голову, что, с тех пор, как она здесь, она, наверняка, не сомкнула глаз. Но он не слышал от неё ни одной жалобы. Она склонилась над Шаем, он передал ей полотенце, она отдала ему пустую ёмкость для воды и показала глазами, чтобы принёс полную. Её губы изобразили слова \"туалетная бумага\", и Асаф подумал, что губы у неё красивые, как нарисованные. Он пошёл в угол пещеры и принёс два рулона. Она уже сняла с Шая брюки. Асаф взял из её рук грязную бумагу. В ту же минуту они оба заметили, что на Шае надеты трусы со щенком Снуппи, они уставились на них, потом переглянулись, подтверждая, что это правда, Снуппи среди всего этого.

Скука часам к двум меня разобрала окончательная, и я начал просить маму, чтобы она отпустила меня на балаганы. Об этих балаганах в корпусе говорили много и с большим оживлением. Не быть на балаганах — это всё равно что быть у папы и не видеть Рима: так заявил один старый кадет, наш приятель.

Начал приставать, мама смилостивилась, отпустила и дала абаз: так у нас в корпусе по-татарски называли двугривенный. Мама настаивала, чтобы со мной, провожатая, пошла Аннушка, но я наотрез отказался и начал стращать маму тем, что из корпуса выгонят, если увидят, что бравый кадет не может развернуться без дамской помощи.

***

Когда я вышел на двор, снова закутанный в башлык, я услышал, что кто-то мне вслед стучит из верхнего окна по стеклу. Поднимаю голову: Ники. Вижу, он делает такое движение рукой, которое обозначает: рад тебя видеть. У нас, как у глухонемых, была выработана особая азбука жестами. Я тоже взмахнул руками так, что означало, что тоже страшно рад тебя видеть, и даже поплясал маленький танец. Ники с нетерпением забарабанил в стекло и начал жестами говорить: немедленно иди ко мне. Потом сделал дымное движение над головой и потянулся — это означало: подыхаю от скуки. Я постучал себе в грудь и опять поплясал — это означало, что мне адски весело. Ники вопросительно прошёл двумя пальцами по стеклу: куда держишь путь? Я показал немедленно деда с длинной бородой, козу на ленте, курносого клоуна, намазанные щёки — это значило, что иду в комедию, на балаганы, и Ники сделал удивлённое лицо: ничего не понял. Бедный! Он не знал, что такое комедия и что такое балаганы. Я сделал несколько шагов вперёд, потом назад, потом показал пальцем на язык и лоб — это значило: пойду и, когда вернусь, всё расскажу по порядку. Ники погладил себя по волосам — это означало, что он плачет и ему горько оставаться дома. Я приложил к глазам конец башлыка и, рыдая, вздрагивая плечами, пошёл со двора, как апостол Пётр после отречения[50].

В те времена, в дворцовой атмосфере, я уже начал отдавать себе отчёт в том, что такое я и что такое он. Я понимал, что между мною и им — неизмеримая разница, но благоговения у меня к нему никакого не было. Я понимал, что перед ним расстилаются все блага мира, кроме одного: кроме свободы. Я вот, маленький и никому, кроме мамы, не нужный кадет, пойду сейчас по Невскому, с таким удовольствием буду отдавать честь офицерам и втайне жду, чтобы побольше было генералов: так приятно чувствовать себя служилым человеком, у которого есть уже серьёзные государственные обязанности и которого за нарушение оных запрут часика на два в холодную. Так приятно вытянуться в струнку перед генералом и о поручике подумать: «ерунда», просто шлепок к козырьку и никаких фронтов.

Выхожу из ворот и сам думаю: «Бедный Никенька, сидит, как мой воробей в парте, никуда не пускают, почему? Ну кто тронет нас, кому мы нужны?»

Час, ещё один. Три часа, пять часов. Восемь. В те считанные минуты, когда Шай спал, они почти не разговаривали. И от усталости, и оттого, что это выглядело бы странно, вдруг завести вежливую беседу, как будто они только что встретились. Они опускались на землю рядом со спящим Шаем, укладывались поперёк второго матраца, ногами на земле. Глубоко дышали, уставясь в потолок, на стены пещеры, безуспешно пытаясь вздремнуть. Старались не касаться друг друга. Каждый из них чувствовал, что присутствие второго заряжает его новыми силами, подстёгивает, но, в то же время, мешает спать. Иногда Тамар улыбалась ему жалкой, сочувственной улыбкой. Зачем тебе это нужно, извинялась её улыбка, и Асаф улыбался ей в ответ своей самой лучшей, самой уверенной улыбкой. Но она видела, как он сдал, как это его подавляет - не физические усилия, он казался ей неиссякаемым, сделанным из стойкого материала, а страдания Шая и та действительность, в которую он внезапно оказался втянутым без всякой подготовки.

Снова вижу Хоменко, подхожу к нему, становлюсь во фронт, держу руку у козырька и спрашиваю:

— Ваше превосходительство, разрешите узнать, как пройти на балаганы?



Хоменко тоже откозыривает мне и со всей вежливостью показывает рукой:

— Вот пойдёте всё прямо, господин кадет на палочку надет, и потом свернёте вправо, и лучше всего, если спросите у городового. А от мамаши разрешение имеете?

В два часа ночи Шай проснулся и яростно начал искать дозу. Он был уверен, что Тамар припрятала там ещё одну. Он снова и снова допрашивал её: сколько доз она купила у дилера на Сионской площади? Пять, точно? Где пятая? Четыре я уже принял, а пятая где?

— Так точно, имею.

— С Богом по морозцу.

И я не иду, я стрелой лечу, пропуская даже генералов, — так влечёт меня на крылатых, морозом подкованных ногах чудесная жизнь.

Объяснения не помогали. Тысячу раз она ему говорила, что он использовал все пять, когда они были у Леи. Он метался, как зверь, по пещере из угла в угол, переворачивал сложенные ею продукты, рылся в гитаре, которую она принесла из дому, в своих ботинках. Заставил её и Асафа разуться и рылся в их обуви. В своём исступлении он сумел найти тайник с шокером и наручниками. Он долго смотрел на них. Тамар думала, что теперь, когда он обнаружил, вещи, которые она для него приготовила, наивно полагая, что у неё хватит смелости ими воспользоваться, он её просто убьёт. Но его мозг действовал совершенно иначе, его мир сейчас был разделён только на две части: доза и всё, что дозой не является. Наручники его не интересовали. Шокер не воспринимался его мозгом, как что-то, что могло бы ему сейчас помочь. Но Асаф, увидев их, о чём-то догадался, и потрясённо посмотрел на Тамар. Она пожала плечами: разве у меня был выбор? И Асаф наконец-то начал постигать мизерную часть того, что Тамар задумала и сделала.

Балаганы

Потом Шай, отчаявшись, рухнул и начал искать в своём матраце. Он продырявил поролон вдоль и поперёк. Иногда у него вырывался стон надежды, крик радости, а потом он разочарованно бил по матрацу. Асаф и Тамар смотрели на него, не двигаясь. Асаф думал, его совсем не волнует, что я здесь, он совершенно равнодушен к тому, что к Тамар вдруг кто-то присоединился. Только одно его интересует. А Тамар опять подумала, интересно, сколько ещё времени сможет Асаф выдержать это безумие. Когда он сломается и уйдёт или просто исчезнет, не сказав ни слова. Иногда, когда была занята с Шаем, она спиной чувствовала, что Асаф идёт к выходу из пещеры. Осторожно оглядывалась. Видела, что он стоит, потягиваясь всем телом, вдыхая прохладный ночной воздух. Заставляла себя не смотреть. Дать ему возможность сделать ещё один шаг наружу и исчезнуть. Зачем ему это, думала она. Зачем нормальному человеку впутываться в такое дело? Более близкие ей люди, чем он, исчезали в более лёгких ситуациях, чем эта. И сразу же у неё в животе возникали мягкие токи тепла, когда она слышала сзади его тихое покашливание, и он забирал у неё ёмкость для воды, грязную одежду или всё, что мешало ей в эту минуту.

