Та устремила свои красные глаза на хозяина и помахала хвостом.
— Можете вы свести меня в комнату, которую занимали дамы? — спросил контрабандист. — Мне надо взглянуть на нее.
— Пойдемте, — ответил Отто.
Они вышли и вскоре были в большой комнате, где стояли четыре кровати, отделенные ширмами.
— Здесь, — сказал Отто.
— Останьтесь за дверью, но пусть она будет отворена, — продолжал контрабандист.
И, позвав собаку, он вошел с нею в комнату.
Постели были разрыты, крышки чемоданов откинуты, словом, все в величайшем беспорядке.
Оборотень, от которого не отходила собака, тщательно осмотрел комнату, порой останавливаясь, чтобы дать Тому понюхать платье, шаль или носовой платок.
Перчатку Ланий, брошенную на столе, он неоднократно заставлял Тома нюхать, и каждый раз после того собака помахает хвостом, тихо тявкнет и посмотрит на хозяина умными глазами.
Наконец после добрых двадцати минут, что он проделывал все эти штуки, Оборотень опять дал Тому понюхать перчатку и сказал:
— Шерш!
Собака уткнула нос в пол и обошла раза два комнату; вдруг она остановилась у одного из окон, помахала хвостом и тихо залаяла.
— Э! — вскричал Оборотень. — Окно-то приперто только, посмотрите.
— Это правда, — прошептали трое мужчин, последовавших за ним по его приглашению.
— Вот каким путем совершилось похищение.
— Вы полагаете? — вскричал Гартман.
— Сами видите, Том почуял, уж куда тонко у него чутье. Теперь мы напали на след, и, ручаюсь вам, доберемся до конца его, следите внимательно за тем, что произойдет.
Собака одним прыжком махнула в окно, Оборотень последовал за нею, но осторожнее: окно было в семи футах от земли.
Под ним земля была затоптана на довольно большое пространство.
Оборотень нагнулся и поднял из грязи тонкую золотую цепочку с крошечным крестиком, тоже золотым.
— Поглядите-ка, — сказал он.
— Это моей бедной Ланий, — вскричал Гартман, с рыданием целуя дорогие ему предметы.
— Как видите, я не ошибаюсь, — продолжал контрабандист, — едва я успел приняться за поиски, как уже напал на открытие.
Трое мужчин обошли двор вокруг и машинально смотрели на затоптанную ногами грязь.
Собака стояла неподвижно, глядя на хозяина с тем почти человеческим выражением, которое Господь вложил в глаза некоторых благороднейших видов собачьей породы.
— Ведь вы вернете мне дочь, друг мой? — с мольбою в голосе сказал Гартман.
— Мы с Томом сделаем что можем, сударь, — ответил контрабандист с свойственным ему непроницаемым выражением.
Потом он снова показал Тому перчатку, говоря:
— Пошел, торопись!
Собака повиляла хвостом и тотчас опять принялась искать.
Она прямо направилась к разрушенной хижине, где остались следы привязанных лошадей.
— Мы уже были здесь ночью, — заметил Отто.
— Немудрено, — возразил Оборотень с своим насмешливым видом.
— Правда, — согласился молодой человек, — следы довольно видны.
Том обогнул хижину, вошел внутрь ее и отправился далее, все, не теряя следа.
Гартман, Ивон и Отто, сильно заинтересованные странными проделками Тома и его хозяина, также пошли за ними.
Вольные стрелки, стоя кучкой у дома, смотрели издали.
— Предупреждаю вас, — сказал Отто, — что следы расходятся в нескольких шагах отсюда.
— Это старая штука и ввести может в обман разве только горожанина, а такого умного пса, как Том, этим не обманешь, вот увидите.
Достигнув места, где следы разделялись на три тропинки, образуя некоторое подобие гусиной лапы, собака, не останавливаясь, прямо свернула на следы влево.
— Мы попали на настоящий след, — лаконически объявил контрабандист, — теперь нечего бояться потерять его.
Трое мужчин все следовали за ним. Шагах в трех — или четырехстах далее собака вдруг остановилась, обнаруживая беспокойство, шерсть ее поднялась, она завыла так жалобно, что все содрогнулись и кровь застыла в их жилах, юркнула в кусты и мгновенно скрылась.
Через минуту она невдалеке испустила вой еще жалобнее первого.
— Что это значит? — спросил Гартман.
— Собака нашла что-нибудь, вероятно труп.
— Труп! — вскричали все в один голос.
— Надо пойти посмотреть, — решительно сказал Ивон Кердрель.
— Я только что хотел предложить, — подхватил Отто.
— Пойдемте, — сказал контрабандист, один вооруженный ружьем, которое поставил на второй взвод.
