Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

— Так я вам скажу. Леди Джэнет ваш верный друг, этого опровергать нельзя. Она хотела сообщить мне, что передумала насчет вашего обещанного объяснения. Она сказала: «Размышление убедило меня, что не нужно никакого объяснения. Я решительно приказала моей приемной дочери не приступать ни к какому объяснению». Сделала она это?

— Да.

— Теперь заметьте. Я подождал, пока она кончила, а потом сказал: «Что же мне до этого?» Леди Джэнет имеет одно достоинство — она говорит прямо.

«Вы должны сделать то, что делаю я, — отвечала она. — Вы должны думать, что никакого объяснения не нужно, и предать все это дело забвению».

«Вы говорите серьезно?» — спросил я.

«Совершенно серьезно».

«В таком случае я должен сообщить вашему сиятельству, что вы настаиваете на том, чего и не предполагаете, — настаиваете на моем разрыве с мисс Розбери. Или я получу объяснение, которое она обещала мне, или откажусь жениться на ней». Как вы думаете, леди Джэнет это приняла? Она сжала губы, протянула руки и посмотрела на меня, как бы говоря: «Это решительно как вам угодно. Отказывайтесь, если хотите, для меня это ровно ничего!»

Он замолчал на минуту. Мерси тоже молчала. Она предвидела, что наступает. Ошибившись в предположении, что Орас уехал, Джулиан, бесспорно, ошибся также в предположении, что его уговорили наверху отказаться от помолвки.

— Вы понимаете меня? — спросил Орас.

— Совершенно понимаю.

— Я недолго стану беспокоить вас, — сказал он. — Я сказал леди Джэнет: «Будьте так добры, отвечайте мне прямо: вы все еще хотите заставить мисс Розбери молчать?»

«Все хочу, — ответила она. — Никакого объяснения не нужно. Если вы настолько низки, чтоб подозревать вашу невесту, я настолько справедлива, чтоб верить моей приемной дочери». Я отвечал, и прошу вас обратить все ваше внимание на то, что я теперь скажу, — я отвечал: «Несправедливо обвинять меня в том, что я подозреваю ее. Я не понимаю ее секретных отношений с Джулианом Грэем, не понимаю ее слов и поступков в присутствии полицейского. Я считаю своим правом выяснить оба эти факта — в качестве человека, который женится на ней». Вот каков был мой ответ. Избавляю вас от всего, что последовало за этим. Я только повторяю, что сказала леди Джэнет. Она приказала вам молчать. Если вы послушаетесь ее приказаний, я обязан для себя и для моих родных освободить вас от данного слова. Выбирайте между вашей обязанностью к леди Джэнет и вашей обязанностью ко мне.

Он, наконец, обуздал свой характер, он говорил с достоинством, и говорил дело. Его положение было неуязвимо. Он не требовал ничего, кроме своего права.

— Выбор мой сделан, — ответила Мерси, — когда я дала вам мое обещание наверху.

Она подождала немного, стараясь преодолеть свое волнение перед приближающимся страшным открытием. Глаза ее опустились перед ним, сердце ее забилось быстрее — но она храбро боролась. С отчаянным мужеством оценивала она свое положение.

— Если вы готовы слушать, — сказала она, — я готова сказать вам, почему я настояла, чтобы полицейского выслали из дома.

Орас поднял руку в знак предостережения.

— Постойте! — сказала она. — Это еще не все.

Ослепленный ревностью к Джулиану и гибельно перетолковав ее волнение, он испытывал недоверие к ней с самого начала. Она ограничивалась разъяснением единственного вопроса — своего вмешательства относительно полицейского. Другой вопрос, об ее отношениях с Джулианом, она умышленно обошла. Орас тотчас сделал свое невеликодушное заключение.

— Между нами не должно быть недоразумений, — сказал он. — Объяснение вашего поведения в той комнате — только одно из тех объяснений, которое вы обязаны дать мне. Вы должны объяснить кое-что. Начнем с того, пожалуйста.

Она посмотрела на него с непритворным удивлением.

— Что еще я должна объяснить вам? — сказала она.

Он опять повторил свой ответ леди Джэнет.

— Я уже вам сказал, — повторил он, — что я не понимаю ваших секретных отношений с Джулианом Грэем.

Румянец на щеках Мерси вспыхнул, глаза ее засверкали.

— Не возвращайтесь к этому! — вскричала она с неудержимой вспышкой отвращения. — Ради Бога, не заставляйте меня презирать вас в такую минуту!

Его упрямство только усилилось после этого обращения к его здравому смыслу.

— Я настойчиво возвращаюсь к этому.

Она решилась вытерпеть от него все — как подобающее наказание за обман, в котором она была виновата. Но не в женском характере (в ту минуту, когда первые слова признания дрожали на ее губах) было вынести недостойное подозрение Ораса. Она встала со своего места и с твердостью встретила его взгляд.

— Я отказываюсь унижать себя и мистера Джулиана Грэя, отвечая вам, — сказала она.

— Подумайте, что вы делаете, — возразил он. — Одумайтесь, пока еще не поздно!

— Вы получили мой ответ.

Эти решительные слова, это твердое сопротивление привели его в ярость. Он грубо схватил ее за руку.

— Вы фальшивы, как демон! — закричал он. — Между нами все кончено!

Громкий, грозный голос, которым Орас говорил, проник сквозь затворенную дверь столовой. Дверь немедленно отворилась. Джулиан вернулся в библиотеку.

Только что вошел он в комнату, когда в другую дверь, дверь, отворявшуюся из передней, послышался стук. Вошел слуга с телеграммой в руке. Мерси первая увидела ее. Это был ответ смотрительницы на письмо, которое она послала в приют.

— К мистеру Джулиану Грэю? — спросила она.

— Точно так, мисс.

— Дайте мне.

Она сделала слуге знак уйти и сама подала телеграмму Джулиану.

— Она адресована к вам по моей просьбе, — сказала она. — Вы узнаете имя той особы, которая посылает вам ее, и найдете в конверте телеграмму ко мне.

Орас вмешался прежде, чем Джулиан успел распечатать телеграмму.

— Опять секретное соглашение между вами, — сказал он. — Дайте мне эту телеграмму.

Джулиан, посмотрел на него с нескрываемым презрением.

— Она адресована ко мне, — сказал он и распечатал конверт.

Депеша, лежавшая в конверте, заключалась в следующих выражениях:


«Я принимаю в ней такое же глубокое участие, как и вы. Скажите, что я получила ее письмо и от всего сердца приму ее обратно в приют. У меня сегодня вечером есть дело по соседству. Я сама заеду за ней в Мэбльторн».


Депеша объяснялась сама собою. Добровольно Мерси совершила полное искупление! Добровольно возвращалась она к своей прежней мученической жизни! Хотя Джулиан знал, что обязан не проронить ни одного компрометирующего слова не совершить поступка в присутствии Ораса, восторг засверкал в его глазах, когда они остановились на Мерси. Орас уловил этот взгляд. Он бросился вперед и старался выхватить телеграмму из руки Джулиана.

— Дайте мне, — сказал он. — Я хочу прочесть!

Джулиан молча отстранил его рукой.

Обезумев от бешенства, Орас с угрозой поднял руку.

— Дайте мне, — повторил он сквозь зубы, — или худо будет вам!

— Дайте мне! — сказала Мерси, вдруг становясь между ними.