Император Александр Третий был очень остроумный человек. Многие из его резолюций сделались классическими. Известен случай, когда в каком-то волостном правлении какой-то мужик наплевал на его портрет. Дела об оскорблении величества разбирались в окружных судах, и приговор обязательно доводился до сведения государя. Так было и в данном случае. Мужика-оскорбителя приговорили на шесть месяцев тюрьмы и довели об этом до сведения императора. Александр Третий гомерически расхохотался, а когда он расхохатывался, то это было слышно на весь дворец.

— Как! — кричал государь. — Он наплевал на мой портрет, и я же за это буду ещё кормить его шесть месяцев? Вы с ума сошли, господа. Пошлите его к чёртовой матери и скажите, что и я, в свою очередь, плевать на него хотел. И делу конец. Вот ещё невидаль!

***

Арестовали по какому-то политическому делу писательницу Цебрикову[51] и сообщили об этом государю. И государь на бумаге изволил начертать следующую резолюцию:

«Отпустите старую дуру!»

Шай с трудом подтянулся и на четвереньках пополз в угол пещеры. Он пытался ногтями рыть твёрдую землю. Несколько минут были слышны царапающие звуки и его пыхтение. Они не могли оторвать от него глаз, это было, как кошмарный сон наяву. Он рыл быстро, комья земли разлетались из-под него. Странное рычание вырывалось из его рта. Вдруг он поднял голову, и его глаза сверкнули лукавой, совершенно осмысленной улыбкой:

Весь Петербург, включая сюда и ультрареволюционный, хохотал до слёз. Карьера г-жи Цебриковой была в корень уничтожена, с горя Цебрикова уехала в Ставрополь-Кавказский и года два не могла прийти в себя от «оскорбления», вызывая улыбки у всех, кто знал эту историю.

- Вы хотя бы говорите мне \"тепло-холодно\"!

Это был на редкость весёлый и простой человек: он с нами, детьми, играл в снежки, учил нас пилить дрова, помогал делать снежных баб, но за шалости крепко дирывал за уши. Однажды мы с Ники забрались в Аничковом саду на деревья и плевали на проходящих по Невскому проспекту. Обоим от будущего Александра Третьего был дёр, отеческий и справедливый.

Я отвлёкся в сторону вот по какому поводу. До сих пор понять не могу, почему в царствование именно этого Государя, который сам так любил и посмеяться, и пошутить и, самое главное, понимал и ценил шутку, — почему именно в его царствование были воспрещены так называемые масленичные балаганы? И вообще не могу понять, почему, например, и в Париже отошли в область преданий и карнавал, и жирный вторник? И Петербург и Париж очень много потеряли в своём художественном облике от этих запретов.

Все трое покатились со смеху от неожиданности, как дети в летнем лагере. Шай тоже смеялся, он сумел на миг взглянуть на себя со стороны, повилял задом, и Тамар легла, упала на спину, раскинув руки, обессиленная от напряжения последних минут, и хохотала до слёз, и сквозь них она увидела Асафа и подумала, что у него приятный мужественный смех.

Боже мой, как я, маленький кадетик, веселился тогда на этом гулянии! «С пылу, с жару, пятак за пару», «с гусачком» — я прежде всего отведал действительно обжигавших пирожков. Никакие блюда царской кухни не могли ублажить моего вкуса, как эти собственноручно купленные пирожки около малафеевского балагана!

Дед, кривлявшийся на параде, кричал мне:

— Кадет, не доедай до конца, оставь балалаешнику кусочек! Не дай душе протянуть ноги от голода. Потешь деда-весельчака-а! Дай дыхнуть!

Потом боли вернулись. Шай жаловался, что от боли у него рассыпаются все кости. Он чувствовал, как они расплющиваются и дробятся. У него начали рваться мышцы, так он сказал, расщепляться, сокращаться и скручиваться внутри тела. Он не знал, что у него есть мышцы во всяких местах, за ушами, например, в дёснах. Тамар, которая ещё из дому помнила его способность описывать каждую лёгкую боль в животе с педантичностью неженки и плаксы, теперь должна была преодолевать отвращение, которое это описание – не сами боли – вызывало в ней. Она пыталась отвлечь его, развеселить. Рассказала ему про диафрагму, что это такая мышца, которую никак невозможно почувствовать и без которой, тем не менее, нельзя петь. Изобразила Алину, когда она требует от неё: \"Поддержать! Поддержать диафрагмой!\" Устроила ему целое представление, что скажет Алина, когда услышит, что Тамар пела на улице: \"Правда? И им это нравилось? Очень интересно... но как ты могла петь так высоко после Курта Вайла? У меня ты никогда не могла, у меня – после Курта Вайла тебе сразу нужен перерыв...\" Шай не смеялся. Асаф хохотал. Тамар заметила, что, несмотря на серьёзный вид, его очень легко рассмешить. Она с удовольствием делала это, думая, что Идан никогда не смеялся её шуткам, возможно, даже думал, что у неё нет чувства юмора, а Асаф, со своей стороны, обнаружил сейчас ту ямочку, о которой рассказывала ему Теодора, и начал догадываться, что делала Тамар на улицах весь последний месяц. Он думал, услышит ли он когда-нибудь, как она поёт. Решил, что будет следить за анонсами концертов в печати, и, если найдёт её имя... – и тут же его иллюзия лопнула: это пустые мечты, он даже не знает её фамилии! Но унывать не было времени, так как Шай начал бредить о каком-то червяке, он звал его Дуда, ползающем в нём и высасывающем его изнутри. Он чувствовал, как он ползает и кусается при каждом движении. Ему казалось, что он весь рассыпается на отдельные органы, на волокна мышц, на клетки. Его ноги разбежались в разные стороны и сильно дёргались, потом – и руки тоже. Асаф смотрел, не веря: худое длинное тело как бы разрывалось от судорог. Тамар легла на него и сдерживала силой. Асаф увидел маленькие миндалевидные мускулы на её руках, и его сердце – как обещала ему Теодора – забило крыльями и полетело к ней. Она разговаривала с Шаем без перерыва, говорила, что любит его, что поможет ему, что ещё немного, ещё день или два, и всё пройдёт, начнётся новая жизнь. И вдруг Шай затих внутри кокона из рук и ног и заснул.

И вытирал катившиеся фальшивые слюни.

И какие-то купцы в необъятных енотах[52], и купчихи в бархатных бурнусах[53], и полотёры (полотёра сразу видно по усам), и мальчишки в бараньих тулупчиках, и девки в очаровательных кокетливых платочках (самый прелестный головной женский убор: недаром его так теперь оценили щеголихи на здешнем Лазурном берегу) — все в один голос кричали мне:

— Кадет, оставь дедушке, потешь старого!

Я оставил недокусанным полпирожка и протянул его деду. Дед был высоко, на верхнем помосте, и какой-то полотёр выхватил у меня из руки пирог, полез по столбу с флагом и победоносно вручил его деду.

Она скатилась с него. В ней не осталось ни капли силы. Подмышками виднелись пятна пота. Пятна рвоты и мочи Шая покрывали её комбинезон. Асаф почувствовал её запах и знал, что она тоже чувствует его запах. Она лежала, глядя на Асафа этими своими глазами, которые видели слишком много. Совершенно распахнутым взглядом. У неё было чувство, что она вся обнажена перед ним, и это её не трогало, и не было сил понять, что с ней происходит. Вначале, например, её беспокоило, что он видит наготу Шая; и из-за самого Шая, личная неприкосновенность которого была нарушена, но также и потому, что что-то в ней самой обнажалось, когда обнажалось тело её брата, материя, из которой сделана и она сама. За несколько таких часов она к этому привыкла. Теперь она пыталась поспать. Услышала, что Асаф тихо встал и опять подошёл к выходу. Прислушавшись к себе и не почувствовав страха, что он сбежит, она подумала, что они, очевидно, всё-таки перешли вместе какую-то границу. Он вышел наружу. Тьма поглотила его. Динка поднялась и тоже посмотрела. Прошла минута, ещё одна. Тамар отважно подумала, что это очень хорошо, пусть немного проветрится. Пусть даже прогуляется. Может, он вообще пописать вышел? Ещё одна минута прошла. Снаружи не было слышно никаких шагов. Тамар сказала себе, что она всегда будет ему благодарна за то, что он уже сделал, даже если он не вернётся. Потом с удивлением подумала, что не знает его фамилии. Динка начала мотать хвостом, поднимая с пола пыль. Асаф вернулся, проявился из темноты. Динка опять улеглась, а к Тамар вернулось дыхание. Он подошёл и осторожно лёг поперёк матраца, не касаясь её. Она вдруг ощутила, какое удовольствие можно получить даже от хорошего дыхания, она слушала его тихое дыхание, и это почему-то делало её счастливой. Она подумала, что это странный способ познакомиться с кем-то. Подружиться с ним. Ведь это то, что происходит с нами, осторожно подумала она, мы тоже понемногу становимся друзьями, приближаемся друг к другу, непонятно как, ведь мы почти не разговариваем, почти не знакомы, и почти ничего между нами не происходит. Сейчас, когда он лежал так близко, её даже забавляла мысль, что она ничего о нём не знает, где он живёт, например, где учится, есть ли у него друзья, или подруга, ничего о нём ей не известно, и всё же она чувствовала, что кое-что она уже про него знает, и этого ясного и твёрдого знания ей в настоящее время вполне достаточно.

