– Нам очень жаль, что это случилось, – сказала она ему.
Через много лет Лувуа, всегда отлично осведомленный о самых тайных деталях домашней жизни короля, поскольку не скупился, лишь бы поскорей добыть наивернейшие сведения, узнал об интригах г-жи де Ментенон, требующей объявления их брака, и о том, что король имел слабость обещать ей это и что объявления ждать недолго.
Затем они с Джен вернулись к раскопанной яме.
Команда Тига уже переложила тело на каталку и накрыла его. Они неловко толкали каталку по свежевскопанной земле к своему фургону.
Лувуа пригласил архиепископа Парижского в Версаль, а сам после обеда взял бумаги, направился к королю и, как обычно, прошел к нему в кабинет. Король, собиравшийся на прогулку, только что встал со стульчака и как раз натягивал штаны. Увидев Лувуа в неурочный час, он поинтересовался, что его привело. «Некое неотложное и важное дело», — отвечает Лувуа со скорбным видом, удивившим короля и вынудившим его приказать слугам, которые всегда находились в том кабинете, выйти. Они вышли, но оставили двери открытыми, так что могли все слышать, а в зеркале и все видеть, в чем и состояла величайшая опасность королевских кабинетов. Как только они вышли, Лувуа тут же выложил королю, что его привело. Этот монарх нередко притворялся, но никогда не опускался до лжи. Пораженный тем, что все раскрылось, он запутался в неубедительных и явных увертках, но, поскольку министр не отставал, пошел в направлении кабинета, где были слуги, чтобы тем самым избавиться от него; однако Лувуа, понявший это, бросившись на колени, задержал короля, вытащил из ножен ни на что не годную шпажонку, которую носил, и, протягивая ее эфесом королю, стал умолять тут же прикончить его, если король не откажется от намерения объявить о своем браке, нарушит слово, данное ему, а вернее, самому себе, и покроет себя в глазах всей Европы позором, до которого он, Лувуа, не хочет дожить. Король топает ногами, гневается, кричит Лувуа, чтобы тот отпустил его. Но Лувуа все крепче сжимает колени короля, боясь, что тот вырвется, и доказывает, как чудовищно не сочетаются его королевский сан и слава, которую он соединил с этим саном, с постыдностью того, что король намерен совершить и что впоследствии убьет его стыдом и раскаянием; одним словом, Лувуа вторично вырывает у него слово никогда не объявлять об этом браке. Вечером приезжает архиепископ Парижский, и Лувуа рассказывает ему, что совершил. Прелат-царедворец на такое не был бы способен, так что поистине поступок Лувуа можно назвать благородным, с какой стороны на него не гляди, тем паче для всемогущего министра, который изо всех сил цепляется за свою власть и пост и который, решаясь на подобный поступок, представляет все могущество г-жи де Ментенон, а следовательно, и ненависть, какую она обрушит на него, если этот поступок откроется, а он при своей осведомленности даже не льстил себя надеждой, что это останется тайной. Архиепископ, которому оставалось лишь утвердить короля в слове, некогда данном ему и Лувуа, а теперь вторично подтвержденном министру, не посмел отказаться от этого почетного и безопасного поручения. На следующее утро он беседовал с королем и легко добился от него возобновления клятвы. Однако обещание, данное королем г-же де Ментенон, предполагало незамедлительное его выполнение, и она со дня на день ждала, что ее объявят супругой короля. Через несколько дней, обеспокоенная молчанием короля, она рискнула в разговоре коснуться этого вопроса. Замешательство, в которое пришел король, крайне встревожило ее. Она попыталась настаивать; король, уже все обдумавший, оборвал ее: он, насколько мог, подсластил пилюлю, однако попросил не мечтать более об этом объявлении и никогда с ним не заговаривать о нем. После первого приступа отчаяния, вызванного крушением надежд, которые, казалось, были близки к воплощению, первейшей ее заботой стало разузнать, кому она этим обязана. Осведомленность ее ничуть не уступала осведомленности Лувуа. Словом, в конце концов ей стало известно, что и в какой день произошло между королем и министром.
Тиг подошёл к Райли и Джен. Он произнёс своим обычным монотонным голосом:
Не стоит поэтому удивляться, что она поклялась добиться опалы Лувуа и всячески подготавливала ее, пока не достигла цели, однако тогда время для этого было не самое подходящее. При подозрительности, присущей королю, нужно было выждать, пока дело забудется, и дождаться условий, чтобы постепенно подкопаться под врага, пользующегося совершенным доверием своего властелина и ввиду войны крайне ему необходимого. Роль, какую сыграл архиепископ Парижский, сколь бы ни была она незначительна, тем паче что дело уже было сделано, тоже не ушла от внимания г-жи де Ментенон, и это, скажем походя, исподволь привело его ко все возрастающей немилости; вполне возможно, неудовольствие короля, пришедшее на смену столь длительной и нескрываемой благосклонности, сократило его дни, хотя прожил он на три года дольше, чем Лувуа.
– На ответ на ваш вопрос о том, как она умерла… Я получше осмотрел её, её ударили чем-то и не один раз. Вот и ответ.
Без лишних слов он повернулся и пошёл прочь к своей команде.
Джен недовольно фыркнула:
Что же касается министра, несостоявшаяся султанша спешила избавиться от него и не упускала ни единой возможности подготовить пути для этого. Блестящим тому поводом стали опустошения, произведенные в Пфальце. Г-жа де Ментенон не преминула живописать королю всю их жестокость и не упустила случая возбудить в нем сильнейшие угрызения совести, на которые в ту пору он был куда более способен, чем в последующем. Воздействовала она также и утверждениями, что жесточайшую ненависть за это питают не к министру, а к самому королю, и указывала на опаснейшие последствия, которые могут из этого проистечь. В конце концов она восстановила короля против Лувуа и вызвала в нем сильнейшее недовольство министров. А тот, неудовлетворенной жестокостями, произведенными в Пфальце, захотел сжечь Трир. Он доказывал королю, что это еще необходимей, чем в случае с Вормсом и Шпейером, где неприятель мог бы создать себе плацдарм, а теперь он создаст его в Трире, что для нас окажется куда опаснее. Разгорелся спор, но король не дал или не захотел дать себя убедить. Надо полагать, что г-жа Ментенон не пыталась после смягчить разногласия. Через несколько дней Лувуа, обладавший среди прочих недостатков упрямством и вдобавок по опыту не сомневавшийся, что сможет принудить короля, к чему хочет, как обычно, занимался с королем делами в покоях г-жи де Ментенон. Под конец он сказал, что, чувствуя, что единственной причиной, удерживающей его величество от сталь необходимого для его же пользы предания Трира огню, являются тревоги совести, он счел необходимым избавить короля от принятия решения и взял его на себя, а для этого, не оповещая его, послал курьера с приказом немедленно сжечь Трир. Король вопреки своему характеру тут же вспыхнул таким гневом, что кинулся на Лувуа с каминными щипцами и ударил бы его, не бросься между ним г-жа де Ментенон с криком: «Что вы делаете, государь!» Король велел Лувуа вернуться и с пылающим взором сказал ему: «Тотчас же пошлите второго курьера с приказом, отменяющим первый, да постарайтесь, чтобы он прибыл вовремя. Помните, вы ответите головой, если там сгорит хоть один дом». Лувуа, полуживой от страха, мигом исчез. Но не потому, что торопился отослать приказ: он предусмотрительно не отправил первого курьера. Он вручил ему пакет с приказанием сжечь Трир, но велел в полной готовности ждать, пока он не вернется от короля. Не отваживаясь самовольно отдать такое приказание, после того как король выразил отвращение и несогласие, он пошел на хитрость, полагая, что государь рассердится, но на этом все и кончится. Если бы дело пошло так, как он предполагал, то, возвратясь, он отослал бы курьера. Но Лувуа был достаточно благоразумен, чтобы не торопиться с отправлением курьера, и в этом его счастье. Теперь ему осталось забрать у курьера пакет и велеть снять сапоги для верховой езды. Король же пребывал в уверенности, что курьер был отправлен, а второй прибыл вовремя, чтобы остановить исполнение приказа.
– Хм, кажется, вот и отчёт по вскрытию, – сказала она. – Он такой милашка.
Райли покачала головой, присоединяясь к недовольству коллеги.
После столь странного и неожиданного для короля происшествия у г-жи де Ментенон появились сильные козыри против министра. Другой столь же похвальный поступок завершил его падение. Зимой 1691/92 года Лувуа разработал план взятия Бергена
[78] в начале весны, а то и раньше. Поскольку все познается в сравнении, скажем, что состояние финансов тогда было куда лучшим, чем впоследствии, но продолжалось это крайне недолго из-за взятой недавно привычки безжалостно транжирить их; и такое положение побудило Лувуа предложить королю отправиться в Берген, не беря туда дам. Шанле, посвященный во все военные секреты, посоветовал Лувуа поостеречься с предложением, которое может раздражить г-жу де Ментенон; та и без того терпеть его не может и обладает достаточным влиянием, чтобы его погубить. Лувуа же, предвидя, каковы будут расходы и сколько затруднений принесет участие дам в походе, предпочел благо государства и славу короля собственной безопасности, и в результате тот сам провел осаду, взял крепость, а дамы оставались в Версале, куда король вернулся сразу после взятия Бергена. Но так же, как последняя капля переполняет чашу, совершеннейший пустяк, случившийся во время этой осады, довершил падение Лувуа. Король, тщеславившийся тем, что лучше всех знает военное дело до самых последних мелочей, объезжая как-то вокруг лагеря, нашел, что один кавалерийский дозор выставлен не там, где следует, и сам переставил его на другое место. В тот же день после обеда король опять совершал прогулку вокруг лагеря и получилось так, что он снова наткнулся на тот же дозор, стоящий не там, куда он его поставил. Король был поражен и возмущен. Он спросил у капитана, кто его поставил здесь, и тот ответил, что Лувуа, проезжавший мимо. «А вы ему сказали, что это я вас переставил?»- поинтересовался король. «Да, государь», — ответил капитан. Уязвленный король обернулся к свите и бросил: «Ну, как вам нравится этот Лувуа? Он мнит себя великим полководцем, который никогда не ошибается», после чего переставил капитана с караулом туда же, куда утром.
Она подошла к шефу Синарду и спросила:
– Рядом с телом было найдено что-то ещё? Сумочка? Мобильник?
Поступок Лувуа был глупым и дерзким, и король совершенно справедливо оценил его. Однако он был настолько уязвлен, что так и не смог простить, и уже после смерти Лувуа, вновь призвав Помпонна в государственный совет, вспоминал тому об этом происшествии, все еще досадуя на бывшего министра за его самонадеянность. Об этом мне рассказал сам аббат Помпонн.
– Нет, – ответил Синард. – Должно быть, они у того, кто сделал это с ней.
– Нам с агентом Ростон нужно встретиться с семьёй девочки как можно скорей.
Синард нахмурился.
После возвращения из Бергена холодность короля к Лувуа лишь усилилась, причем до такой степени, что надменный министр, считавший, что во время такой большой войны он совершенно незаменим, стал всего опасаться. Супруга маршала де Рошфора, бывшая с ним в большой дружбе, как-то вместе со своей дочерью г-жой де Бланзак приехала к Лувуа в Медон на обед, и он повез их на прогулку, о чем они мне обе и рассказывали. Они ехали в маленькой легкой коляске, которой правил сам Лувуа. И они слышали, как он, глубоко задумавшись, говорил сам с собой: «Решится ли он?.. Но, может, его вынудят это сделать?.. Нет… И все-таки… Нет, он не отважится…» Пока продолжался этот монолог, коляска катилась, а мать и дочь молча подталкивали друг друга локтями, как вдруг г-жа де Рошфор увидела, что лошади на самом берегу у воды, и едва успела, наклонясь вперед, схватиться за вожжи и дернуть их, крича Лувуа, что сейчас он всех утопит. От крика Лувуа словно пробудился из глубокого сна, остановил лошадей, повернул их и. признался, что он вправду задумался и совсем забыл о коляске. Пребывая в подобном замешательстве, он стал пить по утрам воды в Трианоне.
[79] 16 июля я был в Версале по одному достаточно неприятному делу: мой отец, находившийся с моей матушкой в Блае, судился с Сурди, командующим войсками в Гиени, которого безуспешно поддерживал Лувуа, а король соблаговолил решить дело в пользу моего отца. Несмотря ни на что, мне посоветовали пойти поблагодарить Лувуа, и он был так обходителен, так поздравлял меня, словно все время старался ради моего отца. Таковы нравы при дворе. Прежде я никогда с ним не говорил. Выйдя в тот же день после обеда короля, я встретил Лувуа в одной из комнаток, расположенных между кордегардией и большой залой, смежной с двориком принцев; он о чем-то беседовал с г-ном де Марсаном, направляясь в покои г-жи де Ментенон, чтобы заняться делами с королем, который после этого собирался прогуляться пешком по Версальскому парку, причем придворные могли сопровождать его во время этой прогулки. В тот же день около четырех часов пополудни я пришел к г-ну де Шатонефу и узнал, что у г-жи де Менте-нон Лувуа почувствовал себя нехорошо и король отослал его домой; он пешком вернулся к себе, и там министру сразу стало настолько хуже, что ему сделали клизму, которая тут же подействовала; сразу после этого он скончался, призывая своего сына Барбезье, который так и не успел повидаться с ним, хотя немедленно прибежал к нему. Можно представить, как поражен был двор. Хоть мне было всего пятнадцать лет, я решил посмотреть, как станет вести себя король после столь серьезного события. Я дождался его и сопровождал в продолжение всей прогулки. Мне показалось, что король держится со своей обычной величественностью, но в то же время в нем ощущаются некое облегчение и раскованность, что меня изрядно удивило, чтоб, не сказать больше; в ту пору и долго еще после того я не знал всех тех обстоятельств, о которых сейчас повествую. И еще я обратил внимание, что вместо того, чтобы пойти полюбоваться фонтанами и вообще, как обычно, прогуливаться по парку, король ходил туда-сюда по балюстраде оранжереи, откуда, когда он шел в сторону дворца, видно помещение суперинтендантства, где только что скончался Лу-вуа; оно замыкало старое крыло дворца сбоку от оранжереи, и король все время обращал к нему взоры. Имя Лувуа не было ни разу произнесено, никто словом не обмолвился об этой неожиданной, скоропостижной смерти, пока от короля Английского из Сен-Жермена не прибыл посланец, который, найдя его величество на террасе, передал ему соболезнования по случаю постигшей его утраты. «Сударь, — ничуть не огорченно отвечал ему король, — передайте королю и королеве Англии мои изъявления почтения и благодарность, а также скажите им, что ни мои, ни их дела от этого не пойдут хуже». Посланец отдал поклон и удалился, лицо его и весь вид свидетельствовали о крайнем изумлении. Я с любопытством наблюдал и за этим, и за тем, как вельможи, сопровождавшие короля на прогулке, молча переглядывались между собой.
– Это будет непросто, – сказал он. – Её отец, Дрю, был здесь буквально только что, опознавал тело. Он был не в лучшем состоянии, когда уезжал.
– Я понимаю, – сказала Райли. – Но это действительно необходимо.
Барбезье получил право наследовать Лувуа в должности государственного секретаря в 1685 году, когда ему еще не исполнилось восемнадцати и отец его отнял это право у своего старшего сына Куртанво, сочтя его неспособным. Таким образом, Барбезье в течение шести лет состоял при Лувуа до самой его смерти в качестве ученика, и ему было двадцать четыре года, когда тот умер в самое время, чтобы избежать величайшей беды. К моменту смерти низвержение Лувуа было предрешено, и на следующий день его должны были арестовать и заключить в Бастилию. Какие последствия проистекли бы из этого? Смерть Лувуа сокрыла их во мраке, однако то, что король принял решение арестовать его, несомненно; я впоследствии узнал об этом от весьма осведомленных людей, самым же главным доказательством является то, что король сам сказал это Шамийару, а тот уже потом рассказал мне. Этим-то, я думаю, и объясняется хорошее настроение короля в день смерти министра: он испытал облегчение, что не придется завтра исполнять принятое решение и тем самым он избавлялся от всяких неприятных последствий.
Шеф Синард кивнул, достал из кармана ключи и указал на стоящую неподалёку машину.
Король, возвратясь к себе после прогулки, послал за Шанле; он собирался отдать ему пост государственного секретаря, управляющего военным ведомством, который занимал Лувуа. Шанле поблагодарил и решительно отказался. Он сказал королю, что слишком обязан Лувуа, его дружбе, его доверию, чтобы обойти его сына и отнять место, на которое у того наследственное право. Он изо всех сил стоял за Барбезье, предложил исполнять под началом Барбезье все, что ему соблаговолят поручить, обещал передать ему весь накопленный опыт, а в заключение сказал, что он предпочтет, чтобы на него назначили кого угодно, только не его, и что он никогда не согласится занять должность, принадлежащую Лувуа и его сыну.
– Я так понимаю, вам нужен собственный транспорт, – сказал он. – Пока будете тут, можете пользоваться моей машиной. Я поеду впереди на полицейской машине и покажу, где живут Филбины.
Райли позволила Джен взять ключи и сесть за руль. Вскоре они уже ехали по направлению к городу Ангьеру за Синардом на полицейской машине.
Шанле был толст, белокур, невысок ростом, имел вид грубого и даже неотесанного мужика, каким и был по происхождению, однако обладал умом, хорошими манерами, и ему свойственно было великое и важное умение жить в ладу со всеми; к тому же он был добр, мягок, приветлив, при-дупредителен, бескорыстен, здравомыслящ, имел поразительный топографический дар и доподлинно помнил местоположение самых крохотных селений, течение и истоки ничтожнейших ручейков. Он долго служил в разных армиях генерал-квартирмейстером, был ценим генералами и всеми любим. Весьма похвально характеризует его то, что- г-н де Тюренн до самой смерти не мог, да и не хотел, обходиться без него, равно как и то, что, хоть он и сохранил преданность памяти Тю-ренна, Лувуа ему полностью доверял. Тюренн и представил его с великими похвалами королю. Шанле был посящен во все военные тайны, Лувуа ничего не скрывал от него и при составлении тайных планов, которые намеревался исполнить, пользовался его помощью для подготовки диспозиций и перемещения войск. Его способности, сочетающиеся с безукоризненностью и быстротой исполнения, изворотливостью и изобретательностью, весьма нравились королю, и он даже поручал ему секретные переговоры и конфиденциальные миссии. Король осыпал его благодеяниями и пожаловал большой крест ордена Св. Людовика. Однако он оставался по-прежнему скромен и потому был удивлен и сконфужен похвалами, какими его осыпали за совершенный им благородный поступок; король не держал его в тайне, а Барбезье, обязанный Шанле своей должностью, с удовольствием рассказывал о нем. Впоследствии, когда мною более подробно будут представлены намерения короля и г-жи де Ментенон, уже не будет выглядеть столь странным их решение доверить такой важный пост, да еще во время войны со всей Европой, молодому человеку двадцати четырех лет, и притом сыну министра, которого они заключили бы в Бастилию, не опереди их смерть. Я соединяю здесь короля и г-жу де Ментенон, потому что именно она погубила отца и она же отдала пост сыну. Король после разговора с Шанле по своему обыкновению пошел к ней, и в тот же вечер было принято решение в пользу Барбезье.
Райли спросила своего нового партнёра:
– Есть какие-то мысли?
Внезапность болезни и смерти Лувуа возбудила много толков, и они еще усилились, когда вскрытие показало, что он был отравлен.
[80] Он пил много воды, и в его кабинете на камине всегда стоял кувшин, из которого он наливал себе воду. Стало известно, что он пил из него, направляясь работать с королем, а также что между его выходом вместе с другими придворными с королевского обеда и возвращением в свой кабинет, где он взял необходимые для работы с королем бумаги, туда заходил полотер и несколько минут оставался там в полном одиночестве. Полотера арестовали, бросили в тюрьму, началось следствие, но он просидел там всего четыре дня и по приказу короля был освобожден, все имевшиеся уже протоколы сожгли и. запретили проводить дальнейшее расследование. Даже говорить об этом было опасно, семья Лувуа всячески пресекала подобные слухи, и, таким образом, ни у кого не было сомнений, что на этот счет отданы совершенно точные распоряжения. Так же старательно замяли историю с врачом, случившуюся несколькими месяцами позже, хотя первые толки о ней пригасить сразу не удалось. По случайности я знаю ее совершенно достоверно; она слишком необычна, если можно так выразиться, и потому заслуживает, чтобы завершить ею все те любопытные и интересные сведения, которые тут были рассказаны о столь значительном министре, каким был г-н де Лувуа. У моего отца много лет служил конюшим перигорский дворянин хорошего рода, приятной внешности, строгих правил, имеющий высокопоставленных родственников; фамилия его была Клеран. Эт^т Клеран решил искать удачи на службе у Лувуа; он сообщил об этом моему отцу, который, желая ему добра, счел правильным его решение оставить нас и перейти в конюшие к г-же де Лувуа; было это года за два-три до смерти министра. Клеран навсегда сохранил привязанность к нашей семье, мы же отвечали ему дружбой, и он посещал наш дом так часто, как ему удавалось. Он остался на службе у г-жи Лувуа и после смерти ее мужа и рассказал мне, что Серон, домашний врач министра, ставший врачом и г-на де Бар-безье, продолжал жить в своей комнате в помещениях суперинтендантства в Версальском дворце, каковые помещения Барбезье сохранил за собой, хотя и не унаследовал ведомства дворцовых строений; и вот через несколько месяцев после смерти Лувуа этот Серон забаррикадировался у себя в комнате и так кричал, что на его крики сбежался народ, но он не открывал дверь и продолжал кричать почти весь день, не желая слушать ни о какой помощи ни от мирян, ни от духовных лиц; дверь его так и не смогли открыть, а под конец услыхали, как он кричит, что получил по заслугам за то, что сделал со своим хозяином, что он злодей, недостойный жалости; часов через десять, исполненный отчаяния, он умер, но так ни с кем и не стал говорить и не назвал ни одного имени. Слухи после этого происшествия возобновились, но передавали их шепотом, так как громко говорить было небезопасно. Кто приказал нанести удар? Это окутано густым мраком. Друзья Лувуа, полагая, что тем самым почтят его, подозревали иностранные державы. Но отчего же они так долго медлили, ежели какая-нибудь из держав и вправду задумала столь мерзкое дело? Несомненно одно: король на такое был совершенно не способен, и никому не пришло бы в голову заподозрить его. Вернемся же, однако, к нему.