Джулиан отдал ей. Она повернулась и подала Орасу, смотря на него твердо и подавая ему телеграмму твердою рукой.

— Прочтите, — сказала она.

Великодушная натура Джулиана пожалела человека, оскорбившего его. Великое сердце Джулиана помнило только друга прежних времен.

— Пощадите его! — сказал он Мерси. — Вспомните, что он не приготовлен!

Она не отвечала и не двигалась. Ничто не могло вывести ее из страшного оцепенения безропотной покорности своей судьбе. Она знала, что время настало.

Джулиан обратился к Орасу.

— Не читайте! — закричал он. — Прежде выслушайте, что она скажет.

Рука Ораса отвечала ему презрительным движением.

Глаза Ораса пожирали слово за словом депешу смотрительницы.

Он поднял глаза, когда прочел ее всю. На лице его была страшная перемена, когда он повернул его к Мерси.

Она стояла между мужчинами как статуя. Жизнь как будто замерла в ней и светилась только в глазах. Глаза ее смотрели на Ораса твердо и спокойно.

Тишина нарушалась тихим шепотом Джулиана. Лицо его было закрыто руками — он молился за Ораса и Мерси.

Орас заговорил, положив палец на телеграмму. Голос его переменился, как и лицо. Он был тихий и дрожащий. Никто не мог бы узнать в нем прежнего голоса Ораса.

— Что это значит? — спросил он Мерси. — Это не может иметь отношения к вам!

— Это ко мне.

— Какое отношение имеете вы к приюту?

Без малейшей перемены в лице, все также стоя между ними, она произнесла роковые слова:

— Я вышла из приюта и возвращаюсь в приют. Мистер Орас Голмкрофт, я Мерси Мерик.

Глава XXVI

ВЕЛИКОЕ И МАЛОДУШНОЕ СЕРДЦЕ

Наступило молчание.

Минуты проходили — и никто из троих не пошевелился. Никто не пошевелился — и никто из троих не заговорил. К несчастью, слова утешения замерли на губах Джулиана. Даже его решительность и настойчивость были подавлены происшедшим. Первое легкое движение, показавшее перемену и принесшее с собой первое смутное чувство облегчения, было сделано Мерси. Будучи не в состоянии дольше держаться на ногах, она отступила немного назад и села. У ней не проявилось ни малейшего признака волнения. Она села — с отупением безропотной покорности судьбе на лице, молча ожидая приговора от человека, которому она открыла всю страшную правду одной фразой.

Джулиан поднял голову, когда Мерси пошевелилась. Он взглянул на Ораса, сделал несколько шагов и опять взглянул. На лице его был страх, когда он вдруг обернулся к Мерси.

— Заговорите с ним! — сказал он шепотом. — Расшевелите его, пока еще не поздно!

Она машинально повернулась, на стуле, она машинально посмотрела на Джулиана.

— Что еще я могу сказать ему? — спросила она слабым, утомленным голосом. — Разве я не сказала ему всего, когда назвала свое имя?

Настоящий звук ее голоса, может быть, не поразил бы Ораса. Изменившийся тон пробудил его. Он подошел к Мерси с выражением тупого удивления на лице и как-то неуверенно положил руку на ее плечо. В таком положении он стоял некоторое время молча, смотря на нее.

Единственная мысль, выраженная им, относилась к Джулиану. Не отнимая своей руки, не отводя глаз от Мерси, он заговорил в первый раз после того, как удар, нанесенный признанием, ее поразил его.

— Где Джулиан? — спросил он очень спокойно.

— Я здесь, Орас, возле вас.

— Вы окажете мне услугу?

— Конечно. Чем я могу вам помочь?

Он подумал немного, прежде чем ответил, снял руку с плеча Мерси, поднес ее к голове, потом опустил. Следующие слова произнес он грустно, беспомощно, как ошеломленный:

— Мне сдается, Джулиан, что я в чем-то виноват. Я сказал вам несколько жестоких слов. Это было несколько минут назад. Я не очень хорошо помню, о чем это было. Расположение моего духа подвергалось большим испытаниям в этом доме. Я не привык к тому, что происходит здесь, — к секретам, таинственностям и ненавистным низким ссорам. У нас дома нет секретов и таинственностей, а ссоры просто смешны. Моя мать и сестры высокообразованные женщины, вы знаете их. Женщины благородные в лучшем значении этого слова. Когда я с ними, у меня беспокойства нет. Дома меня не терзают сомнения, как здесь, о том, кто такие присутствующие здесь люди, я не путаюсь в именах и тому подобное. Я подозреваю, что такой контраст немножко тяготит мою душу и расстраивает меня. Здесь во мне возбуждают подозрения, и это кончается сомнениями и опасениями, которых я не могу преодолеть. Сомнением насчет вас и опасением насчет себя. Теперь я боюсь за себя. Я прошу, чтоб вы помогли мне. Не следует ли мне прежде извиниться?

— Не говорите об этом ни слова. Скажите мне, что я могу сделать.

Орас повернулся лицом к Джулиану в первый раз.

— Посмотрите на меня, — сказал он, — не поражает ли вас, что я не в своем уме? Скажите мне правду, старый дружище.

— Ваши нервы несколько расстроены, Орас. Больше ничего.

Он опять подумал после этого ответа. Глаза его оставались тревожно устремленными на лицо Джулиана.

— Мои нервы несколько расстроены, — повторил он. — Это правда, я чувствую, что они расстроены. Мне хотелось бы, если вы не прочь, удостовериться, что ничего нет хуже этого. Поможете ли вы мне испытать, в порядке ли моя память?

— Я сделаю все, что вам угодно.

— Ах! Вы добрый человек, Джулиан, и человек со светлой головой, что очень важно именно теперь. Послушайте. Я говорю, что неприятности начались в этом доме неделю тому назад. Вы тоже это говорите?

— Да.

— Неприятности начались с приездом одной женщины из Германии, неизвестной нам, которая очень запальчиво вела себя в столовой. Прав я до сих пор?

— Совершенно правы.

— Женщина эта повела себя высокомерно. Она говорила, что полковник Розбери, нет, я хочу быть вполне точным, что покойный полковник Розбери ее отец. Она рассказала какую-то скучную историю о том, что у ней украла ее бумаги и ее имя какая-то самозванка, выдававшая себя за нее. Она сказала, что самозванку эту зовут Мерси Мерик. Потом довершила все это, указав на девицу, которая должна стать моей женой, объявив, что Мерси Мерик она. Скажите мне опять, прав я или нет?

Джулиан отвечал ему как прежде. Он продолжал, говоря с большим волнением и с большей уверенностью, чем говорил до сих пор:

— Теперь послушайте, Джулиан. Я перенесу из моей памяти то, что случилось неделю назад, к тому, что случилось пять минут назад. Вы были при этом. Я хочу знать, слышали ли и вы это также.

Он остановился и, не спуская глаз с Джулиана, указал назад на Мерси.

— Вот моя невеста, — продолжал он. — Слышал я или нет, как она сказала, что она вышла из приюта и возвращается в приют? Слышал я или нет, как она признавалась мне в лицо, что ее зовут Мерси Мерик? Отвечайте мне, Джулиан. Мой добрый друг, отвечайте мне ради старых времен.

Голос его ослабел, когда он произнес с мольбой эти слова. Под тупым, бесстрастным выражением его лица появились первые признаки волнения, медленно пробивавшиеся наружу. Отупелый ум слабо оживал. Джулиан увидел, что представился случай помочь ему оправиться, и ухватился за него. Он спокойно взял Ораса за руку и указал на Мерси.

