Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

– Вместе с новым послом Республики приехал человек из Главного управления безопасности, будет наводить здесь порядок. Некто Эмилио Навахас.

– Что о нем известно?

– Твердокаменный коммунист. Был шахтером, вступил в партию, когда там числилось полтора человечка. С августа по декабрь руководил ЧК в Адоратрисес, в Картахене. Был в России раза два по меньшей мере.

– Известно о нем такое, что могло бы нам пригодиться? Взятки берет?

– Не думаю. Сторонник жесткой линии, людей казнил направо и налево. Для таких, как он, фашизм, анархизм и демократия – одно и то же.

– Вот он мог бы заняться Баярдом, – вслух прикинул Фалько.

Санчес поглядел на него с надеждой:

– Да? Вы думаете? Мне казалось, вы имели в виду французских коммунистов, ну, или русских.

– Я и сейчас имею их в виду. Если русские, получится отчетливей и чище.

Санчесу понравилась такая возможность:

– Слушайте, это было бы просто превосходно. Прямой приказ Сталина… Просто шедевр!

Поезд остановился на станции «Пале-Рояль», и Фалько собрался выйти из вагона.

– Надеюсь, вы будете ходить за этим Навахасом по пятам?

– Разумеется. Да и он с нас глаз не спустит.

– Держите меня в курсе дела.

– Обещаю.

Двери разъехались прямо напротив плаката, сообщавшего о премьере фильма «Пепе ле Моко»[39]. С афиши, стоя рядом с волоокой мавританкой, суровым гангстерским взором оглядывал жизнь и любовь Жан Габен. Фалько он нравился: сразу было видно, что не дурак выпить и подраться. И сильно напоминал Пако Гуаша, сутенера из китайского квартала Барселоны, который девять лет назад научил Фалько приемам бокса без правил и ножевого боя.

– Возвращаясь к Вердье… – сказал Санчес. – Если почувствуете, что ситуация с ним осложняется, сразу же дайте нам знать.

– Буду иметь в виду.

– Кагуляры – народ опасный…

Уже выходя на платформу, Фалько повернулся вполоборота. На лице его застыла наглая кровожадная гримаса:

– Да мы тоже не овечки.



Улица Гранз-Огюстэн делает небольшой изгиб, а потом прочерчивает прямую до левого берега Сены. Как и было условлено, они втроем – Эдди Майо, Фалько и Гупси Кюссен – встретились во второй половине дня у дома № 7. Гупси толкнул дверь под аркой и торжественно провозгласил:

– Добро пожаловать в храм искусства. Верховный жрец ждет вас.

Фалько, сняв шляпу, пропустил вперед Эдди и следом за ней пересек мощеный дворик; Кюссен замыкал процессию. Очень хороша, в очередной раз подумал Фалько, поглядев на высокую белокурую англичанку, изящную, как манекенщица или модель: она, впрочем, не так давно оставила эти профессии. В покрое ее костюма сразу чувствовался стиль Скиапарелли – черные широкие брюки мужского фасона, короткий жакет-болеро в шотландскую клетку. Никаких украшений.

На другом конце внутреннего дворика возникла еще одна арочная дверь, а короткий скудно освещенный коридор за ней привел к узкой полукруглой лестнице. Через три марша появилась массивная дубовая дверь. Она была открыта.

– Маэстро?! – позвал Кюссен, нажимая кнопку звонка.

Мужской голос, отозвавшийся где-то в отдалении, внутри квартиры, пригласил зайти. Миновав прихожую, в окна которой лился пыльный свет, они прошли в комнату, заполненную всяким хламом и закрытыми полотном холстами, и сразу же по винтовой лестнице поднялись в просторную светлую студию: голые стены, облицованные плиткой… деревянные балки под потолком… огромные окна, выходившие на крыши и трубы. В мастерской стояли несколько калориферов и узкая печь с очень длинной трубой, диван, несколько ободранных стульев и еще какая-то мебель, заваленная деревянными манекенами, фигурками из картона, проволоки, глины, гравировальными досками, изрисованными листами бумаги, газетами, пепельницами с окурками. Мольберты, подрамники, разноцветные склянки, тюбики масляной краски, кисти, чистые и наполовину исписанные холсты. Сильный запах скипидара, краски и табака.

