Настройки шрифта

| |

Фон

| | | |

 

3

Сэм

Мы уже целый час в дороге, а Гвен по-прежнему молчит. Я чувствую, как воздух вокруг нее буквально вибрирует от душевной боли.

– Ты в порядке? – Это неуместный вопрос, но я должен попытаться. Мне не нравится то, как она неотрывно, без всякого выражения смотрит на мелькающие за окном деревья, словно пытается загипнотизировать саму себя и тем самым найти успокоение.

– Я только что бросила своих детей, – произносит Гвен. Голос ее звучит странно. Я бросаю на нее быстрый взгляд, но дорога слишком узкая и извилистая, и я не могу даже на пару секунд оторваться от управления внедорожником. – Оставила их с… чужими людьми.

– Не с чужими, – возражаю я. – Перестань, ты ведь знаешь, что это хорошие люди. Они сделают все возможное, чтобы дети были в безопасности.

– Мне следовало остаться с ними. – По ее голосу я понимаю, что ей отчаянно хочется попросить меня повернуть обратно. – Я просто хочу обнять моих детей и больше никогда не выпускать их из виду. Я в ужасе… – Ее голос на несколько секунд делается почти неслышным, словно шорох ветра в траве, потом снова набирает силу: – Что, если я никогда к ним не вернусь? Что, если их заберут, пока меня нет?

Тон у нее настолько убитый, что я сворачиваю к обочине и останавливаю машину в синей тени деревьев.

– Ты хочешь вернуться?

Выключаю мотор и поворачиваюсь, чтобы взглянуть на нее. Не с осуждением, а с беспокойством. Мне нужно знать, что она готова исполнить задуманное нами. Если нет, то я не смогу винить ее, но в глубине души понимаю, что должен ехать, с нею или без нее. Мэлвин Ройял на свободе, и он намерен прийти за Гвен и этими детьми. Когда-то для меня это было местью, возмездием за мою сестру Кэлли, но теперь стало чем-то бо́льшим.

– Конечно же я хочу вернуться, – отвечает Гвен, потом делает глубокий вдох. – Но я не могу, верно? Если сейчас не буду сражаться за своих детей и защищать их, как я смогу когда-либо снова посмотреть им в глаза? Он придет за ними. И когда он это сделает, я должна преградить ему путь.

Сейчас Гвен – сплошной комок боли, удерживаемый в узде лишь ее стальной волей. И, глядя на нее, невозможно усомниться: она имеет в виду именно то, что говорит. Но я и не сомневаюсь, что это именно так, когда речь идет о Мэлвине Ройяле. Она встретится с ним лицом к лицу и не отступит.

– Мы намерены убить его, – говорю я. Это не преувеличение и не вопрос. – Мы понимаем друг друга, верно? Мы едем не для того, чтобы просто найти его, позвонить копам и вернуть его обратно в тюрьму. Пока этот человек жив, он продолжит вредить тебе всеми доступными способами. И я ни за что не позволю ему сделать это.

Я не собирался высказываться настолько прямо, но все же высказался. Если я и испытываю любовь к этой женщине, то это суровая любовь, опасная для нас обоих, – до тех пор пока призрак Мэлвина Ройяла наконец-то не упокоится безвозвратно.

– Да, – соглашается Гвен. – Мы намерены убить его. Это единственный способ обеспечить детям безопасность. – Я медленно киваю, потом улыбаюсь ей. Ее ответная улыбка выражает одновременно скорбь, виноватость и извинение. – Честно говоря, я никогда не думала, что буду напрямую рассуждать о том, что намерена стать убийцей. В трудной ситуации можно узнать о себе много странного.

Гвен кладет ладонь на мою руку, и я чувствую сквозь ткань жар этой ладони – словно раскаленное тавро. Отпустив руль, накрываю ее ладонь своей. Наши пальцы сплетаются. В течение долгого, долгого момента мы не произносим ни слова. Покой этой проселочной дороги, тень деревьев, отдаленные голоса птиц – всё это так далеко отстоит от тьмы в наших душах, что кажется, будто находится совершенно в другом мире.

Тишину разбивает звонок телефона, и мы одновременно тянемся к карманам.

– Мой, – говорю я и отвечаю на звонок, потому что мне знаком номер, высветившийся на экране: – Привет, Майк. Что случилось?