— Спасибо, внучек, пожалел деда, не оставил. Заходи на представление, гостем будешь, потешу душеньку. Эх, купец, чего смотришь? Последуй примеру, отвали на полуштоф[54], будет весь обед готов.

Дед говорил в рифму, подплясывал, прыгал от мороза, помахивал платочком, подмигивал девкам и всё время тренькал на балалайке.

В самом балагане было волшебство: ломались на трапециях, глотали дым, пропускали шпаги в живот и представляли прекрасную магометанку, умирающую на гробе своего мужа. Магометанка была действительно на заглядение, умирала с холодным лицом, но долго. Зато купчихи плакали и быстро вытирали слёзы, чтобы не замёрзли. Купцы крепились и нюхали табак, не чихая. Когда привели пойманного разбойника, полотёры кричали с стоячих мест:



— Бей его по скуле, сукинова сына!

И я смотрел на полотёров с тайной благодарностью.

Бывали минуты, когда её коробило это смешение сфер, это чувство, что здесь, возможно, происходит что-то новое, в то время как она обязана быть абсолютно преданной Шаю, не отвлекаясь ни на что. Она была слишком усталой, чтобы точно определить для себя, в чём проблема, в другие времена она, конечно, поспешила бы отточить для себя точную формулировку, острую, как нож, но сейчас у неё не было на это ни сил, ни желания, она только знала, что тут какой-то диссонанс: как будто Шай в некоторые минуты служил только средством, связывающим это новое. Ну вот. Она всё-таки сумела это сформулировать. Она испугалась, села на минутку, глядя в пространство пещеры, увидела затухающее мерцание аварийной лампы, убедилась, что Шай спит, и Динка спит, а Асаф смотрит на неё. Снова легла. Досаднее всего было думать, что Шай даже не замечает того, что витает здесь в воздухе вокруг него. Или, может быть, всё только в её воображении? Может быть, это опять её романтические фантазии, и Асаф совсем ни при чём? Может, он просто хороший парень, который почему-то решил ей помочь? Безмерно усталая, она повернулась, и её рука коснулась груди Асафа. Ой, извини; ничего; я на минутку забыла, что ты здесь; а где же мне быть; я немного посплю, хорошо? Поспи, ты совсем не спала эти два дня, правда? Я не помню, кажется, нет; спи, я посторожу.

Посреди балагана горела огромная печь, весело потрескивали берёзовые дрова, дымок был ароматен, и тепло шло от него живительное, не хотелось уходить, сидел бы до вечера. Потом магометанка танцевала с бубном и била им по коленке.

А когда я вышел из балагана, то воздух уже посинел, сгустился, на горизонте обозначился молоденький месяц в прозрачных пелёнках, горели костры, пришлось выпить сбитня и требовать, чтобы продавец наливал стакан до краёв.

Полотёры, улёгшись брюхом на санки, слетали с гор, и усы у них от лёта превращались в снежных мышей. На верху гор с победоносным клёкотом трепетали флаги. Шум стоял, как на ярмарке, играли органы и какие-то флейтисты, ходившие цугом[55]. И вдруг показалось видение, погубившее меня: это был бородатый мужик в белом фартуке, продавец воздушных шариков.

И когда он сказал ей, спи, я посторожу, когда так легко и мягко снял с неё груз стояния на посту – нет, лучше ей сейчас об этом не думать. Она чуть не поддалась страшному давлению, сжимающему ей горло, всё ему рассказать, разгрузить немного всё то, что было с ней с тех пор, как она отправилась в путь, и что было с ней здесь в пещере, с Шаем, в эти проклятые два дня; потому что, если существует ад, подумала она, это было здесь, в эти два дня, наедине с ним, пока не пришёл Асаф. Но она чувствовала, что стоит ей только открыть рот, только ещё одну царапинку нанести на свой панцирь, как из неё вырвется такой поток, который моментально её разрушит, а ей нельзя этого пока, нельзя. И, кроме того, сказала она себе с лёгким испугом, она действительно почти его не знает.

На тоненькой верёвке он держал гроздь цветных шаров, покачивавшихся в воздухе. Это было так волшебно красиво, что у меня захолонуло дыхание. Они были такой нежной прозрачности и чистоты, что обладание одним из них казалось недоступным достижением. Каждый из них должен был стоить самое меньшее сто рублей. Тем более что мужик смотрел на меня и на народ с убийственным презрением. Он был прав, творец и обладатель шаров. Будь я на его месте, я бы не продал никому ни одного шара. Как можно расстаться с таким чудом? Эти шары были прелестным дополнением к углублённому голубому небу, к молоденькому ребёнку-месяцу: казалось, они именно для него, для месяца, и были принесены сюда. И потом, им, голеньким, так, вероятно, холодно на таком морозе, когда от всех, даже от башлыка, валит пар. Всё исчезло для меня, даже шум, даже музыка. Я ослеп и оглох. Если бы презрительный мужик сказал мне: «Кадет, сними сапоги, я дам тебе за них шар», — я бы не задумался ни на одну минуту. Так меня поразили эти, в первый раз увиденные воздушные шары. Впечатление было так велико и так запечатлелось в душе, что я и теперь, через шестьдесят лет, смотрю на эти шары с волнительным умилением. Тогда же я ходил за мужиком, след в след, как ученик ходит за пророком.

Она повернулась на бок, к нему лицом, почувствовала запах его пота и подумала, как приятно будет выкупаться, когда всё закончится. Может быть, они ещё раз встретятся после этого во внешнем мире, скажем, в кафе, придут вымытые, с чистой головой, надушенные. Расскажут друг другу, кто они на самом деле. Может, она купит ему, в качестве шутливого знака благодарности, какой-нибудь дорогой дезодорант. Вот, она опять не думала о Шае и позволила себе помечтать. Как будто всегда кто-то должен быть жертвой, подумала она, чтобы другие могли начать что-то новое. О чём ты говоришь, попеняла она себе, какое новое? Он совсем не думает ни о чём таком с тобой. С этими путаными мыслями она заснула, как была, на земле.

И вдруг к мужику подходит купец. От купца идёт пар, как из бани. Купец грубым голосом спрашивает:

— Борода, почём шары?

Мой мужик отвечает хрипло:



— Пара семь копеек, один — пятак.

До сих пор я слышу ярославское «я» в слове «пятак». Купец отходит и недовольно говорит:



— Цену знаешь, прохвост!

А меня обдало жаром. Как? Не сто рублей, а пятак, простой пятак? Где же мои пятаки? Лезу в один карман, в другой — пропали, исчезли мои пятаки. Боже мой, где же пятаки? Неужели я всё прожил без остатка, дурак, осёл, неразумная скотина? Я был так закутан, что искать, пробиваться в карманы было нелёгким делом. От меня валил пар, как от купца, нос не держал слезоточивости, и какой-то проходящий сказал:

— Сопли растеряешь, кадет.