Навстречу им вышел низкорослый коренастый человек с седеющими редкими волосами, зачесанными так, чтобы прикрыть обширную плешь. Мешковатые штаны, старый свитер, заляпанный краской, грязные сандалии на ногах. Примечательней всего в его облике были большие, черные, пронзительные глаза. Очень живые и пристальные, они оставались серьезны, даже когда хозяин, поцеловав руку Эдди Майо, широко улыбнулся гостям.

– Хороша как всегда, – сказал он. – Как поживает твой Лео?

– Хорошо как всегда… Сходит с ума по Испании.

– Он отличный парень, – художник обращался к ней, но при этом с легким недоверием поглядывал на Фалько. – Скоро ли увидимся?

– Скоро. Он шлет тебе привет.

– Возвращаться не надумал?

– Нет пока.

– Я уже успел сказать тебе, что ты очаровательна?

– Дурак ты.

В ответ Пикассо польщенно улыбнулся, словно в устах такой женщины и это слово звучало похвалой. Он говорил с явственным испанским акцентом, рокочуще произнося «р». Фалько знал Пабло Пикассо по фотографиям, но ни одна не передавала его сути: избыточная уверенность в собственной значительности и чуть снисходительное превосходство сквозили во всем, от пронизывающего взгляда до самого пустячного движения. Апломб человека, который вот уже тридцать лет – Фалько изучил и его досье тоже – вызывает преклонение и восторг. Кюссен знал, о чем говорил, когда назвал его «верховным жрецом».

– Познакомьтесь, дорогой маэстро, – сказал Кюссен. – Это Начо Гасан, коллекционер и наш добрый друг.

– Испанец?

– Из Гаваны.

– Очень приятно.

Рука с въевшейся под ногти краской была сильная. Пожатие – крепкое.

– Большая честь для меня, сеньор Пикассо…

– Зовите меня просто Пабло. Или, если предпочитаете церемонии, – маэстро, как Гупси.

«Не очень он мне нравится, – подумал Фалько, пристраивая шляпу на спинку стула. – В его благодушии нет, пожалуй, ничего, кроме снисходительности». Тут он поднял глаза и в глубине студии у окна увидел огромное, во всю стену, полотно. Пока еще не живопись – кое-какие куски еще только прорисованы углем, другие тронуты серым и черным. Он различил коня, голову быка и причудливо спутанный клубок человеческих фигур, замерших в мучительно изломанных позах.

– Пожалуй, «маэстро», если не возражаете, – произнес Фалько.

И улыбнулся лучшей своей улыбкой – самой обворожительной, самой чарующей, самой располагающей. Краем глаза убедился, что Эдди Майо смотрит на его губы и что Пикассо это заметил.

– Да как угодно, – ответил художник.

Фалько оглянулся по сторонам, ища полотно, предназначенное для Всемирной выставки, но не увидел ничего, что имело бы хоть какое-нибудь отношение к войне. К стене одна на другой были прислонены несколько больших картин на сложенных подрамниках – может быть, среди них и находилось искомое. Или вот эта – на подрамнике, закрытая грязной простыней.

– Впечатляет… – проговорил он, стараясь, чтобы выражение лица не противоречило высказыванию.

Минуты две текла и журчала беседа обо всем и ни о чем – живопись, выставка фотографий Эдди Майо, коллекционерские предпочтения Начо Гасана. Кюссен, как обычно, ведя свою партию, упомянул о том, что тот желал бы приобрести какую-нибудь картину маэстро. Он не может покинуть Париж, не присовокупив к своей коллекции Пикассо.

– Да у меня сейчас нет ничего на продажу.

– Меня устроит любое ваше произведение.

Художник, пожав плечами, показал в угол мастерской, где у стены стояли несколько картин, а стол был завален рисунками и набросками:

– Там все, что осталось. Выбирайте сами.

– Нет-нет, – возразил Фалько. – Доверяю выбор вам.

Темные глаза Пикассо буквально пробуравили его.

– И сколько предполагаете потратить? – спросил он в упор.

– Сколько нужно будет.

– Как вы знаете, Гупси берет десять процентов комиссионных.

