Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

Потом, понятное дело, все литераторы суеверны. Пишется, не пишется - это вещь иррациональная, заставлять себя чаще всего бессмысленно, в лучшем случае попрет соединительная ткань; приходится зависеть от тысячи мелких обстоятельств, и без суеверия тут никак. Невинные навязчивые желания вроде пиромании того же Горького, мандельштамовской и ахматовской аграфии (то есть ненависти к самому процессу письма), или всякое там собирание листочков-камушков, как у того же Белого, - обычные ритуальные танцы дикаря, просящего своих темных божеств, чтобы на охоте убился более крупный мамонт. Леонид Андреев не мог работать без крепчайшего чая и потреблял в сутки до двадцати стаканов, Паскаль ставил рядом стул (заслоняясь от бездны), а Грин, по воспоминаниям Николая Чуковского, некоторые ситуации из рассказов проигрывал в реальности и однажды ночью прикидывал, как он будет спящего Чуковского душить; но все эти невинные игры - тоже отчасти на публику - ничто перед суевериями шахтера или промышленного альпиниста; там такие тысячи условностей, ритуалов и этикетных правил, что писательство, все-таки не сопряженное с риском для жизни, извините за прямоту, сосет.

Понятно, конечно, что писатель - существо нервное. Мандельштам в паническом припадке выпрыгнул с третьего этажа, Ахматова боялась переходить улицу, Пастернак страдал бессонницей, но все они умудрялись в этом состоянии создавать идеально гармоничные, мощные и победительно-человечные сочинения, что само по себе уже есть показатель исключительного душевного здоровья; не говорю уж о том, что испытывать ужас в тридцатые годы - как раз признак нормы, душевной и умственной, а кто дает себя убедить, что все нормально, тот как раз и подвигается рассудком. Чем всерьез уверовать, что черное бело, лучше, по-моему, отделаться панической атакой.

А разговоры о том, что писатели патологически пьют, поддерживаются в основном опять-таки самими писателями. Нужно же приписывать себе подвиги - а хвастаться драками и покоренными женскими сердцами писателю чаще всего не позволяет душевная тонкость. Вот и ведутся разговоры про то, кто сколько выжрал, - но ребята, все же свои. Ким справедливо написал в мемуарах о Самойлове: поэт после шестисот спокойно ложился спать и с утра работал, а для большинства его коллег это было недосягаемо; что такое шестьсот для нормального работяги, даже и для обычного провинциального интеллигента? Тьфу. Я пишу эти заметки на литературной ассамблее «Портал» в Киеве, в доме отдыха «Пролисок», где обычно собираются фантасты - самый пьющий отряд литераторов, как уверяет мифология. Накануне в моем номере, на двери которого впору вешать мемориальную доску, собрались выпить и попеть Евгений Лукин, Михаил Успенский, Святослав Логинов, оба Олди (Громов и Ладыженский) и Кирилл Еськов; и что я вижу вокруг себя? Все окна целы, а под столом пять жалких коньячных бутылок, и то я почти сразу отрубился. Это вы называете выпивкой?

Вообще, как правило, писатель сходит с ума до того, как начинает писать. На какое-то время писательство его спасает, но потом безумие настигает - причем всегда в один и тот же момент, о котором мы говорили выше. «Пробивание защиты», как называет это Валерий Попов, происходит не тогда, когда что-то случилось у литератора в голове, а тогда, когда что-то серьезно испортилось в мире. Самые серьезные и известные случаи клинического сумасшествия в русской литературе: Константин Батюшков, Василий Комаровский, Велимир Хлебников, Николай Дементьев, Даниил Хармс, Рид Грачев и Борис Слуцкий. Андрей Зорин когда-то остроумно написал (а я часто цитирую), что Батюшков сошел с ума, уйдя с государственной службы; видимо, поэту необходимы гири, чтобы удерживаться на земле и не улетать в эмпиреи. Безумие Батюшкова было не буйным, а кротким, меланхолическим - и стихи, написанные им в этом состоянии, несут на себе тот же отпечаток невинной, как бы детской шутки, тихой игры с самим собой: «А кесарь мой - святой косарь». Что это такое? Это из пародии на державинский «Памятник», легкое издевательство над чужой манией величия, над тщетой самовозвеличивания, столь очевидной сумасшедшему, который действительно стал богом (то есть понял всю земную суету) и потешается над теми, кто еще относится к славе всерьез. Обычная игра словами, в которой напрасно ищут высокие смыслы. Именно свидание с безумным Батюшковым сподвигло Пушкина написать «Не дай мне Бог сойти с ума»: Батюшков его не узнал, чем всерьез испугал, а потом разрыдался во время церковной службы, и Пушкину в его лице померещилось нечто разумное, опомнившееся, глубоко страдающее, - но это только на миг. Незадолго до смерти Батюшков пришел в себя и написал последнее четверостишие: «Премудро создан я, могу на вас сослаться. Могу чихнуть, могу зевнуть. Я просыпаюсь, чтоб заснуть, и сплю, чтоб вечно просыпаться», - великолепная метафора безумия, в котором последними зацепками остаются простейшие физиологические реакции - зевнуть, чихнуть… А чередования просветлений и припадков в самом деле похожи на смену сна и яви, и так же безысходны, и так же неразличимы.

Почему Батюшков сошел с ума? Наследственность плохая. Мать была безумна. Ушел с государственной службы, да. Но зададимся вопросом - почему он ушел с государственной службы? Безумие его отчетливо проявилось в 1823 году, в конце александровского царствования, а первые его признаки - воспаленная обидчивость, ипохондрическая слезливость - стали заметны в 1816-м, при первых признаках бессмысленных аракчеевских ужесточений и общего похолодания. Все на глазах заворачивало не туда, и очень быстро. Этот гнет его и подкосил, и служить ему стало невмоготу, и печататься разонравилось. Сумасшествие поэта - существа тонкого, улавливающего растворенный в воздухе ужас задолго до того, как его почувствуют все, - обычно связано именно с этими метафизическими, необъяснимыми переменами в высших сферах, не государственных, конечно, а эфирных. Были люди как люди, дружили, разговаривали, и вдруг беспричинное ужесточение, кошмар, гнет, все переменились, и рациональных обоснований этому нет. Поэт привык иметь дело с гармонией: в стихах все стройно, причинно обусловлено, четко соблюден размер, выдержана рифма - то есть какая бы суггестия ни разверзалась там на содержательном уровне, форму будь любезен держать. И тут вдруг именно форма мира претерпевает необъяснимые изменения: то, что было можно и должно, становится нельзя! Большинство литераторских безумий происходит, как правило, на переломе от свободы к несвободе, от революции к контрреволюции; у Батюшкова было именно так.

Василий Комаровский - несколько иной случай. Это поэт куда меньшего масштаба (и, конечно, известности), но клиническая картина схожая. Он страдал припадками ужаса и отчаяния, особенно обострившимися летом 1913 года, когда ничто еще не предвещало войны, - и покончил с собой в 1914-м, когда война придвинулась вплотную и катастрофа казалась неизбежной. Собственно, она и разразилась - как было выжить бледному, замкнутому, душевнобольному графу Комаровскому в Петрограде времен военного коммунизма? Он и не скрывал особенно, что безумие его лишь резонирует с общим, и всех предупреждал, да никто не понимал.

Хлебников был, строго говоря, не таким уж безумцем, - не большим, чем Циолковский, скажем; однако и в его сознании произошли непоправимые сдвиги, и не тогда, когда разразилась революция и он провозгласил себя Председателем земного шара, а тогда, когда обнаружилось звероватое лицо Чеки. Тогда Хлебников с поразительной прозорливостью написал: «Участок - место встречи меня и государства». Он почувствовал, что встречаться в этом месте они с государством будут нередко, и ушел в очередное странствие, во время которого у него внезапно отказали ноги. Бегство Хлебникова из Москвы в начале 1922 года имело характер бессмысленный и панический, и незадолго перед этим он пережил депрессию сродни той, что настигла его в 1914-м, перед призывом на военную службу (из солдатчины его, в конце концов, вызволил Кульбин, да и врачи в харьковской психиатрической больнице быстро поняли, что перед ними классический дервиш и лучше его комиссовать - лучше и для него, и для армии).

Николай Дементьев тоже страдал приступами мании преследования и тоже покончил с собой в психиатрической больнице. Пастернак посвятил ему стихи «Вслед самоубийце», Багрицкий видел в нем одну из главных литературных надежд поколения, посвятил ему хрестоматийно известные стихи (помните: «А в походной сумке спички и табак, Тихонов, Сельвинский, Пастернак…»). Дементьев и в самом деле - судя по его сборнику «Шоссе энтузиастов» - казался простым, ясным, веселым, комсомольским поэтом без всяких комплексов, с несколько даже избыточной конструктивистской рациональностью, всегда, впрочем, заметной у людей, сознающих близость безумия (они большие аккуратисты, трезвенники и хоть так пытаются защититься от хаоса). Но приступы ужаса, волны мании преследования, накатывавшие на него с середины двадцатых, говорят о тонкости и точности его поэтического самоощущения: страх вползал в мир, и Дементьев - действительно добрый и действительно НОРМАЛЬНЫЙ - замечал это. С Хармсом та же история, при всем их несходстве: до начала тридцатых, до первого ареста и курской ссылки Хармс - безобидный эксцентрик. С начала тридцатых он - замученный страхом и бесчисленными ритуалами одиночка, с шифрованным дневником и вечным чувством загнанности. Лидия Гинзбург рассказывала мне, как наблюдала однажды в гостях за Хармсом, ложащимся спать: как он выполнил множество сложных ритуальных действий и потом долго сидел на кровати, закрыв лицо руками. Что было сначала - мания преследования или реальные преследования? Вопрос о курице и яйце, но разобраться-то несложно. Сначала была предрасположенность, дурная наследственность, несомненное безумие отца, Ивана Ювачева, еще более властного и жестокого (хоть и умного по-своему), чем отец Кафки. Потом сгущающаяся темнота вокруг. И мгновенная готовность личного безумия срезонировать с общим.

Рид Грачев, один из лучших русских прозаиков шестидесятых годов, был контужен в блокаду, и с наследственностью все тоже было неважно. Он понимал, что может сойти с ума в любой момент, и уже испытывал несколько раз странные состояния, когда терял связь между предметами, оказывался в чужом и принципиально непонятном мире, где странная желтая вещь с грохотом ехала по рельсам неизвестно куда, а непостижимые двуногие существа пересекали каменную дугу, соединяющую два куска земли и выгнувшуюся над потоком воды. Это я не домысливаю, а вольно цитирую один из поздних его рассказов, где герой вдруг почувствовал себя бесконечно одиноким в городе и чужим всему - отсюда прямой ход в лабиринты безумия. Кушнер рассказывал, что в 1972 году застал Грачева играющим на рояле и восклицающим, что только этой игрой он спасает город от атомной войны; вообще бред войны был у него исключительно навязчивым, тот же Кушнер вспоминал, как Грачев хватал со стола помидор и кричал, что это атомная бомба… Грачев заболел в конце шестидесятых и окончательно выпал из жизни в семьдесят втором, хотя прожил после того еще четверть века и в минуты просветления писал (часть этих рассказов вошла в книгу «Ничей брат»). Надо ли объяснять, какая эпоха тогда кончалась и какая начиналась?

Наконец, самый близкий к нам хронологически случай - несомненное сумасшествие Слуцкого; клиническая картина на первый взгляд нетипична - он сохранял ясное сознание, не деградировал интеллектуально и сам всех предупреждал, что сошел с ума. Но держаться ему помогала только железная самодисциплина - его друзья и врачи свидетельствуют, что ясность сознания была утрачена сразу, с первых дней болезни, через три месяца после смерти жены. Он утратил способность писать стихи - то есть лишился той единственной терапии, которая на него действовала; началась патологическая жадность - к вещам, к еде, страх нищеты, слезы (особенно мучительно было видеть плачущего Слуцкого). Он привык владеть собой и не выдержал утраты этой власти; конечно, все разрушалось исподволь, и подлинная катастрофа подготавливалась еще всеобщим интеллигентским осуждением после его вполне объяснимого выступления на собрании, клеймившем Пастернака. Потом началась комиссарская, многократно описанная борьба с собой - Слуцкий видел деградацию своего государства, которое любил, и не мог в нее поверить. Потом он понял, что это государство обречено. Потом настал 1986 год, когда стало ясно, что оно погибнет с минуты на минуту. И Слуцкий умер - в одночасье, ничем не болея, просто отвернувшись к стене и запретив себе жить. Кстати, большинство писателей, боящихся сумасшествия и замечающих его первые признаки, пытаются покончить с собой, как Комаровский и Дементьев; пытался и Слуцкий, просил яду, но за ним неусыпно наблюдали - сначала врачи, потом семья брата в Туле.