Все четверо вошли в кустарник. Они не сделали десяти шагов, как увидали Тома, сидящего на задних лапах возле мертвого тела, наполовину засыпанного снегом, что служило доказательством, что смерть последовала среди ночи.
Увидав подходящих мужчин, собака, не сходя с места, завыла в третий раз.
Они приблизились. Ивон и Отто с первого взгляда узнали исчезнувшего вольного стрелка, которого нигде отыскать не могли.
Оборотень наклонился к телу и несколько минут пристально рассматривал его.
— Человек этот был зарезан, — сказал он, наконец, подняв голову.
— Зарезан? — повторили с содроганием другие.
— Посмотрите-ка, шаспо его ведь не разряжено.
— Правда, — согласился Отто.
— Револьверы его, засунутые за пояс, тоже заряжены.
— Что же это все значит? — спросил Гартман.
— Суньте руку в карман штанов этого человека, и все объяснится, — ответил контрабандист.
Гартман отступил в ужасе.
— Вы не хотите? Постойте.
Оборотень сунул руку в карман и вывернул его — штук двадцать золотых монет, флоринов и фридрихсдоров, выкатилось на землю.
— Понимаете теперь? — спросил контрабандист.
— Почти, — сказал Отто.
— Ровно ничего, — возразил Ивон.
— Этот человек был изменник, — прошептал Гартман.
— Именно, — сказал Оборотень.
— О! Не обвиняйте, не будучи уверены, — остановил Ивон.
— Уверенность вы скоро сами получите. Вот что произошло. Этот человек доставил немцам необходимые сведения, чтобы пробраться в сыроварню, а так как похищение совершено через окно, то, разумеется, он же впустил в дом людей, которым оно было поручено. После похищения, когда вы занимались тщетными поисками, человек этот прямо прибежал сюда. Здесь ожидал другой кто-то, уплатил, вероятно, условленную за измену сумму и потом потребовал, чтобы вольный стрелок с ним ушел, когда же тот отказался, сделал вид, будто довольствуется его доводами, расстался с ним вот там, где снег утоптан, как видите. Вольный стрелок не остерегался и шел торопливо, чтобы успеть вернуться, прежде чем заметят его отсутствие. Немец, напротив, сделал сначала несколько шагов в противоположную сторону. Вдруг он повернулся на каблуках — видите, след их и теперь ясно еще выделяется — и после секунды нерешимости одним прыжком бросился на вольного стрелка, схватил его за ворот, потянул назад и перерезал ему горло длинным охотничьим ножом.
— Мнимый Дессау всегда носил при себе охотничий нож, — вставил Отто в виде пояснения.
Оборотень продолжал, как будто не слышал этих слов:
— Бедняга упал мертвый на месте, не вскрикнув даже, убийца наклонился над ним, пожалуй, с намерением отнять деньги, которые ему отдал, но что бы ни было у него на уме, исполнить этого он не успел. Видите, в каком беспорядке одежда несчастной жертвы, должно быть, внезапный шум помешал убийце — пожалуй, дикое животное промчалось в испуге, — он торопливо поднялся и бросился к месту, где привязал лошадь, вскочил в седло и ускакал во весь опор, вот что. Теперь надо похоронить этого беднягу, он и то дорого поплатился за свою вину.
— Не заботьтесь об этом, Оборотень, это наше дело, — сказал Отто.
— Разумеется, — прибавил Гартман, — а вы, друг мой, не прерывайте поисков ваших.
— Вы правы, господа, я и так много потерял здесь времени.
Он свистнул собаке, которая пошла за ним, понуря голову и поджав хвост, и вернулся на дорогу с видом грустным.
Другие следовали за ним молча.
Достигнув опушки леса, контрабандист указал рукою на дерево, у подножия которого снег был затоптан и на стволе, футах в четырех от земли, видны были следы от трения веревки или повода.
— Вот где привязана была лошадь, — сказал он. И пошел далее.
Прошло несколько минут. Собака опять стала искать следы по знаку хозяина, вдруг она остановилась, как будто понюхала воздух и громадным скачком скрылась в кустарнике.
— Что-то есть новое, — заметил Отто.
— Есть, — коротко ответил контрабандист.
— Поспешим.
— Не к чему, вот и Том.
В самом деле, он только скрылся на мгновение и появился опять.
Он бежал к хозяину, неся что-то в зубах.
Махая хвостом и слегка подавая голос, он остановился перед Оборотнем и опустил на землю, что нес.
Это была женская перчатка.
— Перчатка моей дочери! — вскричал Гартман, схватывая ее и поднося к губам в судорожном порыве горя.