Какое-то время Джен вела машину молча, обдумывая ответ. Затем она произнесла:
– Нам известно, что жертве было семнадцать лет – возраст примерно половины всех жертв убийств. Тем не менее, дело необычное. Большинство жертв серийных сексуальных маньяков – проститутки. Так что эту девушку можно отнести к десяти процентам жертв знакомств того или иного рода.
Сделав паузу, Джен добавила:
Рисвикский мир, столь дорого купленный, столь необходимый и желанный после огромного и долгого напряжения сил, казалось, принесет наконец-то Франции передышку. Королю было шестьдесят лет, и он полагал, что достиг всех вершин славы. Его великие министры умерли, не оставив после себя учеников. Ушли не только великие полководцы, но даже многие из тех, кого они взрастили, а на остальных нельзя было рассчитывать в случае новой войны либо из-за возраста, либо из-за состояния здоровья, и Лувуа, который выл от ярости под гнетом былых военачальников, установил такой порядок, чтобы в будущем не могли появиться новые, кто своими талантами сумел бы затмить его. Он давал продвигаться лишь тем, кто постоянно нуждался бы в его поддержке. Плодами этих своих трудов он не успел воспользоваться, но государство тяжело поплатилось за них и до сих пор еще продолжает страдать. Не успели заключить мир, не успели насладиться им, а король в своем тщеславии пожелал удивить Европу демонстрацией своей мощи, которую почитали уже сокрушенной, и поистине удивил. Такова была причина устройства пресловутого Компьеньского лагеря, где, желая якобы показать своим внукам, принцам, картины войны, король явил такое великолепие и двора, и всех многочисленных войск, какого не знали ни знаменитейшие турниры, ни славнейшие встречи государей. Это привело к новым расходам сразу после окончания долгой и тяжелой войны. Все полки еще долгие годы испытывали тяготы после него, а иные и через два десятка лет не смогли расквитаться с долгами. Здесь мы лишь бегло коснемся этого слишком хорошо известного смотра: ранее о нем было рассказано достаточно подробно. Очень скоро пришла пора пожалеть о столь безумных и неуместных тратах, предпринятых после только что кончившейся войны 1688 года, вместо того чтобы дать стране передышку, оправиться и восстановить население, понемножку снова наполнить королевские сундуки и всяческие склады, восстановить военный и торговый флот, позволить в течение нескольких лет утихнуть ненависти и страхам, потихоньку разъединить тесно сплотившихся созников, грозных именно своим единством и, действуя предусмотрительно, используя всевозможные разногласия между ними, довести до полного распада лигу, которая была столь пагубной, а в дальнейшем могла стать и гибельной для Франции. К тому же настоятельно призывало и состояние здоровья двух монархов, один из которых
[81] благодаря безмерной мудрости, умелой политике и образу действий достиг такой власти и влияния в Европе, что мог все в ней привести в движение, а другой,
[82] владыка самой огромной монархии, не имел ни дядьев, ни теток, ни братьев, ни сестер, ни потомства. И действительно, не прошло и четырех лет после заключения Рисвикского мира, как умер король Испании, а король Вильгельм не намного пережил его. И тут-то тщеславие короля, следствием которого стало известное событие, заставившее взяться за оружие всю Европу, привело наше великое и прекрасное королевство на край гибели. Но тут следует вернуться назад.
– Более половины такого рода убийств совершаются посредством удушения. Но удары тупым предметом – вторая по частоте причина смерти. Так что в этом смысле это убийство вполне обычное. Тем не менее, нам предстоит ещё многое узнать. И самый важный вопрос, это имеем ли мы дело с серийным убийством или нет.
Райли мрачно кивнула в знак согласия. Джен не сказала ничего, что бы она ещё не знала, однако какие бы опасения она ни испытывала к своему новому напарнику, по крайней мере, девушка хорошо осведомлена. И теперь им обеим предстоит выяснить ужасный ответ на последний вопрос, и обеим остаётся надеяться, что ответ будет отрицательным.
Уже говорилось, что король боялся ума, талантов и благородства чувств даже у своих генералов и министров. Это добавило к власти Лувуа весьма удобное средство препятствовать повышению по службе любому заслуженному человеку, который покажется ему опасным, а также с ловкостью, о которой будет рассказано ниже, мешать подготовке офицеров для замещения генеральских должностей. Если рассмотреть окружение короля с той поры, как он при обстоятельствах, о которых уже говорилось, стал ревновать к уму и заслугам, то найдется лишь очень небольшое число придворных, которым ум не стал препятствием к карьере; при этом следует исключить сановников и простых придворных, с которыми он мирился из-за их возраста или же по привычке, поскольку сам не выбирал и не приближал их, а достались они ему от первых лет самостоятельного правления, начавшегося со смерти кардинала Мазарини. Г-н де Вивонн, обладавший бездной остроумия, развлекал его, но опасений не внушал: король с удовольствием пересказывал его забавные истории. Притом он был братом г-жи де Монтеспан, а это было немало, хотя, кажется, как брат не одобрял поведения сестры; кроме того, король застал его в звании обер-камергера. Г-на де Креки король застал в той же должности, которая весьма помогала ему; к тому же вся жизнь его была заполнена наслаждениями, чревоугодием, игрой в карты по крупной, и это успокаивало короля, с юности привыкшего к нему. Герцог дю Люд, также бывший камергером в те первые годы, удерживался благодаря знанию моды, красивой внешности, галантности и страсти к охоте; в сущности говоря, хоть все трое и были весьма умны, но направление их ума не могло внушить опасений, поскольку оно было таким, каким и должно быть у истинных царедворцев. Катастрофа, случившаяся с герцогом де Лозеном,
[83] чей ум был совершенно иного свойства, стала отместкой короля за его непохожесть, и даже небывалое и блистательное его возвращение к власти сблизило его с королем лишь внешне, о чем свидетельствуют слова, сказанные королем во время свадьбы герцога маршалу де Лоржу. О герцогах де Шеврезе и де Бовилье говорилось в своем месте. Что же касается остальных, то под конец они так тяготили его, что он давал это почувствовать большинству из них и радовался смерти каждого, как избавлению. Он не смог удержаться и высказал свою радость по случаю кончины г-на де Лафейада и парижского архиепископа Арле и, при всей своей сдержанности и осмотрительности, в Марли за столом, где присутствовали герцогини де Шеврез и де Бовилье, громогласно заявил, что никогда в жизни не испытывал такого облегчения, как от смерти Лувуа и брата его де Сеньеле. После всех вышепоименованных лиц рядом с ним были только двое, отличавшиеся незаурядным умом: канцлер Поншартрен, которого король едва терпел еще задолго до его отставки и, по правде сказать, с удовольствием отделался от него, хотя и пытался это скрыть, а также Барбезье, о чьей ранней смерти в цвете лет и на вершине карьеры сожалели все. В своем месте рассказано, что в тот день за ужином в Марли король не мог скрыть свою радость.
[84]
Всего через несколько минут они уже вслед за Синардом въехали в Ангьер и поехали по главной улице. Райли не увидела ничего, что отличало бы эту улицу от сотен других главных улиц городов Среднего Запада – незапоминающиеся и невыразительные ряды магазинов, старых и новых. Она не заметила ни намёка на шарм и своеобразие. В этом городе Райли испытывала те же чувства, что и во время езды по степи – предчувствие зла, скрывающегося за фасадом западного благополучия.
Она едва не озвучила свои мысли, когда напомнила себе, что рядом с ней не Билл, а молодая девушка, которую она едва знает и которой ещё не факт, что может доверять.
Его раздражало превосходство ума и талантов бывших министров и генералов, а также немногочисленных фаворитов, щедро одаренных этими достоинствами. Он желал первенствовать духом и умом на заседаниях кабинета и в военных делах точно так же, как был первым почти везде. Но он чувствовал, что с вышеназванными лицами у него так не получается, и этого было вполне достаточно, чтобы испытать величайшее облегчение, оттого что их больше нет в живых, и в дальнейшем остерегаться выбора таких преемников им, какие смогли бы вновь возбудить в нем подобную ревность. Этим и объясняется, почему он так легко соглашался на передачу места государственного секретаря по наследству, хотя поставил себе законом не давать согласия на наследование любой другой должности; сколько раз случалось, что новички, чуть ли не дети, исполняли, порой в качестве главного лица, важнейшие функции, тогда как занять таким образом куда более мелкий пост, а то и чисто номинальный, нечего было и надеяться. Поэтому при назначении на посты государственных секретарей и министров король брал в расчет только свои вкусы и выбирал крайне посредственных людей. Его это устраивало до такой степени, что порой ему случалось проговариваться, что, дескать, он намеренно выбирает таких, чтобы их воспитывать, и он действительно ставил себе это в заслугу. Новички эти нравились ему как раз своим невежеством и тем успешней вкрадывались к нему в доверие, чем чаще признавались в этом, дабы он получал удовольствие, наставляя их во всяких мелочах. Именно так завоевал его еердце Шамийар, и понадобились все беды государства и самые рискованные интриги, чтобы вынудить короля отставить его, однако король продолжал его любить и до конца жизни при каждой удобной оказии выказывал ему свое благоволение. С выбором генералов было точно так же, как с министрами. Король кичился тем, что управляет ими из своего кабинета, и хотел, чтобы все верили, будто он из кабинета командует своими войсками. Он твердо держался этого дорогого ему обыкновения, на которое, как мы вскоре увидим, натолкнул его Лувуа, и посему лишь в редчайших случаях жертвовал своим тщеславием, чтобы устранить продолжительные помехи, бросавшиеся уже всем в глаза.
Разделит ли Джен Ростон чувства Райли, услышит ли она их вообще?
Райли не знала ответа на этот вопрос, и это её тревожило.
Таковы были большинство министров и все генералы, когда началась война за испанское наследство. Возраст короля, его опыт, превосходство, но не ума, не талантов, не ясности взгляда, а его мнения, причем превосходство чудовищное, над мнениями советников и исполнителей подобного рода, привычка к смер-тоноснейшему яду лести — все это уже в самом начале погубило все чудеса, дарованные нам судьбой. Вся испанская монархия без сопротивления предалась его внуку, а Пюисегюр, так поздно, лишь в 1735 году, ставший маршалом Франции, прославился планом занятия и самим занятием всех испанских крепостей в Нидерландах; он занял их все одновременно, без единого выстрела, захватив врасплох и обезоружив отряды голландцев, составлявших гарнизоны почти всех крепостей. Король, опьяненный столь поразительным успехом, весьма не ко времени вспомнил про упреки, каковые он навлек на себя несправедливостью своих войн, и про то, что страх, который он нагнал на Европу, привел к созданию могущественных коалиций, едва не погубивших его. Он решил избежать подобных неприятностей, но вместо того, чтобы воспользоваться ошеломлением, в какое это величайшее событие привело все державы, лишить голландцев войск, составлявших многочисленные гарнизоны, содержа их в плену, оружием принудить пока еще безоружные и не объединившиеся государства признать в безусловных договорах герцога Анжуйского законным наследником всех земель, какими владел почивший испанский король, тем паче что новый король уже полностью вступил во владение ими, он, кичась безумным великодушием, отпустил эти голландские войска и льстил себя бессмысленной надеждой на надежность договоров, не поддержанных силой оружия. Он тешился этим на радость своим врагам, дав им время вооружиться и тесно сплотиться, после чего война стала неизбежной и король, пораженный тем, как грубо он просчитался, обнаружил, что окружен со всех сторон.
Было тяжело не иметь партнёра, с которым можно свободно говорить, выражать мысли по мере их появления. С каждой минутой она всё больше скучала по Биллу, а также и по Люси.
Семья жертвы жила в старом, но ухоженном кирпичном доме на тихой улочке с высокими деревьями, растущими во дворе. На тротуаре и подъезде к дому было припарковано много машин. Райли предположила, что в данный момент у Филбинов много гостей.
С самого начала он совершил еще один промах, какого не сделал бы даже младенец. Им он обязан Шамийару, маршалу де Вильруа и разветвленной интриге двух дочерей г-жи де Лиль-бон. А заключался этот промах в полном доверии к их дядюшке Водемону, личному врагу короля, если можно так говорить при столь огромной разнице в их положении, поскольку король в свое время соблаговолил весьма ясно выразить недовольство наглым его поведением в Испании и Италии и вынудил выслать его оттуда; Водемон был доверенным другом короля Вильгельма, самого непримиримого личного врага Людовика XIV, и губернатором Милана, а получил он этот пост благодаря тому же королю Вильгельму и настоятельнейшим ходатайствам императора Леопольда перед испанским королем Карлом II; наконец, его единственный сын
[85] с самого начала военных действий в Италии стал вторым лицом в имперской армии, в рядах которой и погиб. Не существовало людей, которые не видели бы самым счастливым образом, что Водемон обо всем оповещает сына. Изменнические действия, причем ведшиеся чрезвычайно грубо, продолжались и после смерти сына, пока это было выгодно Водемону. Король, его министр, его главнокомандующий Вильруа никогда ни в чем не заподозрили Водемона, все так же выказывая ему благоволение и доверие и всячески отличая его; так и не нашлось достаточно отважного человека, который решился бы открыть глаза королю и его министру. Из-за измены Водемона и герцога Савойского увяли лавры Катина, и маршал де Вильруа, отправленный, как античный герой, исправлять его ошибки, попался в их сети. Герцог Вандомский, прибывший туда спасать положение, покарал герцога Савойского, однако у него были весьма серьезные резоны не затрагивать Водемона: то ли он не хотел этого, то ли его одурачили, а возможно, и то и другое вместе, но он явно не желал ничего видеть.
Синард остановил свою полицейскую машину на улице и вышел из неё. Он махнул Джен, указывая на небольшое свободное место для парковки, и помог ей втиснуться туда. Как только машина была припаркована, Райли и Джен тоже пошли к дому. Шеф Синард уже направлялся к парадной двери, так и оставив машину посреди улицы.
Райли гадала, что они встретят – искренне скорбящую семью и множество искренних и благожелательных друзей и родственников?
Король по своей слабости, желая сделать приятное Шамийару, назначил его зятя Лафейада, которого раньше не приближал к себе и даже намеревался воспротивиться его браку, сразу командующим армии, доверив ему осаду Турина,
[86] то есть самое важное дело для государства. Талар, рожденный быть царедворцем и не годный ни на что, кроме ничтожных интриг, был разбит при Гохштедте,
[87] почти не понеся потерь, кроме тех, кто решился сдаться. Одна наша армия целиком и три четверти другой были отброшены из глубин империи за Рейн, и тут же у них на глазах неприятель взял Ландау. Это несчастье произошло перед освобождением из плена маршала де Вильруа,
[88] которому король упорно желал вернуть воинскую славу. Он был разбит при Рамильи, потеряв не более двух тысяч человек, после чего был отброшен из глубины Нидерландов в наши пределы, и ничто не могло остановить его отступление. Оставалась единственная надежда на Италию, где герцог Орлеанский наконец сменил герцога Вандомского, которого потребовали во Фландрию для спасения остатков нашей армии. Но к королевскому племяннику был приставлен опекун,
[89] без позволения которого он ничего не мог делать, да только этот опекун был настолько бестолков, что сам нуждался в няньке. Более всего он думал, как бы не прогневать де Лафейада и его тестя. В своем месте было рассказано, к каким горестным последствиям привели эти предосторожности; как молодой герцог предвидел и предсказывал грозящие беды, как в конце концов, раздосадованный, решил ни во что не вмешиваться и какая последовала вскорости катастрофа.
[90]
Или же за дверью их ждут люди, способные на убийство?
Так или иначе, Райли всегда опасалась таких встреч.
И вот после всевозможных небывалых успехов неизменная благосклонность к Вильруа, а также к Таяару, непрекращающееся доверие к Водемону, безумное и невежественное упрямство де Лафейада, всегдашнее боязливое почтение к нему Марсена стоили нам Германии, Нидерландов, Италии, утраченных в результате трех сражений, каковые все три обошлись нам в четыре тясячи убитых. Пристрастие к герцогу Вандомскому и его неразумным планам привело к тому, что мы окончательно потеряли Фландрию. Тессе, снявший в 1706 году, то есть в год поражений под Рамильи и Турином, осаду Барселоны, вынудил испанского короля пробираться из Руссильона в Наварру через Францию и увидеть, как в Мадриде провозглашают королем эрцгерцога Карла.
[91] Правда, сперва герцог де Бервик, а затем герцог Орлеанский поправили дела в Испании.
[92] Однако они вскоре снова ухудшились из-за поражения под Сарагосой,
[93] которое вторично пошатнуло трон Филиппа V, а в это время у нас отнимали крепости во Фландрии и граница с нею становилась беззащитна. Как при таком чудовищном положении было далеко до ворот Амстердама и завоеваний в голландских и испанских Нидерландах!
Подобно больному, меняющему врачей, король сменил министров, отдав финансы Демаре, а военные дела Вуазену, однако, как этот больной, он не почувствовал себя лучше. Положение было настолько отчаянным, что король больше не мог ни вести войну, ни добиться заключения мира. Он готов был на все: уйти из Испании, отдать на границах все, что потребуют. Враги радовались его поражению и вели переговоры лишь затем, чтобы поиздеваться над ним. Наконец на заседании совета короля увидели в слезах, и Торси весьма легкомысленно отправился в Гаагу
[94] разведать, можно ли на что-нибудь надеяться. Мы уже знаем горестные и постыдные последствия этого предприятия и позор последовавших за ним переговоров в Гертрудьенберге,
[95] где, не говоря уже о более чем странных требованиях о возмещении ущерба, от короля потребовали ни больше ни меньше как дать пройти вражеским армиям через Францию, чтобы изгнать его внука из Испании, а также передать союзникам четыре главнейшие твердыни Франции: Камбре, Мец, Ла-Рошель и, кажется, Байонну, ежели только король не предпочтет сам силой оружия отнять у внука престол, и притом в весьма определенные сроки. Вот к чему приводит слепота при выборе, горделивое желание все делать самому, зависть к былым министрам и полководцам, продиктованное тщеславием стремление назначать своими помощниками таких людей, которым невозможно будет приписать заслуги, дабы ни с кем не делить славу великого, желание все вопросы обсуждать в тесном кругу советников, которое, сделав короля для всех недоступным, толкнуло его в ужасные тенета Водемона, а после — герцога Вандомского, и наконец вся эта прискорбная система управления, приведшая государство к очевидной опасности окончательной катастрофы и ввергшая в крайнее отчаяние сего владыку мира и войны, сего каравшего народы раздавателя корон, сего завоевателя, сего величайшего из великих, сего бессмертного, на памятники которому извели всю бронзу и мрамор и для которого уже не хватало фимиама.
Он уже стоял на самом краю бездны и имел страшную возможность измерить всю ее глубину, как вдруг всемогущая длань, которая способна из нескольких зернышек песка воздвигнуть преграду для самой свирепой морской бури, удержала сего самонадеянного и высокомерного монарха от окончательной гибели, заставив его испить до конца чашу бессилия, несчастий и ничтожности. Это великое дело сотворили песчинки иного свойства, но тем не менее песчинки по причине своей незначительности. Сперва ничтожная женская ссора у королевы Английской
[96] и последовавшая из этого интрига, а затем и смутное, неопределенное влечение к кровному родичу
[97] оторвали Англию от могучей коалиции. Непомерное презрение принца Евгения к нашим генералам привело к тому, что Франция могла бы назвать спасением под Дененом,
[98] и это не столь уж жестокое сражение имело такие последствия, что в конце концов привела к миру, но к миру совершенно иному, нежели тот, что был бы с радостью заключен, согласись враги на него до этого события, в котором нельзя не усмотреть десницы всемогущего Бога, что возвышает, низвергает, избавляет, когда хочет. Тем не менее этот мир, так дорого обошедшийся Франции, а Испании стоивший половины ее владений, был плодом всего вышеизложенного, а кроме того, нашего всегдашнего неумения здраво оценивать себя, когда дела начинают ухудшаться, неизменной надежды поправить их, а равно как я уже сообщал в своем месте, и от нашего упорного нежелания поступиться хотя бы пядью испанских владений, иначе говоря, еще одного безумства, в котором нам очень скоро пришлось раскаяться, стеная под бременем его последствий, каковые ощущаются до сих пор и будут ощущаться еще долго.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Этим кратким обращением к истории царствования столь длительного, полного событий и к тому же связанного с личностью короля, невозможно пренебречь, ежели желаешь представить сего монарха таким, каким он действительно был. А был он богатым, великим, победоносным вершителем судеб Европы, внушавшим страх и восхищение, пока были живы министры и полководцы, поистине достойные своих должностей. Когда же они ушли, механизм еще некоторое время вращался, поскольку они дали ему толчок. Но вскоре обнаружился истинный характер происходящего, умножились ошибки и заблуждения, стал надвигаться упадок, однако это не открыло глаза деспотическому властелину, ревниво желавшему все делать и всем управлять самому; похоже было, что пренебрежение, с каким относились к нему за границей, он возмещал удвоенным трепетом и страхом перед собой внутри королевства.