– Ну, разумеется… Он моя персональная пиявка.

Все рассмеялись, причем Кюссен – громче всех, и подошли к столу. Там лежали коллажи из газет, наброски, сделанные карандашом или тушью, и эскизы, написанные маслом, – натюрморты с фруктами, головы и птицы, абстрактные композиции. Все – разъятые на части, неистово контрастирующие друг с другом, разбитые путаницей линий на фрагменты. Кое-что Пикассо брал в руки и пренебрежительно отбрасывал.

– Ну, Эдди, что мы порекомендуем нашему гостю? Ты вроде бы лучше знаешь его вкусы.

– Да не сказала бы.

– Начо купил ее замечательную работу с выставки в галерее «Энафф», – вставил Кюссен. – Ту, с апельсином во рту.

Пикассо смотрел не на Фалько, а на Эдди. Смотрел с упреком:

– Помню эту фотографию… Собирался даже поменять ее на что-нибудь мое… Что-нибудь стоящее, я хочу сказать.

– Промедлил – опоздал – потерял.

– Очень жаль… С тобой я вечно опаздываю.

– Похоже на то. Расскажи об этом Доре, когда придет.

– Кто такая Дора? – прикинулся непонимающим Фалько.

– Его последняя любовница, – непринужденно ответила Эдди. – Наш маэстро стал двоеженцем. Впрочем, всегда таким был. Даже троеженцем, или как там это называется.

– Ради тебя я бы всех бросил, ты же знаешь.

– Конечно. Часа на два.

Пикассо грубо расхохотался. Теперь он смотрел на Фалько:

– Лео вытянул счастливый билет… Вы видели фотографии Эдди, которые сделал Ман Рэй?

– Кое-какие.

– Пабло, это лишнее, – проговорила она скучающим тоном.

Но Пикассо уже показывал Фалько на стену над столом. Там были приколоты репродукции классических и современных картин – Фалько узнал веласкесовских «Менин» – и вырезанные из журналов фотографии.

– Никогда не видел композиций красивей, чем те, где она позирует Рэю обнаженной, – сказал художник. – Должно быть, вы и эту тоже не видели… Взгляните. Моя любимая.

Фалько подошел поближе. На снимке, вырезанном из «Вога», были запечатлены в профиль три ослепительно элегантные модели в шляпках cloche[40], какие были в моде лет десять назад. В одной, самой изящной и красивой, он узнал Эдди Майо.

– Я была тогда совсем девчонкой, – сказала она. – Только что приехала из Англии.

Фалько еще минуту смотрел на фотографию. Потом начал разглядывать на столе картоны с набросками. Выбрал один среднего размера – чуть тронутый серым, голубым и пурпурным цветом профиль женщины, у которой был прямой греческий нос, а оба глаза расположены рядом.

– Что скажете об этом эскизе, Эдди?

Она кивнула одобрительно:

– Прелестный детский рисунок.

– В юности я мог писать, как Рафаэль, – сообщил Пикассо. – Но потом всю жизнь учился рисовать, как рисуют дети.

Усмехнувшись про себя, Фалько представил, что сказал бы адмирал, увидев такое. Как вытянулось бы у него лицо при виде каракулей на листе. Как вознегодовал бы он, узнав, что за них его агент собирается платить из секретных фондов правительства.

– Пятнадцать тысяч, – сказал Пикассо.

– Слушай, имей совесть! – возмутилась Эдди. – Начо – наш друг.

– Ладно. Раз друг – двенадцать.

– Да никогда в жизни! Семь! Семь, Пабло, а то мы не возьмем.

– «Мы»?

Она покровительственно взяла Фалько под руку:

– Здесь мы заодно. И я хочу, чтобы ты оставил о себе хорошее впечатление. И не показался ему алчным брюзгой, каков ты есть на самом деле. В конце концов, это твой земляк.

Пикассо снова рассмеялся. Взял картон и красным карандашом поставил в углу свою подпись. Потом передал его Кюссену, а на Фалько устремил свой неистовый взгляд. Судя по всему, он мало-помалу смягчался. Может быть, из-за упоминания Испании.

– Давно оттуда?

– После переворота не бывал.