— Господа, — сказал контрабандист, — как видите, я напал на след, что бы ни случилось, я не собьюсь с него и, клянусь вам, достигну цели. Перчатка эта брошена с намерением, я в этом уверен. Несомненно, окажутся и другие признаки, надейтесь. Я обязался отыскать похитителей во что бы ни стало и отыщу их, ничего не предпринимайте до моего возвращения, через час, много два, я вернусь со всеми необходимыми сведениями. Провожать меня далее бесполезно, ведь вы должны быть совершенно успокоены насчет результата моих поисков, разойдемся здесь, вы только задерживаете меня, а в доме, быть может, в вас нуждаются.
— Правда, друг Оборотень, — сказал Отто, — мы уйдем от вас в уверенности, что вы будете иметь успех.
— Верните мне дочь мою, — прошептал Гартман.
— Повторяю, сударь, я сделаю все, что может исполнить человек.
Он еще раз махнул рукою на прощание, свистнул собаку, которая, уткнув морду в землю, бросилась вперед, и удалился такими быстрыми шагами, что не многие в состоянии были бы следовать за ним.
Почти тотчас он свернул с дороги и скрылся из виду.
Гартман пошел к дому грустный и молчаливый.
Вольные стрелки, шаря по окрестностям, отыскали тело своего товарища и унесли его, в чем удостоверился Отто, когда проходил место, где бедняга был зарезан.
Оставим теперь сыроварню и вернемся в нашем рассказе на несколько часов назад, чтоб свести читателя в деревню Севен, о которой упоминалось не раз и где происходили тогда некоторые события, чрезвычайно важные.
Севен был до войны одним из самых населенных и промышленных местечек во всех французских Вогезах, но едва вспыхнула война, как все это процветание рухнуло словно от громового удара. Спустя несколько дней после Рейсгофена жители толпой оставили деревню и Севен опустел.
Надо сказать, что за неделю до того дня, когда мы входим в Севен, в пустынной деревне произошло нечто странное, что возбудило бы сильнейшее любопытство, не будь окрестности на десять или пятнадцать миль вокруг, также брошенные жителями, совершенно безлюдны, и в особенности, если б сообщения, даже на короткое расстояние, не были почти невозможны на этих высотах при необычайной суровости зимы.
В одно утро с раннею зарею длинный ряд телег, нагруженных домашнею утварью, а за ними стадо скота и, наконец, множество крестьян появились на крутой горной тропинке, которая вела к Севену.
Крестьяне, в одежде горцев, шли за телегами один за одним, не перекидываясь ни словом и мрачно куря громадные глиняные трубки.
Замечательно, что все крестьяне были молоды, сильны, с лицами суровыми и жесткими, и между ними не оказывалось ни одного преклонных лет, не было также ни одного ребенка, а женщины, все здоровенные, с смелым взором и почти мужскою походкою, отважно шли возле мужчин, вместо того чтобы укрываться в телегах от снега, валившего уже несколько часов кряду.
Женщин вообще было очень мало, десять или двенадцать, самое большее, а крестьян до шестисот, по меньшей мере. Это кочующее население, направлявшееся в Севен, превышало на добрую пятую долю число прежних жителей его.
Когда новоприбывшие достигли деревни, они остановились на площади, выстроились в две шеренги с точностью, которая сделала бы честь прусским солдатам, и ждали безмолвно, не переставая курить.
Телеги также поставились в ряд за двойным строем крестьян, один из начальников раскрыл тетрадь, которую держал в руке, и стал вызывать каждого по имени, а второй начальник указывал вызванному дом, где ему поместиться.
Тот выходил тогда из ряда, телега следовала за ним, и, не говоря ни слова, он шел занимать указанный ему дом.
И все это производилось холодно, спокойно, безмолвно, без торопливости и без замешательства, в стройном порядке, словно полк пришел на квартировку и ему раздаются билеты на постой.
Менее чем в час все было, как следует, люди размещены, телеги разгружены и под навесом, двери отворены, окна завешены занавесками, из труб валили клубы дыма, лошади стояли в конюшнях, скот в хлевах и петухи пели на задворках.
Если б посторонний часа через два прошел деревню, он с трудом поверил бы, что деревня была когда-либо оставлена жителями, и восхитился бы спокойствием населения, со всех сторон, однако, окруженного войною: так потекла там жизнь обычною колеею и каждый предмет казался вполне на своем месте.
Однако внимательный наблюдатель, особенно же любопытный, был бы озадачен этим самым спокойствием, исключительно наружным, только для глаза, так сказать, существующим, где семейной жизни не было, за отсутствием матерей и детей, и где малейшие действия, поступки, по-видимому, самые ничтожные каждого индивидуума казались заранее определены на вес и меру.
Словом, Севен в глазах этого любопытного наблюдателя скорее имел бы вид большой казармы, чем деревни трудолюбивых горцев. Ни песен, ни веселья, ни смеха, ни споров, ни драки, как это встречается в больших селениях на пороге кабаков, напротив, везде видны были одни сосредоточенные лица, холодно обменивались сдержанными словами и во всех местах сходки, вечером например, на посиделках, никогда не длившихся позднее восьми часов — мертвое молчание точно мрачное траурное покрывало нависло над этим странным населением, словно окаменелым.