Несколько долгих мгновений Райли не могла уловить, что именно в доме Кети Филбин ей показалось странным, но как только они с Джен вошли в парадную дверь, она почувствовала дискомфорт.
Как Райли и ожидала, гостиная была заполнена людьми – доброжелательными друзьями и соседями, большая часть присутствующих была женщинами. Типичным для небольших городков образом общественность собиралась вместе, чтобы помочь семье в трудные времена.
Так что ей кажется здесь странным?
Сей государь был счастлив — если только он действительно был счастлив — во всем: наделенный крепким здоровьем, почти незнакомый с недугами, он был счастлив в своем веке, столь плодотворном и щедром во всех отношениях, что его в этом смысле можно бы сравнить с веком Августа; был счастлив в своих подданных, обожавших его и жертвовавших ради него своим достоянием, своей кровью, своими талантами, иногда — добрым именем, а подчас даже честью; немало людей жертвовали и совестью, и верой, лишь бы служить ему, причем нередко из одного только желания ему угодить. Особливо счастлив он был бы в семье, будь у него только одна, законная; мать его довольствовалась изъявляемым ей почтением и оказываемым доверием; брат, чья жизнь была загублена достойными сожаления склонностями и который погряз в ничтожестве, стремился только к деньгам, трепетал перед королем за себя и своих фаворитов и был почти таким же низменным царедворцем, как все те, кто стремился сделать карьеру; добродетельная супруга, влюбленная в него и бесконечно терпеливая, хотя, впрочем, совершенно бездарная, стала истинной француженкой; единственный сын, которого он всегда водил на помочах и который в пятьдесят лет мог только стенать под бременем притеснений и немилости, который, окруженный со всех сторон соглядатаями, осмеливался делать лишь то, что ему дозволялось, и, приверженный к земным радостям, не решался даже на малейший протест; внуки, которые благодаря возрасту и примеру отца, а также помочам, на коих их держали, не вызывали беспокойства, невзирая на большие дарования старшего, на величие среднего, не вышедшего из совершенного повиновения деду, даже когда он унаследовал престол, на порывы, проявлявшиеся в детстве у младшего, но впоследствии не оправдавшие вызванных ими опасений; племянник, который при всей приверженности к распутству трепетал перед ним, и от одного слова, а то и взгляда короля в нем замирало все — ум, таланты, легкомысленные поползновения и безрассудные слова, перенятые им у каких-нибудь развратников; ежели перейти на более отдаленную степень родства, то принцы крови были того же склада, начиная с Великого Конде, который после возвращения с Пиренейским миром
[99] стал трусом и низкопоклонствовал даже перед министрами; его высочество Принц, его сын, самый гнусный, самый презренный из всех царедворцев; его высочество Герцог при всем его благородном мужестве был угрюм, свиреп и уже поэтому никак не мог внушать опасений, да к тому же при таком характере еще более, чем все его родственники, робел перед королем и правительством; оба принца де Конти
[100] были весьма любезны, но старший слишком рано умер, а младший при всем уме, отваге, изяществе, знаниях, нескрываемой к нему всеобщей симпатии даже при дворе был до смерти перепуган, раздавлен ненавистью короля, неприязнь которого в конце концов свела его в могилу; знать, обессиленная и разоренная долгими смутами, неизбежно попала в зависимость от короля; их наследники,
[101] разобщенные, пребывающие в разладе между собой, погрязли в невежестве, легкомыслии, наслаждениях, безумных тратах, те же, кто был не столь испорчен, устремлялись к карьере и, движимые лишь честолюбивыми помыслами продвинуться при дворе, становились рабами; парламенты, укрощенные рядом усиливавшихся ударов, оскудели, былое судейское сословие с его взглядами и суровыми нравами мало-помалу сошло на нет, а вместо него в изобилии появились сынки деловых людей, величественные глупцы или невежественные педанты, лихоимцы, думающие лишь о кошельке и зачастую торгующие правосудием, да несколько президентов, кичливых до наглости, а впрочем, людей пустейших; это уже не была корпорация, и со временем не осталось почти никого, кто решался бы даже про себя строить какие-то замыслы, а уж тем паче кому бы то ни было доверить \"их; наконец дошло до разделения самых близкими самых значительных домов, до полного забвения уз родства и родственников, если не считать траура по самым далеким, и постепенно все обязанности неизбежно свелись к одной — трепетать и стараться угодить. В этом была причина внутреннего спокойствия, ничем не нарушаемого, кроме внезапного безумия шевалье де Рогана,
[102] брата отца герцога де Субиза, тотчас же поплатившегося за это головой, и возмущения севен-нских фанатиков,
[103] которое возбудило гораздо большую тревогу, чем того заслуживало, длил ось недолго и не имело никаких последствий, хотя случилось в разгар тяжелой войны против всеПотом Райли поняла: всё казалось сверхъестественно хорошо организованным и правильным. Все были одеты в лучшую одежду, все принесли еду и расставили её на обеденном столе, все или выполняли какие-то задачи или ели и говорили приглушёнными голосами.
й Европы. Отсюда безмерная власть, которая могла делать все, что, хотела, и слишком часто делала все, что могла, никогда не встречая даже малейшего сопротивления, если не считать даже не сопротивления, а скорее видимости его из-за отношений с Римом, а в последнее время из-за буллы. Вот это и называется жить и царить, хотя надо признать, что, даже оставляя в стороне управление министрами и армией, никогда ни один государь не обладал столь высоким искусством править. Давний двор королевы-матери, содержавшийся ею с великолепным умением, внушил королю изысканную учтивость, величественность даже в любовных делах, достоинство, царственность во всем, которую он умел сохранять всю жизнь и даже в конце ее, когда довел двор до полнейшего оскудения. Однако он хотел, чтобы достоинство это было только для него и исходило от него, однако и такое, весьма относительное, достоинство он почти окончательно подорвал, дабы успешней прикончить и уничтожить всякое иное и постепенно заменить его единообразием, что он и сделал, упразднив, насколько возможно, всякий церемониал и отличия, от которых сохранил только тень да те, что были слишком очевидны, чтобы их отменять, но и в них он посеял плевелы, сделавшие их отчасти тягостными, отчасти нелепыми. Такая политика помогала ему разделять, разъединять, укреплять зависимость от него, многократно ее усиливать, пользуясь бесчисленными и весьма любопытными поводами, которые, не будь такого коварства, оставались бы в порядке вещей, не вызывали бы споров и не вынуждали бы прибегать за их разрешением к королю. Его правилом было предупреждать их, а — за исключением самых очевидных — не решать; он умело старался не уменьшать число подобных случаев, считая их крайне выгодными для себя. Так же он действовал и в отношении провинций; при нем все там стало спорным и противозаконным, из чего он извлекал такие же выгоды.
Это напомнило Райли о многочисленных похоронах, на которых ей приходилось присутствовать – такие церемонии обычно устраивали после погребения. Казалось нереальным то, что осквернённое тело Кети Филбин было найдено буквально этим утром. Как так вышло, что такое слаженное мероприятие было организованно так спонтанно и так быстро?
«Просто город такой», – напомнила она себе.
Постепенно он добился, чтобы все, даже те, кого он мало ценил, служили и увеличивали собой число придворных. Всякий, достигший возраста службы, не смел опаздывать со вступлением в нее. То была еще одна хитрость, дабы погубить знать, приучить ее к равенству и перемешать с остальными сословиями. Этим изобретением мы обязаны королю и Лувуа, который жаждал главенствовать над знатью и сделать ее зависимой от себя, чтобы люди, рожденные повелевать другими, существовали бы лишь в идеале, а на самом бы деле их не было. Под предлогом, что любая военная служба почетна и что прежде, чем командовать, следует научиться подчиняться, он заставил всех, исключая лишь принцев крови, начинать ее с самых низших чинов в гвардии и нести ее, как простые гвардейцы, в наружных и внутренних караулах, зимою и летом, а равно и в армии. Впоследствии это так называемое обучение он заменил службой в мушкетерах, но и оно оказалось столь же бесполезным, так как по-настоящему эта служба ничему не учила, а лишь баловала и была пустой тратой времени, однако там принудительно и преднамеренно смешивали людей разного рода и происхождения; именно этого и хотел король от подобного ученичества, которое следовало проходить в течение целого года, со всей покорностью и старательностью исполняя бессмысленную службу; после этого нужно было претерпеть еще одну школу, но она хоть могла считаться таковой. Для тех, кто изъявлял желание служить в кавалерии, то была кавалерийская рота, а для тех, кто выбирал пехоту, чин лейтенанта в королевском полку, и король как полковник этого полка самолично занимался им и особо отличал его среди других. То была вторая ступень службы в малых чинах, на которой король удерживал более или менее долго, прежде чем дозволял купить полк; такой порядок давал возможность королю и его министру выказать благосклонность или суровость в зависимости от того, как они намеревались обойтись с молодыми людьми, основываясь либо на аттестациях, полученных чаще всего тайным образом, либо на отношении короля или министра к родителям, что было важнее всего. Служба в младших чинах, кроме скуки и отвращения, а также естественной зависти к тем, кто раньше вышел из нее, нечего не давала, поскольку не больно-то учитывалась при получении полка, не ограничивалась во времени и не засчитывалась при продвижении; было установлено, что датой, от которой ведется отсчет для повышения, является день получения чина полковника кавалерии или пехоты.
Райли чувствовала себя совершенно не к месту в этом мире, где все, казалось, знают, что делать в тот или иной момент, по тому или иному случаю. Она уже давно, очень давно не жила в подобном сообществе – с самого детства. И ей было далеко не комфортно находиться в таком окружении.
Все эти добрососедские отношения казались слишком отрепетированными, слишком автоматическими, чтобы понравиться Райли. В конце концов, смерть девочки говорила о том, что за тонким слоем благопристойности и приличий деревенской жизни таится зло. Она никак не могла отделаться от ощущения, что всё это добро и благожелательность – всего лишь чудовищная ложь.
По этому правилу для всех, находящихся в службе, кто бы они ни были, устанавливалось полное равенство в части продвижения и чинов, кроме редких и исключительных случаев вроде отличия в сражении или доставки важного донесения с поля боя. Следовательно, любое ускорение или задержка в получении полка становились весьма чувствительны: ведь от этого зависели все последующие повышения, которые теперь производились лишь по старшинству, что именовалось порядком производства в чин; поэтому знать растворилась среди офицеров самого разного происхождения, какового смешения и желал король; от этого постепенно произошло полное забвение всех и вся, любых различий личных и родословных, и все равно состояли на военной службе, ставшей доступной каждому и находившейся полностью в руках короля, а еще вернее, министра и даже его чиновников, и министр этот неизменно находил поводы, кому хотел, оказать предпочтение в производстве, а кого хотел, унизить и никогда не упускал возможности устроить так, чтобы продвинуть своих протеже вопреки порядку, а кого заблагорассудится, придержать. Ежели кто, наскучив, с досады или же по какому-нибудь неудовольствию бросал службу, его ждала верная опала, и было чудо, если после годов повторяющихся отказов ему удавалось вновь вынырнуть на поверхность. Тех же, кто не состоял при дворе и нигде не служил, мало того, что сам король не выпускал из виду, держал под особым надзором военный министр, и всякий оставивший службу мог быть уверен, что сам он и его семья подвергнутся в провинции или в городе всевозможным унижениям, а зачастую и преследованиям, какие только вздумаются интендантам провинций, осуществлявшим их, и которые касались владений и состояния этих лиц.
Райли и Джен держались рядом с шефом Синардом. Он говорил добрые слова всем, кто проходил рядом, и, очевидно, знал каждого по имени.
Великие и малые, славные и безвестные вынуждены были вступать в службу и нести ее тяготы наравне с простым народом, находясь в покорной зависимости от военного министра и даже его чиновников. Ле Гершуа, умерший государственным советником, а тогда бывший интендантом Алансона, показал мне в Ла Ферте приказ о розыске в его податном округе дворян с совершеннолетними детьми, не вступившими в службу, и о принуждении их вступить под угрозой удвоения и утроения подушной подати тем, кто не подчинится, а также чинения им всяких притеснений. Было это в связи с одним дворянином, в котором я принимал участие, и, узнав про приказ, я тут же послал за ним, чтобы склонить подчиниться. Ле Гершуа потом был интендантом в Безансоне, а государственным советником стал в начале Регентства.
Синард показался Райли истинным шефом маленького городка. У него было красноватое лицо человека, который работает на свежем воздухе в любую погоду, что бывает только на Среднем Западе. Райли была уверена, что он жил в этом районе, а может и в этом самом городе, всю свою жизнь.
Прежде чем покончить с военной политикой, следует показать, до какой степени Лувуа, дабы подчинить все собственной власти, злоупотреблял презренной ревностью короля и его стремлением все делать самому, держать все в непосредственной зависимости от себя, и как пагубное это честолюбие иссушило источник, дающий полководцев, довело Францию до того, что теперь у нее нет ни их, ни даже надежды на их появление: ведь ученик может научиться только от учителя, и нужно, чтобы такая преемственность не прерывалась и продолжалась от одного к другому, ввиду того что дарования не создаются людьми.
Райли вспомнила, что его братом является Форрест Синард, заместитель директора ФБР. Она несколько раз видела Форреста Синарда, и он всегда казался ей остроумным и изысканным, едва ли его можно было представить в деревне. Интересно, почему два брата выбрали такие разные дороги в своей жизни?
Центром всеобщего внимания были мужчина и женщина, сидящие в задней части комнаты. Шеф Синард представил Райли и Джен родителям Кети, Дрю и Лизу Филбин.
Мы уже видели, какими бедами обязана Франция этому вредоносному министру: бесконечными войнами, которые он затевал, чтобы быть необходимым, ради собственного возвышения, собственной власти, собственного всемогущества; бесчисленными армиями, научившими наших врагов создавать такие же, но только у них население неисчерпаемо, а наше королевство обезлюдело; наконец, упадком мореплавания, торговли, наших мануфактур и колоний из-за зависти Лувуа к Кольберу, к его брату и его сыну,
[104] которые управляли этими ведомствами, а также превосходно исполненным замыслом разорить богатую и процветающую Францию, чтобы сбросить Кольбера.
Лиза, казалось, даже не заметила присутствия двух агентов.
Остается только показать, как он, чтобы стать полным хозяином, искоренил во Франции полководцев и довел ее до такого состояния, что появиться им решительно невозможно.
– Почему нет? – продолжала она спрашивать своего мужа. – Почему я не могу?
Лувуа, отчаявшийся под игом Принца и г-на де Тюренна и столь же раздраженно относившийся к гнету их учеников, решил обезопасить себя от появления у них преемников, а также ослабить самих учеников. Он внушил королю, что опасно давать волю генералам, командующим армиями, так как они, не зная тайных решений кабинета и превыше всего ставя собственную славу, могут не держаться плана кампании, разработанного с ними перед их отъездом в армию, воспользоваться случаем и произвести действия, успех которых помешает тайным переговорам, а неудача будет иметь еще более печальные последствия; лишь король с его опытом и талантом должен не только разрабатывать планы кампаний для всех своих армий, но и руководить их ходом из своего кабинета, не вверяя их судьбы фантазиям генералов, из коих ни один не обладает ни талантом, ни знаниями, ни славой своих учителей его высочества Принца и г-на де Тюренна. Так Лувуа польстил тщеславию короля и под предлогом облегчения его трудов составлял планы различных кампаний, которые становились законом для командующих армий и которые они постепенно стали принимать, ни в чем не оспаривая. Благодаря такой хитрости он держал их на помочах в течение всей кампании; они даже не смели воспользоваться благоприятным случаем, не послав гонца с просьбой о разрешении на это, причем почти всегда случай этот исчезал еще до получения ответа. Таким образом, Лувуа мог перемещать войска, куда хотел, усиливать или ослаблять их по своему усмотрению, держать генералов в узде, иначе говоря, по прихоти поддерживать их или принижать. Такое стеснение вызывало справедливое недовольство командующих армиями, приводило к утрате великолепных и по большей части вернейших возможностей и к упущениям, из-за которых мы лишились многих удобных случаев.
– Лучше не надо, – повторял ей Дрю, крепко держа её за руку. – Поверь мне, так будет лучше.
– Если не сейчас, то когда?
Сделав сей шаг, Лувуа надоумил короля ввести тот самый пагубный порядок повышения и производства по старшинству, что льстило кичливым намерениям короля свести все состояния до простонародья, но также надолго свело на нет всякое соперничество: уж коль повыситься в чине можно, лишь когда придет черед или в совершенно исключительных случаях, да еще надо быть в фаворе, никто больше не утруждал себя, не приобретал знаний, уверенный, что раньше срока все равно не повысят, а придет черед-получишь новый чин, лишь бы не попасть в немилость, чего очень легко можно избежать.
– Я не знаю. Скоро, наверное. Пока рано.
Райли поняла, о чём он говорит. Она вспомнила, что шеф Синард упоминал о том, что Дрю приезжал на поле Джорджа Тулли для опознания тела своей дочери. Теперь его жена тоже стремилась увидеть тело, но Дрю хотел избавить её от этого кошмара, по крайней мере на какое-то время.
Но порядком повышения в чинах, введенным, как уже сказано, по вполне объяснимым причинам, дело не ограничилось. Под предлогом, что в армии генералы дежурят по очереди, г-н Лувуа, желавший все захватить и закрыть любой путь к повышению, кроме как через него, распространил этот порядок и на генералов, командующих армиями. До той поры они были вольны и привыкли отдавать крупные и мелкие корпуса под командование тем, кому считали нужным. В зависимости от численности и назначения корпуса они выбирали для командования им, кого хотели, и ни один генерал, ни один цивильный был не вправе препятствовать этому. Если корпус был большой, командующий назначал на него того из своих генералов, кого считал лучшим, а ежели небольшим, то выбирал офицера в меньшем чине. Из числа последних командующие обыкновенно выбирали для испытания молодых людей, о которых точно знали, что они усердны и стремятся чему-то научиться. Генералы смотрели, как они начинают командовать, давали им более или менее крупные корпуса, более или менее легкие задания, в зависимости от того, в какой мере они уже проявили свои способности. Г-н де Тюренн говаривал, что он не теряет уважения к тем, кто был разбит; напротив, только так научаются верно действовать в следующий раз; нужно быть несколько раз побиту, чтобы чего-то достигнуть. Если благодаря подобным испытаниям командующие армиями находили, что подчиненный не обладает способностями, его потихоньку отстраняли, но если видели талант и способности, продвигали. Так они получали умелых помощников; генералы же и офицеры понимали, что их репутация и судьба зависят от их умелости, их поведения и действий, что с назначением или неназначением связаны виды на повышение; все это вынуждало их соперничать в усердии, в учении, в обретении знаний; при этом молодежь искала благосклонности тех, кого назначали чаще, чтобы те приняли их иод свое крыло и взяли к себе в корпус для наблюдения за их действиями и обучения. Такой была эта школа, в которой ученики, получая все более крупные корпуса и все более важные задания, поднимались все выше и которая в зависимости от способностей воспитала множество превосходных генералов и несколько великих военачальников.
Лиза в слезах огляделась. Она была в замешательстве.
Командующие армиями в своих донесениях посылали о них отзывы, а по возвращении из похода составляли более пространный отчет. Все понимали, сколь необходимы для их репутации и карьеры подобные отзывы, все старались заслужить как можно лучшие, снискать похвалу, то есть старались показать себя и по мере возможности помогать и содействовать командующему армией, у которого служили, или генералу, в корпус которого были назначены. Это вырабатывало волю, усердие, неусыпность, и все это вместе было весьма на пользу командиру и успеху кампании. Отличившиеся успешнее продвигались по службе соответственно их заслугам; они вскоре становились генерал-лейтенантами, и почти все получившие жезл маршала Франции, до того как их стал раздавать Лувуа, удостоились его до сорока лет. Опыт показал, что это пошло им только на пользу, и они, в соответствии с законами природы, еще двадцать пять-тридцать лет могли проявлять свои таланты, командуя армиями. Эти заслуженные воины неохотно подчинялись Лувуа, и он вывел их под корень, а заодно и питомник, из которого они выходили, и все это — введением рокового порядка повышения в чинах.
– Она моя дочь, а я её мать, – сказала она, стараясь подавить всхлипывания. – Я нужна Кети. Где моя дочь?
Он довел дело даже до того, что командующие армиями принимали из его рук планы кампаний, якобы исходящие от короля. Он запретил им разрабатывать планы без него, а беседовать с королем перед отъездом в армию или по возвращении они могли только в его присутствии, равно и король только так мог беседовать с ними; в конце концов он стал водить их на помочах, все больше растягивая оные, так что они и шагу не могли сделать без его разрешения и почти никогда не осмеливались воспользоваться рискованной возможностью без приказа или дозволения; они целиком зависели от прибытия курьеров. Но Лувуа пошел еще дальше.