Асаф сел и посмотрел на неё спящую, и его сердце устремилось к ней. Он хотел укрыть её, смахнуть пыль с её лица. Сделать для неё что-то хорошее. Самое лучшее, что он мог для неё сделать – не будить её. Поэтому он не двигался. Только смотрел на неё пристально, не отрываясь, и думал, как она красива. Она вздохнула и свернулась калачиком, подложив под голову обе ладони. У неё были длинные тонкие пальцы. Её грязную щиколотку охватывала тоненькая серебряная цепочка, почти невидимая, он смотрел на неё и не мог насмотреться. Он мысленно разговаривал с ней, вёл оживлённую беседу: знаешь, что таких глаз, как у тебя, я никогда не видел? Да, мне уже говорили и, кстати, знаешь, отчего они стали такими? Оттого, что ты смотрела на мир удивлённо? Ой, с тобой невозможно! Ты просто всё прочитал, правда? Нет, только несколько страниц, урывками; так нечестно, что ты знаешь обо мне такое, а я о тебе ничего не знаю! Ты бы, например, согласился, чтобы я прочитала твой дневник? У меня нет дневника. Но если бы был? Если бы был?.. Да, если бы был, ты бы согласился? Но зачем тебе мой дневник? Я и так могу тебе всё рассказать.

Но я так далёк был от всяческих оскорблений! Меня прошиб пот, как после малины, я готов был сбросить башлык, казавшийся пеклом, горчичником. Я поочерёдно вынимал из кармана драгоценный билет в балаган, свинчатку, подзорную трубу с красным стеклом, янтарный мундштук, корм для воробья, бенгальские спички[56], конфету, о которой я давно забыл, — всё, всё! Пятак оказался в правом кармане шинели — там, где ему и быть надлежало: просто от волнения я не мог его как следует нащупать. Все свои поиски я производил, ни на минуту не оставляя следов моего мужика.

Поддёрнув носом, я зашёл к нему с лица и, вероятно, побледнев, протягивая толстый пятак с широким николаевским вензелем, повелительно сказал:

— Давай шар!

Мужик ответил:

Она приоткрыла глаз, увидела, что он улыбается про себя, и его пальцы по-детски сцеплены, будто загадывает желание, и снова уснула, успокоенная. Асаф встал. Потянулся. Подумал, что на каком-то этапе, не позднее, чем завтра, ему необходимо будет выйти, чтобы позвонить Носорогу и родителям в Америку, пока Носорог не вызвал всю израильскую полицию. Эта мысль вызвала в нём раздражение. Мир протянул извне холодную руку и тронул его за плечо. Снова возник вопрос, как рассказать Носорогу о Рели. Сейчас это казалось ещё сложнее, и он не знал, почему: может, он вдруг понял, что до сих пор не осознавал и ничтожной доли того, что чувствовал Носорог к его сестре? Может быть. Но, может быть, и Рели было трудно с Носорогом, осторожно подумал он и занялся аварийным освещением, неоновая лампа которого начала тускнеть. Он обшарил пещеру и нашёл пакетик с батарейками, приготовленный Тамар. Сразу же увидел, что она купила не те батарейки. Вспомнил, что всегда в душе обвинял Рели в недостаточной любви к Носорогу. Ему, да и всем, в сущности, всегда было ясно, что Носорог любит сильнее, и что невозможно сравниться с ним во всей его любви, заботе и щедрости к ней. Он порылся среди продуктов и консервных банок, нашёл несколько пачек печенья, плотно запечатанных жёсткими зажимами и начал обдирать с них целлофановую обёртку. Мысли не давали ему покоя. Например, Носорог всё время повторял, как он скучает по Рели, так что это уже стало каким-то ритуалом, неизбежной частью их разговоров. Асаф мог повторить слово в слово жалобы Носорога о том, как он потерял Рели, и какую непоправимую ошибку он совершил, что не настоял на их свадьбе сразу же после армии, и каким идиотом он был, когда согласился на её поездку в Америку. Он вытащил металлические проволочки из целлофановых обёрток и скрутил их, образовав два длинных проводка. Из кармана джинсов вытащил рулон чёрной липкой ленты (\"Изолента – это тоже, как носовой платок\", - говорил его папа), потом сложил вместе шесть маленьких батареек, минус к минусу, плюс к плюсу. Сказать по правде – он приклеил проводки к батарейкам, а их концы подсоединил к лампе, теперь порядок – они никогда в своих беседах не говорили о самой Рели, что она чувствует, подумал Асаф, и ощутил угрызения совести, не понимая почему, за кого из них двоих, испугался, что этими мыслями он как бы предаёт Носорога, и тут же направил себя на размышления о том, что должно произойти, и как Носорог выдержит новости из Америки, как сможет жить дальше, если та, кого он так любит, не будет с ним?

— Какой тебе?

Опять задача. Мужик смотрит презрительно.

***

— Красный! Нет, синенький! Нет, вот тот!

Когда он открыл глаза (похоже, он незаметно для себя задремал), Шая не было в пещере. Асаф мгновенно вскочил на ноги. Подумал, не разбудить ли Тамар, и решил, что пока не стоит. Тихонько свистнул Динке и вышел. Снаружи уже светало. В небе на востоке протянулась розовая полоса. Асаф побежал, и Динка за ним. Попробовал в одну сторону – и ничего не нашёл. В другую – и там нет. Постарался сохранить спокойствие. Он знал, что Шай в его состоянии не мог далеко уйти. Даже созванный против себя самого трибунал сумел он отложить на потом. Динка бежала впереди него, искала, нюхала. Асаф надеялся на неё больше, чем на себя самого, он бежал за ней и только сейчас обратил внимание, что с тех пор, как пришёл сюда, Динка как бы отошла на второй план, будто чувствовала, что её роль закончилась в тот момент, когда она привела его к Тамар. И, несмотря на всю срочность, он подозвал её к себе, опустился перед ней. Взъерошил ей шерсть, прижал её голову к своей. Смешал их запахи. И она стояла, снова впитывая его. Одно мгновение – и опять побежали.

— Лиловый, что ли?

— Нет, красный.

По шоссе над ними проехал грузовик. Асаф испугался: нельзя, чтобы Шай добрался до шоссе. Его задавят. А если не задавят, он поймает попутку до города и там уж раздобудет свою дозу, и тогда все первые три дня отвыкания и все невероятные усилия пойдут насмарку. Могло быть и ещё хуже: как только Шай доберётся до города, его обнаружат те, кто его ищет. Асафа бросило в пот. Ему хотелось убить себя за то, что заснул и подвёл Тамар.

— Ты как девчонка, кадет, — говорит мужик сердито, отцепляя шар. — Сам не знаешь, что твоя душа требовает.

И красный шар очутился в моей руке. Я не чувствовал ни оскорблений, ни мороза, впившегося в мою руку. Шар был невесом, от спускающейся темноты он тоже потемнел, стал рубиновым, как на мамином кольце, но плывёт за мной вслед, как воздушная собачка, хочет вырваться из пальцев, но шалишь, брат, теперь я тебя не отпущу, теперь ты мой, навеки.

И первый раз в жизни я тогда понял, что такое счастье, полное человеческое счастье. Я хотел узнать у мужика его адрес, чтобы, когда буду генералом, осыпать его деньгами и заставить работать только для меня и моих детей. Мужик жил бы в тёплой бане, и Аннушка носила бы ему обед, а я приходил бы за шарами. Шары были бы всюду, трепетали по воздуху, очаровательно шуршали бы в руках и ласкали взор.

У лысой сосны на склоне стоял, согнувшись, Шай. Зелёные брызги изливались у него изо рта. Асаф побежал к нему. Подхватил его за секунду до падения. Его глаза уже закатились, но он все равно прошептал Асафу, чтобы не останавливал его сейчас, что он обязан добраться до шоссе. Даже предлагал Асафу деньги, взятку, если он расскажет ему, где Тамар спрятала дозу. Асаф просунул руку между ногами Шая и взвалил его себе на плечо, как раненого. Спустился с ним обратно в русло ручья и по насыпи скатился к пещере. За мгновение до того, как они вошли внутрь, Шай с силой сжал шею Асафа:

Не замечая окончательно сгущавшейся темноты, ни огней Невского проспекта, ни медленно крутившегося с неба крепко замороженного снега, ни скользкости панели, ни генералов, ни простых офицеров, ни всей этой презренной земной жизни, я машинально шёл вперёд и очнулся только лишь тогда, когда увидел четырёх чугунных коней. Ага! Значит, сворачивать направо.