Так продолжалось дней восемь с правильностью механизма, когда в одно утро, часу в пятом, человек пятнадцать всадников, в плащах, белых от снега, прискакали в деревню, окружая несколько лиц, закутанных до глаз в толстые накидки, похожие на шерстяные кафтаны ломовых извозчиков в окрестностях Парижа, лица эти казались в одно и то же время предметом самого заботливого внимания и бдительного надзора.
Во главе этой группы всадников, неслышно скользивших по снегу точно привидения, ехал на вороном коне человек, как две капли воды похожий на Дессау, которого мы в предыдущей главе видели в такой странной роли.
Всадники направились без малейшего колебания к стоявшему почти на середине деревни большому дому, окна которого ярко были освещены, тогда как все остальные дома погружены были во мрак.
Некоторые из всадников сошли с лошадей у дома, где их точно будто поджидали, потому что дверь отворилась сама собою, прежде даже, чем они постучали, чтобы дать знать о себе, и несколько человек с зажженными факелами в руках появились у входа.
Дессау, или, вернее, Штанбоу — пора вернуть ему настоящее имя, — сделал едва заметный знак рукой тем из всадников, которые соскочили наземь, они подошли к вышеупомянутым особам, взяли их лошадей под уздцы, подвели к двери и помогли им сойти, на что те согласились с очевидным неудовольствием и опасением, но, не говоря ни слова.
Они вошли в дом, предшествуемые бароном фон Штанбоу, а за ними следовали несколько человек с факелами и три-четыре кавалериста, которых тяжелые палаши гремели по плитам пола.
Поднявшись на лестницу в конце длинного коридора, Штанбоу очутился на площадке, куда выходило несколько дверей, одну из них он отворил и ввел шедших за ним в помещение, состоящее из нескольких комнат, порядочно меблированных: они были освещены, и в каминах горел яркий огонь, последняя комната, самая большая, с четырьмя кроватями, предназначалась для спальни.
Две женщины с наглым взором, грубыми чертами и непривлекательными ухватками стояли в этой спальне, как бы ожидая приказаний.
— Милостивые государыни, — холодно и с надменным поклоном сказал Штанбоу, обернувшись к особам, о которых мы упоминали, — вот назначенное вам помещение, эти две женщины будут вам служить, они в вашем распоряжении.
— Нам никого не надо, — возразила одна из дам, откинув капюшон и оставив этим движением на виду, бледное лицо госпожи Гартман, — мы сами будем служить себе.
— Как вам угодно, — ответил Штанбоу с насмешливой улыбкой, — я ни в чем не хочу стеснять вас, впрочем, и не худо, пожалуй, если вы научитесь обходиться без прислуги, — виноват, кажется, вы устали. Я ухожу, чтоб дать вам отдых, необходимый после продолжительного пути. В смежной комнате приготовлена для вас закуска.
С минуту Штанбоу стоял неподвижно, как бы в ожидании ответа, но, видя, что ответа нет и госпожа Гартман без церемонии повернулась к нему спиною с выражением убийственного презрения, он отвесил глубокий поклон, движением руки удалил странных камеристок и вышел с сопровождавшими его людьми.
За ним дверь на площадку заперта была на ключ в два поворота и часовой поставлен на площадке.
— Гм! — усмехнулся толстый господин, спускаясь с Штанбоу по лестнице. — Вот, ей-Богу, бой-баба.
— Вздор, — возразил Штанбоу улыбаясь, — я знаю ее с давних пор, весь этот гнев в час времени растает в потоке слез. У меня страшное оружие против нее — хочет либо нет, а согласиться она должна на то, что я потребую.
— Не думаю, чтоб вы успели, — заметил собеседник, покачав головой.
— Тем хуже для нее, если так, — презрительно сказал Штанбоу, — клянусь вам, я сломлю ее без малейшего колебания.
— Как хотите, барон, вам лучше знать, что делать, но берегитесь: французы и то обвиняют нас не без основания в жестокости к женщинам.
— Французы собаки! — вскричал барон вне себя. — Впрочем, как им и знать, что здесь произойдет, — прибавил он спокойнее, — разве мы здесь не у себя?
— Так-то так, однако, верьте мне, остерегитесь и свидетелей Ивика.
— Благодарю, доктор, — ответил Штанбоу насмешливо, — совет хорош, я припомню его, чтоб принять все меры осторожности. Не пойдете ли вы со мною на совет?
— Как же, барон, иду. — Они вместе вышли из дома.
Площадь уже опустела, всадники скрылись.