В общем, картина ясна и почти всегда одинакова - писатель связан с миром тоньше, чем мы можем себе представить, но и защищен от него лучше, чем большинство из нас. Если темнота и духота сгущаются до того, что он перестает писать и не может больше возводить между собою и миром стену из слов - пиши пропало. Это значит, что в эфирном слое, в тонких мирах, как называют это пошляки, или в мировой мистерии, как выражаются духовидцы, случилось нечто совсем уж непоправимое. И те из литераторов, в чьей душе изначально змеилась трещина, почувствовали это - как самые чуткие барометры, которые вообще доступны человечеству.

Вот почему «Не дай мне Бог сойти с ума». Потому что если бы это случилось с Пушкиным - это означало бы, что мир в самом деле рушится. Уж его-то ничто не брало, даже после камер-юнкерства поскрипел зубами да и отвлекся на «Историю Пугачевского бунта».

Кстати, за последнее время никто из крупных писателей, насколько я помню, с ума не сходил. То есть мы еще поживем, кажется.

* ОБРАЗЫ * 



Аркадий Ипполитов

Оправдание безумием

От повесы до блудного сына





Animula vagula blandula
hospes comesque corporis
quae nunc abibis in loca,
pallidula, rigida, nudula,
nec, ut soles, dabis iocos.
Aelius Adrianus, Emperor.


Душа скиталица нежная,
Телу гостья и спутница,
Уходишь ты нынче в края
Унылые, голые, блеклые,
Где радость дарить будет некому.


Элий Адриан, Император.



Донн-донн-донн - так бьют большие колокола. Динь-диннь-динь - так бьют колокола помельче. Дилинь-дилинь-дилинь - трезвонят совсем маленькие колокола. С описания звона русских колоколов, перемежающегося со звоном колоколов английских, начинается глава, посвященная опере Игоря Стравинского «Похождения повесы» в чудесной книге голландцев Л. Андриссена и Э. Шенбергера «Часы Аполлона. О Стравинском». С трезвона колоколов начинается английский праздник первого мая: во время обязательной майской процессии веселые молочницы шествовали, удерживая на головах пирамиды из серебряных блюд, взятых напрокат в ломбарде. Рядом с ними шли трубочисты, чьи черные лица были выбелены мукой, головы покрыты париками, напудренными и белыми, как снег, а одежда украшена бумажными кружевами; и все же, несмотря на сей шутовской наряд, они были серьезны, как гробовщики на похоронах, - так описывал майский праздник один из лондонцев семнадцатого века: улыбающиеся девочки и нахмуренные мальчики в предвкушении единственного беззаботного дня в году, дня игрищ и гуляний.

Под звук первомайских колоколов начинается история о легкомысленном и несчастном юноше, рассказанная Уильямом Хогартом в серии гравюр «Похождения повесы». Она состоит из восьми сцен, изображающих печальный жизненный путь молодого человека, Тома Рэйкуэлла, получившего наследство от своего унылого скопидома-отца. На первой картинке этот очаровательный юноша - в начале серии он мил, свеж и полон «сливочного английского обаяния», как это замечательно определил Ивлин Во, - стоит, юный и глупый телок, посреди развороченного скарба своего папаши, перед ним ползает обмеривающий его стать портной, костюм в легком беспорядке, все хорошо, свобода и денег прорва, а в углу притулилась Сара Янг, которую он обрюхатил. Впереди - будущее, да и Сара ведет себя тихо, ничего не требует, и веселый месяц май шумит солнечными лучами за окном, и к вечеру все будут плясать вокруг майских шестов, и жечь костры, и до упаду будут плясать молочницы с трубочистами, и все заснут вповалку, отпыхтев свою майскую ночь.

Том пускается во все тяжкие в славном и веселом Лондоне. Вкусив прелестей столичной жизни, он гонится за изысками, старается стать фешенебельным молодым человеком, но все больше и больше отдается низменным страстям, проматывая деньги в борделях и тавернах. Наследство исчезает, Тома уже готовы арестовать за долги, но он поправляет дела, женившись на богатой старой уродине. Ее денег надолго не хватает, приданое исчезает в игорном доме, и Том попадает в долговую тюрьму, где, доведенный до полного отчаяния, лишается рассудка. Последняя сцена серии Хогарта представляет Тома в сумасшедшем доме: закованный в кандалы, бритый, голый и несчастный, герой распростерт на каменном полу Бедлама. Склонившись над ним, утирает слезы Сара Янг, вторая по значению после Тома героиня повествования Хогарта, преданно его любящая, несмотря ни на что, и сопровождающая повесу на протяжении всей его карьеры, как безропотная и терпеливая тень.

Уистен Хью Оден, соавтор либретто оперы Стравинского, написанной на тему серии гравюр Хогарта, в интервью на премьере в венецианском театре La Fenice сказал: «Эта история - самая настоящая мифологема, ситуация, в которую каждый из нас, пусть даже и потенциально, попадает постольку, поскольку он вообще является человеком». Чем не путь каждого из нас? Ведь любая человеческая жизнь заканчивается Апокалипсисом и Страшным судом.

Жизнь человеческая, уподобленная странствиям блудного сына, то есть скитаниям души среди мирских соблазнов - одна из основных тем мирового искусства. Одним из главных прототипов всех литературных сюжетов является сюжет странствия, изначально заданный европейской культуре в «Одиссее» Гомера. «Одиссея» бесконечно повторяется и продолжает повторяться в мировой литературе: уход героя из родного дома, его мытарства во времени и пространстве, описание встреченных им на пути бедствий, искушений и соблазнов, потеря всего и, наконец, возвращение домой и обретение покоя. В конечном итоге «одиссея» потеряла заглавную букву, сделавшись олицетворением любой человеческой жизни. Одним из античных вариантов «Одиссеи» стал чудесный роман Апулея «Золотой осел», сохранивший популярность и во времена Средневековья.

Приключения юноши, превратившегося в осла, трактовались как земной путь человеческой души, обреченной в грубой телесной оболочке скитаться по жизни, полной опасностей и всевозможных ужасов. Обретение героем человеческого облика в конце романа Апулея читалось как символическое возвращение к Богу, ибо человек есть подобие Божие, но мерзости греха искажают его облик, превращая в сущую скотину. Таким образом Апулей косвенно совпадал с евангельской притчей о блудном сыне. Луций, герой «Золотого осла», как и блудный сын, оказывается из-за своего распутства низведенным на одну ступень с худшим из животных, потеряв всякое человекоподобие, страдая и мучаясь от этого. Так же, как блудный сын возвращается к всепрощающему Отцу, Луций, возвратив человеческий облик, обращается к Великой Матери, богине Изиде. Как для античного интеллектуала не было сомнений в том, что история осла - это история поиска истины, так для христианина притча о блудном сыне рассказывала (и рассказывает) историю любой земной жизни. Слово «блудный» в данном случае понимается не как «развратный» и «распутный», а как «плутающий», «заблудившийся». Младший сын из притчи Евангелия от Святого Луки такой же грешник, как любое дитя человеческое, как ты, как я, как он, а не просто некий распутный мот древней Галилеи.

Первые изображения блудного сына, известные со времен раннего христианства, абстрактны и отвлеченны, как и полагается быть повествованиям о злоключениях души, очищенной от всякой физиологии. Параллельно им существуют совершенно пронзительные истории взаимоотношений Души и Иисуса, снабженные поэтическими строчками, по смыслу совпадающими со стихами императора Адриана. Подобные серии дожили до XVI в., и одна из них, рассказывающая о том, как Душа валялась в постели, была разбужена Иисусом, не хотела следовать за ним, а затем, вкусив сладости страданий, удостоилась высшей радости, сопровождается следующим текстом:

Иисус: Я должен прервать твой сон, и ты должна встать из постели.

Душа: Я не хочу быть обеспокоенной, еще слишком рано.

Иисус: Если ты хочешь напитать свой дух, ты должна отказаться от земной пищи.

Душа: Я страдаю, ты истощаешь меня и доведешь до смерти.

Иисус продолжает испытывать и мучить Душу, а потом они вдруг меняются местами, и уже Душа говорит: «Я пущу стрелы в любовь мою, так я смогу усладить Его». И страдает сама, и говорит: «Страдания любви пронзают мое тело».

Иисус же отвечает ей: «Прекрати свой плач и свои молитвы, приди ко Мне и присоединись к танцу».

В последней сцене Иисус играет на барабане, а Душа радостно танцует и восклицает в восторге: «Любовь моя, усладил Ты меня своей скрипкой и своим барабаном, и все мои печали исчезли».

Другая подобная серия, известная в единственном экземпляре, хранящемся в Университетской библиотеке во Вроцлаве, заканчивается сценой, где Иисус и Душа, обнявшись, засыпают в одной постели.

В подобных символических повествованиях о юдоли человека земная жизнь не упоминалась, и блудный сын представал в сценах прощания с отцом, раскаянья и возвращения. Эта немногословность вторила Писанию, так как и Святой Лука скромно упоминает лишь, что «по прошествии немногих дней, младший сын, собрав все, пошел в дальнюю сторону и там расточил имение свое, живя распутно». Это сдержанное указание с XV века все более и более распаляло воображение художников. История скитаний души человеческой по пустыне земного мира становится поводом для изображения всевозможных соблазнов. Действительно, дьявольские ухищрения, ловушки душам человеческим столь заманчиво изощренны, столь хороши на вкус, на ощупь, столь благоуханны, ласкательны для взора и слуха, что перед ними трудно устоять и не перепутать адские прелести с красотой мира Божьего.

Особенно усердствовали в подобных изображениях северные художники. Указание Святого Луки «живя распутно» давало прекрасный повод для живописания подробностей разгула, историю раскаяния отодвигая все дальше и дальше, куда-нибудь на задний план. В Нидерландах XVI в. даже появился Мастер блудного сына, чье имя до нас не дошло, но дошло множество написанных одной рукой борделей, где хорошо одетый юноша восседает за столом с бражниками и блудницами, счастливый и довольный. И только в глубине картины, через окно или открытую дверь, зритель видит крошечную фигурку этого же юноши, обкраденного и ободранного, выгоняемого из таверны, и затем, совсем вдалеке, его же, коленопреклоненного у корыта, окруженного свиньями, воздевшего очи к небу, несчастного, нагого и дрожащего.

Эпоха барокко стала апологией блудного сына. Это столетие открывается Караваджо и его последователями, чье творчество изобиловало сценами гадания, в которых молодых разряженных франтов дурачит ушлая цыганка; концертов, в которых полураздетые юноши в окружении благоухающих цветов и фруктов распевают любовные песни, явно забыв о Боге и грядущем раскаянии; карточных игр, в которых незадачливых сосунков обирают матерые шулера, прикинувшиеся друзьями, и хитрые проститутки. У Караваджо не найти прямого изображения истории блудного сына, но большинство его жанровых картин можно трактовать как иллюстрации к притче. Более того, сам Караваджо явился воплощением блудного сына, первым по-настоящему богемным художником, героем Генри Миллера эпохи барокко, чья жизнь была полна приключений, азарта, скандалов и проходила то в римских дворцах среди обожавших его аристократов, то в кабаках, среди проходимцев, обожаемых им. Так же, как и младший сын, он рано ушел из дома, странствовал, попадал в отчаянные ситуации, терял все, был близок к раскаянию и умер, не дожив до сорока.