Направо был дворец с въевшимся в стены снегом. Прибавилось холоду от Фонтанки. Мелькали красноватые лампочки в живорыбных садках. Лошади напирали слева, справа, я слышал их басистое и парное дыхание и шелест полозьев, и была одна только мысль: «Как бы голодная лошадь не съела шар».

- Будь другом, если она спит, не говори ей, что я выходил, - взмолился он, - не говори ей, не говори ей.

Я сам бы съел его с удовольствием: такой он был вкусный и располагающий.

Наконец, прицепившись к солидному господину в глубоких калошах, я перешёл дорогу и, не помня никаких препятствий, проник к родной матери.

Асаф заколебался, взвешивая. Его преданность Тамар против отчаянного желания Шая не огорчать её.

Шар не поразил ни маму, ни Аннушку: тем хуже для них.

- О-кей, но это последний раз, что ты пытаешься бежать.

Но меня он не то что поссорил, но как-то разлучил с императором Николаем Вторым на всю жизнь, и он в Севастополе мне об этом напомнил.

Шай пошевелил своими длинными пальцами, что, очевидно, означало \"Да\". Асаф уложил его на матрац. Расправил его длинные тонкие конечности, будто укладывал тряпичную куклу. Тамар услышала их движение рядом с собой и проснулась. Открыла глаза. С наслаждением потянулась, на минуту забывшись:

Ссора

- Ой, как я выспалась... эй, ты почему стоишь?

Асаф молчал. Шай умоляюще смотрел на него. Асаф пожал плечами:

Подошёл вечер, глаза слипались, надо было спать. А глаза не переставали смотреть на этот волшебный, не от мира сего шарик. Зная, что со сном не вот-то поборешься, чувствуя линии ослабевающих, как после гимнастики, мускулов (особенно сдавали ноги), я решил, что если со злом сна и земного забвения бороться немыслимо, то шара своего, во всяком случае, из рук ни за какие деньги не выпущу. Я сплю, пусть и он спит. Накручу нитку на палец, улягусь на спину, и так вместе проведём ночь. Но Аннушка, пришедшая делать постель, заявила:

- Просто, захотелось немного выпрямиться.

— Ночи не выдержит ваш шар. Лопнет.

— Как лопнет? — воскликнул я.

Тамар улыбнулась ему сладкой утренней улыбкой. Шай благодарно моргнул ему со своего ложа. Проблеск живого, чистого чувства мелькнул в его мутных глазах, и Асаф улыбнулся ему в ответ. Тамар заметила, что они обменялись взглядами. Закрыла глаза и подумала, что всё ещё может наладиться.

— Очень просто, как лопаются шары. Его нужно на холодный воздух. Тогда он продышит ещё день.

***

Завязался спор, в котором я атаковал Аннушку, как своего злейшего врага, но увы! Пришла мамочка и со свойственным ей авторитетом заявила, что Аннушка права и что шар нужно выставить на вольный воздух. Шар, как всё прекрасное, недолговечен. Надо спасти его — и дрожащими руками я передал шар Аннушке, чтобы она выставила его в кухне за окно и прицепила бы попрочнее. Аннушка равнодушно, как обыкновенную вещь, схватила его своими заскорузлыми пальцами и вынесла из комнаты. Мне хотелось плакать, кричать, бежать вслед, но я был бос, раздет и боялся маминого скандала.

Наступивший день был немного легче предыдущего. Шай меньше страдал, но всё ещё был вынужден часами искать свою дозу в матраце и в щелях пещеры. Он был уверен, что видел вчера недостающую дозу, в самом деле видел, только ему сейчас трудно вспомнить, где. Асаф и Тамар уже перестали отвечать на его снова и снова повторяющиеся вопросы. Они непрерывно массировали ему ноги, чтобы облегчить боль и усилить кровообращение. Каждый час заставляли его делать несколько глотков, иногда Асафу приходилось держать его силой, пока Тамар капала ему в рот из поилки для новорожденных, и тогда он был похож на большого болезненного птенца. Встретившись глазами с Асафом, она поняла, что он видит ту же картину, что и она, и, возможно, даже думает теми же словами, и почувствовала лёгкое потрясение, будто на миг заглянула в самую сущность Асафа, и сразу же удивлённо вспомнила, что она всегда о себе думала, о той недостающей её душе детали \"Лего\", которая должна соединить её с другим человеком, но, возможно, этот вопрос требует пересмотра, подумала она.

Вздохнув, я завалился на подушки и сразу увидел какую-то зелёную прямую линию, которая шла через весь Петербург. Потом дед чавкал мой пирожок, потом я подержал чёрного кота за хвост, потом кто-то шумно вздохнул около меня, и я, как топор, начал спускаться на дно: вода была тёплая и приятная, и мне было приятно знать, что я теперь не кадет. Потом бухали молотом какие-то часы, и я съёжился от ужаса, думая, что вот зазвонит на вставанье корпусной визгливый колокольчик. Но колокольчик не зазвонил, а раздался голос всё той же Аннушки:

— Пора вставанкили, а ваш шарик уже по саду гуляет.

Внизу, в глубине русла, был маленький родник, тонкий, как ниточка. Она пошла туда, захватив с собой грязные простыни и одежду всех троих. Стоя на коленях и отстирывая в воде бельё, она думала, что с тех пор, как попала в общежитие Песаха, она почти никогда не была одна. Это была одна из самых трудных для неё проблем в общежитии, потому что всегда, с самого детства, ей было необходимо – как воздух для дыхания – уединение хотя бы на час или два в день. Сейчас она была в недоумении: ведь с той минуты, как появился Асаф, она, в сущности, может позволить себе такие маленькие \"выходные\", побродить по руслу, подышать в одиночестве, и все-таки, неизвестно почему, как будто именно сейчас у неё пропала эта глубокая потребность. Она выкупалась в роднике и встала после мытья, радостная, как ребёнок. \"Друзья напоят и польют, как в знойный полдень, родничок... – весело напевала она, развешивая бельё для просушки на ветках кустов в укромном месте рядом с пещерой. - Как в знойный полдень, родничок, и счастлив наш цве...\" – и сама вовремя остановилась, смеясь над собственной глупой патетикой, и прибавила ещё несколько резких и горьких слов, короче, заставила себя вернуться к действительности и напомнила себе кто против кого, но все эти несколько минут она стояла, уставясь на свой синий комбинезон, который слегка развевался рядом с футболкой Асафа.

— Что ты наворачиваешь? — сердито сказал я. — Мой шарик привязан к окну.

— Был, да сплыл.

Она заранее приготовила запасную одежду, но у Асафа другой одежды не было. Поэтому он надел часть из одежды, которую она принесла для Шая – то немногое, что на него налезло. Потом, когда и это испачкалось, он надел её большую и широкую футболку из тех, что она принесла специально, чтобы использовать здесь в качестве рабочей одежды; это ещё с той поры, когда она была толстой, сказала она ему, и он сказал, что в это трудно поверить, а она засмеялась, вот увидишь мои фотографии, я была, как слониха, и у него от радости сердце расширилось, потому что в этом \"вот увидишь\" была крупица будущего.

Во мне всё оборвалось.



— Как так? Что ты несёшь?

— Да вот уж и так. Никенька прислал солдата и взял шарик.

\"Уупс, - подумал Асаф, когда она достала зубную щётку, - а у меня нет\".

— Как так взял? Кто же его дал?

— А я дала. Пусть побегает.

— Стерва! Ты отдала мой шар?

— А что ж он его, съест, что ли? Побегает и принесёт.

Я понял, что миру наступил конец.

- Возьми мою, - сказала она, закончив чистить зубы, и Асаф – да, да, если бы его мама узнала, она сочла бы это самым неправдоподобным во всей этой истории – вычистил зубы её щёткой, без проблем.

— Он царёнок, Никенька-то, — заметила Аннушка.

Меня трясла лихорадка. Я не помнил, как сами собой натягивались мои штаны и левый сапог влезал на правую ногу. Руки тряслись, пальцы не попадали в петли. Мысль была одна: спасать шар, спасать какой бы то ни было ценой, пока не поздно.