– Какая трагедия, а?..

– Несомненно. А вы не собираетесь на родину?

– Не знаю… Вряд ли… – Пикассо пожал плечами. – Меня настойчиво зовут приехать. Снимок со мной в обнимку кое-кому может сильно пригодиться. Я-то, само собой, придерживаюсь глубоко левых взглядов. Но думаю, здесь буду полезней.

– Понимаю вас.

Художник на минутку задумался. Потом воздел испачканный в краске палец:

– Идите-ка сюда. Кое-что покажу вам.

Фалько пошел за ним к другому, не менее захламленному столу. Стаканчики с кистями, склянки с растворителем, тюбики с краской, груды листов с эскизами углем, черной тушью, карандашом. Некоторые Пикассо ему показывал: человеческие фигуры с лошадиными и бычьими головами, лампа, нарисованная скупыми простыми линиями, стоящая у подножия лестницы мать с мертвым ребенком на руках. Все нарисовано размашистыми энергичными штрихами – порой столь яростными, что грифель или перо прорывали бумагу. Фалько заметил, что эти рисунки как-то соотносятся с фигурами на огромном холсте в глубине студии. И Пикассо подтвердил:

– Цвета не будет – не хочу отвлекать внимание смотрящих… Все – в черно-серой гамме. Воздвигну монумент разочарованию, отчаянию, разрушению. Врежу затрещину совести человечества.

Фалько невольно вздрогнул. Тускнеющий дневной свет, преломляясь в оконных стеклах, покрывал огромный холст красноватой патиной, как будто еще не написанная картина начала медленно кровоточить. И внезапно все обрело смысл.

– Будет называться «Герни́ка», – сказал Пикассо.



Лео Баярд присоединился к Эдди, Кюссену и Фалько в кафе «Дё маго». Он появился ближе к вечеру в накинутом на плечи пиджаке, с дымящейся в пальцах сигаретой. Вид у него был усталый: орлиный нос на изможденном лице, казалось, заострился, под глазами набрякли мешки.

– Андре Жид и Мориак – просто идиоты, – сказал он, пристроив шляпу на вешалку и усевшись. – Упорно требуют выступить с политическим заявлением по поводу московских процессов и репрессий в Испании. Я, разумеется, категорически против. Целый вечер доказывал им, как это будет несвоевременно, как важно сейчас поддержать Сталина в борьбе с Гитлером и Муссолини… Все прочее – успеется.

– Кое в чем они правы, – возразила Эдди. – Так долго замалчивать темную сторону тоже ведь нельзя…

– Испания тысячу раз заслуживает это молчание, – резко и раздраженно прервал ее Баярд.

И взглянул на Фалько и Кюссена, будто призывая их в свидетели. Он не собирается вонзать нож в спину коммунизму. Он слова не скажет о процессах в Москве и чистках в Барселоне. Он не за то воевал в Испании, чтобы немедля предать самого себя.

Эдди мотнула головой. Взметнулись и вновь гладко прилегли к щекам светлые прямые пряди.

– Ты ведь знаешь, Лео, я не согласна. Для тебя истинно лишь то, что идет на пользу партии, и ложно все, что может ей повредить.

– Партии, в которой я даже не состою.

– Неважно! Ты оправдываешь все! Ты безоговорочно доверяешь Сталину.

Она, словно в порыве внезапной ярости, подалась вперед, опершись о стол. Но полярная синева глаз оставалась безмятежно спокойной. Фалько рассматривал ее руки – в самом деле очень красивые: проворные, точеные, длинные пальцы с алым лаком на ногтях. Она и на этот раз не надела ни колец, ни перстней, ни браслетов, ни даже часов.

– Тебя послушать, так любое его насилие оправданно и необходимо.

Баярд откинул со лба волосы. Он был, казалось, уязвлен.

– А что тут дурного? Бывают тяжелые моменты, а Сталин – выдающийся вождь, лидер настоящей демократии. Он – символ, если хочешь, и это самое важное.

Эдди не сдавалась:

– Лео, в Москве и в Барселоне идут процессы… Подсудимых обвиняют в том, что они фашисты и агенты Гитлера.

– Может быть, среди них есть и такие.