— Вот вам ответ! — сказал он. — Посмотрите!.. И пожалейте о ней.

Она ни разу не прервала их, пока они говорили. Она только переменила положение, и больше ничего. Возле ее стула был письменный стол. Она положила на него свои распростертые руки. Голова ее опустилась на них и лица было не видно. Джулиан не обманулся. Безнадежная печаль ее позы ответила Орасу так, как никакой человеческий язык ответить не мог. Он посмотрел на нее. Болезненная судорога страдания пробежала по его лицу. Он опять обратился к верному другу, который все ему простил. Голова его опустилась на плечо Джулиана, и он залился слезами.

Мерси испуганно вскочила на ноги и взглянула на обоих.

— О Боже! — закричала она. — Что я сделала?

Джулиан успокоил ее движением руки.

— Вы помогли мне спасти его, — сказал он, — пусть льются его слезы. Подождите.

Он обнял рукой Ораса, чтоб поддержать его. Мужественная нежность этого поступка, полное и благородное прощение прошлых оскорблений, в котором это подразумевалось, тронули Мерси до глубины сердца. Она вернулась к своему стулу. Опять стыд и горе охватили ее, и опять она закрыла рукой свое лицо.

Джулиан довел Ораса до стула и молча ждал возле него, пока к нему возвратится самообладание. Орас благодарно взял ласковую руку, поддерживавшую его, и сказал просто, почти по ребячески:

— Благодарю, Джулиан. Мне теперь лучше.

— Достаточно ли вы спокойны, чтоб выслушать то, что вам скажут? — спросил Джулиан.

— Да. Вы хотите говорить со мной?

Джулиан оставил его вопрос без ответа и вернулся к Мерси.

— Настало время, — сказал он. — Расскажите ему все правдиво, безусловно, как вы сказали бы мне.

Она задрожала, когда он это говорил.

— Разве я не довольно сказала ему? — спросила она. — Разве вы желаете, чтоб я разбила ему сердце? Взгляните на него! Взгляните, что я уже сделала!

Орас боялся этого испытания так же, как и Мерси.

— Нет! Нет! Я не могу слушать! Я не смею слушать! — вскричал он и встал, чтоб выйти из комнаты.

Джулиан взялся за доброе дело и ни на минуту не отступал от него. Как нежно любил Орас Мерси, Джулиан теперь узнал в первый раз. Оставалась еще возможность, что она может выпросить прощение, если сама станет говорить за себя. Позволить ей добиться прощения Ораса было смертельным ударом для любви, еще наполнявшей тайно сердце Джулиана. Но он не колебался. С решимостью, которой Орас, как человек более слабый, не имел сил сопротивляться, он взял его за руку и отвел назад к его месту.

— Для ее и для вашего блага вы не должны осуждать ее, не выслушав, — с твердостью сказал он Орасу. — Одно искушение после другого обмануть вас представлялось ей, и она устояла против всех. Когда ей нечего было опасаться открытия обмана, когда благодетельница, которая любит ее, письменно приказывала ей молчать, когда все, чем женщина дорожит на этом свете, она должна потерять, если признается, — эта женщина ради правды сказала правду. Неужели она ничего не заслужит от вас за это? Уважайте ее, Орас, — и выслушайте.

Орас уступил. Джулиан повернулся к Мерси.

— Вы позволили мне до сих пор руководить вами. Позволите ли еще быть вашим руководителем?

Глаза ее опустились под его взглядом, ее грудь тяжело дышала. Его влияние на Мерси оставалось по-прежнему большим. Она наклонила голову с безмолвной покорностью.

— Скажите ему, — продолжал Джулиан умоляющим, совсем не повелительным тоном, — скажите ему, какова была ваша жизнь. Скажите ему, какие вы перенесли испытания и искушения, как у вас не было друга, который произнес бы слова, могущие спасти вас. Потом, — прибавил он, вставая со стула, — пусть он судит вас, если сможет!

Он хотел перевести ее через комнату к тому стулу, который занимал Орас. Но ее покорность имела свои границы. На половине дороги Мерси остановилась и не захотела идти дальше. Джулиан подвинул к ней стул. Она отказалась сесть. Стоя и держась одною рукой за спинку стула, она ожидала слова от Ораса, которое позволили бы ей говорить. Она покорилась этой пытке. Лицо ее было спокойно, мысли ясны. Самое жестокое из всех унижений, унижение в признании своего имени, она перенесла. Ничего не оставалось ей, как показать свою признательность Джулиану, согласившись на его желания, и просить прощения у Ораса, прежде чем они расстанутся навсегда. В скором времени приедет смотрительница — и тогда все будет кончено.

Орас неохотно посмотрел на нее. Глаза их встретились. Он вдруг сказал с оттенком своей прежней запальчивости:

— Я не могу представить себе этого даже теперь!.. Неужели правда, что вы не Грэс Розбери? Не глядите на меня! Скажите одно слово — да или нет?

Она ответила ему смиренно и грустно:

— Да.

— Вы сделали то, в чем эта женщина обвиняла вас? Неужели я должен этому верить?

— Вы должны этому верить, сэр.

Вся слабость характера Ораса обнаружилась, когда Мерси дала этот ответ.

— Какая гнусность! — воскликнул он. — Какое извинение можете вы представить в жестоком обмане, которому вы подвергли меня?

Она приняла его упреки с твердой безропотностью.

«Я заслужила это! — вот все, что она сказала себе. — Я заслужила это!»

Джулиан опять вмешался в защиту Мерси.

— Подождите, пока удостоверитесь, что для нее нет извинения, Орас, — сказал он спокойно, — отдайте ей справедливость, если вы не можете дать ничего более. Я оставляю вас вдвоем.

Он пошел к двери столовой. Слабость Ораса обнаружилась опять.

— Не оставляйте меня одного с ней! — вскричал он. — Я не могу перенести этого бедствия…

Джулиан посмотрел на Мерси. Лицо ее слабо зарумянилось. Это мимолетное выражение облегчения подсказало ему, какую истинно дружескую услугу окажет он ей, если согласится остаться в этой комнате. Он мог удалиться в углубление среднего окна библиотеки. Если он займет это место, то они могут видеть или не видеть, что он тут, сообразно их желанию.

— Я останусь с вами, Орас, пока вы желаете этого.

Ответив таким образом, он остановился, проходя мимо Мерси к окну. Его природная проницательность подсказала ему, что он еще может быть полезен Мерси. Один намек его может показать ей самый короткий и легкий способ сделать признание. Деликатно и лаконично сделал он ей намек.

— В первый раз, как встретился с вами, — сказал он, — я увидел, что в вашей жизни были неприятности. Позвольте нам услышать, как начались эти неприятности.

Он удалился в свое уединенное местечко. Первый раз после того рокового вечера, когда она и Грэс Розбери встретились во французской хижине, Мерси Мерик оглянулась на земное чистилище своей прошлой жизни и рассказала свою прошлую жизнь просто и правдиво в следующих словах.

Глава XXVII

ПЕРВЫЕ ОПЫТЫ В ЖИЗНИ МАГДАЛИНЫ

— Мистер Джулиан Грэй просил меня рассказать вам и ему, мистер Голмкрофт, как начались мои неприятности. Они начались прежде, чем я помню их. Они начались с моим рождением.