У Шая прекратились рвота и широченные зевки. Начался понос, это тоже было испытанием, которое надо было преодолеть, и они преодолели его вместе, оба, а, в сущности – втроём, потому что Шай уже начал приходить в себя, к нему вернулся стыд и возник интерес к Асафу, кто это, и что он тут, собственно, делает; и Тамар сказала с абсолютной простотой, это друг.

Как сумасшедший, выбежал я в сад: без шинели. Ничего не замечал: ни адского холода, ни снега, валившегося мне за ворот, ни скользкости пути. Была одна сумасшедшая мысль: где Ники? Что с шаром? Чувствовал одно: Ники мой злейший враг. Всё остальное: старая дружба, дворец, то ощущение разницы, которое у меня начинало уже образовываться («правда, что ты учился с великими князьями»), — всё вылетело из головы…

Но, когда Асаф сказал, что вынужден вернуться в город на пару часов, её лицо стало таким несчастным, что он почти передумал уходить.

И вдруг оно где-то между деревьев мелькнуло, цветное пятно. Как стрела, пущенная из лука, я бросился туда. Ники, завидев меня, со смехом бросился наутёк. О, этот прелестный, шаловливый, почти девчоночий смех! У нас в Корпусе был один кадет с таким же смехом, и всегда при нём я вспоминал Ники. Но сейчас это был смех злейшего врага. Я двинулся со всей поспешностью за ним, чтобы отнять свой шар. Но Ники (он был слегка косолапенький), как зайчонок, юлил по всему саду с чертячьей ловкостью. Вот-вот уже схватил его за шиворот — ан нет: он уже метнулся вокруг дерева и увильнул.

— Отдай шар! — кричал я. — Не твой шар!

— Теперь мой, не возьмёшь, — отвечал Ники, и прелестное цветное пятно туманило у меня перед глазами.

- Всё в порядке, иди, - сказала она так, будто сразу и окончательно решила, что он не вернётся. Внезапно обессилевшая, она села к нему спиной и было заметно, что она сердится на себя за то, что поддалась искушению ему поверить. Он подробно объяснил ей, какие дела есть у него в городе. Старался говорить обдуманно и логично, но чувствовал, что она уже отгородилась от него, и не знал, как её успокоить, и как она вообще может в нём сомневаться после такой ночи? Он смотрел на неё со злостью и отчаянием, чувствуя, как путанная и извилистая её часть поднимается и завладевает ею, с каким странным наслаждением поддаётся она крысиной атаке, и понял, что одними словами он её не убедит, никогда.

— Ты не смеешь трогать мой шар!

— Мне его Аннушка дала. Знать тебя не знаю.

Долетев до катка, Ники с шиком прокатился на подошвах, я тем же аллюром за ним, но в волнении не выдержал равновесия и брякнулся на четвереньки. И опять рассыпался в воздухе девчоночий смех: Ники был уже далеко и кричал:

Когда он вышел из пещеры, она встала и поблагодарила его за всё то, что он для неё сделал. Её вежливость была почти оскорбительной. Он простился с Шаем и, главное, с Динкой, которая тоже забеспокоилась, когда он вышел: бежала за ним и возвращалась к Тамар, снова и снова сшивая разделившую их прореху. Отойдя от пещеры на довольно большое расстояние, он обернулся, так как услышал – или ему показалось, что услышал – что Тамар тихо зовёт его, будто проверяя, сможет ли он её услышать. Он побежал к ней, почти паря на волне болезненного смятения чувств. И Тамар тоже была поражена окатившей её волной, когда увидела, что он возвращается к ней.

— Не можешь на подошвах прокатиться, медведь. Ни за что меня не словишь.

Опять новая заноза в самолюбие. И опять новый завод, новая пружина в теле… Опять понеслись по саду. Закрутились вокруг дерева: я — направо, он — налево, поди ухвати. Вижу перед собой только весёлые, бесконечно смеющиеся глаза, бархатные и лучистые. Досада меня разбирает всё больше и больше: решил лечь костьми, но отнять шар, ни с чем в саду не сливающийся, но придающий красоту каждой точке, около которой он появляется. Дерево кажется другим деревом, каток — другим катком, и сам Ники кажется мне другим — неизвестным мне мальчиком. И тень очаровательного цвета иногда скользит у него по лицу и делает его ещё прелестнее и нежнее.

- Да, что ты хотела? - спросил он, отдуваясь.

На Ники напал хохотун, серебром этого звонкого смеха полон весь зимний, с крепким, как сахар, снегом сад. С удовольствием, как выздоровление, я чувствовал, что моя первоначальная злость переходит в доброе и благожелательное чувство: так приятно, в крепких сапогах и чувствуя усиленное тепло в теле, бегать, скользить, ловчиться с растопыренными руками, звонко рычать и смехом отвечать на смех. И вдруг случилось долгожданное. Ники поднял руки в знак сдачи.

— Отдаю шар, — сказал он и с поднятыми руками, как парламентёр, шёл навстречу.

- Почему ты вернулся? – удивилась она.

С сердца сваливался камень. Сейчас моё сокровище будет всецело принадлежать мне. Я уже протянул жадные руки. Ники поднёс шар к самому моему носу и вдруг выпустил нитку из рук, и шар мгновенно вознёсся к самой вершине сада.

— Лови свой шар! — крикнул Ники со смехом и опять пустился бежать. Но тут силы мои утроились, к ногам приросли воздушные крылья, я сделал какой-то невероятный скачок, настиг, повалил его, смеющегося до хохота и совершенно от этого бессильного, и начал ему насыпать по первое число. От хохота, от смешных слёз его у меня всё больше поднималось сердце и всё большею силой наливалась рука. Я лупил его по чём попадя, но, очевидно, тёплый тулупчик поглощал мою силу и только щекотал бока Ники.

- Потому что ты меня позвала, и ещё – я забыл отдать тебе письмо от Леи.

— Ты смотри, кровь пойдёт, узнают, обоим влетит, — сказал наконец Ники, и я отпустил его и сам, как нюня, заплакал по шару. Мы оба начали смотреть в небо, забегали в места, с которых повиднее, — увы! ничего не было видно. Шар улетел. На меня сваливалось горе, тяжёлая тоска, при которой жизнь теряет всякий интерес и начинается апатия.

- Письмо от Леи?

Показался Данилович в длинном сюртуке и вызвал Ники. Ники сказал потихоньку: «холера» — и послушно, наклоняясь вперёд, побежал. Я со своим горем остался один в мире. Конечно, шары есть, но во-первых, кто пустит на балаганы ещё раз, а во-вторых, где найдёшь нужные средства?

Дома рассказал всё маме. Мама посмеялась и сказала, что завтра у меня будет два шара. Это меня успокоило, и, чтобы победить мучительность ожидания, я раненько залёг спать и, проснувшись поутру, увидел, что к кровати привязаны два шара: красный и зелёный. И опять комната, которую я так хорошо знал, показалась мне новой, интересной и жизнь — радостной и полной. Я был счастлив и чувствовал в сердце прилив доброты. Меня мучили сомнения: уж не слишком ли я вчера ополчился на старого друга Ники?

- Да, она дала мне его для тебя, но, когда я пришёл, была эта история с доской, потом мы занялись Шаем, и я забыл.

В комнату вошла Аннушка и объявила мне:

— На кухню прислан солдат и говорит, что Никенька ждёт тебя на катке. И Жоржик тоже.

Он отдал ей письмо. Они стояли друг против друга. Строгие и измученные. Она сложила письмо и мяла его в руке. Он увидел синеватую жилку, пульсирующую на её шее, и едва удержался, чтоб не дотронуться до неё, успокоить. И только тогда спохватился и спросил, зачем она его позвала.

Дворцовая прислуга, надо сказать, всю великокняжескую семью звала запросто: «цари». «Цари пошли ко всенощной. Цари фрыштикают[57]». А маленьких великих князей, как в помещичьей семье, звали просто по именам и всегда ласково: «Никенька, Жорженька». Конечно, за глаза. Прислуга, как я теперь понимаю, любила семью не только за страх, но и за совесть. И вообще комплект прислуги был удивительный, служивший «у царей» из рода в род. Старики были ворчуны, вроде чеховского Фирса[58], которые не стесняясь говорили «царям» домашние истины прямо в глаза…

- Зачем? – удивилась Тамар. – Ах, да. Слушай.