Сценами из жизни элегантной молодежи, играющей в карты, музицирующей, пьющей вино, поедающей устриц, курящей трубки и ухаживающей за веселыми и бесстыдными женщинами, хохочущими, строящими глазки и не думающими ни о чем, кроме развлечений, полна голландская живопись XVII в. Подобные сцены лишь отдаленно сохраняют связь с морализаторством средневековых изображений блудного сына. Герои этих пирушек молоды и обаятельны, в них ощутимо упоение своей силой и свободой от гнета религиозной морали, от размышлений о загробной жизни, о возмездии. Они все как блудный сын, вырвавшийся на волю из скуки отчего дома, и раскаяние маячит в неразличимом далеке. Какую бы ни взять жанровую картину, посвященную веселью, будь то «Концерт» Тербрюггена или «У сводни» Яна Вермера Делфтского, галантное ухаживание Терборха или пирушка Стена, - все они могут восприниматься как рассказ о том, что делал блудный сын, «живя распутно». Верхом гедонизма, вызывающего и кокетливого, является взгляд Рембрандта, обращенный прямо в глаза к зрителю в его «Автопортрете с Саскией на коленях» 1635 г., сознательно представляющего себя в виде библейского персонажа. Рембрандт, притягательный, как Джонни Депп в роли Джона Уилмота из фильма «Распутник», приглашает восхититься и позавидовать той бесшабашной и отчаянной удали, с какой он прожигает свою жизнь. Чарующе нежны созвучия цвета его пышного камзола, и роскошны яства, и искрится вино, и манит застенчивая полуулыбка Саскии, принужденной играть роль блудницы.

Сказано в Евангелии: «О том надобно радоваться и веселиться, что брат твой сей был мертв и ожил, пропадал и нашелся». Смелость «Автопортрета с Саскией на коленях» подчеркивает созданный почти в то же время, ок. 1636 г., офорт «Возвращение блудного сына», воспринимающийся как прелюдия к великому эрмитажному «Блудному сыну», позднему полотну Рембрандта, зримому воплощению притчи, донесенной до нас Святым Лукой. Существуя вне времени и пространства, рембрандтовский «Блудный сын» повествует о неизбежности возвращения и о благости этой неизбежности. Все позднейшие вариации темы раскаяния и прощения, вплоть до слез дочери на могиле отца из пушкинского «Станционного смотрителя», становятся лишь комментарием к этой гениальной картине.

В последней гравюре Хогарта Том Рэйкуэлл, блудный сын XVIII столетия, лишь отчаивается, не каясь, проклинает, не молясь, и конец его страшен: «сойди с ума, и страшен будешь как чума, как раз тебя запрут, посадят на цепь дурака и сквозь решетку, как зверька, дразнить тебя придут». Хогартовская интерпретация истории блудного сына, греха без раскаяния, проступка без прощения, возмездия без снисхождения кажется в этом ряду великих произведений слишком прямолинейной и назидательной. Но в самом деле ли нет Тому Рэйкуэллу прощения?

В XVIII веке, в эпоху Просвещения, безумие воспринимается как крайняя форма неразумия. Безумцы были сами виноваты в потере разума, и поэтому их нужно было изолировать, а не лечить. Ореол святости, окружавший нищих, дурачков и умалишенных в Средние века и в эпоху Возрождения, пропадает. Нищие подлежат заточению в работные дома, сумасшедшие - в специальные госпитали, более похожие на темницы. Очень часто их содержали вместе с растратчиками отцовского наследства, либертинами-распутниками и другими представителями групп девиантного поведения. Хогарт, помещая Тома Рэйкуэлла в Бедлам, рисует нам закономерный конец распутника, докатившегося до последней стадии падения. Рана на его обнаженной груди намекает на тягчайший грех самоубийства, он безнадежен, и вокруг лишь «крик товарищей моих, да брань смотрителей ночных, да визг, да звон оков». Смерть для Тома была бы слаще.

Но все же Бедлам, а не Ньюгейтская тюрьма. Ассоциация, кажущаяся почти неожиданной, возникает при взгляде на Бедлам в изображении Хогарта. Обнаженное тело Тома простерто на камнях, его то ли заковывают, то ли освобождают от кандалов, и над ним три склонившиеся фигуры. Сара Янг утирает слезы, и вся группа представляет вариацию на тему «Оплакивания». В то же время, как совершенно точно подметил Оден в своем либретто, эта же группа, как всякое Оплакивание, вызывает в памяти рыдания Венеры над Адонисом. Безумие простирает над поверженным свое прощение и оправдание, и беспомощный вид бедного повесы не вызывает ничего, кроме сочувствия. Уподобление, пусть даже и отдаленное, Тома Рэйкуэлла Спасителю зримо свидетельствует о его спасении. В своем ужасе перед безумием и в сочувствии ему Хогарт намечает совершенно новое отношение к пониманию сумасшествия, пока еще символично-расплывчатое. Безумие определяется как априорная и конкретная потенция любого человека, «поскольку он вообще является человеком», выражаясь словами того же Одена. Так как безумие живет в каждом из нас и в каждом из нас исчезает, оно - наша родина, и в безумии мы равно находим и пристанище, и гибель. Ведь безумие - совершеннейшая полнота истины и неустанно совершающийся труд бытия каждого человека. Так, во всяком случае, считали Хогарт, Стравинский и Оден, и финал оперы заканчивается траурным хором безумцев, поющих:



Скорбите по Адонису вечно юному,
Скорбите по Адонису,
возлюбленному Венеры.
Плачьте, плачьте и тихо
ступайте вкруг его катафалка.
Плачьте, плачьте
по возлюбленному Венеры,
плачьте, плачьте.



Безумцы-то правы, никакой Том не распутник, а мифический бог, с уходом которого начинается зима.

И звон русских колоколов смешивается со звоном английских.

Алексей Володин

Чтобы не убили

Здоровый человек в хорошей психбольнице



- Надо бы тебе полежать, - сказала врачиха моей вузовской поликлиники, куда я пришел после сессии жаловаться на сердцебиение и бессонницу. Волосы у врачихи были крашены в ту особую разновидность сиреневого цвета, которая не дает заподозрить пожилую женщину в пристрастии к панк-музыке, а разве только в болезненном отношении к седине.

- В постели на каникулах? - огорчился было я.

- В клинике. Заодно решишь еще одну проблему. У тебя уже всего достаточно. 7Б тебе гарантирован.

Только что меня торжественно выперли с военной кафедры за полное отсутствие тактико-картографического чутья, поэтому проблему действительно надо было как-то решать. Но в дурдом не очень хотелось. Однако другого способа решить вопрос забесплатно судьба мне, кажется, не готовила - а многих тысяч долларов на белый билет с доставкой на дом у меня патологически не было. Так что предложение сиреневого доктора, прозревшего в задерганном студенте без пяти минут психа, пришлось принять - тем более что условия мне были обещаны близкие к санаторным.

- Пэссики есь? - голос, с трудом выговаривающий русские слова, принадлежал юноше-азербайджанцу супертяжелой весовой категории. Что речь идет о персиках, я понял только с третьей попытки высказывания, которую мой мучимый фруктовой жаждой сосед сопроводил характерным жестом. Наслышанный о господствующем в психбольницах паханате, я сильно испугался - как раз персиков у меня и не было. Но юноша потерял ко мне всякий интерес. Похоже, пугали меня зря - о родстве с тюрьмой здесь напоминали лишь решетки на окнах и между маршами лестниц, а также сданные при поступлении на хранение ремень и шнурки. Впрочем, клиника эта была при большом научном центре, что автоматически ставило ее в привилегированное положение. Как оказалось, лечить меня здесь решили потому, что мой случай лег в тему диссертации одного из здешних докторов, оставшегося в моей памяти как Андрей Александрович.

- От армии косишь? - беззлобно поинтересовался в курилке человек с внешностью вышедшего на пенсию участкового. Впоследствии выяснится, что он монтажник-высотник, страдающий от черной депрессии, и к врачу обратился сам - после того, как несколько раз буквально ловил себя за края спецовки, чтобы не кинуться с крыши. Фразу про закос я только за первый день услышал раз, наверное, пятнадцать - и решил, что лучше шутливо соглашаться, чем что-то кому-то доказывать. И я шутливо соглашался.

- Ты что, идиот? Зачем ты ему это сказал? - вылупил на меня глаза молодой человек в огромных роговых очках. - Он же стукач!

В последующие несколько дней очкарик попытается стать моим другом, через неделю я узнаю, что он настоящий клептоман и неопасный шизофреник, а через две недели его выпишут. Я вкратце объяснил ему, что надеюсь на адекватное восприятие, и сам примолкнул - ирония в этих стенах была не в почете.

Дурдом, как не обинуясь называли его мои новые сотоварищи, живо опровергал абсолютно все распространенные стереотипы - и предлагал взамен новые. В курилке, у телевизора, на прогулке меня, вопреки ожиданиям, окружали абсолютно нормальные с виду люди; Наполеонов и алжирских беев здесь, видимо, не водилось никогда. Единственной их сильно отличительной чертой была чрезвычайная заторможенность: двигались и говорили они как в сценах замедленной съемки. Но чем ординарнее выглядел человек, тем, как правило, большие проблемы имел. Интеллигентного вида студент мехмата банально переучился до того, что стал заговариваться - мама с папой вызвали скорую. Совсем юный человек христообразной внешности за один день потерял в катастрофе всю семью; сердобольные соседи по лестничной клетке сутки слушали через картонную стену его рыдания, после чего привезли его сюда. Оба рассказали мне, что их здесь называют «косцами» - в этот разряд записали и меня.

- От армии косишь, - вполне утвердительно произнес молодой соискатель Андрей Александрович, вызвавший меня к себе на следующее утро. Шутить ли с доктором, было неясно, и я предпочел промолчать. В течение встречи доктор изредка поднимал голову, чтобы вполне дружелюбно задать мне какой-нибудь вопрос, после чего погружался в писанину. Я рассказывал что-то про семью, про институт, а он писал. Он писал, когда я говорил, писал, когда я надолго замолкал и даже когда я выходил из кабинета. Позже я узнал, что врачи-психиатры слушают, не что говорит человек, а как.

Мой дорогой доктор, как выяснилось, нашел у меня психическую патологию на первой же встрече. «Иди выпей лекарства», - сказал он, не отрываясь от бумаг. Предложение меня несколько удивило - мое пребывание здесь называлось обследованием. Смутно припомнив формановский «Полет над гнездом кукушки», попробовал спрятать таблетки под язык, но не тут-то было - бдительная медсестра попросила открыть рот. Нейролептики и транквилизаторы здесь давали всем без разбора - пришлось проглотить.

- Ты лежишь первый раз, и таблетки тебе придется пить, - инструктировал меня мой приятель Петя Параноид, работавший на «Врачей без границ» и сам много раз лежавший с настоящим клиническим диагнозом, обозначенным в его прозвище, - опыта у тебя нет, симулировать действие препаратов ты не сможешь.

Симулировать и правда было трудновато - я решительно не замечал никаких перемен ни в своем поведении, ни в окружающем мире. Разве что больные, ходившие по коридорам, больше не казались мне заторможенными овощами, как при поступлении. Некоторые, правда, при разговоре смотрели только прямо перед собой, но и это больше не казалось странным - в конце концов, мы же в психиатрической клинике. Первая же моя попытка почитать книгу закончилась забавной неудачей - видя перед собой печатный лист, я отчего-то не мог прочесть и двух строк. Буквы не расплывались, нет - они просто отказывались складываться в слова, а слова - в предложения. Из доступных удовольствий остались только плеер (он исчез из-под моей подушки сразу после того, как выписался очкастый клептоман) и телевизор, выключавшийся ровно в 22.00.

- Слышь, - свое обращение человек в вязаной кофте, с внешностью бандита, сопроводил простонародным жестом: несильным ударом тыльной стороной пальцев по моей руке, - а че, правда, говорят, нам в еду что-то сыплют?

Прозрачный компот и вареная гречка не выдавали содержания в себе посторонних субстанций ни на вид, ни на вкус, так что я почел за лучшее пожать плечами. «Помни, паранойя заразна, - прозвучал у меня в голове голос друга-инструктора Пети, - не верь там никому». Молва приписывала подсыпание в еду брома армейскому, а не психбольничному быту, а здравая логика говорила, что не будут же всем огульно сыпать в суп растолченные транквилизаторы. Тем не менее выгнать из головы липкий страх оказалось непростым делом - в какой-то момент я заметил, что думаю по минуте над каждой ложкой гречки.