Мать моя (так я слышала от нее) испортила свою будущность, когда была очень молодой девушкой, замужеством за одним из служащих ее отца — грумом, который ездил с ней верхом. Она понесла обычное наказание за подобный поступок. Вскоре она и муж ее разошлись с условием, что она пожертвует человеку, за которого вышла, все небольшое состояние, собственно ей принадлежавшее.

Получив свободу, мать моя должна была зарабатывать себе на пропитание. Ее родные не хотели взять ее к себе. Она поступила в труппу странствующих актеров.

Она зарабатывала таким образом едва-едва на насущный хлеб, когда мой отец случайно встретился с ней. Он был знатен, гордился своим положением и был известен в тогдашнем обществе своими талантами и утонченным вкусом. Красота моей матери пленила его. Он взял ее из труппы актеров и окружил всевозможной роскошью, какую только могла пожелать женщина, в своем собственном доме.

Не знаю, сколько времени жили они вместе. Я знаю только, что в то время, с которого я начинаю вспоминать, мой отец бросил ее. Она возбудила его подозрение в неверности — подозрения, совершенно несправедливые, как она уверяла до самой смерти. Я верила ей, потому что она была мне мать. Но я не могу ожидать подтверждения того же от других — могу только повторить, что она говорила. Отец мой оставил ее совершенно без средств. Он никогда более не виделся с нею и не хотел приехать к ней, когда она посылала за ним перед своей кончиной.

Она снова находилась между странствующими актерами, когда я начинаю вспоминать о ней. Это было для меня не совсем плохое время. Я была любимицей и игрушкой бедных актеров. Они учили меня петь и танцевать в том возрасте, когда другие дети начинают учиться читать. Пяти лет я уже была актрисой и составила себе хорошую репутацию на провинциальных ярмарках. Так рано, мистер Голмкрофт, я начала жизнь под чужим именем — самым хорошеньким именем, какое могли придумать для меня, «чтоб заманчивее было на афишах». Трудно было нам в холодные времена года сводить концы с концами. Учиться петь и танцевать для публики часто значит учиться переносить голод и холод дома, когда меня обучали для выступления на сцене. А между тем я дожила до того, что оглядываюсь на время, проведенное мною со странствующими актерами, как на самое счастливое в моей жизни.

Мне было десять лет, когда меня постигло первое серьезное несчастье. Мать моя умерла, изнуренная нелегким актерским трудом, во цвете лет. Вскоре после этого странствующая труппа, лишившись всяких средств вследствие многих неудач, разошлась.

Я осталась на белом свете безымянной, неимущей отверженницей, с одним гибельным наследством — Богу известно, что я могу говорить об этом без тщеславия после того, что выдержала я! — с наследством материнской красоты.

Мои единственные друзья были бедные, умиравшие с голоду актеры. Двое из них, муж и жена, получили места в другой труппе, и я была включена в контракт. Новый хозяин оказался пьяницей и грубияном. В один вечер я допустила ничтожную ошибку во время представления — и он за это жестоко избил меня. Может быть, я унаследовала гордый дух моего отца — не унаследовав, я надеюсь, его безжалостного характера. Как бы то ни было, я решилась — все равно, что ни случилось бы со мной, — никогда более не служить человеку, избившему меня. Я отворила дверь нашей жалкой квартиры на рассвете и, десяти лет от роду, с узелком в руке вышла в Божий мир одна.

Мать моя сообщила мне в последние минуты своей жизни имя и адрес моего отца в Лондоне.

— Может быть, он почувствует к тебе сострадание, — сказала она, — хотя ко мне не чувствует никакого, попытайся.

У меня было несколько шиллингов, последние жалкие остатки моего жалованья, в кармане, и я была недалеко от Лондона. Но к отцу моему я не ходила. Я была ребенком, но скорее умерла бы с голода, чем обратилась к нему. Я нежно любила свою мать и ненавидела человека, который повернулся к ней спиной, когда она лежала на смертном одре. Что он был мой отец, это не имело для меня никакого значения. Это признание возмущает вас? Вы смотрите на меня таким образом, мистер Голмкрофт.

Подумайте. Разве то, что я сказала, осуждает меня как бездушное существо даже в моем детстве? Что значит отец для ребенка, когда ребенок никогда не сидел на его коленях и не получал от него ни поцелуя, ни подарка? Если б мы встретились на улице, мы не узнали бы друг друга. Может быть, впоследствии, когда я умирала с голода в Лондоне, я просила милостыни у моего отца, не зная его, — а он, может быть, бросил пенни своей дочери, чтобы отвязаться от нее, также не зная ее. Что же может быть священного в подобных отношениях отца и ребенка? Даже цветы в поле не могут расти без помощи света и воздуха. Как же вырастет любовь ребенка, если ничто не помогает ей?

Мои небольшие деньги скоро были бы истрачены, будь я даже достаточно старше и сильнее, чтобы отстоять их. Теперь же мои шиллинги отняли у меня цыгане. Я не имела причины жаловаться. Они накормили меня и приютили в своей палатке и заставляли меня служить им различными способами. Через некоторое время и для цыган, как и для странствующих актеров, наступили тяжелые времена. Одни были посажены в тюрьму, другие разбежались. Это было время уборки хмеля. Я получила работу у жнецов, а потом отправилась в Лондон, с моими новыми друзьями.

Я не имею желания утомлять вас подробностями из этой части моего детства. Достаточно сказать вам, что я опускалась все ниже и ниже, и кончила продажей спичек на улице. Наследство моей матери доставляло мне много шестипенсовых монет, которые за мои спички никогда не вырвали бы из их карманов, будь я безобразным ребенком. Лицо мое, которое впоследствии стало моим величайшим злополучием, в то время было моим лучшим другом.

Не напоминает ли вам что-нибудь, мистер Голмкрофт, в жизни, которую я старалась теперь вам описать, день, когда мы гуляли вместе не так давно?

Я помню, что удивила и оскорбила вас, и тогда мне невозможно было объяснить свое поведение. Помните девочку с жалким, завядшим букетом в руке, которая бежала за нами и просила полпенни? Я привела вас в негодование, расплакавшись, когда девочка стала просить вас купить ей хлеба. Теперь вы знаете, почему я жалела ее. Теперь вы знаете, почему я оскорбила вас на следующий день, не поехав к вашей матери и сестрам, а отправилась к этому ребенку в ее несчастный дом. После того, в чем я вам призналась, вы согласитесь, что моя бедная сестра по несчастью имела надо мной преимущественное право.

Позвольте мне продолжать. Мне жаль, если я огорчила вас. Позвольте мне продолжать.

Одинокие странницы на улицах имеют, как я это узнала, один способ, всегда для них открытый, представить свои страдания вниманию своих богатых и сострадательных ближних. Им стоит только нарушить закон и публично появиться в суде. Если обстоятельства, сопровождавшие их проступок, интересны, то они имеют еще одну выгоду: о них напишут по всей Англии в газетах.

Да, даже я знаю закон. Я знаю, что он оставлял меня без всякого внимания, пока я уважала его, но в двух разных случаях он делался моим лучшим другом, когда я нарушила его. Моя первая счастливая вина была сделана, когда мне минуло двенадцать лет.