Райли почувствовала сочувствие.
«Отрицание», – поняла она.
Он внушил королю, что должность командующего армией сама по себе весьма значительна и нельзя давать полководцам еще больше усиливаться, позволяя окружать себя своими ставленниками или даже родичами этих ставленников, на которых командующие могли опереться; право продвигать у себя в армии, кого они хотели, было обязательным до мудрого введения порядка производства, который все теперь отдает на благоусмотрение его величества, и введенный отныне порядок должен распространяться на все и не оставлять за командующими права выбора, которое становится даже несправедливым по отношению к генералам и офицерам, поскольку такой выбор является выражением предпочтения, свидетельствующего о большем доверии, а следовательно, уважении к одним по сравнению с другими; он нередко является следствием неприязни или мимолетного недовольства одним и дружеской приязни или личных связей с другим; посему необходимо, чтобы генералы и офицеры в одинаковых чинах, которых назначают на дежурства или в караулы в очередности, определяющейся старшинством, так же назначались бы и на командование частями и чтобы командующие по своему произволу не вмешивались в оный порядок; такое единообразие не даст поводов для зависти, а генералам возможности продвигать или придерживать, кого им хочется. Вкусы короля вполне соответствовали целям его министра, хоть он их и не понял, и предложение было тут же одобрено. Он сделал его правилом, которое мы наблюдаем до сих пор, так что, ежели у командующего армии имеется корпус, предназначенный для важного задания, он вынужден отдавать его тупице, чья очередь подошла, а ежели таких у него оказывается много, как случается весьма часто, полагаться на волю случая или же подвергать свои войска без всякой нужды разделению на столько отрядов, сколько у него имеется тупиц, ждущих повышения по старшинству, пока не дойдет до того, кому он хочет поручить этот важный корпус, но и тут, если он станет повторять подобное, чуть только это заметят, начнутся жалобы, вопли об ущемлении чести, о несправедливости. Мы уже неоднократно видели, насколько это серьезная помеха в армии, но главное в том, что этот порядок погубил военную школу, всякое обучение, всякое соперничество. Уже негде и не у кого учиться, нет больше интереса к тому, чтобы снискать одобрение генералов или быть им полезными своим усердием и неусыпностью. При производстве по старшинству и соответственном порядке повышения в чинах все безразлично. Как говорится, можно спокойно спать да лишь исправно нести службу, высматривая в списке, кто старше кого, так как каждый получает повышение лишь в свой черед, а потому нужно спокойно и терпеливо ждать, не будучи ничем обязанным ни себе, ни кому другому. Вот чем наградил Францию Лувуа, который подвел мину под воспитание полководцев, чтобы не считаться более с заслугами и потому что бездарность всегда нуждается в протекции; вот что принесла королевству слепая гордыня Людовика XIV.
Потребуется время, прежде чем женщина сможет принять то, что смерть её дочери реальна.
А пока Райли решила, что они с Джен должны адресовать большую часть вопросов Дрю.
Введенный порядок повышения окончательно все искорежил, окончательно все перемешал — заслуги, подвиги, происхождение, поскольку все это противоречит производству в порядке старшинства и тем редким исключениям, которые умел делать Лувуа для тех, кого хотел продвинуть, равно как и для тех, кого хотел придержать или отвратить от службы. Огромное количество войск, с которыми король вел кампании, привело к увеличению и учащению производства, а это производство, становившееся со временем все более частым, обременило армию бесчисленными офицерами во всяких чинах. Результатом этого стало еще одно неудобство: из-за переизбытка генералов и бригадиров они только чудом могли получить командование раза три-четыре за всю кампанию, обычно же получали не больше раза-двух. Но без наставлений, без школы какое остается средство научиться и набраться опыта, кроме как возможно чаще бывать в деле, дабы обучаться уже в самом сражении, наблюдая и действуя? А офицеры никогда в них не бывали, да и не могли бывать.
Она сказала:
– Мистер Филбин, мы ужасно сочувствуем вашей потере и нам очень не хочется вас тревожить. Но я и моя коллега должны задать вам несколько вопросов.
И еще одно довело до крайности всю эту неразбериху и невежество в военном деле: привилегированные войска. Я называю ими в пехоте полки французской и швейцарской гвардии и королевский пехотный полк, а в коннице — королевский кавалерийский полк и тяжелую кавалерию. Желая их выделить, король перемешал в них все чины, и почти при каждом производстве эти полки кишмя кишели новоиспеченными генералами. Офицеры в этих полках не могли научиться даже тому немногому, что удавалось другим, поскольку, каков бы ни был их чин, они исполняли службу, какую исполняют в остальных пехотных и кавалерийских полках лейтенанты и капитаны. А ежели их назначали на генеральскую должность, они попадали на нее, ничего не повидав, ничему не научившись, не зная даже службы в промежуточных чинах. Можно представить, на что они годны и какую сумятицу производит в армии такое множество, можно даже сказать — такая толпа, генералов с их обозами. Нечего поэтому и удивляться, что у нас так много маршалов Франции, но так мало таких, кто соответствует этому званию, и что среди бессчетного множества генералов очень немногие на что-то годны, а среди них нельзя найти такого, кого можно было бы назначить командующим или удостоить маршальского жезла по соображениям иным, кроме старшинства. Отсюда — неудачи наших армий и постыдная необходимость призывать командовать ими совершенно неопытных иноземцев,
[105] поскольку у нас нет даже надежды воспитать своих военачальников. Нет больше учителей, школы угасли, ученики исчезли, а с ними и все средства обучения новых. Безграничная же власть государственных секретарей по военным делам, которые все сплошь держатся заблуждений Лувуа, является вознаграждением, представляющимся, очевидно, вполне достаточным всякому, кто на первых порах пытается улучшить дело. Король боялся знати и предпочитал приказчиков, но кто из знати ради своих интересов и собственного возвышения мог бы нанести Франции такой смертельный удар?
Всё ещё крепко сжимая руки своей жены, Дрю молча кивнул.
– Когда вы заметили, что ваша дочь пропала? – спросила Райли.
Дрю нахмурился, стараясь вспомнить.
После того как под гнетом Лувуа столько вершин превратились в долы, он отыскал холмы, которые следовало сровнять, и совершал это одним своим словом. Ранее в пехотных, кавалерийских, драгунских полках всем распоряжались полковники. Судьба полковников зависела от укомплектованности, хорошего состояния и неукоснительного несения службы полками; делом их чести было поддерживать боеспособность и полноту состава; уважение они снискивали справедливостью и бескорыстием, являясь как бы отцами своих полков; офицеры же стремились добиться их одобрения и уважения, поскольку и продвижение, и вся жизнь в полку зависели от его командира. Полковники всецело отвечали за свои полки, и с них взыскивали за всякие упущения и несправедливости, ежели таковые обнаруживались. Но власть сия, столь необходимая для блага службы, столь незначительная и, можно даже сказать, столь подначальная, оказалась не по нраву Лувуа; он решил отнять ее у полковников и сосредоточить в своих руках. Для этого он воспользовался склонностью короля входить во всякие мелочи. Лувуа подробно рассказывал королю про устройство полков, про то, что, по его мнению, неразумно отдавать полки в полную волю полковникам, которых слишком много, чтобы иметь за ними надлежащий неусыпный и строгий надзор; наконец, он предложил королю учредить инспекторов, выбираемых из числа наиболее усердных и знающих все мелочи устройства войск полковников, которые будут осуществлять надзор во вверенных им округах, следить за поведением полковников и офицеров, рассматривать их жалобы, а также жалобы рядовых пехотинцев, кавалеристов и драгун, будут обладать властью входить в денежные вопросы, оценивать заслуги и упущения по службе всех и каждого, заниматься предварительным рассмотрением и решением всяких споров, а также проверять состояние экипировки и вооружения, главное же, укомплектованность полков людьми, лошадьми и повозками; обо всем этом два-три раза в год они будут давать полные отчеты королю, то есть Лувуа, на основании каковых отчетов можно будет решать все вопросы с полным знанием состояния полков и иметь совершенную осведомленность о службе, делах, достоинствах и даже настроении полков, офицеров, служащих в них, и полковников, дабы с открытыми глазами решать вопросы о повышениях, взысканиях и награждениях. Король, прельщенный столь легкой возможностью узнать новые сведения об огромном числе офицеров, служивших в его войсках, попался в ловушку и сделал Лувуа прямым и деспотическим владыкой армии. А тот не преминул подобрать подходящих инспекторов, превратив назначение на эти должности в выражение милости. Отчеты тех немногих инспекторов, коих он допускал до короля, чтобы развлечь его, он предварительно просматривал сам и всегда заранее встречался с инспекторами, давая наставления, которые им приходилось исполнять тем более буквально, что сам он всегда присутствовал при этих отчетах.
«Шок», – подумала Райли.
В то же время Лувуа применил еще одну хитрость, дабы не дать инспекторам выйти из-под его власти. Под предлогом протяженности границ и обширности провинций, где войска стояли на квартирах зимой, и удаленности армий друг от друга летом он проводил постоянную смену инспекторов, чтобы они не проверяли много раз подряд одни и те же полки: он боялся, как бы инспектора не обрели слишком много власти, так как они нужны ему были только затем, чтобы лишить всякой власти полковых командиров, а во всем остальном были бесполезны, даже в исполнении собственных распоряжений и назначенных изменений: они не могли их ни провести, ни проследите за ними, поскольку об исполнении докладывали уже совсем другому инспектору, чаще всего обманывая его, а он ни в чем не мог разобраться и отдавал совершенно противоположные приказания.
Хотя он уже принял реальность смерти дочери, Райли знала, что он всё ещё в замешательстве. Она беспокоилась, сможет ли он вообще ответить даже на самые простые вопросы.
– Кажется, вчера вечером, – сказал он. – Нет, позавчера.
Лиза, казалось, стряхнула туман отрицания. Она сказала:
В войсках раздавались всеобщие стенания. Генералы, шефы, командиры пехотных, кавалерийских и драгунских полков, а особенно генеральный комиссар кавалерии, притязавший на должность ее главного инспектора, потеряли те крупицы власти, которые им удалось спасти от Лувуа, власти, ранее уже почти полностью отнятой у них, и в результате этого последнего удара превратились в совершеннейшие призраки; командиры полков ничуть не отличались от них. Здравомыслящие офицеры были недовольны зависимостью от этих наезжих гостей, которые не могли их знать, зато другие по разным соображениям весьма радовались, что теперь они не зависят от своих полковников. Никто не посмел протестовать против нововведения, поскольку Лувуа с кнутом в руке зорко высматривал и жестоко карал всякую видимость ропота, не говоря уже о недовольстве. Но после него в войсках начали ощущать всю ошибочность учреждения должности инспектора, которую занимало все больше народу при том, что значение ее все падало. Исправить положение надеялись назначением генералов-инспекторов кавалерии и инфантерии и отдачей инспекторов под их начало. Из этого произошла еще большая путаница в приказах и во всем прочем, еще большие интриги в полках, еще большее небрежение службой. С полковниками, лишившимися возможности повредить или помочь, перестали, можно сказать, считаться в полках, и они оказались уже не в состоянии заставить исправно нести службу, а самые уважаемые из них не имели охоты брать на себя неприятный и не приносящий пользы труд. Основываясь якобы на мнениях инспекторов, военное ведомство, то есть военный министр, а точней, его высокопоставленные чиновники, постепенно стали распоряжаться назначением офицеров в полки, не принимая во внимание предложений полковников; в итоге в войска проникли неудовольствие, неразбериха, разгильдяйство, беспорядок, а отсюда — происки, низкопоклонство, частые ссоры, пререкания вместе с неизменным недовольством и отвращением к службе. И это довершило наши бедствия от последних войн, однако интересы и власть военного ведомства препятствовали единственному спасительному средству, а именно возврату к положению, существовавшему до введения этой разрушительной выдумки. Но ведь благодаря ей все оказалось в личной и даже, лучше сказать, семейной власти Лувуа. И он все слишком хорошо знал, чтобы не понимать гибельных ее последствий, однако думал лишь о себе и вскоре прекратил непосредственные отчеты инспекторов королю; через некоторое время он стал отчитываться за них, а его преемники сумели сохранить это его наследие, если не принимать во внимание крайне редких и преходящих исключений, да и то лишь в их присутствии.
– Да, это было позавчера. Она задержалась на собрании клуба в школе. Мы ждали, что она будет поздно, но она вообще не пришла.
– Вы заявили о её пропаже? – спросила Джен.
Лувуа придумал еще одно новшество, чтобы стать еще могущественней и совершенно держать в руках карьеру военных: то был чин бригадира, доселе неизвестный в нашей армии, без знакомства с которым можно было бы с успехом обойтись. В других армиях Европы его ввели совсем недавно. Прежде каждой бригадой командовал самый старший из полковников, и в корпусах самые старшие по выслуге полковники исполняли должности, которые потом предназначались для этого нового чина. Он бесполезен и излишен, но служит для задержки производства в чин, следующий за полковничьим, то есть Лувуа получил еще одну возможность повышать или придерживать, кого ему хочется, и при существующей системе чинов затруднить и удлинить путь продвижения, чтобы чина генерал-лейтенанта достигали как можно позже, а маршальский жезл получали уже после шестидесяти, когда у человека больше нет ни желания, ни сил бороться с государственным секретарем и он не может вызвать на этот счет ни малейших опасений. После этого единственными исключениями были на флоте последний маршал д\'Эстре,
[106] которому посчастливилось рано получить после своего отца вице-адмиральскую должность, а в сухопутных войсках герцог Бервик,
[107] который по личным заслугам никогда бы так не продвинулся, не будь он побочным сыном короля Иакова II. Мы уже ощутили и еще долго будем ощущать, чего стоят эти шестидесятилетние генералы и войска, предоставленные самим себе и якобы находящиеся под надзором инспекторов и в полном подчинении военного ведомства, то есть под невежественной, корыстной и деспотической властью государственного секретаря по военным делам и короля, у которого поистине заткнут рот. А теперь перейдем к другой стороне политики Людовика XIV.
Лиза и Дрю неуверенно переглянулись.
– Да… Или нет? – спросила Лиза мужа.
Двор был другим поприщем политики деспотизма. Только что мы видели, как она разобщала, унижала, уравнивала до общего уровня самых выдающихся людей, возвышала надо всеми министров, наделяя их властью и могуществом превыше принцев крови, а положением — выше самых высокородных особ, после того как совершенно переменила их состояние. Надлежит с той же точки зрения показать успехи во всех сферах установленной таким образом линии поведения.
Дрю пробормотал:
– Да… Мы позвонили шефу Синарду… Я точно не помню.
Райли посмотрела на шефа полиции, который сказал:
Многие причины привели к перенесению навсегда двора из Парижа и к непрерывному пребыванию его вне города. Смуты, ареной которых был Париж в дни детства короля, внушили ему неприязнь к столице, уверенность, что пребывание в ней опасно, меж тем как перенесение двора в другое место сделает крамолы, замышляемые в Париже, не столь успешными благодаря удаленности, как бы невелика она ни была, и в то же время их будет труднее скрывать, поскольку отсутствие замешанных в них придворных можно будет легко заметить. Он не мог простить Парижу ни своего недолгого бегства из него накануне Крещения в 1649 году,
[108] ни того, что этот город невольно видел его слезы, когда г-жа де Лавальер впервые оставила его.
[109] Затруднительные положения, связанные с любовницами, и опасность возникновения скандалов в столь многолюдной столице, переполненной людьми самых разных настроений, сыграло тоже немалую роль в решении удалиться из нее. Королю докучали народные толпы всякий раз, когда он выезжал, возвращался или показывался на улицах, не меньше надоедали ему и депутации городских властей, которые не могли бы столь усердно домогаться приема, будь он далеко от города. Вспомним еще его подозрительность, очень скоро замеченную ближайшими его приближенными, которым была поручена его охрана, — стариком Ноайлем, герцогом де Лозеном и несколькими их подчиненными; они всячески преувеличивали свою бдительность, их обвиняли, что они намеренно множат ложные предупреждения, чтобы вынудить короля ценить их и иметь возможность для частых доверительных бесед с ним; вспомним его любовь к прогулкам и охоте, которую легче было удовлетворить вне Парижа, удаленного от лесов и лишенного мест для прогулок; вспомним страсть к строительству, вспыхнувшую позже, но все более усиливавшуюся, которой нельзя было предаваться в городе, где король не мог спрятаться от множества наблюдающих за ним глаз; вспомним его идею усилить поклонение себе, укрывшись от глаз толпы, дабы она отвыкла от привычки ежедневно лицезреть его, — все эти соображения вынудили короля вскоре после смерти королевы-матери обосноваться в Сен-Жермене.
[110] Туда празднествами и обходительностью он стал привлекать общество, давая почувствовать, что хотел бы чаще видеть его у себя. Любовь к г-же де Лавальер, поначалу бывшая тайной, дала повод для частых поездок в Версаль, в ту пору совершенно крохотный замок, поистине карточный домик, построенный Людовиком XIII, которому — а еще более его свите — надоело ночевать на дрянном постоялом дворе для возчиков и на ветряной мельнице после долгих охот в лесу Сен-Леже, а то и дальше; причем происходило это задолго до того времени, как стал охотиться его сын, когда превосходные дороги, стремительность собак и множество доезжачих и ловчих сделали охоту весьма необременительной и непродолжительной. Людовик XIII никогда, или почти никогда, не проводил в Версале больше одной ночи, да и то лишь по необходимости; король, его сын, уединялся там с возлюбленной, каковое удовольствие было чуждо строителю того крохотного Версаля, праведнику, герою, достойному потомку Людовика Святого. Эти увеселительные поездки Людовика XIV постепенно привели к строительству более обширных и удобных зданий для размещения многочисленного двора, весьма отличавшихся от покоев в Сен-Жермене, так что незадолго до смерти королевы
[111] король окончательно перенес туда свою резиденцию. В отличие от Сен-Жермена, неудобством которого была необходимость для большинства придворных проживать в Париже, так что лишь немногие жили в самом замке, причем в чудовищной тесноте, в Версале комнат было без счету, и все придворные стелились перед королем, вымаливая их для себя.
– Мне звонила Лиза. Это было прошлой ночью. Я сразу поднял тревогу.
Райли заметила, что Джен с подозрением отнеслась к его словам. Они знали, что Кети вероятней всего убили ночью в среду. Она не пришла домой, однако родители не заявили о её исчезновении до прошлого вечера, вечера четверга.
Джен спросила Лизу:
Частые празднества, прогулки по Версалю в узком кругу, поездки давали королю средство отличить или унизить, поскольку он всякий раз называл тех, кто должен в них участвовать, а также вынуждали каждого постоянно и усердно угождать ему. Он понимал, что располагает не таким уж большим количеством милостей, чтобы, одаривая ими, неизменно воздействовать на придворных. Поэтому действительные милости он подменил воображаемыми, возбуждающими зависть, мелкими преимуществами, которые со свойственным ему величайшим искусством придумывал ежедневно и, даже можно сказать, ежеминутно. Эти ничтожные преимущества, эти отличия возбуждали надежды, на их основе строились какие-то соображения, и не было никого в мире находчивей его в изобретении всего этого. Впоследствии он весьма использовал в этом смысле Марли, а также Трианон, куда действительно всякий мог приехать для выражения верноподданнических чувств и где дамам дарована была честь трапезовать с ним, но на каждую такую трапезу их выбирали особо; отличием было держать подсвечник при раздевании, и король, придя с молитвы, каждый вечер громко называл имя придворного, обыкновенно из самых высокопоставленных, которого хотел отличить. Еще одной такой выдумкой были жалованные камзолы; они были голубые на красной подкладке, с красными манжетами и отворотами, украшенными великолепным золотым и чуть-чуть серебряным шитьем, присвоенным только этим одеяниям. Таких камзолов было очень немного, и носили их король, члены его семейства и принцы крови, однако последние, равно как и остальные придворные, получали их лишь тогда, когда такой камзол оказывался вакантным. То была милость, которой добивались, и самые высокопоставленные по происхождению или положению придворные выпрашивали ее у короля. Государственный секретарь,
[112] возглавлявший придворное ведомство, давал на камзол грамоту, и никто другой не мог носить его. Они были придуманы нарочно для тех немногих особ, что могли сопровождать короля в его поездках из Сен-Жермена в Версаль без именного приглашения, а когда поездки эти прекратились, такой камзол не давал уже никакой привилегии, кроме права носить его во время траура, даже если последний был при дворе или в семье, лишь бы только он не был всеобщим или не близился к концу, а также права надевать его в те дни, когда запрещалось ношение золота и серебра. Я никогда не видел такого камзола на короле, Монсеньере или Месье, но весьма часто на трех сыновьях Монсеньера и на других принцах; до самой смерти короля, как только такой камзол освобождался, все придворные стремились его заполучить, и если его жаловали кому-нибудь из молодых, то это было величайшее отличие. Подобным уловкам, сменявшим друг друга, по мере того как король старел, а празднества менялись и становились реже, и знакам внимания, которыми он отмечал людей, чтобы всегда иметь многочисленный двор, не было конца, и все их не пересказать.
– Вы хотите сказать, что прождали целый день? Разве вы не знали, что на тот момент уже пропала одна девочка?
Глаза Лизы метались между Райли, Джен и шефом Синардом.