Отпустив людей, которые следовали за ними, двое мужчин перешли площадь, направляясь к дому, стоявшему напротив того, где заперты были женщины, и окна которого осветились несколько минут назад.
Когда в десять часов утра Штанбоу вышел из дома, где поместился, и проходил площадь, он увидел группу всадников, человек в двенадцать, с генералом в саксонском мундире во главе, который, остановившись у двери деревенской гостиницы, вел с трактирщиком переговоры. При генерале находился штаб-офицер. Всадники, сопровождавшие генерала, были в мундирах саксонской гвардии и под командою старого унтер-офицера с угрюмым лицом.
Само собою, разумеется, Штанбоу переоделся и теперь был в полувоенном, полуштатском костюме, который совершенно изменил его и выставлял на вид выгодную наружность. Штанбоу, как мы и заявляли в надлежащее время, не только был молод, едва тридцати двух лет, но и справедливо слыл за одного из красивейших и образованнейших дворян прусского двора.
Машинально бросив, по привычке все наблюдать, равнодушный взгляд на приезжих, он нашел как будто знакомыми черты генерала. Чтоб удостовериться, не ошибается ли, Штанбоу переменил направление и пошел к гостинице, которой достиг в ту самую минуту, когда офицеры входили в дверь.
Что же касается конвоя, то конюх отворил ворота и саксонские солдаты, под наблюдением унтер-офицера, ставили лошадей в конюшню и холили их с тою заботливостью, которую кавалеристы прилагают к этому важному для них занятию.
— Ба, ба, ба! — вскричал генерал, увидав Штанбоу. — Вот счастливая-то встреча! Не ожидал я найти в этом захолустье знакомое лицо.
И, бросив трактирщика, с которым говорил, он подошел к барону с улыбкой на губах и протягивая ему руку.
— Барон Фридрих фон Штанбоу, если не ошибаюсь, — сказал он.
— Кажется, я имею честь видеть графа Отто фон Дролинга, — ответил барон, дружески пожимая протянутую ему руку.
— Самолично, барон, — пошутил его превосходительство, — я очень рад, ей-Богу, что встречаю вас, не ожидал никак подобной удачи в этой горной норе.
— Очень счастлив, граф, и весь к услугам вашим, если могу быть чем-нибудь полезен.
— Благодаря тысячу раз, принимаю ваше обязательное предложение так же искренно, как оно сделано. Большое удовольствие найти с кем перемолвить слово среди плоских эльзасских лиц, которых выпученные глаза точно поглотить вас хотят. Доннерветтер! Нас недолюбливают здесь в краю.
— Действительно, не любят, граф, — ответил Штанбоу с улыбкой немного насмешливой.
— Однако знаете, барон, я удивляюсь, как это вы сразу узнали меня, когда мы, если память не изменяет мне, виделись всего один раз, лет пять назад.
— Совершенно верно, граф, на бале эрцгерцогини Софии в Берлине. Вы удостоили меня чести обменяться со мною несколькими словами.
— Так точно, дер тейфель! Какая у вас память, барон, чудо просто!
— Правда, — ответил Штанбоу с самодовольством, — я одарен довольно редким свойством: стоит мне раз увидеть кого-нибудь и я узнаю это лицо хотя бы через двадцать лет.
— Вижу, — сказал генерал и отвернулся, чтоб скрыть улыбку, которая заставила бы барона задуматься, если б он мог видеть ее. — Позвольте представить вам полковника Врангеля, — продолжал он, — моего двоюродного брата и друга. Барон Фридрих фон Штанбоу.
Они поклонились друг другу церемонно.
— Я много наслышан о бароне, — сказал полковник с изысканной учтивостью.
— Атака врангелевских кирасиров под Вертом осталась знаменитою в прусской армии, — ответил барон тем же тоном.
Знакомство состоялось. Сели, приказали принести закуску, закурили сигары, и разговор стал общий: речь шла о разных событиях войны, планах, более или менее удачных, известных генералов, об окончательном, крайне близком торжестве, о Франции, разоренной и навсегда распавшейся на части, о многих вопросах, еще важных для прусских офицеров, и при всем этом усердно пили и курили.
Генерал Дролинг вполне смотрел старым воином — толстяк средних лет, рослый и сильный, он не брил бороды, нос имел красный, выдающиеся скулы синеватого оттенка и, очевидно, комплекцию, склонную к удару, лицо его буквально разделялось надвое громадным шрамом, который придавал ему выражение грозное, так как рот и правый глаз постоянно подергивало вследствие раны, и, кроме того, глаз слезился, а веко, красное как кровь, казалось точно вывернутым.