Дни бежали, родственники, сокурсники, друзья приходили меня навещать; врач по-прежнему задавал мне вопросы, совершенно не слушал честные на них ответы и все так же производил впечатление пишущего автомата. Зато больные становились все разговорчивее и с удовольствием выдавали мне медицинские тайны. Мальчик с ангелической внешностью и бородкой семинариста-первогодки был доставлен сюда после попытки покушения на честь своей матери - теперь она ежедневно просиживала с ним все часы посещения. Венгр по имени Атилла, похожий почему-то на турка, как выяснилось, съехал на почве шахмат - после нескольких попыток разогнать с ним скуку за клетчатой доской (неизменно кончавшихся его победой в пять ходов) проведавшие о его анамнезе санитарки со скандалом отобрали у нас доску. Платному больному, бизнесмену с комплекцией бегемота, удалили огромную опухоль мозга, в связи с чем он был вынужден раз в полгода проводить здесь три недели. Человек с внешностью бандита ежедневно рассказывал в курилке, что он «из измайловских пацанов» и просто здесь отсиживается, потому что «наказал кого надо». Но при личном разговоре подводил меня к окну и, указывая на вентиляционные короба на соседнем корпусе, уверял, что вот эти самые штуки, слышь, они для прослушки и записи всего того, что мы говорим. Мы вот говорим, а они все записывают. Я соглашался - в коммуникации со здешней публикой эта реакция была не только самой правильной, но и самой естественной. Потому что паранойя, как и было сказано, заразна, а правдой может оказаться что угодно. Например, через полгода после выписки я увидел обезображенное лицо этого самого измайловского параноика в телевизионном репортаже о кровавой разборке на Сиреневом бульваре.

- Когда ты выписываешься? - спросил навестивший меня кузен, и в моем незыблемо-спокойном сознании вдруг шевельнулась тревога. Я осознал, что приблизительно за три недели я ни разу не задумался, когда именно я отсюда выйду. Некоторые мои соседи находились в клинике годами. Вроде бы ничто не указывало на то, что я разделю их участь, но, с другой стороны, все может быть. Испугаться по-настоящему, однако, не получалось - я стал спокоен как слон. Вот, к примеру, несколько дней назад на скорой сюда привезли наркомана в ломках, который расшвыривал субтильных санитарок, пытавшихся уложить его на вязки. Нас призвали на помощь - щуплый я, гигант-азербайджанец и измайловский параноик без тени тревоги присели наркоману на конечности, и нянечки смогли привязать несчастного буйного к кровати.

Тем не менее, вопрос кузена меня встряхнул и заставил оглядеться. Что-то определенно изменилось. Вместо дождя за окном все время шел мокрый снег. Молодой доктор на ежедневных свиданиях перестал писать не отрываясь и с живым интересом разглядывал меня. В маленьком корытце с лекарствами я обнаружил новую таблетку, продолговатую, со странными насечками. «Подбираем тебе антидепрессант, - сказал Андрей Александрович, которому я до той поры ни единым словом не жаловался на депрессию, - вот пробуем новый, немецкий». Запомнив длинное название, я решил справиться у Пети Параноида, что за сюрприз приготовила мне медицина. «О Боже, - воскликнул мой друг, - ты это выпил уже?» Я кивнул. «Надо было выплюнуть. Теперь пей, пропускать нельзя, хуже будет». Похоже, выбора у меня не было. На второй день приема я заметил, что меня каждые двадцать минут охватывает беспричинный легкий смех, а вечером вдруг обнаружил себя в своей палате с привязанными к кровати руками. Подняться было невозможно - ни одна мышца не сокращалась. «Судороги у тебя были, милок, - сказала санитарка, вошедшая в палату с тарелкой больничной каши, - лежи, лежи, встать не получится. Давай покормлю». На сгибе плеча красовалась свежая темная точка - видимо, пока я лежал в обмороке, мне сделали укол в вену.

«Не рассчитали мы дозу, да. Отменим, отменим тебе этот препарат», - глаза молодого доктора за очками бегали виновато, под стать блуждающей по его лицу полуулыбке. Оказалось, что прежде чем начать дергаться и упасть в обморок, я бегал по коридору и хохотал.

- Ты как-то страшно тормозишь, - заметил сокурсник, пытавшийся рассказать мне институтские новости, которые я слушал не слишком внимательно, - и смотришь как-то странно.

- А чего нас бояться, - попытался пошутить я, но губы как-то не очень растягивались в приличествующую улыбку. Приятель посмотрел на меня испуганно, у него отчетливо дернулась щека.

- Ты правда от армии косишь? - с недоверием спросил он.

- Да вот сам не знаю, - ответил я, - мне тут что-то такое дают, что я читать не могу. И писать. Телевизор смотрю только.

Приятель отчетливо засобирался домой, хотя приехал пятнадцать минут назад.

- Тебе не кажется, что твой друг слегка вздрюченный? - спросил меня вечером того же дня на прогулке христообразный сирота.

На исходе пятой недели в воздухе отчетливо запахло выпиской - меня отпустили на выходные домой.

- У меня хорошие новости, косец, - сказал Андрей Александрович, вызвав меня в начале недели, - я уезжаю. Защищаться. А тебя выписывают. Со статьей. Диагноз настоящий.

- То есть оказалось, что я больной? - спросил я.

- Психопат - не больной, а неправильно развитая личность, но лечить это можно. Точнее, ком-пен-си-ро-вать. Ты - как раз такая личность.

Военкоматский психиатр, за три года до моей госпитализации написавший в моей карте «здоров», в этот момент, наверное, икнул в своем кабинете.

- Здоровых людей вообще не бывает, - заметил после паузы врач, после чего как-то излишне выразительно мне подмигнул.

В начале шестой недели мне объявили о выписке, и по больнице я уже ходил дембелем. Здоровым людям, как объяснил мне Параноид, выписка выдается на руки, документы больных отправляются в психоневрологический диспансер по месту жительства. Мне с самого начала объявили, что мои документы уже ушли куда надо - а это значит, что утомительная сессия вкупе с обязательными для студента романтическими терзаниями довели двадцатилетнего студента до вполне всамделишной ручки. Странное дело - никаких эмоций по поводу скорого выхода на волю из больницы, в которой дверь во внешний мир открывалась пятигранным ключом и только с разрешения лечащего врача, я не испытывал - видимо, стремление к свободе является тем самым патологическим нервным импульсом, который первым делом подавляют нейролептики. Впрочем, действуют они не на всех - в мой предпоследний день тот самый массивный бизнесмен, проходивший профилактику после удаления опухоли, встретив меня в коридоре, ни с того ни с сего вдруг врезал мне кулаком в грудь. Видимо, сам не успев понять, зачем - удар получился мощным, но мягким. Взмыв, я просто пролетел метра полтора и плоско шмякнулся спиной на пол. «Спокойно, - сказал, глядя прямо перед собой, проходивший мимо дежурный врач, - ты же понимаешь, где находишься». «На вязки его», - это уже относилось к оторопевшему от собственного поступка обидчику. Тот не сопротивлялся. Меня же быстро проверили на сотрясение мозга и, не обнаружив его, зачем-то вкололи транквилизатор.

Вместе со мной выписывались еще двое косцов - сирота и студент мехмата. Нам вернули наши шнурки и ремни, выдали на дорогу препараты и отпустили с Богом, велев больше сюда не возвращаться. Из оставленной мне Андреем Александровичем схемы лечения следовало, что винегрет из нейролептиков, антидепрессантов и транквилизаторов я должен был пить еще десять дней. Что делать дальше, было неизвестно - защищаться мой врач уехал в неизвестном направлении.

Мы вышли на улицу из калитки клиники втроем, с почти одинаковыми баулами. Проходившие мимо прохожие почему-то шарахнулись от нас. «Сумасшедшие кругом», - засмеялся математик; я попытался сообразить, что он имел в виду - что нас много, и потому нормальные люди от нас сигают, или все кругом сумасшедшие, а мы наконец-то здоровые. Мы поплелись в сторону метро, прямо у входа нас сцапал милиционер, наш ровесник. «Сержант такой-то, молодые люди, ваши документы». Придраться в наших паспортах было особенно не к чему, в связи с чем сержант задал вопрос по существу: «Вы что, дебилы?» «Да», - ответил сирота без тени улыбки. Мы двинулись вниз и расстались на платформе. На следующей станции в вагоне я увидел деда, перемежавшего пение антисемитскими выкриками. Судя по увлекательным рассказам Андрея Александровича о шизофрении, передо мной танцевала и кричала именно она. На деда никто не обращал внимания, зато на оптовую бабку, пихнувшую кого-то огромной клетчатой хозяйственной сумкой, орали от души. Мне было все равно.

Последующие десять дней мою жизнь сопровождало какое-то неестественное спокойствие - было чувство, что пленка, на которой показывали окружающую жизнь, почти замерла, передвижения внутри статичного кадра происходят как-то нехотя, будто через силу. Положенная декада минула, препараты кончились. Читать и писать было по-прежнему сложно, и я тренировал память, сидя на лекциях и стараясь запоминать услышанное.

На четвертый безмедикаментозный день выяснилось, что лекарства вызывают привыкание. Движущаяся реальность стала возвращаться ко мне в виде утренней дрожи конечностей и ощущения нетерпения, какое бывает у долго воздерживающегося курильщика. Потом начинался настоящий крупный колотун, сопровождавшийся серым песком в глазах. К полудню наступало облегчение - можно было, по крайней мере, выйти из дома. Андрей Александрович, как выяснилось, не предусмотрел никакого «снятия» с препаратов - решил, что я справлюсь самостоятельно. И я справлялся - испытывая в легкой форме то, что, наверное, переживают во время абстиненции наркоманы. Петя Параноид, к которому я обратился в панике, велел «переломаться» и обещал, что через неделю все пройдет.

Но мир вокруг меня определенно просыпался.

Я пожаловался сокурснику - тому самому, что навещал меня - на свое состояние, и в ответ услышал:

- Слушай, а зачем ты вообще там лежал, зачем пил всю эту гадость?

- Ну, чтобы в армию потом не ходить.

- А чего ты боишься в армии?

- Что убьют меня там. Ногами по почкам.

- Ну, а так тебе голову отбили. Уже.

Через месяц я получил военный билет. В графе «диагноз» стояло 7Б.

Наталья Толстая

Книга, которая лечит

Попытка исцеления по абонементу



В начале третьего тысячелетия я заболела, поставить диагноз не могли. Питер - город небольшой, все хорошие врачи известны наперечет, и я их обошла: ни один не помог. В Военно-медицинской академии, когда-то знаменитой, мне предложили пройти полный курс обследования. На мои возражения, что я только что обследовалась в другой больнице и все справки и выписки у меня на руках, мне отвечали: «Чужие анализы недействительны. Придется все начинать заново. С завтрашнего дня будете сдавать мочу по Нечипоренко, а потом - мочу по Зимницкому». По Нечипоренко я только что сдавала в университетской клинике…

- По Зимницкому - это как?

- Очень просто. В течение суток через каждые три часа собираете мочу. На следующий день доставляете все восемь емкостей в лабораторию.

От моего дома до той лаборатории надо ехать полтора часа с тремя пересадками, в часы пик. С емкостями. Я повернулась и ушла: сами сдавайте.

Знакомая аспирантка посоветовала: попробуйте купить абонемент на сеансы врача Сергея Сергеевича Коновалова. На год вперед все билеты оказались проданы, но мне по блату достали абонемент, и весенним воскресным днем я отправилась в Мюзик-холл. Уже от станции метро я шла в толпе. Многие ехали в инвалидных колясках (новенькие), некоторые, веселые, шли с букетами цветов (вылеченные). Я увидела, как к служебному входу подъехала задом огромная фура, из которой выскочили два аккуратных парня в комбинезонах с надписью «Коновалов» на спинах. Это привезли воду, заряженную чудо-доктором. Тут все говорили - «водичка». Перед входом в зал надо было купить литр такой водички. Тут же торговали заряженными буклетами: на фоне голубого неба - доброе, задумчивое лицо целителя.

Мюзик- холл -это огромный амфитеатр, недавно отреставрированный: лепнина и позолота, мягкие, удобные кресла. Сцена была уставлена корзинами роз, по залу летали экзотические птицы. Народ в зале долго не мог успокоиться: кто-то занял чужое место, по проходу пронесли носилки с лежачими, какая-то женщина тихо билась в припадке. Наконец, все стихло, и вышел он. На нем был сверкающий неземным светом белый костюм. Сергей Сергеевич сел к роялю и заиграл Шопена. Через пятнадцать минут он кончил играть и молча, как бы потрясенный музыкой, сидел, не убирая рук с клавиатуры. Затем встал и подошел к краю сцены.