Это было вечером. Я умирала с голода, шел дождь, наступала ночь. Я просила милостыню открыто, громко, как только голодный ребенок может просить. Старая дама в коляске у дверей одной лавки пожаловалась на мою докучливость. Полицейский исполнил свою обязанность. Закон дал мне ужин и ночлег в части на эту ночь. Меня привели в полицию, судья расспросил меня, я правдиво рассказала свою историю. Это была ежедневная история тысячи таких детей, как я, но в ней был один интересный элемент. Я призналась, что у меня был отец, он тогда умер, человек знатный, я призналась также открыто, как призналась во всем, что я не обращалась к нему за помощью, негодуя на его поступок с моей матерью. Верно, это было нечто новое, это повело к появлению моего «дела» в газетах. Меня описали «хорошенькой и интересной». В суд стали присылать для меня деньги. Одна сострадательная чета, люди порядочные, навестили меня в рабочем доме. Я произвела на них благоприятное впечатление — особенно на жену. Я была буквально одинока — у меня не было неприятных родственников, которые предъявили бы на меня право. Жена была бездетна, муж человек добрый. Кончилось тем, что они взяли меня к себе в услужение.

Я всегда чувствовала стремление, все равно как низко ни упала бы, подняться к положению высшему, подниматься, несмотря на судьбу, к доле выше моей. Может быть, частица гордости моего отца лежит в этом неугомонном моем чувстве. Это часть моей натуры! Она привела меня сюда и выйдет со мной из этого дома. Это мое проклятие или благословение? Я решить не могу.

Первую ночь, которую я провела в моем новом доме, я сказала себе: «Меня взяли в служанки, но я буду кое-чем побольше. Кончится тем, что они возьмут меня в дочери».

Не пробыла я и недели в доме, как сделалась любимой компаньонкой жены, когда муж отсутствовал по делам. Это была женщина высокообразованная, гораздо выше своего мужа по воспитанию. Любовь вся была на ее стороне. Исключая те случаи, когда он возбуждал ее ревность, они жили довольно согласно. Она принадлежала к числу тех немногих жен, которые покоряются разочарованию в своих мужьях, а он принадлежал к тем мужьям, которые никогда не знают, что их жены действительно думают о них. Самое величайшее ее счастье было учить меня. Я училась жадно, я делала быстрые успехи. В мои молодые годы я скоро приобрела утонченность языка и обращения, которые отличали мою госпожу. Справедливость требует сказать, что образование, сделавшее меня способной разыграть роль образованной женщины, было ее делом.

Три счастливых года жила я под этой дружелюбной кровлей. Мне шел шестнадцатый год, когда роковое материнское наследство бросило первую тень на мою жизнь. В один несчастный день материнская любовь жены перешла в одно мгновение в ревнивую ненависть, не прощающую никогда. Можете вы угадать причину? Муж влюбился в меня.

Я была невинна, я была безукоризненна. Он сам признался в этом пастору, который был при нем пред смертью. В это время прошло уже много лет — было слишком поздно оправдывать меня.

Он был в таких летах (когда я находилась на его попечении), когда предполагают, что мужчины смотрят на женщин спокойно, если не равнодушно. Я за несколько лет привыкла смотреть на него как на второго отца. В моем неведении чувства, которое действительно ему внушала, я позволяла ему некоторые отцовские фамильярности со мной, воспламенявшие его порочную страсть. Это узнала жена, а не я. Никакие слова не могут описать моего удивления, моего ужаса, когда первая вспышка ее негодования открыла мне истину. Я на коленях уверяла, что невинна. Я на коленях умоляла ее отдать справедливость моей чистоте и моей юности. В другое время это была самая кроткая и самая внимательная женщина, теперь же ревность сделала из нее настоящую фурию. Она обвиняла меня в том, что я умышленно поощряла ее мужа, она уверяла, что выгонит меня из дома собственными руками. Подобно другим добродушным людям, муж ее носил в себе зародыши гнева, которые опасно было расшевеливать. Когда жена его подняла на меня руку, он потерял всякое самообладание. Он, прямо сказал жене, что не может жить без меня, он открыто признался в своем намерении отправиться со мной, когда я оставлю их дом. Обезумевшая женщина схватила его за руку — я увидела это, и больше ничего. Я выбежала на улицу, пораженная паническим страхом. Проезжал кеб. Я села в него, прежде чем муж успел отворить дверь дома, поехала в единственное убежище, которое могла придумать — в небольшую лавку, которую содержала одна вдова, сестра нашей служанки. Там мне дали приют на ночь. На другой день муж нашел меня. Он делал мне гнусные предложения, он предлагал мне все свое состояние, он объявил свое намерение, несмотря на все, что я говорила, вернуться на следующий день. В эту ночь, с помощью доброй женщины, приютившей меня, под покровом темноты, как будто я была виновата, я тайно переехала в Восточный район Лондона, к одной надежной женщине, которая жила очень тихо, пуская к себе жильцов.

Тут в маленьком заднем чердачке опять пустилась я по миру в такие лета, когда вдвойне опасно было для меня зарабатывать себе пищу и приют.

Я не приписываю себе чести, как ни была я молода, поставленная между легкой жизнью порока и трудной жизнью добродетели, в том, что я поступала таким образом. Этот человек просто ужасал меня, я чувствовала побуждение бежать от него. Но надо помнить, прежде чем я приближусь к самой печальной части моей грустной истории, что я была девушка невинная и совсем недостойна порицания.

Простите мне, что я так распространяюсь о моих юных годах. Мне страшно говорить о тех событиях, которые наступили потом.

Лишившись уважения моей первой благодетельницы, я в моем одиноком положении лишилась всяких связей с честной жизнью, кроме связи весьма слабой — шитья. Я могла располагать только рекомендацией моей новой хозяйки в один магазин, на который работало много швей. Бесполезно говорить вам, какое жалкое вознаграждение получается за такую работу — вы читали об этом в газетах. Пока сохранялось мое здоровье, я могла жить и не делать долгов. Немногие девушки могли выдержать так долго, как я, медленную отраву тесных мастерских, недостаток пищи и почти совершенного отсутствия движения. Жизнь в детстве я провела на открытом воздухе — это помогло укрепиться здоровью, от природы крепкому, от природы свободному от всяких признаков наследственной болезни. Но мое время настало наконец. От тяжелого труда здоровье мое сдало. Я заболела лихорадкой, и мои товарищи, жильцы, вынесли мне приговор:

— Ах! Бедняжка, ее неприятности скоро кончатся!

Предсказание могло оказаться справедливым — я могла никогда не совершать проступков и не испытывать страданий в последующие годы — если б заболела в другом доме.

Но, на мое счастье или несчастье, не смею сказать, что именно, мои горести заинтересовали актрису одного второразрядного театра, которая занимала комнату этажом ниже. Кроме двух-трех часов вечером, когда исполняла свои театральные обязанности, это благородная женщина не отходила от моей постели. Хотя сама имела мало средств, она из своего кошелька оплачивала мои неизбежные затраты, когда я лежала больная. Хозяйка, тронутая ее примером, брала только половину платы за мою комнату. Доктор, с христианской добротой, не всегда типичной этому званию, ничего не брал. Вот какой заботой и вниманием была я окружена, а моя молодость и мой организм сделали остальное. Я вернулась к жизни — и опять принялась за шитье.

Вы, может быть, удивитесь, что я не воспользовалась возможностью попасть на сцену, имея нежнейшим другом актрису. Ведь мое пребывание в театральной труппе в детстве ознакомило меня в некоторой степени с театральным искусством.