Она ответила:
Король не только следил за тем, чтобы его постоянно окружали все самые знатнейшие лица, но был внимателен и к низкопоставленным. При одевании, при раздевании, при трапезах, проходя через свои покои или прогуливаясь в садах Версаля, где сопровождать его имели право только придворные, он посматривал налево, направо, все видел, всех замечал, никто не ускользал от его глаз, даже те, кто не надеялся быть замеченным. Он отмечал про себя отсутствие тех, кто постоянно пребывал при дворе, и тех, кто более или менее часто приезжал ко двору, сопоставлял общие и частные причины таких отлучек и при малейшей возможности соответственно поступал в отношении этих людей. Для самых высокопоставленных считалось проступком, если они не жили постоянно при дворе, для других — если они изредка не приезжали туда, ну а для тех, кто никогда или почти никогда не бывал там, немилость была обеспечена. Когда решалось дело такого человека, король отрезал: «Я его не знаю»; о человеке, бывавшем редко, говорил: «Я его никогда не вижу»; и это были окончательные приговоры. Еще вменялось в виду непосещение Фонтенбло, который король приравнивал к Версалю, а некоторым людям — если они не просили у короля позволения сопровождать его в Марли, одни — всякий раз, другие — часто, пусть даже он не имел намерения брать их с собой; для имевших же право всегда ездить туда с ним требовалась весьма основательная причина, дабы уклониться от поездки. Особенно же он не терпел тех, кому нравился Париж. Довольно спокойно он относился к тем, кто любил жить в своих владениях, однако и здесь либо нужна была мера, либо приходилось принимать изрядные предосторожности, прежде чем уехать на достаточно длительный срок. И это не ограничивалось особами, исполнявшими какие-то должности, приближенными лицами, пользовавшимися его благосклонностью, или людьми, которые благодаря своему возрасту или положению значили больше, чем остальные. Само назначение ко двору считалось достаточным основанием для постоянного там пребывания. В своем месте
[113] было уже рассказано, как я, совсем еще молодой человек, уехал в Руан для участия в одном процессе, и король, заметив мое отсутствие, велел Поншартрену письменно запросить меня о причинах отъезда.
– Мы слышали об этом. Но мы не были с ней знакомы. И она ведь просто сбежала из дому, разве не так? Это не было… это не имело… ничего общего с Кети…. Разве не так?
Людовик XIV весьма стремился быть точно осведомленным обо всем, что происходит всюду — в общественных местах, частных домах, в свете, о семейных тайнах и любовных связях. Шпионам и доносчикам не было числа. И были они всякого рода: многие даже не знали, что их доносы доходят до короля, другие это знали, некоторые писали прямо ему и отсылали свои послания тем путем, который он им сам указал, и эти письма читал только он самолично, и притом прежде всех, а имелись и такие, кто лично отчитывался перед ним в кабинете, приходя туда с заднего хода. Из-за этой тайной слежки сломали шею множество людей всех состояний и очень часто совершенно безвинно, причем они так никогда и не узнали причин; король же, однажды настроившись предубежденно, никогда или крайне редко — почти никогда — не менял своего мнения.
Райли знала, что ничего не может ответить на это. Ведь пока все действительно уверены, что Холли просто сбежала из дома и в любой момент может объявиться.
Но это не остановило её партнёра, которая продолжала задавать вопросы:
Был у него еще один недостаток, весьма опасный для других, а часто и для него самого, потому что он лишал его добрых подданных. У него была великолепная память, и он через двадцать лет мог узнать человека, даже из простонародья, которого видел всего один раз; такая же память у него была на события, и он никогда их не путал, однако же помнить то бесконечное множество сведений, которые ежедневно сообщали ему, невозможно. Ежели он что-то припоминал о каком-нибудь человеке, но не помнил точно, что именно связано с ним, он внушал себе, что это сведения против этого человека, и этого было достаточно, чтобы восстановить короля против последнего. И тогда не помогали ходатайства ни министра, ни генерала, ни даже королевского духовника, в зависимости от рода дела или характера людей, о которых шла речь. Король отвечал, что не помнит, что именно связано с этим человеком, но надежней будет взять другого, с которым у него не связано никаких воспоминаний.
– Боюсь, что я не до конца вас поняла. Почему вы ждали так долго? Разве вы не начали волноваться, когда она не пришла вечером в среду? – довольно резко спросила Джен.
Райли хотела оборвать её, однако она понимала, что подозрительность Джен имеет все основания. На этом этапе любой встреченный ими человек – особенно мужчина – может оказаться убийцей Кети Филбин. Не исключая и Дрю Филбина.
Именно его любознательности мы обязаны учреждением грозной должности начальника полиции. С той поры значение ее все возрастало. Этих чиновников, подчинявшихся непосредственно королю, все боялись, им угождали и выказывали почтения больше, чем даже министрам, да и сами министры вели себя точно так же, и не было во Франции человека, не исключая принцев крови, у кого не оказывалось бы оснований подлещиваться к ним. Король получал от них донесения обо всех важных событиях, но заодно развлекался, узнавая о любовных историях и всяких глупостях, происходящих в Париже. Поншартрен, к ведомству которого относились Париж и двор, очень часто угождал королю таким презренным способом, на что сердился его отец, однако монарх поддерживал его в этом и защищал от жестоких нападок, без каковой поддержки он, по свидетельству самого короля, давно бы уже пал, о чем неоднократно становилось известно от г-жи де Менте-нон, герцогини Бургундской, графа Тулузского и личных лакеев короля.
Но Райли также беспокоилась о том, что подозрительность Джен может затмить ей разум. Она определённо была не таким умелым дознавателем, каким была Люси. Даже Биллу лучше удавалось расположить других людей. Райли знала, что сама бывает излишне прямолинейна, так что ей приходилось полагаться на дружелюбие своих партнёров.
Лиза, казалось, вот-вот заплачет.
Она бормотала:
Но самым опасным из всех способов, какими король долгие годы, прежде чем это стало известно, получал сведения и каким из-за неосведомленности и беспечности многих людей и в дальнейшем продолжал получать их, была перлюстрация писем. Именно это придало такое влияние семействам Пажо и Руйе,
[114] державшим почту на откупе, именно по этой, столь долго остававшейся неведомой, причине у них невозможно было ни отнять, ни повысить за него цену, благодаря чему они чудовищно обогатились в ущерб обществу и самому королю. Невозможно даже представить, с какой быстротой и ловкостью совершалось вскрытие писем. Королю предъявляли выдержки из всех писем, где находились сведения, которые начальники почт, а затем министр, ведавший ими, почитали необходимым довести до него, иные письма- целиком, ежели они стоили того по причине своего содержания либо положения особ, состоявших в переписке. Благодаря этому люди, ведавшие почтой, и служащие их могли измыслить что угодно и о ком угодно, а поскольку достаточно было самой малости, чтобы бесповоротно погубить человека, им даже не было нужды выдумывать и пускать в ход интригу. Презрительное замечание о короле или правительстве, насмешка, короче, какое-нибудь слово или место, вырванное из письма и соответствующим образом поданное, губило человека без суда и следствия, и это средство неизменно находилось в их руках. Просто невероятно, сколько самых разных людей было погублено или пострадало по вине или безвинно таким вот образом. Хранилось это в глубочайшей тайне, и королю ничего не стоило молчать и притворяться, будто ничего подобного не существует. Дар притворства он нередко доводил до лицемерия, правда никогда — до лжи, и гордился тем, что всегда держит слово. Однако он почти никогда не давал его. Чужие секреты он хранил так же свято, как свои. Ему были даже лестны такие исповеди, откровения, признания, и ни любовница, ни министр, ни фаворит не могли вынудить его выдать тайну, пусть даже она касалась их. Среди многих других известна знаменитая история одной дамы, имени которой до сих пор так никто и не знает, даже не догадывается; она целый год была в разлуке с мужем и вдруг понесла, причем тогда, когда он собирался возвратиться из армии; не видя выхода, она попросила короля соблаговолить дать ей секретную аудиенцию по важнейшему в мире делу, но так, чтобы никто о ней не узнал. Аудиенция была дана. Она призналась королю, в каких крайних обстоятельствах оказалась, прибавив, что обратилась к нему как к самому порядочному человеку в королевстве. Король посоветовал ей извлечь урок из этого величайшего несчастья и в будущем вести себя благоразумней, но заодно пообещал задержать ее мужа на границе под предлогом служебной надобности столько, сколько будет необходимо, чтобы у него не возникло и тени подозрения. Действительно, в тот же день он отдал Лувуа приказ не только не давать этому мужу отпуска, но и проследить, чтобы тот ни на день не покидал гарнизона, которым он назначен командовать в течение всей зимы. И заслуженный офицер, который ничуть не желал, более того, не просил назначать его на зиму на границу, и Лувуа, не собиравшийся этого делать, были в равной мере поражены и раздосадованы. Однако обоим пришлось подчиниться, не спрашивая причин, и король рассказал эту историю только много лет спустя, будучи совершенно уверен, что уже невозможно будет определить людей, в ней замешанных; так оно и оказалось, и не возникло даже самых приблизительных, самых сомнительных догадок.
– Я…мы…это не…
Дрю мягко перебил жену:
– Лиза хочет сказать, что тот случай произошёл раньше. Я не говорю, что Кети раньше пропадала так надолго, но однажды она уже не приходила домой до рассвета, не позвонив домой. Мы решили, что, возможно, это случилось снова.
Лиза кивнула и продолжила:
Никто никогда не умел лучше жаловать своей милостью и тем самым повышать цену благодеяний, никто никогда не продавал дороже свои слова, улыбки и даже благосклонные взгляды. Благодаря своей разборчивости и величию король делал из них постине драгоценности, чему весьма способствовала редкость и краткость его речей. Если он обращался к кому-либо с вопросом или просто заговаривал о чем-нибудь, взоры всех присутствующих обращались к этому человеку: то было отличие, которое потом обсуждали и которое повышало уважение к удостоившемуся его. То же было со словами внимания, отличия или предпочтения, которые король высказывал в своих речах. Ни разу никому он не сказал чего-нибудь обидного, и если ему приходилось сделать замечание, выговор или взыскать, что бывало крайне редко, это всегда произносилось достаточно благосклонным тоном, очень редко — сухим, никогда — гневным, хотя королю не была чужда гневливость, и всего несколько раз — суровым; единственным исключением явилась история с Куртанво,
[115] о которой было рассказано в своем месте. Не было человека, более учтивого по самой своей природе, умевшего лучше соизмерить учтивость с рангом других, подчеркивая тем самым их возраст, достоинства, сан; то же можно сказать и о его ответах, если исключить «Я посмотрю», и о его манерах. Это различие очень тонко проявлялось и в том, как он здоровался и принимал поклоны входящих или выходящих придворных. Он был великолепен, когда совершенно по-разному принимал приветствия на театре военных действий и на смотрах. Но совершенно несравненен он бывал, встречаясь с женщинами. Не было ни разу, чтобы, завидев чепец, он не приподнял бы шляпу; я имею в виду горничных, о которых он знал, кто они такие, и это неоднократно случалось в Марли. Перед дамами он сразу же снимал шляпу, но только на большем или меньшем расстоянии; перед титулованными особами приподнимал ее на несколько секунд; с простыми дворянами, кем бы они ни были, довольствовался тем, что подносил руку к ней; при встрече с принцами крови он снимал ее, как перед дамами; при беседах с дамами всегда оставался с непокрытой головой и надевал шляпу, лишь расставшись с ними. Но так он вел себя только на улице, поскольку во дворце никогда не носил шляпы. Его всегда подчеркнутые, но легкие поклоны были ни с чем не сравнимы по изяществу и величественности; то же можно сказать и о его манере чуть привставать во время трапез всякий раз, когда входила дама, имеющая право сидеть в его присутствии,
[116] чего он не делал для всех прочих дам и даже для принцев крови; однако под конец жизни это стало для него затруднительно, и, хотя он продолжал привставать, дамы, обладающие правом табурета, избегали входить после начала ужина. С такой же изысканностью он принимал службу Месье, герцога Орлеанского, принцев крови; всех их он благодарил непринужденным кивком, равно как Монсеньера и троих его сыновей, высокопоставленным же сановникам высказывал благодарность благосклонным и признательным тоном. Когда при его одевании с чем-нибудь задерживались, он терпеливо ждал. Назначая разные дела на определенные часы, он очень точно соблюдал время, был чрезвычайно четок и краток, отдавая распоряжения. Если зимой в дурную погоду он не мог пойти на прогулку и приходил к г-же де Ментенон на пятнадцать минут раньше, чем назначал, что случалось крайне редко, а дежурный капитан гвардии не встречал его, король всякий раз потом говорил, что это его вина, поскольку он пришел раньше времени, капитан же ничуть не виноват, что отсутствовал. Это неизменное правило быть точным бесконечно облегчало службу придворным.
– И мы на самом деле звонили вчера другим людям– её бывшему парню, нескольким её друзьям, даже паре учителей.
– Но не шефу Синарду? – уточнила Джен.
Очень хорошо он обращался со своими слугами, особенно из внутренней службы. Как раз с ними он чувствовал себя непринужденней всего и разговаривал совершенно свободно, особенно со старшими лакеями. Их расположение или недоброжелательство нередко приводили к серьезным последствиям. Они всегда могли оказать услугу или навредить и весьма напоминали могущественных вольноотпущенников римских императоров, перед которыми заискивали и раболепствовали сенат и сановники. Точно так же во все время царствования считались с королевскими лакеями и угождали им. Министры, даже самые могущественные, не скрываясь, прибегали к их покровительству; точно так же поступали принцы крови и даже побочные королевские дети, не говоря уже о не столь высокопоставленных особах. Должность камергера меркла в сравнении со старшими королевскими лакеями, и вообще крупные должности можно было сохранить лишь благодаря хорошим отношениям с лакеями или мелкими, незначительными служителями, находившимися по роду своих обязанностей в непосредственной близости к королю. Их дерзость была столь непомерна, что приходилось либо не давать поводов проявить ее, либо покорно сносить. Король всем им покровительствовал и неоднократно с удовольствием рассказывал, как однажды в юности послал — не знаю, по какому поводу, — лакея с письмом к герцогу де Монбазону,
[117] тогдашнему парижскому губернатору, который пребывал в одном из своих загородных домов неподалеку от города; герцог де Монбазон, который только что сел обедать, усадил этого лакея с собой за стол, хоть тот и сопротивлялся, а отправляя обратно, проводил во двор, поскольку он был посланцем короля. Вот так же он почти никогда не упускал спросить у своих простых дворян, которых посылал передать поздравления либо выразить соболезнования титулованным особам, мужчинам и дамам, но более никому, как их приняли, и бывал весьма недоволен, если им не предложили сесть, а потом не проводили до самой кареты.
Лиза была потрясена и пристыжена.
– Мы всего лишь… мы не думали…
Ему не было равных на смотрах, на празднествах и вообще всюду, где присутствие дам создавало атмосферу галантности. Уже было сказано, что все это он почерпнул при дворе королевы-матери и у графини де Суассон;
[118] общество его любовниц еще более приучило его к галантности; однако он всегда держался величественно, хотя порой и не без веселости, и никогда не позволял себе в обществе никакого неуместного или легкомысленного поступка; поступь его, осанка, все поведение вплоть до малейшего жеста были обдуманны, благопристойны, благородны, возвышенны, величавы, чему весьма способствовали и несравненные преимущества, какие давала ему внешность. Поэтому не было доселе в мире человека, который внушал бы такое почтение на церемониях, при приеме посланников, и тем, кто обращался к нему с речью, следовало прежде освоиться с его видом, иначе они рисковали смешаться. Его ответы в таких случаях были всегда короткими, четкими, полными, и очень редко обходилось без того, чтобы он не сказал какую-нибудь любезность, а то и несколько лестных слов, если речь того заслуживала. Где бы он ни был, его присутствие вызывало почтение, вынуждало к молчанию и даже известной робости.
Прежде, чем Джен успела засыпать Лизу и Дрю ещё кучей вопросов, Райли коснулась её плеча, давая знак замолчать. Она проигнорировала косой взгляд Джен. Райли прекрасно понимала, почему супруги могли не позвонить сразу в полицию, но сейчас не было времени вдаваться в это.
Райли спросила пару:
Он очень любил свежий воздух и всякие телесные упражнения, пока был в состоянии заниматься ими. Превосходно танцевал, играл в шары, в мяч. Даже в пожилом возрасте оставался великолепным наездником. Очень любил, когда все эти вещи проделывались с ловкостью и изяществом. Исполнить их на его глазах хорошо или плохо значило засвидетельствовать свои достоинства или недостатки. Он говаривал, что всеми этими упражнениями, не являющимися необходимыми, не стоит заниматься, если делаешь их плохо. Очень любил стрелять, и не было никого, кто стрелял бы так метко и с таким изяществом. Из собак предпочитал породистых легавых, и шесть-семь псов вечно торчали у него в кабинетах; ему нравилось самому кормить их, чтобы приучить к себе. Он также любил травить оленей, но с тех пор, как сразу после смерти королевы сломал себе руку, скача во весь опор в лесу Фонтенбло, охотился он в коляске. Он ехал один в открытой коля-ске, запряженной четверкой небольших лошадок, имея несколько подстав, и сам на всем скаку правил ими со свойственным ему неизменным изяществом, превосходя умением и ловкостью даже лучших кучеров. Форейторами у него были мальчики от девяти до пятнадцати лет, и он сам обучал их.
– Кети упоминала о том, что боялась чего-то или кого-то в недавнее время? Её ничего не тревожило?
Лиза и Дрю на мгновение задумались.
Во всем он любил пышность, великолепие, изобилие. Из политических соображений эти свои вкусы он сделал правилом и привил их всему двору. Чтобы снискать его благосклонность, следовало без счету тратиться на стол, наряды, выезды, дворцы, безрассудно играть в карты. Это давало возможность обратить на себя внимание. Суть же была в том, чтобы попытаться истощить средства всех представителей общества, в чем он и преуспел, превратив роскошь в достоинство, а для некоторых даже в необходимость и доведя всех до полной зависимости от его благодеяний, дабы иметь средства к существованию. Кроме того, он тешил свою гордыню тем, что имеет великолепнейший двор, при котором происходит всеобщее смешение, все более стирающее родовые отличия. Единожды нанесенная, эта рана превратилась в язву, изнутри разъедавшую всех, поскольку со двора она немедленно перекинулась на Париж, провинции и армии, и повсюду люди, какое бы место они ни занимали, стали оцениваться по богатству их стола и роскоши; эта язва разъедала всех и каждого, вынуждая тех, чья должность давала возможность воровать, в большинстве случаев делать это из необходимости увеличивать расходы; наряду со смешением сословий, которое поддерживалось тщеславием и особыми видами короля, эта язва благодаря всеобщему безумию все расширялась, и ее бесчисленные последствия несут не более и не менее, как всеобщее разорение и беспорядок.
– Вроде нет, – сказала Лиза. – Однако последнее время она была какой-то странной. Мало говорила, сидела в своей комнате, она казалась… Не знаю, грустной или расстроенной чем-то. Но она ничего не говорила об этом.
Никто никогда не мог сравниться с ним в количестве и великолепии его экипажей для охоты и прочего назначения. А кто сочтет его дворцы? И в то же время кто не пожалеет об их чрезмерной пышности, вычурности, дурном вкусе? Он покинул Сен-Жермен и никогда ничего не сделал для украшения и благоустройства Парижа, кроме Королевского моста, да и то построенного из чистой необходимости, отчего этот город при всей его исключительной обширности весьма уступает стольким городам во всех странах Европы. Когда строили Вандомскую площадь, она была квадратной. При г-не де Лувуа уже началось возведение всех четырех ее сторон. По его плану там должны были располагаться Королевская библиотека, Медальный двор, Монетный двор, все академии и Большой совет, который до сих пор еще заседает в арендуемом доме. В день смерти Лувуа король первым делом велел остановить работы и приказал срезать углы площади, тем самым уменьшив ее, не размещать на ней ничего из того, что было прежде предусмотрено, и застроить ее одними частными домами, что мы и видим на ней сейчас.
Дрю покачал головой.
– Лиза права, – сказал он. – Кети была сама не своя. Обычно она была довольной и увлечённой всем – школой, спортом, друзьями.