- Мои дорогие! Сегодня среди нас есть те, кто впервые пришел на мои сеансы исцеления, поэтому я хочу обратиться к ним. Те же, кто ходит сюда не первый год, поймут меня и простят. Я подполковник медицинской службы, много лет лечил больных традиционными методами, но чувствовал, что это не то. И вот однажды Вселенная поверила мне и открылась мне… Вселенная сказала, что доверяет мне, и показала прибор, который концентрирует энергию сотворения. Это был сложный прибор, настолько сложный, что разобраться в его устройстве не дано никому. Вселенная сообщила мне, что проявлением силы этого прибора будет мой буклет. Дорогие мои, я взял чистый лист бумаги и в определенное время суток произвел насыщение атомов и молекул этого листочка. Буклет был готов. Первый же мой больной… Вы бы видели его глаза! Я приложил свой буклет к его животу, и работа кишечника восстановилась. Миллионы людей планеты ждали неосознанно мой буклет и мои книги, и вот Бог и Вселенная поспешили на помощь. На выходе из зала вы, друзья, сможете купить «Книгу, которая лечит», восьмое издание, а сейчас начинаем, любимые мои.

Сергей Сергеевич велел закрыть глаза, сделать три глотка из бутылки, глубоко подышать носом в течение минуты. Потом зал поднимал вверх по очереди правую и левую руки. Кто не мог поднимать руки, тому доктор разрешил поднимать брови. Потом зал прокричал пять раз: «Болезнь, уходи!»

Мне казалось, что я нахожусь среди племени нукак-маку, а не в культурной столице. Стало нечем дышать, и захотелось на воздух. В это время доктор Коновалов начал отвечать на записки, которые горой лежали на рояле.

- Аполлон Захарович, милый мой человек, вы не очень внимательны… Прошлый раз я подробно объяснил вам, ну ничего, повторю: утреннюю гимнастику надо выполнять, стоя на буклете! Если вам трудно стоять, вы можете лежать, но в этом случае - на трех буклетах, расположенных по ходу позвоночника.

- Лидия Корниловна, не машите мне, я вас вижу. Помните: эффективность моего буклета не имеет равных, надо лишь правильно укладывать его на тот орган, который провоцирует боль. Ваша голова болит из-за шейного остеохондроза, поэтому расположите буклет в виде стоячего воротника на шее.

- Ниночка Михайловна! Вы пишете, что ожог зажил у вас, когда вы на ночь попили заряженной водички, а буклет положили под матрас. Не надо благодарить меня! Сегодня со всех концов мира мне пишут о невероятных свойствах этого маленького чудодейственного помощника.

- Алла Марковна, примите мой добрый совет: не прописывайте зятя, не надо. Помню, что у вас трещины на пятках и трудности с речью. Вам нужен покой и новый, свежий буклет. Зять внесет дисгармонию в вашу жизнь, выздоровление замедлится. Успехов вам, родная!

Следующим номером программы был выход на сцену маленького мальчика, для утепления и умиления. Бойкий розовощекий мальчик рассказал в микрофон, как сильно он болел, как все врачи города признали его безнадежным, и только дядя Сережа помог и вылечил. Чья-то рука из-за занавеса протянула мальчику букет цветов для доктора Коновалова. Кудесник прижал букет к лицу и застенчиво улыбнулся. Сеанс окончен.

Начали выносить парализованных и вывозить колясочников. Толпа двинулась к выходу, где началась давка: продавали «Книгу, которая лечит». Я тоже купила. Решила, что сгодится для гадания на Новый год. Дома начала читать. В книге оказалось шестьдесят глав. От «Куда прикладывать буклет при аллергии на меховую пыль» до «Как установить контакт с Ангелом». И сотни писем от больных, все - панегирические. «Доктор, дорогой мой Сергей Сергеевич! Нет слов, чтобы выразить мою благодарность. Я десять лет страдала от дисциркуляторной энцефалопатии… Купила вашу книгу, внимательно прочла ее. Ночью легла на три буклета, четвертый положила на область сердца. Утром энцефалопатии как не бывало». Трогательно, что ни одно из писем не подписано. Ни адресов, ни фамилий. Я поставила книгу на полку и забыла о ней. Даже гадать по этой лабуде расхотелось.

На днях позвонила подруга, гостящая у родственников в Америке, с которой мы когда-то вволю посмеялись над чудо-доктором.

- Наталья! Звоню по делу. Ты стоишь? Тогда сядь и ничему не удивляйся. Здесь по соседству живет некая Вика, у которой все болит, а американские врачи гоняют ее по кругу без толку. У Вики в Калифорнии есть племянница, которую замучил ревматизм. Эта племянница где-то раздобыла буклет доктора Коновалова, завернула его в пластиковый пакет и положила на ночь в ведро с теплой водой. Утром на два часа опустила ноги в ведро - ревматизм прошел! Вика умоляет достать ей такой же буклет. За любые деньги.

Михаил Харитонов

Русский дурдом

А был ли мальчик?





I.

Саша или Шура? Пусть будет Алик. Все равно имя не настоящее: деликатность требует пожертвовать достоверностью, ибо выставлять напоказ чужую беду - это как-то не очень. Мы, конечно, вывернемся при помощи обычных литературных средств, то бишь вранья и недомолвок. Но если их окажется недостаточно - извиняемся загодя.

Начать с того, что у Алика было плохо с головой. То есть голова-то у него была хорошая, а с головой - плохо.

В пятом классе средней школы его, умненького мальчика из хорошей семьи, подкараулили в уборной старшие ребята. Им было скучно, а мальчик был слабенький и притом задиристый. Много о себе понимал, сучонок.

Его били долго, старательно. Головой об унитаз. Ага, уже смешно: унитаз. Штука такая, куда писают и какают. Одно дело, когда тебя пронзают каким-нибудь лермонтовским кинжалом, «и там два раза повернуть свое оружье». А тут - ссальная лохань: никакой трагедии, героики. Мальчик, обладавший, ко всему прочему, развитым эстетическим чувством, не решился сказать взрослым детали (его нашли на полу, пропитавшиеся кровью волосы слиплись жесткой щеткой; он молчал, как партизан) - впрочем, не факт, что признание помогло бы. Так или иначе, его отправили домой. Ну да, побили, все понятно, всех бьют, «жизнь сложная штука». На следующий день - в полуобмороке, с маленьким твердым лицом, стиснутым в белый кулачок - он поехал на рафике туда, где провел следующие три месяца. Врачи помогли, но не вылечили. Виновата ли бесплатная медицина, или просто ничего нельзя уже было сделать? Бог знает… Так или иначе, у Алика в голове сделалась какая-то бяка-закаляка. Навсегда, бесповоротно.

Ребятам, поуродовавшим его мозг, «что-то было». Поругали, наверное. Что можно сделать пацанам из окраинной школы, будущим петеушникам? Да ничего.

Алика перевели в другую школу, хорошую. Года два он проучился боль-мень, в восьмом начались трудности. Экзамен он сдал, но уже тогда было ясно - мальчик больной. Мать валялась в ногах у завуча, замолвила словечко учительница математики. Алика оставили доучиться. Два года он как-то продержался. Закончил. Сдал экзамен в очень престижный вуз, на более чем престижный факультет. Не знаю, как он обошел диагноз, тогда на такие вещи смотрели - но не то чтобы очень усердно, и можно было как-то устроиться. Опять же, «жизнь сложная штука».

С тех пор Алик жил так. Примерно полгода он был нормальный человек. Приступ начинался, как правило, весной, месяца два ему было нехорошо. Это время он проводил обычно на улице Восьмого марта, где располагался - не знаю, как сейчас, а тогда располагался - дурдом. Потом он выходил, разбирался с деканатом (его исключили только на третьем курсе, удивительное дело), как-то устраивался… And so on - в смысле, et cetera.

Да, забыл сказать: то был прошлый век, догорала советская власть, Алик - мой друг, мы познакомились у книжной полки в Столешниковом переулке, в знаменитом «буке», в смысле букинистическом магазине. Сейчас там тоже «бук», в смысле бутик, а может, ювелирка, не помню, хотя прохожу по Столешникову каждый божий день, благо работаю рядом. Наверное, вытеснение, привет Фрейду.

Но к теме. В ту весну - шла ранняя, зоревая еще перестройка - Алика накрыло совсем-таки неудачно, в электричке. Не знаю, какой шарик у него заехал за ролик, но он схватил магнитофон, который слушал мужик на соседней лавке, и выкинул в окно. Наверное, достал ор из магнитофона. Его били, но не сильно: он был странный, а таких у нас не понимают и жалеют, то есть побаиваются: жалость - это страх, обращенный к слабому, как это сформулировал все тот же Алик, тогда в здравом уме и твердой памяти, в одном споре на общие темы… Потом он попал - с неизбежными пересадками - куда надо. Ну то есть все туда же.

Он апельсинов не ел, поэтому я приготовил для него в палату куль с яблоками, лежалыми, морщинистыми - из бумаги цвета мозга, перевитой веревками, с проволочной ручкой.

Мне уже приходилось бывать на Восьмого марта. Обычно все проходило гладко, но на этот раз я не знал, куда моего друга положили. Пришлось пойти «путем всея земли», по инстанциям.

Сначала меня отослали в какой-то кабинет, куда была очередь. Я по опыту знал, что обычно из таких кабинетов заворачивают в другие, поэтому туда не пошел, а сунулся в тот корпус, куда ходил раньше. Меня туда не пустили - «К кому? нет таких, не мешайте работать». Я немножко поскулил, и мне посоветовали позвонить по такому-то телефону. Телефон стоял рядом, но звонить по нему было нельзя, потому что посетителям нельзя звонить по казенному телефону. Я пошел туда, откуда начал путь, и там нашел телефон, по которому мне дали позвонить. На том конце трубки мне сказали, чтобы я положил трубку (наверное, я мешал работать). Я уже собрался было вон, но тут как раз завидел врача, которого знал по прошлым посещениям. Он хорошо ко мне относился, уж не знаю почему. Я спросил, не знает ли он, где Алик. Тот его помнил, но пожал плечами: на сей раз Алика пихнули куда-то не туда, хрен знает из каких соображений. Однако согласился помочь, и мы вместе пошли звонить по третьему телефону, уже из корпуса. В корпус, впрочем, меня не пустили - у меня не было пропуска.

Врач вернулся разочарованный, но не удивленный.

- Не нашел, - развел он руками. - Никто ничего не знает. Дурдом какой-то.

II.

Я так и не нашел Алика. Кулек с яблоками я пытался кому-нибудь всучить, но никто не хотел брать. Я оставил его у ограды и поплелся домой, не солоно хлебавши.

Где- то через неделю я пил кофе на кухне у своего приятеля Валеры, с хорошей фамилией Благовещенский. За ту неделю перестройка продвинулась довольно существенно, так что уже поговаривали о скором издании не только Бухарина, но и Бердяева, и даже о том, что скоро разрешат вообще издавать всякие книжки. Благовещенский был в теме: у него имелись связи. Он варил кофе и рассказывал о том, что собирается вместе с какими-то людьми, которые были еще более в теме, издавать альманах «Вавилонская жатва».

- Представляешь, - говорил Валера, осторожно снимая с конфорки горячую джезву с пышной бурой шапкой пены, - на обложке поставим боевую колесницу, слева к ней серп пририсуем, справа - молот. Ну, намек на преступления совка. Кстати, ты не знаешь какого-нибудь преступления совка? Свежего?

Я был раздосадован неудачным визитом на Восьмое марта и рассказал ему про это.

- Дурдом, - закончил я. - Вот уж точно преступление.

- Ага, оно, - рассеянно согласился Благовещенский. - А за что там этот твой Алик сидит?

- Я ж тебе рассказывал. У него голова…

- Ну да, ну да. А нельзя ли, - в глазах моего приятеля промелькнуло что-то вроде рассеянного интереса, - его оттуда вытащить? Пустить такую телегу, что его там держат за книжки, философию… карательная психиатрия, ну ты знаешь. Может интересно получиться.