– Ради бога, Лео! Не говори ерунды!

Баярд в последний раз затянулся и резко ткнул окурок в пепельницу.

– Не будем больше об этом! Как инквизиция не осквернила достоинство христианства, так и эти процессы не компрометируют коммунистическую идею!

Эдди откинулась на спинку стула, давая понять, что отказывается от дальнейшего спора.

– Скажут, что ты на жалованье у Коминтерна. Уже говорят.

– Плевать мне. Я знаю, кто я такой, и ты знаешь. Испании мы помогаем не только ради нее самой. Идет первое крупное сражение долгой войны, которая только еще разгорается.

– Ты поступаешь в точности, как многие здесь – неважно, на чьей они стороне… Они верят в зверства врага и отрицают преступления своих.

– Преувеличиваешь, моя милая. Как-то странно для подданной британской короны.

– Для моих соотечественников реки крови в Испании значат меньше, чем вчерашний футбольный матч.

– Потому-то я люблю тебя, а не их.

– Это глупо! Глупая снисходительность!

Она повернулась к Фалько, и синие глаза, казалось, чуть-чуть потеплели:

– Вы, наверно, умираете со скуки, слушая наши споры?

Она сменила тон – голос ее звучал теперь мягче.

– Вовсе нет. Очень интересно, – светски успокоил ее Фалько.

– Да что вы говорите? – шутовски изумился Баярд. – Быть не может. Гавана слишком далеко.

– Ближе, чем вам кажется.

Подошел гарсон, и Баярд заказал минеральную воду с ломтиком лимона. Потом обернулся к Кюссену:

– Ну, как вас принял Пикассо?

– Прекрасно. Пригласил Начо заходить, как захочет. Может быть, потому что продал ему очень милый цветной набросок. Женский портрет.

– Чей?

– Понятия не имею. Но Эдди удалось сбить цену вдвое.

– Правда?

– Да вот представь себе. Маэстро вцепился было, как собака в кость, и отдавать не хотел.

Баярд злорадно ухмыльнулся:

– Твои комиссионные похудели, Гупси.

– Яволь! Еще бы! Но нельзя же вечно оставаться в выигрыше.

– И сколько же он запросил вначале?

– Пятнадцать тысяч.

– Вот же бессовестный! От алчности ни о чем, кроме денег, думать не может… Ну а как подвигается его картина для Всемирной выставки?

– Медленно. Даже слишком медленно.

– Плохо… Это просчет. – Баярд осуждающе прищелкнул языком. – Публика к этому не готова. Его не поймут. Батальное полотно – оно и есть батальное полотно. А вот его картина могла бы значить немало.

– Он надрывается на этой работе.

– Надрывается? Ты слишком легковерна. Ему представление устроить – что суп посолить. Жуликоват он малость.

– Пабло – художник огромного масштаба, – возразила Эдди.

– Ну разумеется. Кто спорит? Крупнейший из всех, кого я знаю, а таких немало. Но вместе с тем – жулик. И циник. Половина образов этой картины были задуманы для других работ. Он назовет ее «Герника», а мог бы – «Лиссабонское землетрясение».

– А ты бы взял да и сказал ему об этом.

– А я и сказал. Он рассмеялся мне в лицо и ответил, что в историческом материализме я, может, и разбираюсь, а вот в искусстве не смыслю ни уха ни рыла.

– И был прав. – Эдди взглянула на Фалько. – Как по-вашему, Начо?

– Ты у нас – произведение искусства, – сказал Баярд. – Шедевр.

Эдди подавила зевок:

– Который умирает с голоду. – Потом просияла. – А поедем в «Мовэз фий»? – Она снова повернулась к Фалько: – Знаете это место?

– Нет.

Ему принялись объяснять. Клуб на площади Пигаль, он теперь в большой моде. Там найдется все что угодно, на любой вкус, сделан под берлинское кабаре, при том, что в самом Берлине теперь все не так, как раньше. Там, конечно, бывают американцы, но все же он пока не стал обязательным пунктом туристского маршрута, по которому они ходят стадами. И потому место сохранилось в первозданности. Более или менее. И отличное название, подчеркнул Баярд. «Скверные девчонки».