Лиза сказала:
Сен-Жермен был единственным местом, соединившим в себе чудесные пейзажи и обширную равнину, поросшую лесом, который был к тому же совсем рядом, местом, несравненным по красоте деревьев и всего пейзажа, по своему расположению, изобилию и доступности источников воды на такой возвышенности, по великолепной красоте садов, холмов и террас, которые можно было размещать друг за другом на любом желаемом протяжении, по живописному и удобному течению Сены и, наконец, благодаря тому, что там имелся город, само положение которого давало возможность для его поддержания; однако король покинул его ради Версаля, самого унылого и неприятного места, безжизненного, безводного, безлесного, даже не имеющего порядочной почвы, поскольку там только зыбучие пески либо болота, а следовательно, не могло быть и хорошего воздуха. Королю нравилось насиловать природу, покорять ее силой искусства и богатства. Он строил там здание за зданием, не имея даже общего плана; там сошлись вместе красота и уродство, обширность и теснота. И его покои, и покои королевы крайне неудобны; кабинеты и все помещения на задах имеют вид самый мрачный, они тесны и смрадны. Сады поражают своим великолепием, но тоже выдержаны в дурном вкусе, и даже незначительное соприкосновение с ними вызывает отвращение. В тенистую прохладу можно попасть только через широкое знойное пространство, когда же дойдешь, все время приходится то подниматься, то спускаться, аза небольшим холмом сады кончаются. Щебень на дорожках жжет ноги, однако без этого щебня все здесь утопали бы в песке и чернейшей грязи. Насилие, произведенное там над природой, невольно отталкивает и становится неприятным. Вода, выбрасываемая водометами и повсюду растекающаяся, цветет, застаивается, мутнеет; она становится причиной нездоровой и весьма ощутимой сырости и еще более ощутимого зловония. Фонтаны эти, за которыми, впрочем, нужно очень следить, производят несравненное впечатление, а в результате ими восхищаются и тут же бегут от них. Со стороны двора душит теснота, а крылья дворца неудержимо разбегаются в разные стороны. Со стороны садов наслаждаешься красотой всего ансамбля, но тут же закрадывается мысль, что перед тобой дворец после пожара, с уничтоженными верхним этажом и крышей. Церковь, подавляющая все, так как Мансар собирался убедить короля поднять дворец еще на один этаж, производит, откуда ни глянь, унылое впечатление гигантского катафалка. Работа во всех частностях превосходна, соразмерности же частей нет, потому что все делалось для обзора с галереи, поскольку король почти никогда не ходил по низу, а галереи крыльев недоступны, ибо на каждую из них имеется только один узенький проход. Можно было бы бесконечно перечислять все чудовищные пороки этого, стоившего к тому же безмерно дорого,
[119] огромного дворца вместе с принадлежащими к нему строениями, у которых огрехов еще больше, — оранжереей, теплицами для овощей, псарнями, большой и малой конюшнями, совершенно подобными друг другу, несметными службами и, наконец, целым городом, выросшим на месте жалкого постоялого двора, ветряной мельницы и крохотного замка, который Людовик XIII построил, чтобы не ночевать на соломе; замок этот представлял собой невысокое, тесное здание с двумя небольшими короткими крыльями, окружавшими мощенный мрамором двор. Мой отец видел его и неоднократно в нем ночевал. До сих пор Версаль Людовика XIV, это разорительное и безвкусное творение, никак не могут достроить, и одна переделка прудов и бо-скетон поглотила столько золота, что даже невозможно себе представить; среди теснящих друг друга салонов нет ни зала для театральных представлений, ни пиршественного, ни бального зала; и внутри, и снаружи многое еще не доделано. Парки и аллеи до сих пор разбивают и никак не могут довести до конца. Приходится выпускать все новую и новую дичь; не закончены бесчисленные водоотводные каналы в несколько лье длиной и даже бесконечные каменные стены, как бы замыкающие в себе некую небольшую часть самой унылой и отвратительной на свете местности.
– Мы думали, что это пройдёт. Я много раз спрашивала её, в чём дело, но она мне ничего не рассказывала.
Лиза замолчала. Потом она продолжила:
Трианон, расположенный в том же парке возле ворот Версаля, поначалу был фарфоровым домиком, где устраивали ужины, потом его расширили, чтобы там можно было спать, и наконец выстроили дворец из мрамора, яшмы и порфира; напротив него, по другую сторону Версальского канала, находится зверинец, изящнейшая безделушка, где содержатся всевозможные редкостные животные, четвероногие и двуногие; наконец, на краю Версаля располагается великолепный замок Кланьи со своими прудами, садами и парком, построенный для г-жи де Монтеспан и перешедший к герцогу Мэнскому; акведуки во всех отношениях достойны римлян; ни Азия, ни древность не могут похвастаться ничем, столь огромным, столь многообразным, столь тщательно отделанным и великолепным, изобилующим редчайшими памятниками всех времен, мрамором самых наилучших сортов, бронзой, картинами и совершеннейшими изваяниями.
– Думаю, она изменилась после того, как порвала с Дастином.
Но, что бы ни делали, воды не хватало, и фонтаны, эти чудеса искусства, иссякали, как мы неизменно видим это и сейчас, несмотря на подобные морям резервуары, устройство которых и подведение к ним воды через зыбучие пески и топи обошлось в столько миллионов. Кто бы мог подумать, что недостаток воды приведет к гибели нашей пехоты? В ту пору царствовала г-жа де Ментенон, речь о которой впереди. Г-н де Лувуа был тогда в добрых отношениях с нею, между ними царил мир. Он придумал повернуть реку Эр между Шартром и Ментеноном и направить ее к Версалю. Кто сможет сказать, во сколько золота и человеческих жизней обошлась эта затея, упорно исполнявшаяся долгие годы? В лагере, который был там устроен и просуществовал очень долго, дошло до того, что под страхом суровой кары запретили говорить о заболевших, а особенно об умерших, которых убила непосильная работа, а еще более — испарения развороченной земли. А сколько людей многие годы не могли исцелиться от хворей, вызванных этими испарениями!
Райли стала слушать внимательней.
– Это её парень? – уточнила она.
Сколькие так и не выздоровели до конца жизни! Тем не менее не только обычные офицеры, но и полковники, бригадиры и генералы, привлеченные к этим работам, не имели права даже на четверть часа отлучиться оттуда и прервать надзор за исполнением их. Наконец в 1688 г. их прекратила война, и они так и не возобновились; только бесформенные кучи земли остались памятниками, увековечивающими это жестокое безумство.
– Точно, – сказал Дрю. – Дастин Руссо.
Под конец жизни король, устав от прекрасного и от многолюдия, внушил себе, что иногда его тянет к уединению в какой-нибудь маленькой обители. Он стал искать в окрестностях Версаля, где удовлетворить эту новую прихоть. Он посетил многие места, объездил холмы, откуда открывается вид на Сен-Жермен и широкую равнину внизу, по которой, покинув Париж, извивается Сена, омывая плодородные и богатые земли. Его убеждали остановиться на Люсьене, где Кавуа впоследствии построил дом, из которого открывается прелестный вид, но король ответил, что такое прекрасное место его разорит и что поскольку он задумал построить совсем крохотный домик, то ищет такое место, расположение которого не позволило бы и думать о том, чтобы сделать что-то еще.
– Она не говорила, почему они расстались? – спросила Райли.
Лиза слегка пожала плечами.
– Нет. Она почти ничем с нами не делилась в то время.
За Люсьеном он отыскал чрезвычайно узкую и глубокую ложбину с крутыми склонами, болотистую и оттого недоступную, всякий вид из которой со всех сторон закрывался холмами; на склоне одного из них была нищая деревушка, называвшаяся Марли. Замкнутость, отсутствие всякого вида и возможности создать его составляли единственное достоинство этого места; лощина была настолько тесной, что там невозможно было размахнуться и распространяться в стороны. Король выбрал ее, как выбирал бы министра, фаворита, командующего армией. Осушить эту свалку, куда со всей окрестности сбрасывали мусор, навезти туда земли стоило огромных трудов. И вот уединенный приют был готов. Предполагалось, что в нем два-три раза в год король будет проводить три ночи, со среды до субботы, и сопровождать его будет примерно дюжина придворных, без которых невозможно обойтись. Постепенно эта обитель отшельника стала разрастаться, воздвигались все новые и новые здания, холмы срезались, чтобы освободить место для строительства, а самый крайний был срыт, чтобы открылся хоть какой-то, пусть даже не самый лучший, вид. И вот в конце концов со всеми возведенными дворцами, водоемами, садами, акведуками, знаменитым и прелюбопытным устройством, именуемым мар-лийской машиной, парками, ухоженным и огороженным лесом, статуями, драгоценной мебелью Марли стал таким, каким мы его видим сейчас, хоть после смерти короля он и обобран; его великолепные густые леса были насажены из высоких деревьев, перевезенных сюда из Компьеня и более отдаленных мест, и, хотя три четверти из них не приживалось, их тут же заменяли новыми; обширные пространства дубрав и тенистые аллеи здесь сменяются неожиданно широкими прудами, по которым катались в гондолах, а потом вновь переходят в леса, в которые со дня их посадки не проникал солнечный свет, и я говорю так, потому что сам убедился в этом через полтора месяца; стократно переделывавшиеся водоемы и каскады, обретавшие всякий раз совершенно другой облик; садки для карпов, украшенные позолотой и изысканнейшей росписью, которые сразу же по завершении наново переделывались теми же самыми мастерами, — и так несчетное число раз; поразительная машина, о которой только что упоминалось, с ее грандиозными акведуками, водоводами и чудовищными резервуарами, предназначенная единственно для Марли и уже не подводящая воду в Версаль, — даже всего этого достаточно, чтобы утверждать, что Версаль, каким он предстает нам, обошелся дешевле Марли. А если добавить к этому расходы на постоянные переезды, притом нередко с весьма многолюдной свитой, поскольку кончилось тем, что пребывание в Марли почти сравнялось с пребыванием в Версале и к концу жизни короля стало обычным делом, то не будет преувеличением сказать, что Марли встал в миллиарды. Такова была судьба свалки, обители змей, лягушек и жаб, выбранной единственно ради того, чтобы уменьшить расходы. Таков был дурной вкус короля во всем и надменное стремление насиловать природу, которого не смогли подавить ни самая обременительная война, ни набожность.
Райли спросила:
– Вас ничего не тревожило в поведении Дастина?
Не следует ли от сих неразумных злоупотреблений короля своим могуществом перейти к другим, более свойственным человеческой природе, но ставшим в некотором роде еще более пагубными? Я имею в виду любовные связи короля. Скандальные слухи о них разносились по всей Европе, позорили Францию, расшатывали государство; они, вне всякого сомнения, навлекли на него все те беды, под гнетом которых оно очутилось на самом краю гибели, и привели к тому, что законная династия во Франции оказалась на волосок от пресечения.
[120] Эти бедствия обратились во всевозможные язвы, которые будут еще долго ощущаться. Людовик XIV, с юных лет более, чем кто-либо из его подданных, созданный для радостей любви, наскучив порхать и срывать мимолетные доказательства благосклонности, наконец остановился на Лавальер. Известно, как развивалась эта история и какие принесла плоды.
– Да нет, – ответил Дрю. – Ведь он ещё просто ребёнок. Самый обычный подросток.
– Кети не вела дневник?
Следующей была г-жа де Монтеспан, чья необыкновенная красота поразила его еще в царствование г-жи де Лавальер. Г-жа де Монтеспан очень скоро это заметила и тщетно умоляла мужа увезти ее в Гиень, но он в своем неразумном доверии не желал ее слушать. А она тогда была вполне чистосердечна с ним. В конце концов она вняла королю, и тот отнял ее у мужа с чудовищным скандалом, отозвавшимся у всех народов ужасом и явившим миру невиданное зрелище двух любовниц одновременно. Король возил обеих в карете королевы к границам, в военные лагеря, иногда в армии. Простой народ, сбегавшийся со всех сторон, лицезрел трех королев сразу, и каждый в простоте душевной спрашивал у соседа, видел ли он их. Наконец г-жа де Монтеспан одержала победу и стала единственной владычицей и короля, и его двора, причем это уже никак не скрывалось; для полноты же распущенности нравов г-н де Монтеспан, дабы он тоже не остался ни при чем, был посажен в Бастилию,
[121] затем сослан в Гиень, а его супруга сменила графиню де Суассон, которая, впав в немилость, была вынуждена уйти с созданной нарочно для нее должности обер-гофмейстерины двора королевы; обладательнице этой должности предоставлялось право табурета: ведь г-жа де Монтеспан, будучи замужем, не могла быть пожалована титулом герцогини.
– Если вела, то на своём ноутбуке. Но мы туда никогда не заглядывали.
– Конечно, – сказала Райли. – Но нам придётся изучить его.
После этого покинула свой монастырь Фонтевро «королева аббатисс», сохранив, правда, верность монашеским обетам; превосходя красотой и умом свою сестру г-жу де Монтеспан, она благодаря остроумию и веселому характеру славилась как новая Никея
[122] и вместе со своей второй сестрой г-жой де Тианж почиталась самой очаровательной из приближенных к королю женщин и украшением всех придворных дам. Беременность и роды г-жи де Монтеспан не скрывались. Двор г-жи де Монтеспан сделался средоточием придворного общества, развлечений, карьер, надежд, опасений министров и полководцев и унижения для всей Франции. Он стал и средоточием умственной жизни, а также образа мыслей и поведения, настолько особенного, изысканного, утонченного, но всегда естественного и приятного, что его невозможно было ни с чем спутать. Он в бесконечной степени был свойствен всем трем сестрам, умевшим привить его другим. Еще и посейчас с удовольствием ощущаешь эту приятную и простую манеру у немногих до сих пор живых людей, приближенных к ним и получивших у них воспитание; в самом обычном разговоре их отличаешь среди тысяч других.
На мгновение Дрю молчал, а потом он сказал:
Настоятельнице Фонтевро из всех трех эта манера была присуща в наибольшей степени, и, пожалуй, она была самой красивой. С этим еще соединялась редкостная и весьма глубокая ученость; она знала богословие и творения отцов церкви, была сильна в Священном писании, владела многими языками и, говоря на любую тему, восхищала и захватывала слушателей. Ум невозможно скрыть и в обычной жизни, и нет никаких сомнений, что знала она гораздо больше представительниц своего пола. Она великолепно владела пером. У нее были особые способности к управлению, и этим она стяжала любовь всего своего ордена, хотя управляла им в строгом соответствии с уставом. Хоть пострижена она была без особой охоты, но у себя в аббатстве жила по уставу. Ее пребывание при дворе, где она не покидала апартаментов своих сестер, не бросило ни малейшей тени на ее репутацию; правда, странно было видеть особу в монашеском одеянии, пользующуюся благосклонностью подобного рода, но если благопристойность может существовать сама по себе, то следует утверждать, что даже при этом дворе г-жа де Фонтевро ни в чем не погрешила против нее.
– Разумеется. Всё, что может помочь делу. Он наверху, в…
– Я пошлю за ним кого-нибудь.
Г-жа де Тианж имела влияние на обеих своих сестер и даже на короля, который беседовал с нею охотнее, чем с ними. Она не утратила этого влияния на него до конца жизни, и даже после удаления г-жи де Монтеспан от двора король сохранил к ней благорасположение и весьма выделял ее.
Джен, кажется, погрузилась в своим мысли, но Райли знала, что они должны найти того парня и поговорить с ним.
Что же касается г-жи де Монтеспан, она была зла, капризна, часто впадала в дурное настроение и со всеми, не исключая короля, держала себя непомерно надменно. Придворные избегали проходить мимо ее окон, особенно когда у нее бывал король; они говорили, что это все равно, что пройти под обстрелом, и это выражение стало при дворе поговоркой. Она и вправду никого не щадила, часто с единственной целью развлечь короля, а поскольку была бесконечно остроумна и умела тонко высмеивать, не было ничего опасней ее насмешек, которыми она одаривала всех и каждого. При всем том она любила своих родственников и родителей и никогда не упускала возможности услужить людям, к которым испытывала дружеские чувства. Королева с трудом выносила высокомерное отношение к ней г-жи де Монтеспан, так отличавшееся от церемонности и почтительности герцогини де Лавальер, которую она любила, тогда как при разговорах о Монтеспан у нее часто вырывалось: «Эта шлюха меня убьет». В своем месте
[123] уже было рассказано об удалении г-жи де Монтеспан, о ее жестоком раскаянии и благочестивой кончине.
Райли сказала родителям жертвы:
Во время ее царствования у нее всегда были поводы для ревности. М-ль де Фонтанж понравилась королю в достаточной мере, чтобы стать официальной любовницей. Как ни странен такой дублет, в нем не было ничего нового: та же история происходила с г-жой де Лавальер и г-жой де Монтеспан, только теперь последняя испытала то же, что заставила испытать первую. Но м-ль де Фонтанж не была столь счастлива ни в пороке, ни в удаче, ни в раскаянии. Некоторое время она держалась благодаря красоте, но ум ее не соответствовал внешности. А ум был необходим, чтобы развлекать и удерживать короля. Но король не успел окончательно разочароваться в ней: внезапная смерть, так всех поразившая, положила конец его новой любви. Все остальные его связи были недолговечны.
– Спасибо вам большое за помощь. Я знаю, что это ужасно тяжело.
Она вручила Дрю свою визитку ФБР.
– Пожалуйста, позвоните мне, если вам придёт в голову что-то, что может нам понадобиться. Мы очень соболезнуем вашей потере.
Когда Райли и Джен повернулись, чтобы уйти, они увидели, что шеф Синард сидит в окружении гостей и расспрашивает их. Райли и Джен удалось пробиться к нему и отвести в сторону.
Только одна длилась долго
[124] и перешла в привязанность, сохранившуюся до смерти прелестницы, которая до самой могилы умела извлекать из нее чрезвычайные выгоды и оставила двум своим сыновьям постыдное, но неслыханное наследство, каковое они сумели оценить. Муж ее, а для таких, как он, в Испании существует название «добровольный рогоносец» и поведение их почитается непростительным, вел себя подло, с удовольствием мирился с этой связью, пожиная ее обильные плоды; в Париже он жил уединенно, служил в армии, почти не бывал при дворе и потихоньку сколачивал состояние, разделяя в полном согласии со своей лучшей половиной те выгоды, что она извлекала. Часа любовного свидания она дожидалась у супруги маршала де Рошфора, которая отвозила ее на него и впоследствии неоднократно рассказывала мне про все это, равно как о случавшихся препятствиях, каковые не бывали непреодолимы и никогда их причиной не был муж; он сидел у себя дома, все знал и все устраивал, однако весьма старательно изображал полное неведение, в результате чего впоследствии сменил свой тесный дом на Королевской площади на дворец Гизов, который те не смогли бы узнать таким тот стал просторным и роскошным, после того как достался ему и двум его сыновьям. Такая политика позволяла прикрывать эту любовь флером тайны, хотя тайной она была только по названию, а флер был весьма прозрачен. Тайна обеспечивала ее продолжительность, умение вести себя подкупило наиболее заинтересованных лиц,
[125] и на этом было стремительно создано огромнейшее состояние. То же умение вести себя способствовало все большему усилению этой любви, а затем, когда еще было время, превращению ее в дружбу и самое глубокое уважение. До самой смерти этой рыжей прелестницы король давал возможность ее детям, а также родственникам богатеть и возноситься до самых вершин благоденствия и карьеры, так что ныне они уже в третьем поколении в полном составе, включая даже самых неспособных и самых сомнительных по происхождению, наслаждаются роскошью и великолепием. Вот что значит уметь извлекать пользу изо всего: жена — из своей красоты, муж — из своего поведения и бесчестья, дети — из всех созданных для них родителями возможностей и только потому, что они были сыновьями этой прелестницы. Еще одна
[126] тоже многое получала в течение всей жизни из того же источника, но поскольку не обладала ни красотой, ни ловкостью, ни положением вышеназванной прелестницы и не имела такого сообщника, как ее паяц-супруг, то и не добилась ни продолжительности и постоянства чувств, ни великолепия, которого достигла первая, сумевшая сохранить и передать его своим детям, внукам и почти всем родственникам. Ведь ей стоило только пожелать, и, хотя связь давно уже прекратилась, а внешние предосторожности строжайше соблюдались, все при дворе знали о ее могуществе и выказывали ей почтение; никто — ни министры, ни принцы крови — не смел противиться ее желаниям. Ее записки шли прямиком к королю, а ответы короля мигом доставлялись ей, да так, что никто этого не замечал. Если же, несмотря на столь исключительную легкость переписки, ей нужно было переговорить с королем, чего она по возможности избегала, он тотчас же принимал ее, стоило ей только захотеть. Это происходило всегда в часы общих приемов, но в переднем королевском кабинете, где происходили и по сю пору еще происходят заседания государственного совета; оба сидели в глубине комнаты, но двери с обеих сторон оставались распахнуты, причем это делалось столь демонстративно, только когда она беседовала наедине с королем, а приемная, смежная с кабинетом, была полна придворными. Если же ей нужно было сказать всего несколько слов, она говорила прилюдно, стоя в дверях, не заходя в кабинет, и придворные по манере короля разговаривать с нею, слушать и прощаться без труда замечали, что он был неравнодушен к ней до конца ее жизни, пресекшейся за много лет до его смерти. Она оставалась красива до самого последнего дня. Раз в три года она ненадолго ездила в Марли, но ни разу не бывала там наедине с королем и даже в обществе его приближенных дам; она тщательнейшим образом следила за тем, чтобы не отличаться от остальных придворных. При дворе она бывала постоянно и очень часто на ужинах у короля, который ничем не выделял ее среди других. Таков был ее уговор с г-жой де Ментенон, которая взамен содействовала ей во всем, чего она просила. Муж, переживший ее на несколько лет, почти не бывал при дворе, а, наезжая в Париж, сидел сиднем у себя дома, всецело поглощенный делами, которые он великолепно умел вести, и радовался собственному благоразумию, принесшему ему такое богатство, положение и великолепие при содействии супруги под прикрытием занавеса из газа, который, будучи занавесом, тем не менее остается прозрачным.
Райли спросила его:
– Вам знаком парень по имени Дастин Руссо?
Не следует также забывать про фрейлину Мадам, прекрасную Людр, девицу де Лоррен, которую король некоторое время любил, не скрывая этого, но увлечение это промелькнуло с быстротой молнии: над ним взяла верх любовь к г-же де Ментенон.
Шеф Синард кивнул.