У меня была только одна причина не появляться в театре, но она была так сильна, что побуждала меня покоряться всему другому, как ни безнадежен был выбор. Если б я появилась на сцене, то возможность встретить такого человека, от которого я бежала, было только вопросом времени. Я знала, что он обычный посетитель театра и подписчик на афиши. Я даже слышала, как он говорил о том театре, в котором играла моя приятельница, и выгодно сравнивал его с театрами, имевшими более высокие претензии. Присоединись я к труппе, он рано или поздно непременно пойдет посмотреть «новую актрису». Одна мысль об этом примиряла меня с необходимостью вернуться к моей иголке. Прежде чем силы позволили мне переносить атмосферу тесной мастерской, я получила позволение как милость продолжать мое занятие дома.

Конечно, я сделала выбор как добродетельная девушка. А между тем тот день, когда я вернулась к моей игле, был гибельным днем моей жизни.

Мне теперь нужно было заботиться не только о насущных потребностях жизни, а платить свои долги. Я могла это сделать, только работая больше прежнего и живя беднее прежнего. Я скоро поплатилась при моем слабом состоянии здоровья за такую жизнь. В один из вечеров голова моя вдруг закружилась, сердце мое страшно забилось. Я успела отворить окно и впустить в комнату свежий воздух, мне стало лучше. Но я не настолько оправилась, чтобы быть в состоянии снова работать. Я подумала: «Если я выйду на полчаса, небольшая прогулка может мне помочь». Гуляла я не более десяти минут, когда приступ, от которого я страдала в комнате, возобновился. Возле не было лавки, в которой я могла бы приютиться. Я хотела позвонить в дверь ближайшего дома. Прежде чем успела дойти до нее, я лишилась чувств на улице.

Как долго пролежала я на земле до появления первого прохожего, сказать я не могу.

Когда сознание начало возвращаться, я поняла, что лежу где-то и что к моим губам подносит рюмку мужчина. Я успела проглотить — не знаю, мало ли, много ли. Этот крепительный напиток произвел на меня какое-то очень странное действие. Сначала он меня взбодрил, а потом сознание отуманилось. Я опять лишилась чувств.

Когда я очнулась, начинало светать. Я лежала на постели в незнакомой комнате. Какой-то неведомый ужас охватил меня. Я позвала. Пришли три или четыре женщины, лица которых открыли даже моим неопытным глазам постыдную гнусность их жизни. Я вскочила на постели, я умоляла их сказать мне, где я и что случилось…

Пощадите меня! Я не могу говорить ничего больше. Не так давно вы слышали, как мисс Розбери назвала меня уличной женщиной. Теперь вы знаете, Господь мне судья, что я говорю правду, теперь вы знаете, что сделало меня такой и в какой мере заслуживаю я мое бесславие.

Голос ее ослабел, решимость изменила ей в первый раз.

— Дайте мне несколько минут, — сказала она тихим, умоляющим тоном. — Если буду продолжать сейчас же, я боюсь, что расплачусь.

Она села на стул, который Джулиан поставил для нее, отвернувшись так, что никто не мог видеть ее лица. Одну руку она прижала к груди, другая бессильно повисла.

Джулиан встал со своего места. Орас не двигался и не говорил. Голова его была опущена на грудь, следы слез на щеках без слов показывали, что Мерси тронула его сердце. Простит ли он ей? Джулиан подошел к стулу Мерси.

Молча взял он руку, которая все еще была опущена. Молча поднес ее к губам и поцеловал, как мог бы поцеловать брат. Она вздрогнула, но не поднимала глаз. Какое-то странное опасение как будто овладело ею.

— Орас! — шепнула она робко.

Джулиан не отвечал. Он вернулся на свое место и позволил ей думать, что это был Орас.

Жертва была громадная, при чувствах Джулиана к Мерси, и достойна человека, сделавшего ее.

Она просила только несколько минут. Через несколько минут она опять обратилась к нему. Ее нежный голос снова окреп, глаза ее нежно смотрели на Ораса, когда она продолжала:

— Что могла сделать одинокая девушка в моем положении, когда я поняла, что случилось со мной?

Будь у меня близкие и дорогие родственники, чтобы покровительствовать и посоветовать мне, что делать, негодяи, в руки которых я попала, могли бы быть наказаны по всей строгости законов. Я не больше ребенка имела понятие о формальностях, приводящих в действие закон. Но у меня оставался другой выбор, скажете вы. Благотворительные общества приняли бы меня и помогли бы мне, если б я объяснила им сложившиеся обстоятельства. Я так же мало знала о существовании благотворительных обществ, как и закона. По крайней мере, я могла бы вернуться к честным людям, у которых прежде жила. Когда я вырвалась на свободу через несколько дней, мне было уже стыдно вернуться к честным людям. Безнадежно и беспомощно, без добровольного греха, без собственного выбора, стремилась я, как стремятся тысячи других женщин, по жизненному пути, который наложил на меня клеймо на всю остальную мою жизнь.

Удивляетесь ли вы моему невежеству, обнаруженному в этом признании?

Вы, имеющие поверенных, которые сообщают вам о всех тонкостях закона, читающие газеты, указы и имеющие деятельных друзей, расхваливающих вам постоянно благотворительные заведения, вы, обладающие этими выгодами, не имеете никакого понятия о том неведении, в котором живут ваши погибшие ближние. Они ничего не знают (если только это не мошенники, привыкшие обирать общество) о ваших благородных планах помогать им. Цель благотворительных заведений и объявления, как о них узнавать и обращаться к ним, следовало бы поместить на углу каждой улицы. Что мы знаем о публичных обедах, красноречивых проповедях и четко напечатанных циркулярах? Время от времени известие о каком-нибудь одиноком существе (по большей части женщине), совершившем самоубийство, может быть, в пяти минутах ходьбы от того заведения, которое отворило бы ей двери, появляется в газетах, приводит вас в страшное негодование, а потом забывается. Постарайтесь сделать известными благотворительные заведения и приюты для людей без денег, как стараются сделать известными новую пьесу, новый журнал, новое лекарство для людей с деньгами, и вы спасете много одиноких созданий, погибающих теперь.

Вы простите и поймете меня, если я не скажу ничего более об этом периоде моей жизни. Позвольте мне перейти к новому событию в моей карьере, которое во второй раз обратило на меня внимание в суде.

Как ни была печальна моя опытность, она не научила меня дурно думать о людях. Я нашла добрые сердца, сочувствовавшие мне в моих прежних неприятностях, и у меня были друзья, верные, бескорыстные, великодушные друзья между моими сестрами по несчастью. Одна из этих бедных женщин (с радостью думаю, что она оставила свет, так сурово поступивший с ней) особенно привлекла мое сочувствие. Она была самое кроткое, самое бескорыстное существо, с каким когда-либо случалось мне встречаться. Мы жили как сестры. Не раз в мрачные часы, когда мысль о самоубийстве приходит к отчаявшейся женщине, образ моей бедной, преданной приятельницы, которая осталась страдать одна, приходил мне на ум и удерживал меня. Вы вряд ли поймете это, но даже и у нас были счастливые дни. Когда у нее или у меня было несколько лишних шиллингов, мы делали друг другу маленькие подарки и наслаждались нашим скромным удовольствием давать и получать так же сильно, как и самые добродетельные женщины на свете.

Однажды я повела мою приятельницу в лавку купить ей ленту — только бант для платья. Она должна была выбрать, а я заплатить, и лента должна была быть самая хорошенькая, какую только можно было достать за деньги.

Лавка была переполнена, и нам пришлось немножко подождать.