Фалько огорченно показал на свой серый шевиотовый костюм и коричневые башмаки-броги:

– Мне надо будет зайти в отель и переодеться.

– Мы тоже не в вечерних туалетах. Это не имеет значения, тем более что сейчас тепло, – Эдди дотронулась до своего болеро. – Там неформальная обстановка: иди в чем хочешь.

– Я вас всех приглашаю, – добавил Кюссен.

– Как же иначе? – сказал Баярд. – Надо же немного растрясти твой комиссионный куш.

Они уже собирались встать из-за стола, когда Фалько увидел в дверях кафе своих американских попутчиц – Нелли и Мэгги. Те тоже заметили его, и первая радостно ему помахала.

– Простите… Одну минуту.

Поправляя узел галстука, он направился к ним.

– Ой, Мэгги, смотри, кто пришел! Какой приятный сюрприз! Наш тореро-коммунист.

Белокурая Нелли улыбалась и явно радовалась неожиданной встрече. От нее все так же приятно пахло. На ней был красивый костюм, розовый в голубой горошек, и соломенная летняя шляпка, очень изящная, но еще не вполне по сезону. Серенькой мышкой смотрелась рядом с ней долговязая угловатая подруга, все такая же серьезная и чопорная. Кто бы мог подумать, снова подумал Фалько, глядя на нее и вспоминая ее без очков, растрепанную, голую и бесстыдную. Время от времени освещаемую огнями станций, мимо которых пролетал, не останавливаясь, экспресс.

– Ну, как тебе в Париже, дорогой? – спросила Нелли.

– Грех жаловаться.

– Да уж я вижу, – она показала глазами на его спутников за столом. – Твои друзья? Я вроде двоих где-то видела раньше.

– Вполне возможно.

– В кафе ты, красавчик, смотришься еще лучше, чем в купе… – Немного наклонившись, она опустила ладонь на его руку ниже локтя. – Какие планы?

– Да я ведь говорил уже… Дела и заботы испанского идальго.

– Долго еще пробудешь в Париже?

– Несколько дней.

– А мы – еще две недели. Нам все же удалось вселиться в «Ритц».

Фалько послал ей лучезарную улыбку номер пять. Обозначавшую: «Разумеется, как же, как же, при первом удобном случае». Только еще не хватало!

– Рад за вас.

– Приятно слышать. Правда, Мэгги? Замечательно было бы продолжить знакомство. Как-нибудь на днях. Там, где будет чуточку больше простора. Во всех смыслах.

Фалько раздвинул губы в улыбке номер шесть – много более интимной.

– И где бы так не трясло на поворотах?

– Вот именно. – Нелли засмеялась, притворяясь, будто смущена, что вышло у нее неважно. – Хоть я и не понимаю, что ты имеешь против тряски.

– Мало что может доставить мне большее удовольствие.

– Так что имей в виду… – Она протянула ему позванивающую браслетами руку, облитую очень дорогой кремовой перчаткой. – Телефон «Ритца» есть в путеводителе.



Ожидая, когда Пти-Пьер подгонит машину, они стояли на тротуаре под фонарем. Баярд – руки в карманах, шляпа на затылке – склонился к Эдди и шептал ей на ухо, наверно, что-то смешное, потому что оба смеялись. Потом взглянули на Фалько.

– Вы правда знаете эту белобрысую американку?

Фалько немного смешался от неожиданности:

– Ну конечно… Ее зовут Нелли. Мы познакомились в поезде.

– А фамилию свою она вам не назвала?

Он добросовестно напряг память.

– Да нет, не назвала… А я не спросил.

– Вот как… И какого же рода это знакомство?

– Шапочное.

К обочине, сияя хромировкой и темно-красным лаком, притерся автомобиль – четырехскоростной «воксхолл-туринг». Фалько и Баярд разместились на удобном кожаном сиденье сзади, а Эдди – между ними. Кюссен сел впереди, рядом с шофером. Красивая машина, подумал Фалько. Не скажешь, что сталинистская. Или скажешь?

– Это Нелли Минделхайм, – сказала Эдди.

Фалько удивился совершенно непритворно. Это имя было известно всякому, кто заглядывал в колонки светской хроники.