– И это ты спрашиваешь, что случилось? Сэмми, какого черта? Я что, звоню тебе поболтать о погоде?.. Такое вот дело, приятель: я откопал пару наводок на возможных участников проекта «Авессалом». Хочешь подсказку?

– Конечно, – отвечаю я. – Я так понимаю, это неофициально?

– Официально у меня нет основания даже спросить у кого-нибудь из этих уродов, который час, так что понимай как угодно. Так тебе нужна подсказка или нет?

У меня нет ни ручки, ни бумаги, поэтому я изображаю, будто пишу в воздухе, и Гвен понимает намек: она протягивает мне ручку и лист с договором об аренде внедорожника. Я выслушиваю два варианта, которые зачитывает Майк Люстиг, сразу же делаю выбор и озвучиваю его:

– Ясно. Мы берем на себя тот, что ближе к нам, в Мейкервилле.

– Будь осторожен, ладно?

– Ладно, – заверяю я Майка. – И ты тоже.

Тот, не прощаясь, дает отбой – вполне в его стиле. Я протягиваю бланк с записями Гвен.

– «Арден Миллер, Мейкервилл, Теннесси», – зачитывает она. – Мужчина или женщина?

– Не знаю.

– И где находится этот Мейкервилл, помимо того что он в Теннесси?

Теперь, когда у нас есть имя и направление поисков, дело кажется более реальным. Заставляет шевелиться. Я неожиданно улыбаюсь широкой улыбкой и включаю двигатель внедорожника.

– Этого я тоже не знаю. Первый пункт: купить карту.

В наши дни большинству людей это показалось бы странным, но никто из нас не может рисковать и выходить в Интернет – ведь «Авессалом» способен отслеживать всё.

Чем дольше мы остаемся в тени, вне поля зрения кого бы то ни было, тем лучше.

* * *

На купленной нами карте Мейкервилла не обнаруживается, и в конце концов я обращаюсь с вопросом к старику, который сидит в кресле-качалке перед магазинчиком самого провинциального вида. Старик смотрит на меня, прищурив глаза цвета старой меди – когда-то они, наверное, были темно-карими, – и качает головой.

– В Мейкервилле людям делать нечего, – говорит он мне. – Это место заброшено вот уже много лет. Даже почтовое отделение закрылось еще в шестидесятых. Там нет ничего, кроме развалин.

Звучит не особо обнадеживающе, но тем не менее я получаю указания, в какую сторону ехать. Наша цель находится довольно далеко, по меньшей мере в нескольких часах езды, и к тому времени, как мы достигаем окраин Нэшвилла, уже смеркается.

– Сядешь за руль, переночуем в машине или снимем комнату? – Я стараюсь, чтобы в этом вопросе не прозвучало даже намека на сближение, потому что, видит бог, сейчас совершенно не время для этого, даже если б такая возможность была. – Две комнаты, я имею в виду.

Гвен, как всегда, практична.

– Комната с двумя кроватями сойдет, – отвечает она. – Где-нибудь, где подешевле. Нет смысла приезжать в Мейкервилл усталыми и дожидаться там рассвета, верно?

– Верно, – соглашаюсь я. – Где-нибудь подешевле. Ясно.

Полчаса спустя выбираю местечко под названием «Френч инн» – придорожный мотель, лучшие дни которого миновали еще в пятидесятые годы, если не раньше. Это скучное кирпичное здание, выстроенное в форме буквы U, расположенное на склоне холма и обладающее скромной привлекательностью морга. На маленькой стоянке припаркованы две машины, номеров в мотеле приблизительно двадцать – весь первый этаж.

Я оборачиваюсь к Гвен, приподняв брови.

– Звонил Норман Бейтс[5]; он хочет, чтобы ему вернули занавеску для душа.

Гвен смеется – и это настоящий смех. Теплый.

– Выглядит заманчиво.

– «Бедбаг сентрал»[6] рекомендует, – отзываюсь я, поворачивая руль. Мы въезжаем на стоянку, такую же неровную и потрескавшуюся, как краска на дверях мотеля, и паркуемся на одном из множества свободных мест. – Жди здесь. Если тут есть камера, я не хочу, чтобы ты на ней засветилась.

У Гвен куда более узнаваемое лицо, чем у меня, и если нам повезло, то «Авессалом» еще не почесался раздобыть фотки моей физиономии. Для уверенности я надеваю кепку с эмблемой бейсбольного клуба «Майами марлинс», купленную в магазине распродаж, натягиваю ее пониже и направляюсь в мотель. Прежде чем закрыть дверцу машины, бросаю на Гвен пристальный взгляд.