Возле меня, когда я стояла у прилавка с моей подругой, находилась щегольски одетая женщина, выбиравшая носовые платки. Платки были вышиты великолепно, но щеголихе было трудно угодить. Она презрительно скомкала их в кучу и потребовала показать другие. Приказчик, убирая платки с прилавка, не досчитался одного. Он знал об этом точно, потому что вышивка на платке была какая-то особенная, так что платок этот приметить было легко. Я была одета бедно и стояла возле самых носовых платков. Посмотрев на меня, он закричал хозяину:

— Заприте дверь! В лавке есть вор!

Дверь заперли, пропавшего платка напрасно искали на прилавке и на полу. Совершено было воровство, и я была обвинена.

Не скажу ничего о том, что я чувствовала, расскажу только о том, что случилось.

Меня обыскали, и платок нашли у меня. Женщина, стоявшая возле меня, увидев, что ей угрожает разоблачение, вероятно, успела сунуть украденный платок в мой карман. Только искусная воровка могла сделать это так, чтобы я этого не заметила. Перед этим фактом бесполезно было уверять в своей невиновности. Я не могла сослаться и на свою репутацию. Моя приятельница хотела заступиться за меня, но кто была она? Такая же пропащая женщина, как и я. Показание моей хозяйки в пользу моей честности не произвело никакого действия. Против нее уже говорило то, что она пускала к себе на квартиру таких женщин. Меня судили и нашли виновной. Рассказ о моем бесславии теперь полон, мистер Голмкрофт. Все равно, невинна я или нет, стыд остается — я была посажена в тюрьму за воровство.

Смотрительница тюрьмы приняла во мне участие. Она дала благоприятный отзыв начальству о моем поведении, и когда я отбыла свой срок (так у нас говорится), она дала мне письма к доброму другу моих последних лет — той даме, которая приедет забрать меня обратно к себе в приют.

С того времени история моей жизни более ничего, как история о напрасных усилиях женщины занять потерянное место в обществе.

Смотрительница, приняв меня в приют, сказала откровенно, что на пути к возвращению мне предстоят страшные препятствия. Но она видела, что я чистосердечна, почувствовала ко мне женскую симпатию и сострадание. Со своей стороны я не прочь была начать медленный и утомительный обратный путь к порядочной жизни, с самого смиренного начала — как служанка. Получив аттестат из приюта, я поступила в порядочный дом. Я трудилась усердно, трудилась безропотно, но роковое наследство моей матери с самого начала преследовало меня. Моя наружность привлекла внимание, мое обращение и привычки не походили на обращение и привычки тех женщин, между которыми бросила меня судьба. Я переменила одно место за другим, все с одним и тем же результатом. Подозрение и ревность перенести я могла, но я была беззащитна, когда любопытстве в свою очередь завладело мной. Раньше или позже расспросы вели к открытию. Иногда слуги угрожали мне, что все разом откажутся от места, — и я была принуждена уходить. Иногда там, где бывал в семействе молодой человек, сплетни указывали на него и на меня — и опять я принуждена была уходить. Если вам интересно, мисс Розбери может рассказать вам историю этих грустных дней. Я рассказала ей ее в ту памятную ночь, когда мы встретились во французском домике, и у меня недостает духа повторить ее теперь. Через некоторое время меня утомила безнадежная борьба. Отчаяние овладело мной — я лишилась всякой надежды на милосердие Господне. Не раз подходила я к тому или другому мосту и смотрела через перила на реку или говорила самой себе: «Другие женщины делали это, почему не сделать мне?»

Вы спасли меня в то время, мистер Грэй, как спасали и после того. Я принадлежала к вашим прихожанкам, когда вы произносили проповедь в капелле приюта. Вы примирили других, кроме меня, с нашим трудным земным странствованием. От их имени и моего я благодарю вас.

Я забыла, через какое время после того счастливого дня, когда вы утешили и поддержали нас, началась война между Францией и Германией. Но я никогда не забуду того вечера, когда смотрительница пригласила меня в свою комнату и сказала:

— Душа моя, ваша жизнь пропадает здесь понапрасну. Если у вас осталось мужество для новой попытки, то я могу предоставить вам еще случай.

Оставалась я месяц на стажировке в лондонском госпитале. Потом я надела красный крест Женевской Конвенции и была назначена сиделкой во французский походный лазарет. Когда вы увидели меня в первый раз, мистер Голмкрофт, я была еще в одежде сиделки, скрытой от вас и от всех под серым плащом. Вы знаете, что было потом, вы знаете, как я вступила в этот дом.

Я не преувеличивала неприятности и испытания, когда рассказывала вам свою жизнь. Я добросовестно описала, какова она была, когда я встретилась с мисс Розбери, — жизнь без надежды. Дай Бог, чтоб вы никогда не испытали искушения, овладевшего мной, когда осколок гранаты поразил жертву во французском домике. Она, как сказал доктор, лежала мертвой. Ее имя было не запятнано. Ее будущность обещала мне награду, в которой мне отказывали честные усилия раскаивающейся женщины. Мое потерянное место в обществе возвращалось с одним условием — я должна пойти для этого на обман. У меня не было никакой будущности, у меня не было друга, который мог бы посоветовать мне и спасти меня. Самые лучшие годы моей молодости прошли в напрасной борьбе за возвращение своего доброго имени. Таково было мое положение, когда возможность присвоить имя мисс Розбери пришла на ум. Под влиянием минутного порыва, необдуманно — нечестно, если вы хотите, я воспользовалась случаем и позволила вам пропустить меня через немецкие посты под именем мисс Розбери. Приехав в Англию, имея время обдумать, я сделала первое и последнее усилие отступить, пока еще не поздно. Я отправилась в приют, остановилась на противоположной стороне улицы и стала на него смотреть. Прежняя безнадежная жизнь воскресла в моем воображении, когда я смотрела на знакомую дверь, ужас вернуться к этой жизни, проникал сквозь меня, я никак не могла принудить себя ее вновь перенести. Пустой кеб проезжал мимо в эту минуту. В отчаянии я остановила его. А когда он спросил: «Куда ехать?», я опять с отчаянием ответила ему: «В Мэбльторн».

О том, как я страдала тайно после моего душевного обмана, позволившего мне остаться у леди Джэнет, я не скажу ничего. Многое, удивлявшее вас в моем поведении, ясно для вас теперь. Вы должны были заметить давно, что я несчастна. Теперь вы знаете почему.

Мое признание окончено, моя совесть наконец заговорила. С вас снято обещание, данное мне, — вы свободны. Поблагодарите мистера Джулиана Грэя за то, что я стою здесь и сама обвиняю себя в проступке, который совершила, перед человеком, которого я оскорбила.

Глава XXVIII

ПРИГОВОР, ПРОИЗНЕСЕННЫЙ НАД НЕЙ

Рассказ был закончен. Последние звуки ее голоса замерли в тишине.

Глаза Мерси все еще были устремлены на Ораса. После того, что он услышал, мог ли он устоять от этого кроткого умоляющего взгляда? Простит ли он ей? Несколько минут перед тем Джулиан видел слезы на щеках Ораса и думал, что он жалеет ее. Почему же он теперь молчал? Возможно ли, чтоб он жалел только самого себя?

В последний раз, в этот кризисный миг ее жизни, Джулиан заступился за Мерси. Он никогда не любил ее до такой степени, как в эту минуту. Даже с его великодушным характером тяжело было ходатайствовать за нее перед Орасом фактически против себя. Но он обещал ей всю возможную помощь, какую может предложить самый верный друг. Верно и мужественно он сдержал свое обещание.