– Та, из Нью-Йорка?

– Ну да, наследница, – ответил Баярд. – Большая любительница искусства. Пикассо месяца два назад выдоил ее на славу. Верно, Гупси?

– Верно.

– Содрал с нее огромную сумму за натюрморт со скрипкой и яблоками. Или там помидоры?

– Яблоки, яблоки.

– Помимо живописи, увлекается красивыми молодыми людьми, – продолжала Эдди. – Коллекционирует картины и возлюбленных. Причем, как я понимаю, не только мужского пола.

– Нимфоманка-би, – уточнил Баярд.

Пти-Пьер вел машину молча, аккуратно пропускал трамваи на перекрестках и был непроницаемо безразличен ко всему, кроме дорожной обстановки. Сперва повторяли маршрут, которым третьего дня костоломы майора Вердье везли Фалько в антикварную лавку на улицу Мондетур. Но миновали Ле-Аль и оказались среди огней и светящихся реклам улицы Монмартр.

– Мы с Эдди познакомились с ней в доме общих друзей… Она обожает Европу и готова оставить тут фамильный капитал. Собирается открыть картинную галерею на проспекте Монтеня, ни больше ни меньше.

Эдди прикоснулась к плечу Кюссена:

– Слышала, что ей пришлось продать свой дом в Венеции. Правда, что ли?

– Правда. На одной вечеринке в палаццо Грасси, немного подвыпив, она сообщила графу Чиано, зятю Муссолини, что, по ее наблюдениям, у дуче проблемы с эрекцией. Представляете себе? В ту же ночь местные чернорубашечники устроили ей под окном такую серенаду, что пришлось спешно покидать Венецию.

– А вторую – вон ту, с постным личиком – не знаю, – сказала Эдди. – Кто это?

– Подруга, – ответил Фалько. – Компаньонка. Сопровождает в поездках и занимается, так сказать, ее логистикой.

– Ну да, чем же заниматься с ней, как не логистикой, – насмешливо проговорила Эдди.

Уличные огни и фары встречных машин время от времени выхватывали из темноты ее лицо, и тогда глаза светились ярче. Автомобиль, чуть покачиваясь на превосходных рессорах, мягко мчал по асфальту. Чем ближе к площади Пигаль, тем многолюдней становилось на тротуарах и на террасах кафе.

– Вам бы стоило завести дружбу с этой американкой, – глумливо сказал Баярд. – Большое будущее может открыться.

Фалько засмеялся:

– Большое спасибо, но мое будущее определено.

– Она еврейка, – вскользь заметила Эдди.

Она глядела на Фалько с задумчивым любопытством. Только женщине дано вложить столько злого умысла в два слова, подумал он и улыбнулся этой мысли. И понял, что его улыбка не осталась незамеченной. Он хотел спровоцировать девушку и преуспел в своем намерении.

– Pecunia non olet, – глубокомысленно изрек Кюссен. – Деньги не пахнут.

8. Хорошего человека редко встретишь

Клуб «Мовэз фий» был почти полон, и это «почти» обещало очень скоро исчезнуть. Заведение, нечто среднее между американским баром, французской таверной и немецким кабаре, было разделено на две половины. Ближе ко входу – бар со стойкой и высокими табуретами, подвешенные к потолку бутылки, неоштукатуренные кирпичные стены. В глубине – основное помещение: штук тридцать столиков вокруг полукруглой танцевальной площадки, приглушенный свет, эстрада, на которой играл модные композиции маленький джаз-банд.

– Ну, как вам тут? – спросил Баярд, пока прибывшие рассаживались.

– Очень мило, – ответил Фалько.

Заказали коктейли и легкий ужин – черепаховый суп, фуа-гра, шампанское: цены, с первого взгляда определил Фалько, были заоблачные, – закурили и стали осматриваться. Звенели бокалы, плавали облака табачного дыма, царило оживление. Дресс-код здесь не соблюдался – смокинги и вечерние платья запросто соседствовали с пиджаками, джемперами и рубашками без галстуков. Гул разговоров о деньгах, о политике, о туризме, о богемных развлечениях.

– Обожаю этот клуб, – сказала Эдди Майо.