– Да, это сын Рей и Дерека Руссо, – сказал он. – Он встречался с Кети.
Теперь должно перейти к любви иного свойства, которая изумила все народы ничуть не меньше, чем предыдущая привела в негодование, и которую король унес неприкосновенной с собой в могилу. Кто по этим нескольким словам не распознает знаменитую Франсуазу д\'Обинье, маркизу де Ментенон, чье непрерывное царствование продолжалось целых тридцать два года! Рожденная на одном из островов Америки,
[127] куда ее отец, возможно дворянин по происхождению, отправился вместе с ее матерью в поисках пропитания, она, задыхаясь там в безвестности, на авось возвратилась во Францию, прибыла в Ла-Рошель, и ее как соседку приютила из жалости г-жа де Нейан, мать супруги маршала и герцога де Навайля; там по причине собственной бедности и скупости этой старой дамы ей пришлось быть ключницей при хлебных амбарах и ежедневно следить, как лошадям отмеряют овес; в свите г-жи де Нейан она прибыла в Париж, юная, ловкая, умная, не имеющая ни средств, ни родственников, и там ей повезло познакомиться со знаменитым Скарроном. Он нашел ее привлекательной, его друзья — возможно, и более того. Ей показалось большой и совершенно нежданной удачей выйти за этого жизнерадостного и ученого обезножившего калеку,
[128] а люди, которым женитьба Скаррона нужна была, видимо, больше, чем ему, старательно принуждали его к этому браку и убедили спасти таким образом прелестную и несчастную девушку от нищеты. Брак был заключен, новобрачная понравилась всем представителям весьма разнообразного общества, бывавшего у Скаррона. Он тоже нашел, что она хороша во всех отношениях; сам он был лишен возможности выходить из дому, но в ту пору было модно навещать его, и всех придворных и городских остроумцев, всех лучших и достойнейших людей неизменно собирала у него в доме притягательная сила его ума, учености, воображения, бесподобная при всех недугах и ничуть не однообразная веселость, редкостная плодовитость пера и насмешки его, выдержанные в самом лучшем вкусе, которыми до сих пор восхищаются в его творениях.
– Что вы о нём думаете? – спросила Райли.
Г-жа Скаррон приобрела там знакомства самого разного рода, что не избавило ее после смерти мужа от необходимости прибегнуть к благотворительности прихода церкви св. Евстафия. Ей предоставили комнатку на лестнице в бедном доме, где она в большом стеснении жила со своей служанкой. Благодаря ее прелестям положение у нее понемножку поправилось: Вилар, отец маршала, Беврон, отец д\'Аркура, Виларсо, все трое, бывшие ее покровителями, и еще многие помогали ей. Это удержало ее на плаву и помогло проникнуть в особняк д\'Альбре, оттуда — в особняк де Ришелье, а затем и в другие. В этих домах г-жа Скаррон была отнюдь не на равной ноге: к ней прибегали для всяких услуг, вроде велеть принести дров, узнать, скоро ли накроют стол, а иногда осведомиться, подана ли карета такого-то или такой-то, и еще для тысячи мелких поручений, необходимость в которых отпала, когда стали пользоваться колокольчиками, введенными много позже.
– Нам нужно поговорить с ним, – присоединилась Джен.
Шеф Синард взглянул на свои часы.
В этих домах, главным образом особняке Ришелье, а еще более у маршала д\'Альбре, который держал дом на широкую ногу, г-жа Скаррон и свела большинство своих знакомств, одни из которых весьма помогли ей, другие же оказаись весьма полезны для ее приятелей. Маршалы де Вилар и д\'Аркур благодаря своим отцам, а прежде них отец маршала де Вилара сделали на этом себе карьеру; герцогиня д\'Арпажон, сестра Беврона, стала, даже не смея мечтать об этом, статс-дамой дофины после смерти герцогини де Ришелье, которая по той же причине была сделана статс-дамой королевы, а затем — дофины;
[129] герцог же Ришелье за совершенный пустяк стал камергером, перепродав потом эту должность за пятьсот тысяч ливров Данжо и сделав на этом себе состояние. Принцесса д\'Аркур, дочь де Бранкаса, прославившегося своим остроумием и необыкновенной рассеянностью, которая была в добрых отношениях с г-жой Скаррон, Виларсо и Моншеврей-лем, оба кавалеры ордена Св. Духа, первый из которых в тридцать пять лет получил от отца пожалованную тому орденскую цепь, и множество других первое время чувствовали себя весьма плохо. Но прежде, чем идти дальше, следует сказать несколько слов о маршале д\'Альбре.
– Что ж, уроки закончились, так что, скорей всего, он у себя дома. Я поеду впереди вас и отвезу вас к нему.
Райли не очень хотела, чтобы Синард присутствовал на допросе. Они с Джен лучше справятся без него. К счастью, предлог уже был готов:
Маршал д\'Альбре, весьма преуспевший в светской жизни и придворных интригах, получил роту гвардейской тяжелой кавалерии, и кардинал Мазарини поручил ему препроводить принца Конде, принца Конти и г-на де Лонгвиля из Пале-Рояля, где те были арестованы,
[130] в Венсенский замок, за что ему был обещан маршальский жезл, но получил он его только в 1653 году и то после угроз. В 1661 году он был пожалован кавалером ордена Св. Духа, а в конце 1670 года стал губернатором Гиени. Служил он не очень долго и ни разу не командовал армией, но по причине ума, ловкости, дерзости и щедрости был человеком, заставлявшим считаться с собой. Женился он на дочери де Генего, королевского казначея и брата государственного секретаря, которая родила ему единственную дочь. Он выдал ее за единственного сына своего старшего брата и герцогини де Ришелье, который в 1678 г. был убит на дуэли из-за любовной истории и не оставил потомства, а его вдова, бывшая придворной дамой королевы, стала первой женой графа де Марсана, в которого без памяти влюбилась и которому вручила все свое состояние. Маршал д\'Альбре и герцог и герцогиня де Ришелье всегда жили в дружбе и поддерживали самые близкие отношения. Такие же отношения у него были с г-ном де Монтеспаном, его двоюродным братом, и г-жой де Монтеспан. Но когда та стала любовницей короля, он сделался ее советчиком и отошел от г-на де Монтеспана, благодаря чему пользовался большим весом вплоть до самой своей смерти в возрасте шестидесяти двух лет, случившейся 3 сентября 1676 г., вскоре после прибытия в Бордо. Как уже рассказывалось выше, он выдал замуж двух своих двоюродных племянниц де Пон: одну — за своего младшего брата, впоследствии убитого на дуэли, а вторую, необыкновенную красавицу, — за Эдикура, для которого откупил у Сен-Эрема должность обер-егермейстера королевской волчьей охоты с тем, чтобы он пообтесался при дворе и чтобы его жена могла там появляться; она долго прожила там, пользуясь до самой своей смерти доверием и благосклонностью г-жи де Ментенон и короля, и совершенно неожиданно для всех после свадьбы герцогини Бургундской сделала свою дочь, графиню де Монгон, придворной дамой; эта ее дочка в раннем детстве воспитывалась и жила вместе с герцогом Мэнским и герцогиней Бурбонской, когда те были укрыты в Париже на попечении их гувернантки г-жи Скаррон; она взяла эту девочку, чтобы помочь своей приятельнице г-же д\'Эдикур, которая и в девичестве, и после замужества не вылезала из особняка д\'Альбре, где г-жа Скаррон всячески увивалась вокруг нее и где установились их близкие отношения. А теперь вернемся к г-же Скаррон.
– Нет, вы нужны нам здесь, – сказала она, показывая на людей, которые окружали его. – Просто дайте нам адрес и расскажите, как доехать.
Когда шеф Синард записал информацию, Райли сказала:
– О, кстати, Дрю сказал, что ноутбук Кети лежит наверху. Вы не могли бы отправить кого-нибудь за ним? Нам нужно его проверить.
Близкому родству между маршалом д\'Альбре и маркизом и маркизой де Монтеспан она обязана окончательным поворотом к невероятному возвышению, которого достигла через четырнадцать или пятнадцать лет. Г-н и г-жа де Монтеспан были завсегдатаями у маршала д\'Альбре, державшего свой парижский дом на самую широкую и роскошную ногу, где собиралось обширное общество, в котором было представлено все самое лучшее и достойное, что только имелось при дворе и в городе. Почтительностью, старанием угодить, умом и приятностью г-жа Скаррон сумела весьма понравиться г-же де Монтеспан. Та исполнилась к г-же Скаррон симпатией, и, когда у нее родились от короля первые дети, герцог Мэнский и герцогиня Бурбонская, и было решено их скрывать, г-жа де Монтеспан предложила доверить их попечению г-жи Скаррон, которой был предоставлен дом на Болоте, а также средства, чтобы содержать их и воспитывать в глубочайшей тайне. Впоследствии эти дети были перевезены к г-же де Монтеспан, потом показаны королю, и так постепенно их существование перестали скрывать и они были признаны. Вместе с ними при дворе обосновалась и гувернантка, и она все больше и больше нравилась г-же де Монтеспан, которая вынуждала короля делать ей всякие подачки. Он же, напротив, не выносил ее и когда что-то жаловал ей, но, как правило, не очень щедро, то делал это по усиленному настоянию г-жи де Монтеспан и всегда с нескрываемым сожалением. Имение Ментенон пошло в продажу, близость от Версаля так соблазнила г-жу де Монтеспан приобрести его для г-жи Скаррон, что она приставала к королю до тех пор, пока не вытянула из него денег на покупку этих земель для этой женщины, которая то ли сразу, то ли немного спустя взяла фамилию де Ментенон. Г-жа де Монтеспан получила также средства на ремонт замка и долго добивалась у короля, чтобы он дал денег на приведение в порядок сада, поскольку гг. Анженны очень запустили его. Происходило это во время туалета г-жи де Монтеспан, когда короля сопровождал только дежурный капитан гвардии. Им был маршал де Лорж, правдивейший на свете человек, неоднократно пересказывавший мне произошедшую тогда сцену, которой он был свидетелем. Сперва король отмалчивался, потом отказал. Г-жа де Монтеспан не успокаивалась и продолжала настаивать, и тогда король, выведенный из терпения, раздраженно сказал, что он и так уже сделал слишком много для этой особы и что он не понимает пристрастия г-жи де Монтеспан к ней и упрямства, с каким та цепляется за нее, несмотря на все его просьбы от нее избавиться; ведь он уже говорил, что терпеть ее не может, но, если ему пообещают, что он никогда больше не увидит и не услышит о ней, он, так и быть, еще раз ее одарит, хотя, сказать по совести, для подобной особы он уже и так слишком много сделал. Г-н маршал де Лорж навсегда запомнил эти слова и всякий раз, пересказывая их мне и другим лицам, повторял их без всяких изменений и в одном и том же порядке, настолько они тогда его поразили, тем паче что впоследствии он был свидетелем поразительных событий, совершенно противоречащих этим словам. Г-жа де Монтеспан тут же умолкла, обеспокоенная своей неумеренной настойчивостью.
– Хорошо, – согласился Синард и вернулся к опросу гостей.
Райли и Джен вышли из дома и пошли к машине. Джен ничего не говоря и с мрачным видом села на водительское сиденье.
Райли молча заняла пассажирское кресло. Она посмотрела на младшего агента, недоумевая, почему между ними возникло напряжение. Она вспомнила, что Джен замолчала, когда они говорили с Филбинами. Она не понимала, что не так, и не была уверена, что хочет это знать.
Пока Джен вела машину, Райли смотрела в боковое окно, гадая, будет ли удачной их совместная работа.
Герцог Мэнский сильно хромал, говорят, будто бы оттого, что его уронила кормилица. Никакое лечение не помогало, и тогда решили свозить его к разным костоправам и хирургам во Фландрию и разные города королевства, а потом на воды, между прочим, и в Бареж. Письма, которые гувернантка писала г-же де Монтеспан с отчетом о поездке, показывались королю, и он нашел, что они написаны в хорошем стиле, они ему понравились, и от этого его неприязнь стала ослабевать. Остальное довершил скверный характер г-жи де Монтеспан. Она часто раздражалась и не привыкла сдерживаться. Чаще всего предметом ее раздражения был король, который очень страдал от этого — он еще любил ее. Г-жа де Ментенон корила г-жу де Монтеспан за такое поведение, и та оказала ей добрую услугу, поведав об этом королю. До него дошло и из других источников об ее стараниях укротить его любовницу, и он постепенно привык иногда беседовать с г-жой де Ментенон; он признался ей, что ему хотелось бы, чтобы она урезонивала г-жу де Монтеспан, стал рассказывать об огорчениях, какие та ему доставляет, и советоваться с нею. Став постепенно поверенной и любовника и любовницы, пользуясь доверенностью самого короля, ловкая компаньонка сумела ее углубить и благодаря своей изворотливости в конце концов оттеснила г-жу де Монтеспан, которая слишком поздно заметила, что та стала необходима королю. Достигнув этого, г-жа де Ментенон стала в свою очередь жаловаться королю на все, что ей приходится терпеть от его любовницы, которая так же мало щадит и его самого, и вот так с помощью этих взаимных жалоб она полностью заняла ее место и весьма прочно закрепилась на нем. Фортуна, поскольку я не смею произнести здесь слово «Провидение», готовившая самому надменному из королей самое глубокое, публичное, долгое и неслыханное унижение, все более усиливала его склонность к знающей свое дело ловкачке, а укрепляло его в ней постоянная ревность г-жи де Монтеспан, устраивавшей частые сцены, при которых она, не сдерживаясь, изливала свое раздражение на короля и на нее; и это прелестно сумела живописать под вымышленными именами г-жа де Севинье в письмах к г-же де Гриньян, рассказывая о волнении, охватившем двор, поскольку г-жа де Ментенон достаточно близко соприкасалась в Париже с обществом г-жи де Севинье, г-жи де Куланж и г-жи де Лафайет и уже давала им почувствовать свое растущее значение. Там есть также очаровательные и очень меткие высказывания, написанные в том же стиле, о скрытых, но блистательных успехах г-жи де Су-биз. То же Провидение, самодержавный владыка времени и событий, все устроило так, что королева прожила достаточно долго, чтобы помочь довести это новое чувство короля до предела, и недостаточно, чтобы способствовать его охлаждению. Величайшим несчастьем, которое произошло с королем и которое впоследствии неизбежно сказалось на государстве, была внезапная кончина \" королевы из-за глубочайшего невежества и упрямства первого лейб-медика д\'Акена в момент самого расцвета нового чувства, усиленного неприязнью к любовнице, характер которой стал совершенно невыносим и его уже невозможно было обуздать никакими мерами. Эта деспотичная красавица, привыкшая к обожанию, не могла сдержать отчаяния, всегда присущего утрате власти, но более и сверх всякой меры ее выводило из себя сознание, что подлая соперница — это та, кому она давала пропитание и кто до сих пор еще имеет его только благодаря ей, та, которая ей более всего обязана чувством короля и которая теперь оказалась ее палачом, а ведь она так любила эту дрянь, что столько раз отказывалась прогнать ее, хоть король настаивал на этом; ко всему прочему, соперница весьма уступает ей красотой и на несколько лет старше; выводило из себя сознание, что король приходит к ней ради этой компаньонки, чтобы не сказать — служанки, ищет только ее, чтобы беседовать с ней наедине, а не найдя, чаще всего уходит, не в силах скрыть своего неудовольствия; но горше всего г-же де Монтеспан было понимать, что она сама ежеминутно нуждается в сопернице, чтобы привлечь короля, мириться с ним после ссор и получать от него милости, которая та для нее испрашивает. И вот в столь удобное для этой обольстительницы время король обретает свободу. Первые дни траура он провел у Месье в Сен-Клу, оттуда переехал в Фонтенбло, где провел всю осень. И как раз там для его чувства, обостренного разлукой, последняя стала невыносима. Всегда, конечно, необходимо различать достоверное и то, что не является таковым, но утверждают, что именно после возвращения король более откровенно заговорил о своиЭтот вопрос беспокоил её. Она надеялась, что сможет ответить на него хотя бы после их переговоров с Дастином Руссо.
х чувствах с г-жой де Ментенон, но она, решив испытать свою силу, хитро прикрылась благочестием и своей добродетельной жизнью в последние годы; король, однако, не отступался, а она стала читать ему проповеди и пугать дьяволом, воздействуя то на чувство любви, то на религиозное чувство с поразительным искусством, пока не достигла того, что мы видели воочию и чему потомки откажутся верить. Достоверно и истинно одно: через известное время после смерти королевы и возвращения короля из Фонтенбло в середине зимы произошло событие, в которое потомки с трудом смогут поверить, хотя оно совершенно доподлинно и удостоверено свидетельствами: в одном из версальских кабинетов глубокой ночью о. де Лашез, королевский духовник, отслужил мессу. Бонтан, управляющий Версальским дворцом и старший, самый доверенный, лакей из четверки ближайших королевских слуг, прислуживал на этой мессе, где государь и г-жа де Ментенон были обвенчаны в присутствии Парижского архиепископа д\'Арле как главы диоцеза и Лувуа, вынудивших короля, как уже рассказывалось, дать слово, что он никогда не объявит об этом браке; присутствовал там еще в качестве третьего свидетеля Моншеврейль, друг и родственник Виларсо, поскольку он принадлежит к тому же роду де Морне; когда-то он каждое лето предоставлял свой дом в Моншеврейле Виларсо, хотя сам с женой не выезжал из него, и тот, как и в Париже, содержал там сию королеву, оплачивая все расходы, поскольку родственник был весьма беден; сожительствовать же с нею у себя в Виларсо в присутствии жены, чье терпение и добродетель весьма уважал, он стыдился.
Однако прямо сейчас она невольно подумала, что даже в одиночку лучше бы справилась с этим делом. Или вместе с кем угодно.
Г-жа де Ментенон не осмеливалась носить герб нового супруга, но и от прежнего герба тоже отказалась, равно как от шейного вдовьего шнурка, сохранив только собственный, в лучшем виде подражая тем самым г-же де Монтеспан времен ее связи с королем и даже г-же де Тианж, которые обе при живых мужьях отказались от их гербов и цветов и с тех пор носили только герб и цвета Рошешуаров. Ранее, в рассказе о смерти герцога Креки, уже сообщалось о поразительном предсказании сей ошеломляющей судьбы.
[131]
Райли всё сильней скучала по Биллу и Люси.
Но сейчас ей нельзя об этом думать.
Пресыщение браком, обыкновенно особенно роковое для браков подобного рода, на сей раз только укрепило положение г-жи де Ментенон. Доказательством этого вскорости стало предоставление ей покоев в Версальском дворце по парадной лестнице на том же этаже, где покои короля, и даже напротив них. С той поры король всю жизнь каждодневно проводил у нее по многу часов и в Версале, и в остальных дворцах, где он бывал, и повсюду ей отводились покои как можно ближе к его покоям, а по возможности и на том же этаже. Посетители, успехи, полное доверие и небывалая зависимость короля от нее, всемогущество, всеобщее нескрываемое поклонение; министры, командующие армиями, ближайшие к королю члены королевского семейства, словом, все были у ее ног; что она одобряла, одобрялось, что отвергала, отвергалось; люди, дела, вещи, назначения на должности, правосудие, милость, церковь- все без исключения оказалось в ее руках, король и государство стали жертвами этой соблазнительницы; она беспрепятственно, непрерывно, без каких-либо, даже самых ничтожных, сомнений управляла ими более тридцати лет, а точнее, тридцать два года, и теперь следует описать это зрелище, явленное взорам всей Европы.
Возможно – хотя и не точно – они едут к молодому убийце.
Г-жа де Ментенон была женщина большого ума, который она отшлифовала и обогатила знанием света под влиянием лучшего общества, где сперва ее только терпели, но вскоре стали находить в ней удовольствие; любовные приключения добавили ей привлекательности. Жизнь ставила ее в самые разные положения, и это развило в ней льстивость, умение втираться, услужливость и стремление всем понравиться. Необходимость интриговать, все виденные ею интриги, а еще более те, которые она без конца вела то ли ради своей пользы, то ли для того, чтобы услужить другим, обучили ее этому искусству, выработали вкус и привычку к нему, научили всем хитростям.
ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ
Несравненная ласковость со всеми, непринужденные и в то же время почтительные и сдержанные манеры, приобретенные за долгие годы унижений, а также мягкая, точная, правильная речь, безыскусно красноречивая и немногословная, великолепно подкрепляли ее таланты. Она была старше короля не то на три, не то на четыре года, и лучший ее возраст пришелся на ту пору, когда царила изысканная, галантная манера выражаться, одним словом, то, что мы сейчас называем жеманным стилем, и она настолько прониклась его духом, что всегда сохраняла к нему вкус и сильный его налет. К жеманству и напыщенности, вообще свойственным тому времени, добавился наружный блеск значительности, а потом внешние проявления ханжества, которое стало основной ее чертой и, похоже, подавило все остальное: оно было главным ее средством удержаться на той высоте, куда она вознеслась, и орудием, с помощью которого она управляла. Эта черта стала самой ее сутью, все прочее было безжалостно принесено в жертву ханжеству. Прямота и откровенность слишком не сочетались с ее намерениями и с последующей ее судьбой, чтобы на мысль не пришло, будто благочестие у нее было только видимостью. Она была не настолько лицемерна, чтобы ханжество стало ее действительной склонностью, но нужда с давних пор выработала в ней привычку к нему, и она по природному легкомыслию с излишним рвением напяливала на себя личину благочестивости. Она была чужда последовательности во всем, что требовало напряжения и усилий. Более всего по вкусу ей было порхать по знакомым и друзьям, а также развлекаться; исключением были несколько верных друзей из давнего времени, о которых уже было говорено и к которым она не изменилась, и несколько новых, последних лет, которые были ей необходимы. Что же касается развлечений, то с тех пор, как она почувствовала себя королевой, она почти не могла их разнообразить. Непостоянство ее целиком обратилось на важные дела и стало причиной больших бед. Легко увлекаясь, она доводила свои увлечения до крайностей и, столь же быстро разочаровываясь, не знала границ в пренебрежении, причем и то и другое — без всяких причин и оснований. Отверженность и нужда, в которой она так долго жила, ограничили ее ум, принизили душу и чувства. Ее мысли и чувства по любому поводу были столь мелочны, что она навсегда осталась всего лишь г-жой Скаррон и всегда и во всем обнаруживала это. Не было ничего отвратительней, чем низость, сочетавшаяся со столь блистательным положением, не было более сокрушительной и опасной помехи добру, чем легкость, с какой она изменяла дружбе и привязанностям.