Оставив шары под надёжным прикрытием, я быстро сбежал в сад. Там на катке уже суетились разрумянившиеся Ники и Жоржик. Было весело, светло, уютно. Каток я знал как свои пять пальцев. Он был большой, с разветвлениями, с особыми заездами, походил на серебристый паркетный пол.

Она спросила, готов ли он сделать ей одно огромное одолжение, последнее. Асаф в отчаянии развёл руками и даже топнул ногой, почему \"последнее\", почему? Но ничего не сказал, взял телефон, который она ему записала, и выслушал множество подробных указаний и предостережений и вопрос, который она просила им задать. Сказать по правде, эта задача показалась ему слишком трудной и совсем не для него. Она тоже понимала:

В самый разгар катанья Ники вдруг сказал:

— А вот по той дорожке ты не проскочишь.

- Конечно, это я должна была поговорить с ними, но как? Отсюда?

— Почему это так? — гордо, с обидчивостью спросил я.

— А потому! — уклончиво и с загадочной улыбкой ответил Ники.

Он сказал, что сделает это.

Это задело меня за живое.

— Ты хоть и кадет (этому званию он завидовал искренно), а не проедешь, — сказал ещё раз Ники.

- Тогда повтори ещё раз, что ты им скажешь.

— Что за чушь? Почему это не проеду? — опять гордо ответил я, прицеливаясь глазом на «необыкновенную» дорожку.

— А вот не проедешь.

И заставила его повторить вопрос именно в таком виде, как она хотела, и он повторил, забавляясь тем, что впервые увидел это её упрямство и жёсткость, но, в то же время, испуганный сложностью отношений в её семье, которые открылись ему сейчас во всей своей неприглядности. Она, разумеется, тоже это почувствовала, и когда он с успехом сдал экзамен по зубрёжке, её руки опустились, и вся её жёсткость улетучилась:

- Подумать только, я говорю с тобой о том, что даже лучшим друзьям не рассказывала.

Я, ничтоже сумняшеся[59], стал наизготовку, прищурил глаз, разбежался и… ахнул в яму. И с испугу, от неожиданности заорал, конечно.

- Послушай, в три часа я буду здесь.

Как на грех, в это время проходил на пилку дров отец Ники, великий князь Александр, будущий Александр Третий. Услышав мой крик, он поспешил к катку, вытянул меня из ямы, стряхнул снег с моей шинели, вытер мне лицо, как сейчас помню, необыкновенно душистым и нежным платком.

Лицо его было сплошное удивление.

- Да, да. Мне нужно вернуться к Шаю.

— Что это? Откуда яма? Кто допустил?!

Теперь догадываюсь, что у него промелькнула мысль: не было ли здесь покушения на детей?

И она повернулась к пещере, до боли реальной, зная, как трудно ему будет вернуться в этот ад после того, как попробует на вкус свою обычную жизнь там, за его пределами.

Но Ники снова схватил хохотун, и он, приседая, чистосердечно объяснил отцу всё: как я вчера поколотил его за шар и как он мне сегодня отомстил.

Великий князь строго всё выслушал и необыкновенно суровым голосом сказал:



***

— Как? Он тебя поколотил, а ты ответил западнёй? Ты — не мой сын. Ты — не Романов. Расскажу дедушке.[60] Пусть он рассудит.

Он выбрался на шоссе, поймал автобус и сразу же по дорожным указателям и названиям улиц начал определять, где он находится, пока точно не выяснил, куда привезла его Лея с закрытыми глазами. Дома он прослушал сообщения на автоответчике (опять звонил Рои и осторожным голосом спрашивал: может, им с Асафом стоит встретиться для мужского разговора? Ему кажется, что Асаф находится в кризисной ситуации, и им стоит об этом потолковать, не так ли? Нет, сказал Асаф и перешёл к следующему сообщению). Родители сообщили, что они выезжают на трёхдневную экскурсию по пустыне, и чтобы он за них не волновался. Асаф улыбнулся: три дня. Даже их отсутствие в его жизни всегда совпадает с его потребностями. Снова послушал их радостные голоса: они уже полностью освоились с разницей во времени. Утром посетили завод-хайтек Джереми, и даже папа, который уже тридцать лет работает электриком, сказал, что такого ещё не видел.

— Но я драться не мог, — оправдывался Ники, — у меня был хохотун.

Дальше было семь сообщений подряд от Носорога, последнее говорило, что, если Асаф до двенадцати не позвонит, он, Носорог, звонит в полицию.

— Этого я слушать не хочу. И нечего на хохотуна сваливать. На бой ты должен отвечать боем, а не волчьими ямами. Фуй. Не мой сын.

Оставалось ещё десять минут. Он выпил три стакана мангового сока один за другим и позвонил в мастерскую. Крик Носорога заглушил на мгновение шум машин, и Асаф сразу же вспомнил, за что он так любит Носорога, если это вообще требовало напоминаний. Асаф всё ему рассказал. Ничего не скрывая, кроме новостей из Соединённых Штатов и, кроме того, что с ним происходит, когда он с Тамар (то есть – кроме главного). Носорог слушал, не перебивая. И это тоже Асаф в нём любил: ему можно было рассказать всю историю, от начала до конца, не боясь, что он будет вклиниваться в рассказ с бесконечными дурацкими вопросами. Когда он закончил, Носорог тихо сказал:

— Я — твой сын! Я хочу быть твоим сыном! — заревел вдруг Ники.

— Если бы ты был мой сын, — ответил великий князь, — то давно бы уже попросил у Володи прощения.

- Так ты сделал это, а? Весь Иерусалим перевернул, но нашёл её... Честно, Асаф? Я не верил, что тебе удастся.

Ники подошёл ко мне, угрюмо протянул руку и сказал:

— Прости, что я тебя не лупил. В другой раз буду лупить.

И только тогда, впервые, Асаф по-настоящему понял, что он сумел сделать это, найти Тамар, и странно, что ему раньше не приходило это в голову, может, потому, что, как только он её нашёл, он весь устремился на выполнение новой задачи – уход за Шаем, а потом – вздохнуть было некогда. Носорог быстро, по-военному, задал несколько деловых вопросов: знает ли Асаф, кто эти люди, которые преследуют Тамар и Шая; считает ли Асаф, что Тамар и Шаю угрожает опасность со стороны этих людей; где находится ресторан Леи, и нельзя ли получить несколько ориентиров пещеры, на самый крайний случай. Он трижды повторил Асафу, чтобы хорошенько проверял, не следят ли за ним, потому что, пока он прятался в русле ручья, он был защищён, а сейчас, разгуливая, он обнаруживает себя, и кто-то, наверняка, его тоже ищет. Потом он небрежно спросил, что нового в скорбной чужбине.

Вечером от имени Ники мне принесли шаров пятнадцать, целую гроздь. Счастью моему не было конца, но история, вероятно, имела своё продолжение, которого я так, до встречи в Севастополе, и не знал.

Асаф сказал, что ему так и не удалось с ними поговорить. Они только оставили ему сообщение, достаточно сухое, что они уезжают на три дня на экскурсию, но, судя по этому, всё там в порядке. Он чувствовал, что говорит слишком быстро, и надеялся, что Носорог этого не слышит на фоне шума фрезерных и точильных станков.

И только теперь, через множество лет, стоя со мной на царской севастопольской ветке, император Николай Второй намекнул мне, шутя, об этом…



Затем он набрал номер, который Тамар записала ему на обёртке от \"Красной коровы\"[51]. Этот разговор, который длился всего три минуты, был для него ещё тяжелее предыдущего. Он назначил встречу в кафе, в каньоне на полпути от него к ним, и сообщил свои приметы, чтобы они могли его узнать, не забыв описать последние изменения в своём внешнем виде.

Выслушав признание императора, я, что называется, внутренно заёрзал. Многое в моей жизни непонятное стало вдруг освещаться. «Он никогда мне этого не простил», — думал я.