- Он правда больной, - снаивничал я. - Он магнитофон выбросил, и потом, у него это каждый год…

- А если его КГБ с ума сводит? - посмотрел на меня Валера строго. - В таких случаях проводят независимую экспертизу. Эти козлы проводили независимую экспертизу?

Я помотал головой, довольно уверенно. Что-то мне подсказывало, что затурканные доктора и медперсонал из того заведения за забором и слов-то таких не знают.

- Свяжись с родителями, или кто у него там, - планировал Валера, разливая кофе. - Можно заварить бучу. Об этом можно даже передачу на «Свободе» сделать, если выходы найти. Ну, прямо на «Свободу» у меня нет, но если будешь этим заниматься…

Я помотал головой еще раз, и на сей раз вполне уверенно. Я точно знал, что эта идея ни Алику, ни его родителям не понравится ни в какой мере, а подставлять их я не собирался.

Мы немножко попрепирались, но не сильно: Валера не имел выходов, да и идея ему разонравилась минуты через две. Его вполне устроило, что виноватым оказался я.

- Вот так у нас все, - вздыхал он, ополовинивая свою чашку. - Вот так все и прокукуем. Знаешь, как говорят? Куй железо, пока Горбачев… Надо сейчас вписаться в тусовку, потом нас туда хрен пустят. Сейчас такое начнется, такое. Ты даже не представляешь что.

Максим Семеляк

Делай Ю-ю

Искусственная зараза



Хорошо помню, как это произошло в первый раз.

Год стоял примерно восемьдесят второй, класс был приблизительно третий, и на дом нам задали написать страничное сочинение про кошку Ю-ю - по мотивам не самого примечательного из рассказов Куприна. Я бы ни за что не вспомнил об этом мелком общеобразовательном истязании, если б не один мой одноклассник, звали его Вадим. (Подобным именем в советских пьесах и фильмах называли обыкновенно скользких выпускников МГИМО, но тут был несколько иной случай).

Все мы в результате с разным успехом накропали по сочинению про что просили. А этот Вадим - он выкинул странный фортель: написал не про кошку Ю-ю, а про щенка Бинго.

Все здорово опешили, молодая преподавательница растерялась, дошло, кажется, до вызова родителей. Главное, что никто не мог понять причин этого стихийного ситуационистского жеста, а сам В. нерешительно отказывался что-либо объяснять. До этого в средней общеобразовательной школе № 594 срывы учебного процесса были связаны либо с откровенным хулиганством, либо с элементарным слабоумием. Дикая выходка В. не подпадала ни под один из устоявшихся диагнозов. «Ты, наверное, просто не расслышал задания?» - с надеждой склонялись над В. родители и причастные делу учителя. Да нет, все он расслышал. Так или иначе, дело замяли.

После инцидента с В. я впервые ощутил вкус чистого немотивированного безумия. Его чистота казалась безупречной - оно совершенно точно не было приукрашено тем трафаретным детским резистансом, из которого столь активно сосет кровь не первая уже когорта писателей и режиссеров. На фоне В. я почувствовал себя каким-то агентом отчуждения - его акция волновала, и одновременно в ней чудилась опасность. Как бы там ни было, я приобрел самый живой интерес к помешательству. Поводов потрафить ему вскоре возникло хоть отбавляй.

Для тех, кто имел неосторожность взрослеть в конце восьмидесятых и начале девяностых, мир приготовил несметное количество подначек соответствующего характера. Призрак неясного безумия маячил в школьные годы вместе с призраком вполне конкретной армии - за веселым словом «косить» крылась в большинстве случаев радостная перспектива дурдома. Впрочем, едва ли не опаснее подобной сугубо социальной угрозы была угроза эстетическая - безумие сочилось из всех положенных на тот момент подростку книг, фильмов и песен. Прослушивание группы The Doors вкупе с просмотром одноименного кинофильма, смакование единственного пошлого места из в целом хорошо сохранившегося романа «Степной волк» («только для сумасшедших», разумеется) и прочие заочные переживания по несуществующим поводам. Русская электрогитарная музыка восьмидесятых годов тоже в этом смысле не давала расслабиться. Только и слышно было: «Пока не поздно - пошел с ума прочь», «Я опять должен петь, но мне нужно видеть ее - я наверно схожу с ума», «Я совсем сошел с ума, и все от красного вина», «Вчера завхоз сошел с ума от безысходнейшей тоски», «Мама, мы все тяжело больны, мама, я знаю, мы все сошли с ума», «Жил-был цикорий, но он сошел с ума» etc.

Безумие принимало самые разные формы, но неизменно почиталось за доблесть, и затертый довлатовский скетч про спорщиков, претендующих на принадлежность к высшей лиге рехнувшихся, был принят как своеобразное руководство к действию. В 92-м году никому еще тогда не ведомый Псой Короленко сочинил убийственный гимн соответствующему состоянию рассудка с припевом «Ябнутым все можно». Уместно вспомнить и о том, как переводится с английского ключевое понятие первой половины девяностых rave.

А далее все вообще пошло как по маслу, потому что в моду вошел трэш всех цветов, акцентов и отголосков, убедительно доказавший, что безумие может быть довольно смешным и никакие шоковые коридоры более не являются обязательным условием. И уже начинающая седеть молодежь, которая совсем недавно предпринимала безуспешные попытки двинуться умом на фильмах Херцога и Фассбиндера, вдруг перекинулась на Джесса Франко и Расса Мейера - в поисках все того же эстетически выверенного безумия.

В какой- то момент я заметил, что мое ближайшее (равно как и отдаленное, не сказать всякое) окружение составляют исключительно безумцы. Гениальные безумцы и ординарные безумцы. Богоугодные безумцы и безумцы-сектанты. Безумцы с вполне клиническими диагнозами и безумцы, формально здоровые. Безумцы книжные черви и безумцы ночные волки. Типичные представители священного безумия и адепты безумия сугубо мирского. Безумцы пенсионного возраста и умалишенные юнцы. Безумцы, кроткие как ягнята, и такие, к которым лучше не поворачиваться спиной, чтобы не пропустить внезапный удар бутылкой в затылок. Безумцы, которые охотно лелеяли свой статус ментальных дезертиров, и те, что на все лады превозносили чужое душевное здоровье, и оттого казались (да и являлись) еще большими безумцами. Все это были (и есть) очень разные люди, но у каждого за пазухой скалился свой щенок Бинго.

Один проглатывал тринадцать таблеток «экстази» кряду и забирался на «чертово колесо»; другой в старших классах школы рисовал на уроках мишень, клал ее под парту и мастурбировал, норовя кончить непременно в десятку; третий продал квартиру, чтобы издать на виниле альбом любимой группы; четвертый молился божеству по имени Торпедный Аппарат; пятый кололся бензином; шестой кололся стрихнином; седьмая прилюдно трахалась в Зоологическом музее; восьмой хотел открыть кооператив, чтобы торговать дровами с инопланетянами; девятый просто нес такое, что не подлежит воспроизведению на русском языке; десятый во время событий 93-го года пробрался в мятежный Белый дом и украл оттуда мешок фиников; одиннадцатая… впрочем, довольно.

Если ты четверть века провел в самой что ни на есть любовной близости с безумством и его эмиссарами, то естественным образом встает вопрос: а сам-то ты в этой связи кто будешь? Удалось ли тебе самому после всех этих лет сбрендить по-настоящему? Хотел ли ты этого? То есть, короче говоря, ты - за щенка Бинго или за кошку Ю-ю?

Вообще, конечно, сам факт постановки такого вопроса свидетельствует о том, что все-таки, несмотря ни на что, - скорее за Ю-ю.

Михаил Бахтин полагал, что жить следует в полном соответствии с установками понравившегося произведения искусства, в противном случае ни ты, ни понравившееся произведение искусства гроша ломаного не стоят. (Или, если перефразировать Хаким Бея, настоящее искусство есть то, чем можно бесплатно делиться, но нельзя пассивно потреблять). Такая позиция безусловно льстит искусству, а также наполняет душу всякого по-настоящему впечатлительного зрителя-читателя-слушателя законной гордостью. Однако эта же установка обладает еще и сокрушительной разоблачительной силой. В самом деле, если разобраться, то девяносто процентов душевных расстройств людей моего круга имеют искусственное эстетическое происхождение. Грубо говоря, степень нервного расстройства человека зависит от качества прочитанных книг. Люди слишком часто принимают за безумие собственную повышенную впечатлительность. Только прекратив взывать к искусству по малейшему поводу, мы получим шанс обрести душевный покой - ну или, наоборот, рехнуться окончательно.

Кстати, где-то через месяц после истории с сочинением Вадим неожиданно разделся в классе догола. Он все-таки был настоящий безумец. Нам не чета.

Дмитрий Данилов

Весна на Варяжской улице

Старая Ладога: конец истории



Весна в тот день, правда, была чисто символической - снег, периодически принимающий форму метели, ветер. Все в снегу. Очень холодно. Тем не менее это 5 марта. Значит, весна. Такая вот, доктор, суровая весна.

А еще пару дней назад была действительно весна - тепло, сыро. Волхов совершенно свободен от льда. Течет себе. Широкий. Как сказано в туристическом буклете, «былинный». Течет былинный Волхов.

Еще до поездки я довольно много всего прочитал про Старую Ладогу. На одном сайте мне попалась хронология исторических событий. Чего там только не было, в ладожской истории. Начинается хронология довольно-таки дикой для масштабов русской истории датой - 753 год. Считается, что в этом году здесь уже существовала первая каменно-земляная крепость. Самый старый город на территории Российской Федерации.

Перечень событий и имен поражает и как-то даже подавляет. Здесь «сел» Рюрик - сел не в том смысле, который в это слово вкладывается сегодня, а в другом - сел на княжение. Правда, довольно быстро перебрался в Новгород, но все же. Здесь Олег (Вещий) построил каменную крепость, разрушенную потом свирепыми шведами. Здесь пролегал путь из варяг в греки. Здесь торговали - со страшной силой. Крупный центр международной торговли европейского значения. Здесь строили каменные храмы, толстенные крепостные стены. Здесь всегда было много скандинавов, особенно шведов. Они здесь и торговали, и воевали. Однажды они даже полностью завоевали Ладогу и владели ей в течение нескольких лет. Потом пришлось отдать назад.

Жизнь кипела. Главная улица города еще с глубокой древности называлась Варяжской.

Кипела жизнь, кипела, и выкипела. Последняя славная дата - 1702 год. Ладога - место сбора русской регулярной армии. Это была Северная война.

1704 год - для рытья Ладожского канала вдоль берега одноименного озера Петр I основал город Новая Ладога. Прежняя Ладога стала называться Старой Ладогой и получила статус села (умел Петр Алексеевич поиздеваться). В новый город было переселено большинство жителей старого. В приказном, естественно, порядке. Туда же перенесли административный центр уезда.

Дальше - пустота. Я имею в виду хронологию староладожских исторических событий, которую я нашел в интернете. После 1704 года идет сразу 2003-й. В этот год село Старая Ладога посетил президент России.

Правда, на другом сайте, который, в отличие от первого, полностью посвящен Старой Ладоге, в аналогичной хронологии обнаружились кое-какие события и после страшной петровской расправы 1704 года. Например:

В конце XVIII - первой половине XIX вв. просветитель, меценат, герой войны 1812 года, помещик А. Р. Томилов (1779 - 1848 гг.) в своей усадьбе Успенское в центре Старой Ладоги собрал богатейшую коллекцию - около 6 тыс. произведений русских и иностранных художников.

Или:

1861-1873 гг. - архитектором А. М. Горностаевым построена церковь св. Иоанна Златоуста.

Или:

1880-е гг. - начало планомерных археологических раскопок на территории Старой Ладоги.

Богатейшая коллекция. Археологические раскопки. Комментарии, в общем, излишни.

Тем не менее на современной карте Старой Ладоги по-прежнему, наперекор упадку и угасанию, присутствует Варяжская улица! Она существует! На ней даже обозначены номера домов!

Это меня заинтриговало. Надо, думал я, обязательно найти Варяжскую улицу, увидеть ее, пройти по ней. Правда, с первого раза у меня не получилось. Вышел из автобуса, сориентировался на местности: вот главная дорога, протянувшаяся вдоль села (автоматически хочется написать «города», но нет, все же села), вот крепость, вот речка Ладожка, впадающая в виднеющийся вдали «былинный» Волхов, вот мост через речку. А Варяжской улицы нет. Хотя должна быть где-то здесь.