Джен Ростон внутри вся кипела, ведя машину к дому Руссо. Райли оборвала её во время допроса, и это очень её разозлило. Забыть об этом или лучше упомянуть?
Наконец, Джен всё же сказала Райли:
Была у нее еще одна обманчиво привлекательная черта. Перед теми немногими, кто мог получить у нее аудиенцию и у кого она обнаруживала нечто, что ей нравилось, она прямо-таки рассыпалась и откровенничала, поражая собеседника и внушая ему самые большие надежды; в следующий же раз этот человек ей уже надоедал и она становилась суха и немногословна. Люди ломали себе голову над причиной перехода внезапной милости в неожиданную немилость и только зря теряли время. Единственной причиной было легкомыслие, которое просто невозможно себе представить. Лишь немногие избежали такой перемены, но они оказались всего-навсего исключением, подтверждающим правило, да и то ее милости бывали затянуты темными тучами, тем паче что после своего второго замужества приближала она к себе со всевозможными предосторожностями и недоверчивостью.
– Почему ты не дала мне задать вопросы, которые я хотела?
Итак, нетрудно себе представить, каким тернием зарос ее двор, впрочем, крайне недоступный, поскольку таковы были и ее желание, и склонность короля, а также по причине расписания дня короля, хотя двор этот принимал большое и скрытое участие во всех делах и почти всегда влиял на них.
– Когда это? – спросила Райли.
– Когда Филбины не смогли объяснить, почему не позвонили шефу Синарду раньше. Я уверена, что они что-то скрывают. Нам нужно сильней надавить на них. Ты с ними обошлась слишком легко.
Была у нее слабость: она поддавалась и позволяла вертеть собой людям, которые откровенничали с нею, а еще лучше, если они прямо-таки исповедовались перед ней, и по причине своего затворничества она часто бывала обманута ими. А еще у нее была болезненная страсть направлять, и это занимало весь ее небольшой досуг. Трудно даже вообразить, сколько времени она таким образом потратила на Сен-Сир, да и множество других монастырей отнимало его не меньше. Она считала себя настоятельницей их всех, особенно в том, что касалось духовного наставления, и влезала во все мелочи жизни епархий; то было ее излюбленное занятие. Она воображала, будто она мать церкви, и потому притесняла в первую очередь высшее духовенство, ректоров семинарий, религиозные общины, монастыри, их аббатисс и наиболее влиятельных монахинь. Отсюда и пошла бездна пустых, призрачных и неизменно обманчивых занятий, бесконечное количество писем и ответов, наставлений избранным душам, всевозможные пустяки, обычно кончавшиеся ничем, но иногда приводившие к серьезным последствиям и плачевным ошибкам в решениях, ведении дел и выборе лиц на должности.
К удивлению Джен Райли рассмеялась.
Набожность, благодаря которой она вознеслась и удерживалась, обратила ее по причине хитрости и страсти всем распоряжаться, сочетавшейся с желанием господствовать, к деятельности подобного рода, а самомнение, встречавшее одних только льстецов, питалось этим. Она нашла в короле человека, всю жизнь считавшего своей апостольской миссией преследование янсенизма или того, что в его глазах выглядело таковым. Поприще это показалось г-же де Ментенон подходящим для того, чтобы поддержать монарха своим рвением и во все вмешиваться. Глубочайшее невежество во всех областях, в котором заботливо воспитывали короля и которое из разных соображений старательно в нем поддерживали, привитое ему с ранних лет недоверие ко всем и вся, полнейшая замкнутость, в которой он жил, наглухо огражденный от всех своими министрами, а в остальных отношениях своим духовником и теми, кому выгодно было ее сохранять, сыздавна привили ему пагубную привычку выносить с их слов решения в вопросах богословия, в спорах между разными направлениями в католической церкви и даже представлять их в Риме как свои.
– То есть ты действительно думаешь, что Дрю Филбин изнасиловал и убил собственную дочь? – спросила она.
– А ты? – спросила Джен. – Разве это не вероятно?
Королева-мать, а впоследствии и король, причем еще в большей степени, нежели она, обольщенные иезуитами, дали убедить себя в том, что совершенно и полностью противоречило истине: якобы, за исключением их доктрины, любая другая направлена против королевской власти и заражена независимым и республиканским духом. В этом вопросе, как и в прочих, король смыслил не больше младенца. Иезуиты прекрасно понимали, с кем имеют дело. Они получали места королевского духовника, ведали распределением бенефиций, и у них имелся их список; честолюбие придворных и страх, внушаемый членами этого ордена министрам, давали иезуитам полную свободу действий. Неусыпное стремление короля отгородиться в делах от всего мира являлось для них прочной опорой, давало им уверенность, что они всегда будут приняты им, а в делах, касающихся веры, он будет слушаться только их. Поэтому они легко\" внушили ему предубеждение, граничившее с совершеннейшей предвзятостью, будто всякий, мыслящий не так, как они, является янсенистом, всякий же янсенист — враг короля и его власти, а власть была самым слабым местом короля, относился он к ней невероятно ревниво. Им удалось настроить короля и по причине его убеждений, и по причине боязни за власть полностью в их пользу — как в этом вопросе, так и во всем связанном с ним, то есть касательно дел и людей, которых им было выгодно представить с этой стороны.
– Может быть. Мы ещё не исключили его из списка подозреваемых.
Так иезуиты разогнали прославленных святых отшельников,
[132] которые соединились в Пор-Рояле для занятия науками и покаяния, воспитав стольких великих учеников, и которым христианство вечно будет благодарно за знаменитые творения, пролившие живой и ясный свет на различия между истиной и видимостью ее, предопределением и кажимостью, позволившие прикоснуться ко всеобщей истине, столь мало познанной, столь затемненной и в то же время столь искажаемой, осветившие проблемы веры, возжегшие пламя милосердия, развивавшие сердце человека, усмирившие его страсти, давшие ему необманное зеркало и ведущие его по верному пути между праведным страхом и благоразумной надеждой. И вот благочестие короля проявилось в преследовании их всюду, вплоть до самых безобидных проявлений; на то же направлялось и благочестие г-жи де Ментенон, во всем подобное королевскому, покуда иезуиты не сочли, что выгоднее указать королю новое поприще. Янсенизм, похоже, уже утратил свои позиции и казался иезуитам подходящим предметом гонений лишь за неимением лучшего; они были уверены, что, отложив его на потом, они всегда будут иметь возможность вновь приняться за него, снова обретя после известного перерыва в этом занятии прелесть новизны. После таких первых шагов иезуитам, убежденным в своем праве руководить душами людей, потребовалось совсем немного, чтобы распалить рвение короля против религии, которая была торжественно заклеймлена громоноснейшими анафемами вселенской церкви, но прежде заклеймила сама себя, отойдя от древнейших и основополагающих догматов веры.
Теперь Джен запуталась ещё больше. Она сказала:
– Они не звонили шефу Синарду целый день. Это кажется странным. Я не знаю, почему. А тебе не кажется? Может быть, мы раскрыли бы это дело прямо тогда и там.
Король стал набожен, но остался крайне невежествен. С набожностью соединились политические расчеты. Желая ему угодить, сыграли на самых чувствительных его струнах — набожности и властолюбии. Ему представили гугенотов в самом черном свете: дескать, это государство в государстве, добившееся беспредельной вольности благодаря беспорядкам, мятежам, гражданским войнам, союзам с иностранными государствами, открытому сопротивлению его царственным предшественникам; даже он вынужден сосуществовать с ними на условиях договора. Но ему не открыли источник всех этих зол, корни и постепенное нарастание успехов гугенотов, не сказали, кем и почему гугеноты были первоначально вооружены, а впоследствии поддерживались, но главное, ни словом не обмолвились о давних замыслах, об ужасных злодеяниях Лиги
[133] и покушениях ее на королевскую корону, на царствующую династию, на его отца, деда и их родственников. Столь же заботливо от него скрыли, чему учат Евангелие и, следуя сему божественному завету, апостолы, а вслед за ними отцы церкви относительно того, как проповедовать слово Христово, обращать неверующих и еретиков и вообще как себя вести во всем, что касается религиозных вопросов. Иезуиты обольстили ханжу возможностью легкого искупления грехов за чужой счет, что ему якобы обязательно зачтется на том свете. Они сыграли на его королевской гордыне, указав ему деяние, оказавшееся не под силу всем его предшественникам, но скрыли от него великие подвиги и доблестные воинские деяния, задуманные и разработанные его героическим отцом, свершенные им во главе своих войск, которым он часто придавал мужество и воодушевлял на победу, когда не было надежды на нее, и величайшие опасности, каковым он подвергался, ведя их в сражение; они умолчали о политике этого великого государя, окончательно разгромившего могущественную гугенотскую партию, которая с успехом вела борьбу со времен Франциска I и, не понеси она поражения от ума и десницы Людовика Справедливого,
[134] не покорилась бы власти Людовика XIV. Но сей монарх был далек от того, чтобы обращать внимание на столь прочную основу. Его, так кичившегося тем, что он правит самостоятельно, вынудили совершить деяние, якобы непревзойденное и в религиозном, и в политическом отношении, деяние, которое позволит истинной вере восторжествовать благодаря уничтожению иной, сделает короля абсолютным властелином, позволив сбросить ему гугенотские оковы, и навсегда уничтожит этих мятежников, готовых использовать любую возможность, чтобы восстать и вновь диктовать королям свои законы.
Райли снова улыбнулась и спросила:
– Ты когда-нибудь жила в маленьком городе, Джен?
Великих министров тогда уже не было. Ле Те-лье лежал на смертном одре, оставался только его зловещий сын; Сеньеле только-только начал восходить. Лувуа, алкавший войны, поверженный только что заключенным перемирием на двадцать лет, надеялся, что удар, нанесенный гугенотам, возмутит всех протестантов в Европе, и в ожидании ликовал, понимая, что ударить по ним король сможет, только используя войска, так что он станет главным исполнителем и тем самым еще усилит свое влияние. Г-жа де Ментенон, об уме и душе которой весьма полно рассказано выше, была не годна и не способна ни на что, кроме интриг. Ни по рождению, ни по воспитанию она не была в состоянии заглянуть в этом деле дальше того, что ей представили, и с тем большим жаром ухватилась за возможность угодить королю, высказать ему свой восторг и благочестием еще более укрепить свое положение. Да, впрочем, кто мог тогда знать хоть что-то о том, что обсуждалось только с духовником, одним-единственным министром и новой, обожаемой супругой, и кто тем более посмел бы сказать слово против? Так всегда тем или иным способом управляют королями, которые по надменности, по подозрительности, по тому, что они полагаются на тех, кто ими вертит, по лени или гордыни имеют только двух-трех советников, а то и вообще одного и воздвигают между собой и остальными подданными непреодолимую преграду.
Джен задумалась, как вопрос Райли связан с их делом.
– Нет, – сказала она. – Я была городским ребёнком, родилась и выросла в Ричмонде.
Отмена Нантского эдикта без всякой причины и необходимости и последовавшие за этим действия, которые скорей следует назвать проскрипциями,
[135] — вот плоды этого чудовищного заговора, который на четверть уменьшил население королевства, привел в упадок торговлю, ослабил его во всех отношениях, на долгий срок обрек на дозволенное и узаконенное разграбление драгунами, разрешил пытки и казни, от которых погибли тысячи невинных людей обоего пола, привел многих в нищенское состояние, вверг в раздор множество семейств, натравил одних родичей на других, чтобы отнять у них имущество и обречь на голодную смерть, привел к переходу наших мануфактур в руки иностранцев, благодаря чему их государства расцвели, разбогатели и выстроили новые города за наш счет; весь мир узрел некогда величайший народ в облике изгнанников, ограбленных беглецов, скитающихся по свету без всякой вины, ищущих прибежища вдали от родины; богатые, знатные, старики, люди, нередко глубоко чтимые за их благочестие, ученость, добродетели, привыкшие к удобствам, слабые, утонченные, были осуждены на галеры, под бичи надсмотрщиков только за свою веру; в довершение же ужасов во всех провинциях стало обычным делом клятвопреступление и святотатство, всюду раздавались вопли несчастных жертв заблуждения, меж тем как другие жертвовали своей совестью ради сохранения имущества и покоя, покупая их притворным отречением, после чего их тут же волокли поклоняться тому, во что они не верили, и вкушать святыню из святынь, божественное тело Господа нашего, хотя они пребывали в уверенности, что едят простой хлеб, который, ко всему прочему, должно быть, вызывал у них ненависть. Такая мерзость, порожденная лестью и жестокостью, царила повсюду. Между пыткой и отречением, а между ним и приятием святого причастия зачастую не проходило и суток, и палачи несчастных становились их путеводителями и удостоверителями обращения. Те же, кто потом изображал, будто отреклись по доброй воле, не замедлили бегством либо поведением опровергнуть свое мнимое обращение.
Она повернулась и увидела, что Райли в задумчивости смотрит в окно.
Почти все епископы действовали таким скоропалительным и кощунственным образом. Многие побуждали к нему, большинство воодушевляло палачей, принуждало к обращению и заставляло псевдообращенных тут же принимать святое причастие, дабы тем самым умножить число своих успехов, донесения о которых посылались ко двору, чтобы поскорей снискать похвалу и получить награду.
– Что ж, а я родилась в одном маленьком городе, – сказала Райли. – То был городок Слиппери Рок в горах Аппалачи. В нём было всего несколько сотен жителей. Когда бы мой отец ни проходил со мной мимо магазина с алкоголем, он заходил и покупал виски – он пил очень много.
Интенданты провинций старались превзойти друг друга, оказывая содействие священникам и драгунам, и посылали списки новообращенных, дабы выслужиться перед двором. Среди немногочисленных губернаторов и наместников провинций, а также немногих сеньеров, сидевших в своих поместьях, не было недостатка в желающих выслужиться подобным образом перед двором через епископов и интендантов.
Райли замолчала, погрузившись в воспоминания.
– Я заглядывала в окно, когда папа был там. И никогда, никогда я не видела внутри никого, кроме мистера Сталнакера, которому принадлежал этот магазин. Он всегда говорил с папой, ему как будто не с кем было больше поговорить.
Райли снова засмеялась.
Король со всех сторон получал подробнейшие донесения об этих преследованиях и обращениях. Отрекшихся и принявших причастие считали на тысячи: две тысячи в одном месте, шесть тысяч в другом, и все сразу, и все мгновенно. Король был в восторге от своего могущества и благочестивости. Ему мнились времена, когда проповедовали апостолы, и он полагал, что сравнялся с ними славой. Епископы слали ему панегирики, иезуиты возглашали хвалу с церковных кафедр и у себя в миссиях.
[136] Вся Франция исполнилась ужаса и смятения, но никогда еще не было такого торжества и ликования, столь неумеренного славословия. Монарх ни капли не сомневался в искренности этих толп обращенных: те, кто занимался обращением, позаботились убедить его в этом и заранее причисляли его к лику святых. А он с радостью пил этот яд. Он верил, что, как никогда, возвысился над людьми и приблизился к богу во искупление своих грехов и постыдной жизни. Он слышал одни славословия, меж тем как добрые и истинные католики, а также святые епископы искренне сокрушались, видя, как люди, исповедующие истинную веру, поступают с заблуждающимися и еретиками точно так же, как языческие тираны и еретики поступали с глашатаями истины — проповедниками и святыми мучениками. Они не могли утешиться, зная о великом множестве клятвопреступников и святотатцев. Они горько плакали оттого, что столь гнусные средства вызывают прочное и неистребимое отвращение к истинной вере, что наши соседи ликовали, видя, как мы ослабляем и губим сами себя, и пользовались нашим безумием, строя свои планы на ненависти, кою мы возбудили во всех протестантских державах. Но король был глух к вопиющим истинам. Ему не смогло открыть глаза даже мнение на этот счет Рима, той самой курии, что в свое время не постыдилась выразить радость по поводу Варфоломеевской ночи
[137] вплоть до того, что устраивала крестные ходы, дабы возблагодарить Бога, и заказывала величайшим живописцам для украшения Ватикана картины, изображающие это отвратительное событие. Папский престол занимал Одескальки, принявший имя Иннокентия XI. Он был хороший епископ, но крайне неспособный правитель, во всем поддерживавший австрийцев; таковы же были его министры. Уже при вступлении на престол он поссорился с королем из-за регалий.
[138] Еще более разгневали его четыре статьи собора галликанского духовенства
[139] в 1682 году. Насилия над гугенотами не нашли у него ни малейшего одобрения. Он всегда полагал, что они вызваны политическими соображениями, чтобы уничтожить партию, которая долго потрясала Францию мятежами; до крайнего же обострения отношения между обоими дворами дошли позже, когда возникло дело о вольностях галликанской церкви.
[140]
– Что ж, я была маленькой, так что однажды я просто взяла и спросила папу: «Неужели в Слиппери Рок никто кроме тебя не пьёт?» Он засмеялся. Это удивило меня, потому что он был суровым человеком и почти никогда не смеялся…
Голос Райли оборвался. На мгновение Джен даже стала сомневаться, что она закончит свою историю.
Торжественное основание Сен-Сира произошло вскоре после отмены Нантского эдикта. Г-жа де Монтеспан построила в Париже прекрасный Дом дев Св. Иосифа, в котором основала учебное заведение для девиц, где их обучали различным рукоделиям; оттуда вышли великолепно изготовленные церковные украшения, а равно другие превосходные вещи для короля и для всех, кто пожелал их заказать; в этом же доме поселилась г-жа де Монтеспан, когда была вынуждена окончательно удалиться от двора. Соперничество с нею подвигло г-жу де Ментенон к гораздо более высоким и обширным замыслам, а именно: благодетельствуя обедневшее дворянство, добиться, чтобы оно считало ее своей покровительницей, и тем самым завоевать симпатии дворянства в целом. Она надеялась устранить препятствия к обнародованию своего брака, прославив себя учреждением подобного заведения, которое могло бы дать занятие и развлечение королю, да и ей самой, а также стать для нее прибежищем, если она, к несчастью, утратит короля, как и произошло в действительности. Она добилась передачи богатых доходов настоятеля аббатства Сен-Дени на нужды Сен-Сира, и это в глазах короля и общества уменьшило затраты на учреждение столь значительного заведения, которое само по себе было настолько полезным, что заслуживало лишь искреннего одобрения.
Затем она сказала:
– Он сказал мне: «Конечно, дитя. Большинство мужчин в этой дыре пьют больше меня. Просто они не покупают алкоголь в магазине мистера Сталнакера. Жёны им не разрешают. Им приходится ездить в Лион или Трион, чтобы купить себе что-то выпить».
Самым пламенным ее желанием было обнародование ее брака с королем. Сопротивление, которое героически оказал Лувуа, когда решение об этом уже было принято, вскоре, как мы уже видели, погубило его, а также и присоединившегося к нему архиепископа Парижского. Но и это не угасило ее надежд. Она подбадривала себя тем, что заложила основы для брака, еще когда мечтать о нем не смела; еще при жизни королевы г-жа де Ментенон, дабы сокрыть и предать забвению свое прошлое, скромно напомнила королю, что она благородного происхо-жения, затем во время брака Монсеньера сказала, как важно окружить дофину верными людьми, и предложила дать ей при дофине должность, которая предоставит ей право и средства следить за нею. Это привело, как мы видели, к назначению герцогини де Ришелье придворной дамой королевы посредством назначения мужа ее на должность почетного кавалера, чтобы он исполнял последнюю, а потом продал, за сколько сможет, хотя получил бесплатно; оба они принадлежали к давним и близким друзьям г-жи де Ментенон, которая вместе с супругой маршала де Рошфора была сделана второй гардеробмей-стериной дофины. Непонятно было различие между обеими дамами, ведающими гардеробом; достаточно было одной, и назначение второй вызвало всеобщее возмущение. Другая гардеробмейстерина издавна привыкла заискивать перед министрами и королевскими любовницами и теперь думала лишь о том, как бы угодить новому светилу, взошедшему в пору своей осени. Она льстила себя надеждой занять место герцогини де Ришелье, которая была гораздо старше ее и к тому же болела, однако обманулась: король предпочел герцогиню. Мы уже видели, как и почему г-жа де Ментенон произвела в эту должность г-жу д\'Арпажон, к великому удивлению двора и еще большему изумлению самой г-жи д\'Арпажон.