— Орас! — сказал он.

Орас медленно поднял глаза. Джулиан встал и подошел к нему.

— Она просит вас поблагодарить меня, если ее совесть заговорила. Благодарите благородную натуру, которая отозвалась, когда я обратился к ней. Отдайте справедливость бесценному достоинству женщины, которая может говорить правду. Ее сердечному раскаянию радуются небеса. Неужели оно не защитит ее на земле? Уважайте ее, если вы христианин, сожалейте о ней, если вы человек!

Он ждал. Орас не отвечал ему.

Глаза Мерси со слезами обратились на Джулиана. Его сердце жалело ее. Его слова утешали и прощали Мерси. Когда она опять посмотрела на Ораса, она сделала это с усилием. Его влияние на нее прошло. В глубине души ее возникла непрошеная мысль — мысль, которую прогнать уже было нельзя: «Неужели я когда-нибудь могла любить этого человека?» Она сделала к нему шаг. Не могла же она, даже теперь, совсем забыть прошлое. Она протянула руку.

Он тоже встал, не смотря на нее.

— Прежде чем мы расстанемся навсегда, — сказала она ему, — возьмите мою руку в знак того, что вы прощаете мне…

Он колебался. Он приподнял руку. Тотчас же великодушное побуждение исчезло. Вместо этого явилось гадкое опасение того, что может случиться, если им овладеет опасное очарование ее прикосновения. Рука его опустилась, он быстро отвернулся.

— Я не могу простить ей! — сказал он.

С этим страшным признанием, даже не бросив на Мерси последнего взгляда, он вышел из комнаты.

В ту минуту, когда он отворял дверь, Джулиан не смог скрыть своего презрения.

— Орас, — сказал он, — мне вас жаль!

Когда эти слова вырвались у него, он посмотрел на Мерси. Она отвернулась от обоих, она отошла в дальний конец библиотеки. Первое предупреждение о том, что ожидало ее, когда она опять вступит в свет, дал ей почувствовать Орас. Энергия, поддерживавшая ее до сих пор, исчезла перед страшной перспективой, вдвойне страшной для женщины, позора и презрения. Со слезами на глаза упала она на колени перед небольшой кушеткой в самом темном углу комнаты.

«О, Христос! Сжалься надо мною!» — вот о чем была ее молитва, и только об этом.

Джулиан последовал за ней. Он немного подождал. Потом его ласковая рука дотронулась до ее руки, его дружеский голос успокоительно коснулся ее слуха.

— Оживись, бедное, уязвленное сердце! Прекрасная, очищенная душа, ангелы Господни радуются над тобой! Займи свое место между благороднейшими созданиями Бога!

Он встал с этими словами. Все ее сердце устремилось к нему. Она схватила его руку, прижала ее к груди, прижала к губам, а потом вдруг опустила и стояла перед ним, дрожа, как испуганный ребенок.

— Простите меня! — вот все, что она могла сказать. — Я так одинока, а вы так добры ко мне!

Она хотела оставить его. Это было бесполезно — силы ее иссякли, она ухватилась за изголовье кушетки, чтобы удержаться на ногах. Джулиан посмотрел на нее. Признание в любви готово было сорваться с его губ, но он посмотрел на нее опять и удержался. Нет, не в эту минуту, не в то время, когда она была беспомощна и пристыжена, не в то время, когда ее слабость могла заставить ее уступить, а впоследствии сожалеть об этом. Великое сердце, пощадившее ее и сожалевшее о ней с самого начала, щадило и сожалело о ней теперь.

Он также оставил ее, но сказал такие слова на прощание:

— Не думайте о вашей будущей жизни, — сказал он ласково. — Я хочу кое-что предложить вам, когда отдохновение и спокойствие восстановят ваши силы.

Он отворил ближайшую дверь, дверь столовой, и вышел. Слуги, накрывавшие на стол, заметили, что когда «мистер Джулиан» вошел в комнату, глаза его были «блестящее прежнего». Он имел вид (заметили они) человека, «ожидавшего приятных известий». Они готовы были предположить, хотя, конечно, он был очень молод для этого, что племянник ее сиятельства ожидает повышения в своем духовном звании.

Мерси села на кушетку.

В физическом состоянии человека есть границы страданию. Когда оно дошло до известной точки, нервная система становится неспособной чувствовать сильнее. Законы природы в этом отношении относятся не только к телесным страданиям, но и к душевным также. Горе, ярость, ужас имеют также известные границы. Нравственная чувствительность, так же как и нервная, достигает своего периода полного истощения и не чувствует ничего более.

Способность страдать у Мерси дошла до своей границы. Оставшись одна в библиотеке, она могла почувствовать физическое облегчение. Отдохнув, она начала смутно припоминать прощальные слова Джулиана и попыталась понять, что они значили, — больше она ничего не могла.

Прошел промежуток времени, краткий промежуток полного отдыха.

Мерси настолько оправилась, что смогла взглянуть на часы и рассчитать время, которое может пройти, прежде чем Джулиан вернется к ней, как обещал. Пока ее воображение еще мучительно следовало за этим течением мыслей, ее потревожил звон колокольчика в передней, призывавший слугу, который обязан был находиться в этой части дома. Оставляя библиотеку, Орас вышел в дверь, которая вела в переднюю, и не запер ее. Мерси ясно слышала звон колокольчика, а через минуту (еще яснее) услышала голос леди Джэнет.

Она вскочила. Письмо леди Джэнет еще лежало в ее кармане — письмо, повелительно приказывавшее ей воздержаться от того самого признания, которое только что сорвалось с ее губ. Приближался час обеда, а библиотека была любимым местом, в котором хозяйка дома и ее гости собирались в это время. Нечего было сомневаться: леди Джэнет только остановилась в передней по дороге в библиотеку.

Мерси предстояло или тотчас уйти из библиотеки в дверь столовой, или оставаться на своем месте, рискуя быть вынужденной признаться рано или поздно в том, что она добровольно ослушалась своей благодетельницы. Измученная своими страданиями, она стояла с трепетом и колеблясь, будучи не способна решить, что же выбрать.

Голос леди Джэнет, громкий и решительный, донесся до библиотеки. Она делала выговор слуге, который явился на звон колокольчика.

— Ваша обязанность в моем доме смотреть за лампами?

— Моя, миледи.

— А я обязана платить вам жалованье?

— Точно так, ваше сиятельство.

— Почему же я нахожу, что лампа в передней почти погасла и дымится? Я не нарушила моих обязанностей к вам. Не нарушайте ваших обязанностей ко мне.

Никогда голос леди Джэнет не звучал так сурово в ушах Мерси, как теперь. Если она говорила таким строгим тоном со слугой, который относился небрежно к уходу за лампой, чего должна была ожидать ее приемная дочь, когда леди Джэнет узнает, что она пренебрегла ее просьбами и приказаниями.

Сделав выговор, леди Джэнет еще не закончила разговор со слугой, она потом задала ему вопрос:

— Где мисс Розбери?

— В библиотеке, миледи.

Мерси вернулась к кушетке, она не могла выдержать больше, у нее не хватало даже решимости поднять глаза на дверь.

Леди Джэнет появилась быстрее обыкновенного. Она подошла к кушетке и шутливо потрепала Мерси двумя пальцами по щеке.