Что касалось полковника Врангеля, то он был без малого шести футов и соразмерной худобы, ему, казалось, по меньшей мере, шестьдесят лет, длинные волосы и борода были серебристо-белого цвета, составлявшего резкую противоположность с багровой краснотой небольшой части его лица, которая оставалась на виду, его маленькие, огненные, с косыми прорезами глаза и плоский нос придавали ему некоторое сходство с калмыком.
Впрочем, два саксонских офицера казались весельчаками, они курили исправно, пили еще исправнее и толковали с пламенным увлечением, которое очень забавляло их неожиданного собеседника.
— Как вы попали сюда, граф? — спросил барон между разговором. — Эта деревня, насколько мне известно, не стоит ни на какой дороге.
— Смотря по тому, куда едешь, барон, — ответил генерал, осушив залпом громадную кружку.
— Положим. Куда же вы едете?
— Вас занимает это? — спросил генерал, подмигнув левым глазом, отчего сделал страшную гримасу.
— Меня, граф? Нисколько, клянусь вам!
— Тем лучше, сказать я не могу.
— Так и говорить об этом не станем, — смеясь, возразил барон.
— Вот именно. Кажется, здесь командир полковник фон Экенфельс?
— Как вы изволите говорить? — переспросил барон, вздрогнув от изумления.
— Видно, я дурно выразился, — добродушно продолжал генерал. — Эта деревня ведь называется Севен?
— Так точно, граф, это Севен.
— Ну, я и говорю, что деревню занял с неделю назад полковник фон Экенфельс, чтоб сыграть шутку с этими чертями маркарами или вольными стрелками, как угодно будет назвать.
— Как вы узнали?.. — вскричал Штанбоу в крайнем изумлении.
— Не чуть ли вы расспрашиваете меня? — перебил генерал с оттенком строгости.
— Простите, ваше превосходительство, но…
— Любезный барон, — перебил граф, — так как я имел счастье встретиться с вами и вы любезно предложили мне ваши услуги, будьте обязательны и попросите полковника фон Экенфельса прийти сюда через час, мне надо приготовиться принять его. Потрудитесь передать полковнику, что я требую его по делу службы.
— Исполню приказание вашего превосходительства, но если вы позволите…
— Насколько мне известно, барон, — перебил генерал, вставая, — вы не входите в состав войска?
— Это правда, ваше превосходительство, но…
— Довольно об этом. Я не удерживаю вас, барон. Очень рад буду видеться с вами еще до моего отъезда. Где мои комнаты, эй, ты? — обратился он к трактирщику.
— Здесь, ваше превосходительство, — отозвался тот, бросаясь к двери с шапкою в руке.
Генерал и полковник раскланялись с бароном и удалились, предшествуемые трактирщиком, который униженно кланялся на каждом шагу.
— Идиоты солдаты! — вскричал Штанбоу в сердцах, едва остался один. — Из таких ослов ничего не вытянешь.
Он вышел из гостиницы исполнять поручение, которое ему дали, и затем уже направился поспешными шагами в дом, служивший тюрьмой госпожам Гартман и Вальтер с их прелестными дочерьми.
Хотя измученные усталостью, они не ложились — горе их было так сильно, тоска так велика, что они подумать не могли об отдыхе. Смелое похищение, которого они сделались жертвою, буквально поразило их оцепенением. Они не знали, чему приписать поступок, ничем не оправдываемый, который для политики не имел никакого значения и только мог быть орудием личной мести. Кто же, однако, мог желать мстить им?
Они делали одно добро, или, говоря точнее, осыпали благодеяниями всех несчастных, которые обращались к ним даже через других.
Изнемогая от усталости, две девушки, не угадывая чистою душою грозившего им несчастья, заснули на стуле, прислонив голову к спинке кровати, возле которой сидели, одни матери их не смыкали глаз, и бессознательно для них проходили долгие, мрачные часы. Горе притупляет чувства и мысли.
Внезапно они вздрогнули.
Шум шагов раздался в комнате, смежной с тою, где находились они.
В дверь, которая заперта не была, постучали два раза как бы в насмешку.
— Войдите, — ответила госпожа Гартман безотчетно на стук.
Дверь отворили, на пороге показался мужчина. Это был барон фон Штанбоу.
— Господин Поблеско! — вскричала госпожа Гартман в крайнем изумлении.
Она узнала его только теперь.
Прибавим, что достойная женщина, которой ни муж, ни Мишель не открывали ничего, знала о Поблеско одну лицевую сторону и считала его человеком, преданным их семейству.
— Да, я, милостивая государыня, — ответил молодой человек с низким поклоном.
— Слава Богу! — воскликнула она, сложив руки. — Он послал вас для нашего спасения.
— Я сильно желаю этого, — ответил он с легким оттенком изумления.
Он полагал, что она все знает.
— О! Умоляю вас, спасите главное, спасите детей наших! — вскричала она с глубоким чувством.