Ладно, надо сначала зайти в музей. Там и узнаю. Тем более что у меня в последнее время что ни поездка, то сплошные музеи. Пусть традиция будет продолжена.

Музей располагается внутри одной из башен ладожской крепости. Крепость величественна. Сложена из серых камней правильной параллелепипедной формы. Рядом с крепостью - магазинчик и музейный офис, одноэтажное здание из грубого советского красного кирпича, но со стеклопакетами (дикое сочетание). В магазинчике, помимо буклетов, путеводителей и сувениров, продаются почему-то открытки с фотографическими изображениями футболистов петербургского «Зенита», в том числе уволенного еще два года назад тренера Властимила Петржелы. Покупаю билет в музей, откуда-то незаметно появляется девушка: «Пойдемте».

Девушка ведет туристическую группу в составе одного меня в крепостную башню. В башне очень холодно, как на улице. Зимой в Старой Ладоге туристическое затишье, и проведение экскурсий не практикуется. Экскурсоводы появляются ближе к лету, когда к крепости один за другим подъезжают автобусы с толпами туристов. Мне в силу сезонной специфики экскурсия не положена. Девушка просто стоит, присутствует. Наверное, на всякий случай. Чтобы я случайно или специально не разломал или не украл какой-нибудь экспонат. Гвоздь десятого века или подкову девятого. Или, допустим, гигантских размеров древний рыболовный крючок (бедные, бедные древнеладожские рыбы). Впрочем, если девушку спросить, она ответит. Спрашиваю о возрасте крепости. XII-XVI, отвечает девушка. Правда, это все, по большей части, новодел. Вся эта башня - новодел. И другая, и часть стен. Но есть и подлинные фрагменты стен, в том числе XII века. Новодел возведен советскими реставраторами во второй половине прошлого века, и он с максимально возможной точностью воспроизводит внешний вид настоящей крепости.

Некоторые экспонаты наводят ужас. Например, ниша в стене, внутри которой, скорчившись, сидят страшные голые люди со страшными лицами. Конечно, не сами люди, а их, так сказать, трехмерные изображения. Люди сгрудились вокруг огня: им, судя по всему, тоже холодно. На руках у голой женщины голый младенец, лицо его ужасающе. Это далекие предки нынешних жителей Старой Ладоги, они жили здесь еще до нашей эры.

Выходим из башни. Рядом - церковь св. Георгия. Интересуюсь, не новодел ли она. Нет, оказывается, не новодел, самый что ни на есть настоящий XII век. Как стояла, так и стоит. Крепость после петровских преобразований утратила свое значение, необходимость в ней пропала, и она развалилась. А Георгиевская церковь была нужна, в нее ходили люди. И вот она до сих пор стоит. Правда, сейчас она не действует как именно церковь, это часть музея. Ну, хоть так.

Спрашиваю насчет Варяжской улицы. Это совсем рядом, отвечает девушка. Перейдете через мостик, и сразу за мостиком тропинка будет направо уходить, маленькая такая.

Вот оно, оказывается, что. Оказывается, Варяжская улица, бывшая главная улица Ладоги, крупного центра европейской торговли, - маленькая тропинка. Ну, не совсем тропинка - скорее, дорожка. Между заборов, метра три шириной - две машины не разъедутся. Слева - полуразрушенный, заброшенный двухэтажный бревенчатый дом, справа - аккуратненькая избушка. Дальше тоже избушки. У одной из них треугольник, образуемый скатами крыши, бодро выкрашен в цвета российского флага. Заборчики. У одного из домов устало притулилась грузовая «газель». Обычная деревенская улица, только маленькая, узенькая.

В доме девять по Варяжской улице - почта, магазинчик. Здесь улица вливается в некоторое подобие площади. Рядом - два музея, купеческого быта и археологии, филиалы Староладожского музея-заповедника.

За «площадью» Варяжская улица продолжается в виде полосы нетронутой снежной целины. Виднеется только цепочка следов какого-то небольшого животного, возможно, кошки. Иду. Еще избушки, еще заборчики. Большой дом красного кирпича, примерно столетней давности. И все. Улица растворяется в неупорядоченной деревенской пустоте, вот она вроде бы была, а вот ее уже нет. Передо мной зелененькая избушка, за ней виднеются монастырские строения. Деревянный забор. Улицы больше нет. Как будто человек тихо, невнятно и сбивчиво говорил что-то и на полуслове замолчал, как будто иссякла, обессилела речь, человек растерянно молчит, машет рукой и отворачивается, а потом совсем уходит, как ушла из этой улицы ее былая русско-варяжская стать, и осталась только уютненькая деревенская жизнь, теплящаяся слабым, хотя и ровным, огоньком.

Вернулся по кошачьим и своим собственным следам к площади, посетил оба музея. Экспозиции описывать не буду - мои постоянные читатели поймут, почему. Сколько уже можно, в конце концов. В музее купеческого быта (три комнаты, уставленных «типологической» мебелью рубежа прошлого и позапрошлого веков) разговорился со смотрительницей, поинтересовался современной жизнью села. Живут староладожские обыватели зажиточно. В самом селе есть несколько крепких работодателей - музейный комплекс, хлебный, молочный и лимонадный заводы. Многие ладожане работают в соседнем (20 минут на автобусе) райцентре Волхове, там и алюминиевый завод, и огромный железнодорожный узел, работы хватает. Зарплаты для жителей сельской местности весьма щедрые - на железной дороге многие зарабатывают больше тридцати тысяч в месяц, на ладожских пищевых предприятиях - до двадцати тысяч. Насовсем из села почти никто не уезжает - если даже человек работает где-нибудь в Петербурге, семья обычно остается в Старой Ладоге, и связи с городом Рюрика и Вещего Олега его уроженцы не теряют. Многие занимаются сельским хозяйством, и успешно. В Волхове по-прежнему водится рыба, и ладожане ее по-прежнему ловят (в средние века чуть ли не половину здешней рыбы составляли осетровые). В общем, грех жаловаться, живем мы очень даже неплохо, говорит смотрительница и улыбается безмятежной улыбкой довольного своей жизнью человека.

Надо еще на «могилу Вещего Олега» сходить. Вокруг села разбросаны так называемые сопки - только не такие, как где-нибудь в Мурманске или на Камчатке, а просто искусственно насыпанные небольшие холмы, внутри которых - древние захоронения древних знатных людей. Есть местное поверье, что одна из таких сопок, на северной окраине Старой Ладоги, - не что иное, как могила князя Олега. Правда, большинство ученых скептически относятся к этой версии, и все же…

Иду по главной дороге. Метель усиливается. Сильный ветер, очень холодно. Кругом - обычная русская деревня. Избушки, домики. Монастырь, большая церковь. Огромный Дом культуры брежневской эпохи. Несколько городских бетонных домов тех же времен - на самом краю села. Все, Старая Ладога закончилась. Метель, метель. Сквозь метель вдали виднеется правильный полусферический холмик на ровной поверхности земли. Небольшой, метра четыре в высоту, но поражающий правильностью своей формы. Немного похоже на вход в бомбоубежище, но это не вход в бомбоубежище, а, по местному поверью, могила Вещего Олега, который якобы прибил свой щит к вратам Константинополя, а потом его якобы укусила змея, и вот в результате он якобы лежит здесь, на окраине села Старая Ладога, под полусферическим холмом земли, а рядом, почти вплотную, стоит неказистая, покосившаяся избушка, в которой явно кто-то живет.

Интересно, каково это - жить рядом с могилой Вещего Олега.

Я стою на обочине дороги, мимо то и дело проносятся машины. Метель, ветер, холодно. Я смотрю сквозь снежную пелену на полусферическую могилу князя Олега и слегка недоумеваю: зачем я сюда поперся в такую погоду.

На следующий день заехал в Новгород, погулял немного по центру. Я бывал здесь бесчисленное количество раз, так сложилось в силу некоторых личных обстоятельств. Поэтому долго гулять не хотелось, да и времени не было. Прошелся традиционным маршрутом - от вокзала к Кремлю. Вечер, мягкий свет оранжевых фонарей, снег, но уже не такой шальной, как в Ладоге, а тихий, даже приятный. В Кремле почти никого. Выхожу к мосту через Волхов (опять он, «былинный»). По набережной медленно едет на велосипеде пожилой мужчина, сопровождаемый огромной собакой. Я дошел до середины моста, постоял, глядя в сторону Ильменя.

Если вечером в сумерках долго смотреть в сторону Ильменя, становится немного не по себе. Что-то иррационально тревожное есть в спокойной глади этого огромного озера. Вспоминается сумрачное языческое прошлое этого непростого и не очень-то доброго города. А еще вспоминается одна странная история, которую я случайно прочитал несколько лет назад в какой-то сомнительной газетенке.

Якобы с одним немецким летчиком-истребителем во время Великой Отечественной войны случилось вот что. Он летел довольно низко над Ильменем и заметил плывущую внизу ладью, древнюю, как рисуют на картинках в исторических книгах. Бородатые гребцы что-то гневно кричали, поднимая руки, сжатые в кулаки. Через несколько минут на самолет налетела крупная птица. Немецкий летчик никогда не видел таких птиц. Ее оперение состояло из бесчисленных стальных пластин, сверкающих на солнце. И у нее были очень страшные глаза, яростные какой-то запредельной холодной яростью. Птица легко разбила кабину самолета и набросилась на летчика. Отбиться от нее было невозможно, но птица не стала добивать свою жертву и улетела, ограничившись нанесением довольно болезненных травм. Летчик кое-как дотянул до аэродрома и доложил начальству о случившемся. Командование одобрительно похлопало летчика по плечу и мысленно покрутило пальцем у виска. Все же эпизод был задокументирован - на всякий случай. Немцы - народ аккуратный.

Скорее всего это выдумка (повторюсь, газета особого доверия не вызывала, да и вообще). И все-таки есть в ней какая-то правда, та, которая выше фактической. Во всяком случае, когда туманным вечером я смотрю с пешеходного моста через Волхов в сторону Ильменя, я начинаю верить в правдоподобность этой невероятной истории.

Какой- то яркий, тревожный огонек появился вдали, со стороны озера. Яркая светящаяся точка. Огонек приближается, приближается. Слышно тарахтение мотора. Наконец, становится понятно, что это небольшой патрульный катерок. На крыше у него мощный прожектор и синяя мигалка. Патрульный катерок промелькнул под мостом и деловито устремился по Волхову куда-то в направлении далекой Старой Ладоги.

* ЛИЦА *



Алексей Крижевский

Время эпилептоидов

Психиатрия эпохи застоя и симптоматика времен стабильности




Психиатр Дмитрий Головков в конце 80-х сделал то, о чем мечтал каждый из его пациентов - ушел из больницы им. Кащенко, где проработал пять лет после медицинского института, а затем и из психиатрии - в психотерапию. Известный в московской художественной среде как «доктор Дима», он считает искусство одним из видов терапии, а нынешнюю систему охраны психического здоровья - фабрикой инвалидов и маргиналов. Сейчас Головков помогает людям решать их проблемы в одной из районных поликлиник Москвы, а также ведет прием в частной клинике.


Канатчикова дача

- Как вы попали в Кащенко?

- В конце 80-х проходил там специализацию после института. Сейчас это место называется Алексеевской больницей, а между собой мы продолжали называть это место по старинке - Канатчикова дача. У Владимира Высоцкого, который несколько раз поступал в эту клинику, есть о ней целый цикл песен - самая знаменитая, естественно, «вся Канатчикова дача, по субботам, чуть не плача»… Но есть и менее известные, некоторые даже раритетами стали. В одной из них описывается кабинет главврача с галереей портретов по стенам: «все в очочках на цепочке, по-народному - в пенсне». Я Владимира Семеновича не застал, пришел туда позже.

- На фотографиях тех времен вы с коллегами выглядите людьми увлеченными. Интересно тогда было работать?