– Убранство довольно скромное, – заметил Фалько.

– Тут главное – публика… Кинозвезды, художники, бизнесмены.

– Ну и как это сочетается с пролетарской моралью? – шутливо спросил Фалько.

– Прекрасно сочетается, – ответил Баярд. – Кесарю кесарево.

– Надо отделять мух от котлет, – хладнокровно высказался Кюссен.

– Ради бога, Гупси! За столом! Где тебя воспитывали?!

– Это наша австрийская поговорка.

– Да я так и думала. Но она будет стоить тебе еще одну бутылку «Поммери».

– Яволь!

В этот миг в настороженном мозгу Фалько прозвучал сигнал тревоги. Еще не понимая, в чем дело, он почувствовал едва ощутимую дрожь в затылке и в паху. Признак опасности. Он знал, что здесь, в Париже, уязвим больше, чем где бы то ни было, и пребывал в постоянной напряженной готовности. Хотя внешне был безмятежно и благостно спокоен. И потому, едва лицо мелькнуло в толпе, сработала система защиты. Узнал он этого человека лишь в следующее мгновение. Когда тот обернулся к нему и удивленно поднял брови.

– Простите, я на одну минуту.

Фалько положил салфетку на скатерть, поднялся и неторопливо, но не давая опередить себя, направился к человеку в смокинге – черноволосому, сухопарому, с выстриженными в ниточку усиками и острыми клинышками баков. Жесткий воротничок и черный галстук-бабочка сдавливали заметный кадык, ходивший вверх-вниз под костлявым меланхоличным лицом. Над высоким лбом иссиня-черные волосы были зализаны с бриллиантином так гладко и плотно, что казались одним блестящим куском антрацита.

– Вот так встреча, сеньор…

И, наткнувшись на взгляд Фалько, осекся, не назвал имя – тоже, впрочем, не настоящее. Заморгал оторопело. Полосатый смокинг, совершенно явно – от хорошего портного, сидел на нем как влитой. Всем своим видом этот человек напоминал кинозлодея. Который грабит и растлевает сиротку.

– Сеньор Гасан, Тони, – сказал ему Фалько приглушенно. – Меня зовут Игнасио Гасан.

Тот замялся на миг. Потом расплылся в широкой лучезарной улыбке, сияние которой лишь чуть-чуть портил блеск золотого зуба. Фалько знал, что благодаря этой улыбке – вкупе с другими, более существенными дарованиями – ее обладатель в ту пору, когда звался еще не Тони Акажу, а Ариф Кажулян и был просто турецко-армянским жиголо, прибывшим в Берлин в 1931 году, сумел получить доступ в спальни нескольких влиятельных дам, состоявших в браке с местными магнатами и политиками, и открыть кабаре «Блаунахт», которое сразу же снискало успех. Всякий раз, бывая в столице Германии, Фалько посещал это заведение – в приятном обществе или в поисках такового, – вместе с щедрыми чаевыми оставляя там благодарную память по себе у кельнеров, оркестрантов, цветочниц, швейцаров и гардеробщиков. Раза два он оказал Акажу кое-какие негласные услуги, и тот, судя по всему, о них не забыл.

– Разумеется, сеньор Гасан… Сколько лет…

– Да не так уж много, – Фалько сердечно пожал ему руку. – И не лет, а месяцев.

– С тех пор чего только не произошло…

– Что делаешь в Париже?

Тони левой рукой – на запястье блестел серебряный браслет, на пальце перстень с огромным рубином – описал круг, как бы охватывая все помещение. В этот самый миг джаз на эстраде грянул первые аккорды композиции из «Цилиндра»[41].

– Как тебе тут?

– Отличный клуб.

– Это мой.

– Вот как… А клуб в Берлине?

– Закрылся. – Смуглое лицо Акажу еще больше потемнело. – Берлин стал вреден для здоровья.

– А твой партнер Ганс?

– Ты ведь знаешь, наверно, в Германии не дают житья евреям, коммунистам, социал-демократам и гомосексуалам.

– И что с того?

Снова вспыхнуло во рту золотое сияние. Тони улыбнулся печально и насмешливо, как старый пес:

– А Ганс – не еврей, не коммунист и не социал-демократ.