— Постараюсь, милостивая государыня, — ответил он холодно и сдержанно, — но это трудно будет.
— Трудно?
— Да, всего более это зависит от вас.
— От меня!
— От вас, — повторил он с недоброй улыбкой, — скажите слово, одно только слово, и не пройдет пяти минут, как дверь, теперь запертая на запор, распахнется настежь и вы будете свободны.
— Свободны?.. Я не понимаю вас. Как можете вы, поляк, пользоваться такою властью у немцев, ваших природных врагов? Это поистине удивительно.
— Достаточно двух слов, — ответил он, прикусив губу, — и вам объяснится…
— Ваша гнусная измена, милостивый государь! — вскричала Лания, вдруг встав перед ним надменная и презрительная.
— Подобные слова! — пробормотал он, невольно отступая перед гордою девушкой.
— Справедливы, — подхватила она с жаром. — Мать моя, кроткая, святая женщина, гнусности вашей не знает, ей неизвестно, что вы презренный прусский шпион, что вы похитили нас в эту ночь из среды наших друзей — вы, явившийся к нам в роли изгнанника, просящего приюта. Вон! Мы гнушаемся вашего подлого присутствия.
Грозные слова эти не только не сразили Штанбоу, но еще заставили его поднять голову с циничной усмешкой.
— Вот это я называю говорить, — отозвался он, — вы сказали сущую правду, но всему единственная причина — вы. Если я поступил, таким образом, если решился на похищение, то знайте, потому что люблю вас и дал клятву, которую сдержу, хотя бы гром должен был разразиться надо мною, что, пока я жив, вы будете принадлежать мне и никому другому.
— Господь справедлив, он накажет вас, я пренебрегаю вашими угрозами.
Барон пожал плечами и презрительно улыбнулся.
— Быть может, — сказал он и бросил на девушку взгляд тигра.
Потом, обратившись к трем бедным женщинам, которые присутствовали, пораженные оцепенением, при страшном разговоре, он сказал:
— Милостивые государыни, вы приговорены военным советом к расстрелянию за грабеж, учиненный надо мною и банкиром Жейером некоторым Мишелем Гартманом, разбойником вне закона, который выдает себя за начальника вольных стрелков. Через час вы будете расстреляны на площади. Предайте душу Богу!
Он отвесил холодный поклон и пошел к двери, на пороге, однако, обернулся.
— Одна ваша дочь может спасти вас, — сказал он с особенным ударением на каждом слове, — пусть она согласится принадлежать мне.
— Какой ужас! — воскликнула молодая девушка и, сломленная горем, упала без чувств на руки Шарлотты и госпожи Вальтер.
— Никогда! — вскричала госпожа Гартман с геройской твердостью и, указывая ему на дверь, прибавила: — Вон, проклятый, вон!
— Я вернусь через час, — ответил он с страшною усмешкой.
Он медленно вышел и запер за собою дверь. Несчастные женщины залились слезами и плакали навзрыд.
ГЛАВА XXX
Здесь вольные стрелки торжествуют окончательно
Полковник фон Экенфельс не только был дворянин, графского рода, но еще офицер в высших чинах и пруссак старых провинций Бранденбургского маркграфства: три причины, чтобы он был высокомерен и горд свыше всякой логической оценки. Если мы прибавим к этому, что пруссаки и саксонцы от души ненавидят и презирают друг друга, а потому очень плохо ладят, когда потребности войны случайно сводят их, читатель поймет, с каким удовольствием он получил через Штанбоу приглашение явиться к генералу Дролингу.
Мы не преувеличиваем, утверждая, что одна весть о прибытии в деревню генерала уже привела его в дурное расположение духа, но, получив приглашение явиться к нему, он буквально рассвирепел.
Приглашение было просто облеченное в вежливую форму приказание, от которого уклониться он не мог — для дисциплины в прусских войсках не существует различия рангов, она одинакова для солдат и для офицеров, для последних даже тяжелее, потому что бичует их гордость, тогда как солдат, в сущности, животное, страдает только наружно, от кожи, немилосердно отколачиваемой палками, и то он не приписывает этому важности — раны скоро заживают, долголетняя привычка порождает равнодушие.
Полковник фон Экенфельс, ругаясь и посылая генерала к черту, однако собирался исполнить его приказание.
Напялив свой богатый мундир, он в полной парадной форме вышел из дома, где жил, и в сопровождении двух офицеров, служивших ему на то время адъютантами, так как он был тут главный начальник, направился самым величественным шагом к гостинице, с твердой решимостью в душе дать понять, разумеется, с надлежащей почтительностью, саксонскому генералу, что офицеры его прусского величества не привыкли к такому бесцеремонному обхождению со стороны хотя бы и генералов, но под непосредственным начальством которых не находятся.