- Нет, конечно, присутствовал профессиональный интерес - но сказать, что тогда у нас в больнице или вообще в психиатрии происходило что-то очень интересное, нельзя. Увлекало скорее общение. В моем отделении лежал, например, Венедикт Ерофеев - его «Москва-Петушки» в самиздате ходила среди врачей по рукам. Позже его пребывание в больнице было отражено в пьесе «Вальпургиева ночь, или Шаги командора».

- В народном сознании Кащенко - нарицательное обозначение «дома скорби», куда увозят дошедших до ручки. А чем была тогдашняя Алексеевская для молодого врача?

- Ничем особенно веселым. Мне, не знаю уж, по счастью или нет, довелось работать в отделении, где содержались в том числе и иностранцы. Поэтому у нас было чуть посвободнее, что ли. Кубинцы, иранцы, студенты университета Дружбы народов - все они попадали к нам разными путями. Некоторых и правда привозили с расстройством, некоторые… ну, в общем, даже хорошо, что они попадали к нам. Во второй половине 80-х у нас был студент из Ирака, которому на воле грозили выдача на родину и казнь. Мы же дали заключение, что у него острый психоз, и по советским законам против нашего решения уже не мог идти никто. Потом он был тихо выписан и перевезен в нейтральную страну.

- Тяжело было таким пациентам в отделении с нашими больными?

- Полагаю, что сама ситуация для них была весьма нелегкой - оказаться в психиатрической клинике в чужой стране. Случай с иракским гражданином был исключительным - в основном-то к нам попадали с расстройствами. Врачам приходилось на ходу осваивать диковинную для них этнопсихиатрию - то есть особенности состояний пациентов с учетом их ментальности. Африканцы, к примеру, крайне скрытны во внешних проявлениях: негр может ничем не выдавать болезненность своего состояния, а потом пойти и повеситься. Латиноамериканцы, наоборот, более экстравертированы и эмоциональны - до сих пор помню кубинца, который в приступе начинал колотиться и кричать: «Вива Фидель! Вива Че!»

Но больным вообще тяжело - и нашим, и иностранцам. Их круг общения - они сами и санитары с медсестрами; вспомните мордоворота Бореньку из ерофеевской «Вальпургиевой ночи». А врачи, даже если они находятся в отделении, как верховная власть: сидят у себя в кабинетах и через персонал вызывают больных.

К терапевту

- Вы достаточно быстро ушли из клинической психиатрии. Почему?

- Профессор Феликс Березин считает, что психиатрия - не наука, а различные описываемые ею состояния являются реакцией на стресс, обусловленной факторами, скажем так, организма и внешней среды. Это может быть невротическая реакция, а может быть психоз - то есть неверная интерпретация реальности. И я с ним абсолютно согласен. Начав работать, я очень быстро понял, что официальная психиатрия никуда не сдвинулась по сравнению с XIX веком - только появились новые психотропные препараты. В 1988 я ушел в научную работу - в психофизиологию, где изучал связь психических проявлений с соматическими, а затем - в психотерапию, где работаю и поныне.

- Быть психотерапевтом вам нравится больше?

- Дело не в том, что мне нравится. Психиатрия, при полном отсутствии понимания, что с человеком происходит и как ему помочь, занимает по отношению к больному патерналистскую позицию: дескать, мы знаем, как тебе помочь, не дергайся и не интересуйся. Притом, в отличие от других областей медицины, основывается не на фактах, а исключительно на субъективном мнении врача или консилиума врачей. Кардиолог оперирует кардиограммой, терапевт - анализами, а психиатр - своей интерпретацией состояния больного, и только. Психотерапевт же находится со своим клиентом в позиции равной и видит в нем не больного, а сотрудника, если так можно сказать. К психотерапевту человек приходит сам, а психиатрия вполне готова решить за человека, болен он или нет.

- А что, были такие случаи в вашей практике?

- Были, конечно. Собственно, до принятия закона о психиатрии в 1992 году возможностей сдать человека в психбольницу было гораздо больше, именно поэтому советская психиатрия воспринималась исключительно как карательная. Начальник мог сказать, что его подчиненный мешает работе коллектива, приезжала скорая, и человек оказывался, в общем, за решеткой. Я помню случай, когда врача из провинции, ставшего у себя жертвой начальственного произвола и приехавшего искать правды в Москву, упекли в больницу. Беседовавший с ним психиатр в ответ на реплики «больного» о том, что он полностью здоров и его надо немедленно выписать, отвечал в том духе, что пациент неверно интерпретирует реальность, раз идет искать правды в Минздрав и не принимает во внимание, что у его начальника были связи в Москве. И не выписывал его - мол, когда вы это поймете и смиритесь с ситуацией, тогда я пойму, что вы выздоровели и не представляете опасности.

Привозили людей из приемной КГБ, из ЦК КПСС. В КГБ люди просто начинали бредить на шпионские темы, выдавая себя за агентов, из ЦК привозили ходоков, пытавшихся убедить комитет в том, что строительство социализма идет отнюдь не ленинским путем. Сейчас понятно, что это было такое проявление свободы - читать Ленина и интерпретировать его на свой лад, но с другой-то стороны - ну нашли, куда идти с такими выводами, правда, чувство реальности-то где?

Подобных случаев было не так уж много, но если уж кого надо было нейтрализовать - нейтрализовывали без проблем, именно таким способом.

Собственно, главная особенность психиатрии - что она по определению может отыскать у кого угодно отклонения от нормы. Допустим, видит врач, что молодой человек косит от армии - и вот уже диагноз готов. Потому что с точки зрения психиатрии, сам страх попадания в армию, сам факт того, что человек косит, говорит о некоторой девиации. Мало ли что может произойти с таким человеком в казарме, вдруг он не выдержит дедовщины, возьмет автомат и всех положит? А больше всего врач боится отвечать - так что лучше уж он ему диагноз напишет.

- То есть психиатрия в советское время не очень отличала больных от здоровых.

- О, на эту тему был забавный случай. В пункт милиции на одной из центральных станций метро пришел человек, который говорил, что он сотрудник 5-го управления КГБ и что за ним следят. В ответ на предположения милиционеров о его неполной психической адекватности он сообщил, что его жена психиатр, а профессор Морозов - друг его семьи, и что он вполне отвечает за свои слова. Человеку вызвали психовозку и доставили в Кащенко. Следующим утром на машине с мигалкой приехал профессор Морозов. Гражданин действительно оказался сотрудником КГБ. И за ним, видимо, действительно шла слежка. А все - и милиция, и врачи - приняли его за параноика.

- Я так понимаю, что этот случай - исключительный, и самостоятельно люди к вам не обращались.

- Обращались, но либо в самых крайних случаях, либо с умыслом. Кто-то косил от армии, кто-то - от срока. Причем зачастую от срока нелепого. Помните, в 80-е были такие «металлисты», носили браслеты с шипами? Браслет с шипами считался холодным оружием, за его ношение давали срок. При мне госпитализация спасла от тюрьмы нескольких металлистов. Был случай, когда врачи узнали, что одного из наших молодых пациентов едут арестовывать - именно за браслет с шипами. Понимающие врачи устроили ему побег. Следователи рвали и метали, но кроме того, чтобы зафиксировать факт побега, сделать ничего не могли.

Тут нужно понимать, что попадание в психбольницу в 80-х было лишь ступенью маргинализации. Допустим, выгоняют молодого парня из института за какой-нибудь проступок. На работу он с такой характеристикой устроиться не может. Не работать, как сейчас, он не может тоже - тогда ему светит срок за тунеядство. Что он делает? Он идет в психдиспансер, а ПНД направляет его к нам. У нас он начинает пить психотропные препараты, входит в нездоровую среду, которая уже сама настраивает его на болезнь, инвалидизирует, вышибая из нормального течения жизни. При таком положении, мне кажется, было бы странно, если бы люди к нам обращались напрямую - по крайней мере, в те годы.

Собственно, это и есть моя главная претензия к отечественной психиатрии - в отличие от американской, стремящейся вернуть человека к нормальной социальной деятельности, наша хочет его успокоить, сделать безопасным и безобидным для общества. А то, что самому человеку надо помочь снять тяжесть его состояния, помочь вернуться обратно в жизнь, отходит не то что на второй, а на десятый план. Не говоря уже о том, что во многом психиатрия обслуживала и до сих пор обслуживает интересы фармацевтических компаний: нередки случаи, когда врачам платили за каждый выписанный рецепт, наличными или борзыми щенками.

- Бытует мнение, что психиатры сами подвержены расстройствам - так называемой профессиональной деформации.

- Больше, чем другие врачи, скажем так. Многие сами принимают психотропные препараты, например, антидепрессанты. Мне известны случаи успешных попыток суицида среди психиатров. Представьте, человек каждый день видит, прямо скажем, очень печальные вещи… При этом некоторые из моих коллег сами прибегали к госпитализации. Был недавно один врач, который был вынужден лечиться, потому что не смог работать в коллективе и надлежащим образом исполнять свои обязанности - проще говоря, он выслушивал больных, а на столе у него стояла бутылка водки, из которой он отпивал. Прямо во время приема. О своем опыте пребывания в клинике он отзывался с восторгом, кажется, ему очень понравилось.

- Вы поддерживали связь со своими пациентами после ухода из клиники?

- Нет, вне больницы я, как правило, с ними не общался, но за судьбой после ухода из клиники следил. Кто-то стал художником, кто-то юристом, писателем. Но многие, в том числе и очень одаренные люди, в перестроечную и постперестроечную эпоху просто погибали и исчезали. Бандиты узнавали, что человек не отдает себе отчета в собственных действиях, и пользовались этим для рейдерских захватов недвижимости. Дело, к сожалению, известное.

Шизоидное искусство и эпилептоидное общество

- В начале 90-х вы стали активно интересоваться современным искусством. Что у него общего с вашей сферой деятельности?

- Да, в 1993 году окончательно ушел из психиатрии, и как раз в это время познакомился с Еленой Селиной, которая сейчас возглавляет XL-галерею. Знакомство с ней убедило меня в том, что искусство само по себе в каком-то смысле является родом терапии. Я на полном серьезе считаю, что она - стихийный психотерапевт, ведущий группу для художников.

- В каком смысле? Вы считаете, что художник ненормален по определению?

- В самом лучшем смысле. У любой творческой личности (если только речь не идет об изготовителе халтуры) должен быть выражен так называемый шизоидный радикал - нестандартная интерпретация реальности, склонность к сложному высказыванию - и демонстративность, склонность делиться своими переживаниями и опытом, переносить их на других. Для таких людей совершенно естественна пониженная адаптация - неумение устраиваться в жизни, работать локтями. Им часто бывает нужен совет, направление. Селина именно этим и занимается, она помогает художникам продавать их работы, создавая у них мотивацию, помогает им выживать и творить. А как куратор нередко дает направление их работе. А если уж говорить о том, кто ненормален - так это человек, полностью соответствующий норме, без выраженного аспекта личности.

- Из ваших слов выходит, что риску психической травмы больше всего подвержен обыватель.

- Все сложнее. В разных типах общества могут доминировать разные типы личностей. Шизоиды, как я уже объяснил, отвечают за творческое начало. Психастеники со свойственными им сомнениями и вопросами - за совесть и нравственность. А еще есть эпилептоиды - им свойственны агрессия и прагматизм, они работают локтями и идут по головам. Они не склонны ни к сомнениям, ни к творчеству - скорее, к исполнению и вертикальной системе подчинения. В населении разных стран в неодинаковых пропорциях представлены разные психологические типы. В нашей стране после Первой мировой войны селекция последовательно выкашивала первые два типа и выдвигала на авансцену третий, и именно он сейчас доминирует во всем - в политике, в общественном устройстве. Наш нынешний обыватель не переносит неопределенности, стремится к стабильности, не хочет проявлять инициативу. Безусловно, он подвержен риску психической травмы - если вдруг обстоятельства, в которых он привык существовать, резко меняются, он просто не способен взглянуть на проблему в неожиданном ракурсе или задать себе важный вопрос. Но именно эпилептоиды в нашей общественной ситуации, когда для поддержания экономической стабильности выстроилась система вертикального подчинения, перехватывают инициативу и начинают доминировать во многих сферах жизни. Приведу пример из области искусства - они не могут понять и не способны обсуждать, зачем устраивать выставку «Осторожно, религия», но они считают совершенно нормальным прийти ее крушить.

- То есть едва стабильность зашатается, на первый план выйдут художники и мыслители?