Он полчаса мылся в душе, затем надел чистую одежду и отправился в каньон. Слегка растерянный, ходил он по этому пузырю кондиционированного воздуха среди сверкающих магазинов. Он и сам казался себе там ненастоящим; будто он всего лишь двойник настоящего Асафа, который находится сейчас там, где должен находиться. На деньги, оставленные мамой для непредвиденных расходов в коробке с нитками, он купил четыре гамбургера (один для Динки) и несколько пачек \"Мекупелет\", \"Эгози\" и \"Киф-кеф\"[52] для Шая, который непрерывно поглощал шоколад, а тот запас, что приготовила Тамар, почти иссяк. Проходя между безмятежными людьми, он вспомнил, что он чувствовал, когда заходил иногда в комнату спящей Муки: она спала, как все маленькие дети, на спине, расслабленно раскинув руки и ноги, доступная всему миру. Асаф чувствовал тогда, насколько она наивна и неопытна и испытывал мощную потребность её защитить. И там, в каньоне, он тоже чувствовал, что все эти люди не знают, что на самом деле происходит на столь малом от них расстоянии, и какая эта жизнь опасная, мрачная и хрупкая.

Вдруг император сказал:

После встречи с ними он был таким потным и обессиленным, что готов был вернуться домой и ещё раз принять душ. Не было никакой физической причины так себя чувствовать. Он встретился с двумя очень чистыми, тщательно одетыми и ухоженными людьми. Людьми, которые были немного моложе его родителей и намного образованнее их, очень рациональными, которые почти не дали ему рта раскрыть, и на всё, что он говорил, у них был готов ответ, и вообще – несмотря на то, что это он пришёл, чтобы рассказать им, они вели себя так, будто это они делают ему одолжение. Они даже спорили с ним – в основном мужчина – будто он в чём-то перед ними виноват, прямо боролись за то, чтобы он понял – и признал – насколько они правы и как пострадали. Асаф не знал, как себя с ними вести. Он и не пытался спорить. Передал им то, что его просили. Отказался сообщить дополнительные детали, задал только один вопрос, тот, что просила задать Тамар, и поразился, увидев, каких усилий стоило этому человеку уступить, проявить гибкость, согласиться.

— У вас утомлённый вид. Надо бы полечиться, отдохнуть…

Я ответил, что собираюсь, уже отпуск — в кармане и через неделю еду на кавказские группы.

Но, как только это случилось, у него задрожало лицо. Сначала правая бровь затрепетала, как самостоятельное живое существо, потом всё его лицо как бы расползлось, и этот крупный мужчина горько заплакал, уткнувшись в ладони, и женщина тоже зарыдала на глазах у всех, они не прикасались друг к другу, не пытались погладить, утешить, успокоить. Сидели отдельно и обособленно, и каждый плакал о своём горе; Асаф из того немногого, что слышал от Тамар, понял, что присутствует при самом невозможном для этих людей – полном отказе от своего притворства. Он не знал, как их успокоить, и поэтому заговорил о Тамар. Они плакали, а он говорил, сказал, что она им поможет, что на неё можно положиться на тысячу процентов, что всё будет хорошо и тому подобные глупости. Они всхлипывали, не переставая, как видно, слёзы накапливались в них давно, и, успокоившись немного, сидели молча, несчастные и даже трогательные. И тут разговор начался сначала, будто до сих пор они вообще не слышали, что он им говорил. Неуверенным и подавленным голосом задавали они вопросы, на которые у него не было ответов, так как он не слишком много знал о Шае и Тамар и о том, что с ними было до того, как он их встретил. Но и тогда, когда он не мог ответить, они продолжали спрашивать, и он чувствовал, что это те вопросы, которые они всё это время не решались задавать даже самим себе. Он сидел молча, иногда односложно отвечал и, наконец, вынужден был их прервать, потому что гамбургеры остывали, но главное, потому что он знал, что Тамар всё это время находится там, уверенная, что он никогда не вернётся, и эта мысль была для него невыносима.

Государь протянул руку и как-то просто, по-солдатски, сказал:

Уходя оттуда, он думал, как права его мама, которая иногда ужасается, что для того, чтобы заниматься самой трудной и ответственной профессией – быть родителями – не нужно проходить никакой приёмной комиссии или самого маленького экзамена.

— Счастливо!

***

И поднялся в вагон, легко спружинив руками. И вдруг с площадки повернулся и сказал мне в темноту:

Они сидели втроём у пещеры и поглощали принесённую им еду. То есть – Асаф поглощал, и Динка вместе с ним, Шай попробовал немного, и только Тамар не могла проглотить ни крошки. Она не сводила с Асафа сияющих и счастливых глаз, как будто Асаф был огромным подарком, который она неожиданно получила. После еды они вздремнули на солнышке, лёжа треугольником – голова Шая на ногах Тамар, её голова на ногах Асафа, а его голова на её рюкзаке – и Шай впервые рассказывал о том, что произошло с ним за этот год. Асаф сквозь джинсы чувствовал, как сжимается Тамар, слушая о тех местах, унижениях и страданиях, через которые прошёл Шай. Иногда Тамар что-нибудь рассказывала, вспоминала что-то забавное о своих выступлениях в Ашдоде или Назарете, говорила о бесконечных поездках, о пении на улице перед чужими. Асаф взволнованно слушал и думал, что не смог бы сделать то, что сделала она, только подумать, как она всё заранее спланировала, не отступила и не сломалась, такая, как она и вправду могла бы быть бегуньей на очень длинные дистанции.

— Да! Если будешь в Тифлисе, передай от меня поклон князю Орлову[61].

Шай и Тамар начали обмениваться впечатлениями об уличных выступлениях, рассказали о Песахе, и, когда они упомянули о его косе, Асаф понял, что это тот, кто бил Теодору. Но, видя, как легко и весело Тамар, он решил не говорить ей сейчас о том, что там произошло. Тамар рассказала про бульдогов, про карманные кражи, про несчастную русскую, про отца с ребёнком в Зихроне и о многих других, которых ограбили в её присутствии. Потом они с Шаем изображали Асафу, как люди кладут монеты в шапку – Шай давал сценические указания, а Тамар обаятельно их исполняла; показывала тех, кто пытается скрыть от других, как мало они дали, тех, кто бросает тебе это, будто тебя покупает, тех, кто из-за своей душевной тонкости ничего в конце не даёт, тех, кто посылает ребёнка положить монету, тех, кто слушает всю программу, а как только закончишь последнюю песню, прямо с последней нотой – испаряются...

И скрылся. А я чуть не грохнулся на тырс от этого дружеского, прежнего, детского, забытого «ты».

Она играла, смеялась и двигалась с лёгкостью и обаянием, и видно было, как её тело возвращается к жизни, пробиваясь сквозь панцирь, который её покрывает. Она тоже чувствовала это, как будто она, как название той книги Иегуды Амихая, только наоборот – кулак снова становится раскрытой ладонью и пальцами. Закончив, она царственно поклонилась, и Асаф аплодировал и думал, что хорошо было бы, если бы она разрешила ему когда-нибудь её сфотографировать, все выражения её лица.

Жизнь и учение

Шай спросил Асафа, откуда он. Это был первый раз, когда он прямо к нему обратился; спросил, где он учится, вспомнил двух ребят из школы Асафа, с которыми он знаком; Асаф, у которого хорошая память на лица, сказал, что, кажется, он видел Шая однажды на матче \"Апоэля\". Такое может быть? Шай засмеялся, конечно, может. Асаф поинтересовался, ходит ли он ещё на матчи. Шай сказал:

В рассказе о случае с воздушным шариком я отклонился в сторону и теперь начну по порядку излагать историю нашей совместной жизни с великим князем Николаем Александровичем и совместном учении.

- Был, у меня сейчас всё во времени \"был\".

Асаф спросил:

Теперь, по исходе лет, мне кажется, что его отец, будущий император Александр Третий (которого я считаю государем гениальным), понимал, что детей своих не нужно особенно отдалять от земли и делать из них небожителей. Он понимал, что небожительство придёт само собой, в своё время, а пока суд да дело, нужно, чтобы они потоптались в обыкновенной земной жизни. Тепличные растения — непрочны. И потому на меня, на обыкновенного шалуна и забияку, он смотрел благосклонным глазом и прощал мне многие штуки. Я был представитель той простой, обыкновенной жизни, которую ведут миллионы его подданных, и, очевидно, по его плану нужно было, чтобы к этой обыкновенной жизни причастился будущий хозяин жизни, а пока что — его маленький сын.