Вокруг генерала тщательно содержался караул.
У входа в гостиницу на лошади, точно конная статуя, стоял неподвижно саксонский гвардеец.
Большая зала гостиницы превращена была в некоторое подобие караульни, саксонские солдаты сидели у столов, пили и ели, старый унтер-офицер с угрюмым лицом прохаживался взад и вперед между своими подчиненными, на которых бросал мрачные взгляды, не переставая, однако, курить огромную трубку, всегда находившуюся при нем.
Полковник с своими адъютантами вошел в гостиницу. Унтер-офицер остановился, сказал слово солдатам, которые тотчас вскочили, вытянулись и отдали полковнику честь с подобающим церемониалом.
— Генерал Дролинг где? — спросил полковник у трактирщика, который подбежал к нему, сняв шапку.
— Его превосходительство изволят завтракать, — почтительно ответил хозяин, — совсем уже кончают.
— Хорошо, доложите генералу, что полковник фон Экенфельс спрашивает, угодно ли ему будет принять его.
— Сию секунду, господин полковник, — ответил трактирщик.
И, отдав честь, он бегом помчался вон из залы.
— Господа, — обратился полковник к адъютантам, — вы подождете меня. Не здесь, — прибавил он, бросив презрительный взгляд на солдат, которые все стояли вытянувшись в струнку, неподвижные и держа руки под козырек, — но в отдельной комнате, где вы будете одни.
Трактирщик вернулся.
— Его превосходительство просит ваше высокоблагородие пожаловать наверх, — сказал он.
— Показывай дорогу.
И, махнув двум офицерам на прощание рукой с видом покровительственным, он вышел из залы вслед за трактирщиком.
Как только удалился их начальник, офицеры отворили дверь боковой комнаты и расположились в ней с комфортом.
По знаку унтер-офицера саксонские солдаты сели опять к столам и продолжали есть, тогда, как он взялся за трубку и по-прежнему стал расхаживать взад и вперед.
Полковник был встречен генералом с чисто военной простотою.
Дролинг сидел за столом против своего молчаливого товарища, на столике, нарочно поставленном под рукою, было множество пустых блюд и грязных тарелок и, кроме того, штук десять пустых бутылок да столько же нераскупоренных, между которыми четыре бутылки шампанского занимали самое видное место.
Генерал и его сотрапезник были красны как раки: они усердно оказали честь заказанному ими плотному завтраку.
— Садитесь, полковник, — сказал генерал, дружески протягивая ему через стол руку, — я истинно рад вас видеть. Дер тейфель! Я не приглашаю вас завтракать, потому что, как видите, мы уже принялись за десерт.
— Очень благодарен, ваше превосходительство, я также завтракал, — ответил полковник, садясь.
— Тем лучше, тысяча чертей французов! Но если есть не хотите, выпить вы должны, клянусь бородою дьявола! Ну, ты, — обратился он к трактирщику, — подавай господину полковнику стакан, проклятая свиная кожа! Да раскупорь бутылку шампанского, торопись смотри, или я переломаю тебе все кости, баранья ты голова!
Трактирщик поспешил исполнить приказание. Стаканы были наполнены и осушены.
— Превосходное вино, — заметил генерал, облизываясь с наслаждением, — превосходное вино, однако ниже достоинством наших добрых рейнских вин.
Полковник Врангель отозвался каким-то фырканьем или ржанием, где ни одного отдельного слова слышно не было, и снова налил стаканы.
— Хорошо вам живется здесь, полковник? — спросил Дролинг, выбирая сигару в великолепной сигарочнице.
— Нисколько, ваше превосходительство, жизнь преглупая.
— Я понимаю это. За ваше здоровье!
— За ваше, генерал!
— Кстати, прочтите-ка эту бумагу.
Он подал полковнику сложенную бумагу, которую достал из кармана мундира.
— Приказ генерала фон Вердера находиться под вашею командой?! — с изумлением вскричал Экенфельс.
— Неприятно вам это? — спросил генерал, осушая стакан, который молчаливый товарищ его только что наполнил.
Этот странный не то товарищ, не то адъютант, по-видимому, имел обязанностью наливать стакан начальника и пить как бочка: два дела, исполняемые им добросовестно и с редким усердием.
— Нисколько, ваше превосходительство, — возразил Экенфельс, стараясь скрыть гримасу, — напротив, я очень рад. Итак, ваше превосходительство сменили генерала фон Вердера в командовании Эльзасом?
— Да, — ответил тот небрежно, — возьмите же себе сигару. Барон Мольтке находит его слишком вялым и в особенности слишком мягким с населением бунтовщиков.
— Я не скажу этого.
— Однако это так. Отличный военный этот барон Мольтке! — вскричал Дролинг, взявшись за стакан. — За его здоровье!