– И заблокируй двери.

– Обязательно.

Она вооружена и отлично стреляет, и я не особо тревожусь, оставляя ее одну. Гвен Проктор никуда не пойдет – по крайней мере, не подняв шума. А если какой-нибудь случайный хищник решит на нее напасть, его ждет большой сюрприз.

Администрация мотеля, как и можно было ожидать, не проявляет ни малейшего энтузиазма относительно постояльцев. За стойкой сидит мужчина с обвисшим лицом и пустым рыбьим взглядом человека, который в этой жизни видел всё – и плевать хотел на бо́льшую часть увиденного. Я получаю на руки ключ с заляпанной пластиковой биркой, расплачиваюсь наличными и снова выхожу на стоянку. Вся процедура заселения занимает от силы две минуты.

Мы оставляем машину там, где припарковали ее, почти под самым прожектором, светящим с козырька мотеля, только забираем из нее все ценное. Нам отвели комнату под номером три, и когда я отпираю и распахиваю дверь, наружу просачивается знакомый запах хлорки и отчаяния. Угнетающий запах. По крайней мере, включив свет, я не вижу тараканов, разбегающихся в поисках укрытия, и обстановка выглядит достаточно чистой, хотя я не отказался бы пройтись по всем поверхностям ультрафиолетом.

Мебель выглядит куда менее приятно – такое впечатление, что ее купили на самой дешевой гаражной распродаже. На обвисшем потолке виднеются высохшие потеки воды. В комнате, как мы и запрашивали, две кровати, и я указываю Гвен на ту, что расположена ближе к санузлу, – единственно по той причине, что эта кровать находится дальше от входной двери. Смотрю, как Гвен приподнимает застиранное покрывало, свисающее до самого ковра, и наклоняется, чтобы заглянуть под кровать. Потом достает из своей сумки фонарик и проверяет снова.

– Что ты высматриваешь? – интересуюсь я.

– Страшных типов, – отвечает она. – Трупы. Закладку метамфетамина. Кто знает?

Неожиданно мне кажется, что проверка – чертовски хорошая идея, поэтому я одалживаю у Гвен фонарик. Стою, наклонившись и рассматривая мумифицировавшийся презерватив и по меньшей мере три пустых бутылки – печальные следы прошлых постояльцев, – и одновременно спрашиваю:

– Пойдешь в душ вечером или утром? Потому что, полагаю, горячей воды здесь хватит только на кофемашину и на двухминутный душ раз в несколько часов.

– Лучше вечером, – отвечает Гвен. – Тебе не нужно сперва сходить в туалет?

Выпрямляюсь и качаю головой. Гвен избегает смотреть на меня прямо. Она подхватывает свою сумку и несет в санузел, и я слышу, как дверь со щелчком запирается на щеколду.

Я могу либо сидеть и слушать, как она раздевается, ибо сделать что-нибудь полезное. Выбираю сходить за едой.

Вернувшись, обнаруживаю, что Гвен уже вышла из душа, и запах отчаяния в номере сменился теплым фруктовым ароматом. Она полностью одета, не считая обуви, и я это одобряю. Уязвимость во время сна – это не то, что я бы порекомендовал в нашем положении. Протягиваю ей пакет с бургером и картофелем фри вместе с банкой газировки, и некоторое время мы просто сидим на разных кроватях, утоляя аппетит.

– Мне нужно спросить, – произносит Гвен. – Это звонил твой друг из ФБР? Майк?

Я молча киваю. Над говяжьими котлетами в этих бургерах кто-то явно жестоко поиздевался, но я все равно съедаю всё до кусочка. Моему организму нужно топливо.

– А почему агент ФБР помогает нам?

– Потому что иногда я оказываю ему услуги, и на сегодня он в долгу передо мной не менее трех раз. Кроме того, ему не хватает людей для работы на местах, и он считает, что я, вероятно, более надежен, чем полиция штата.

– Только «вероятно»?

Я пожимаю плечами:

– Майк не из тех людей, которые могут полностью доверять кому-то. Он не поведал мне никаких подробностей относительно своей наводки, так что вся его информация записана на этой самой бумажке. «Арден Миллер, Мейкервилл». Адреса у него нет, но Майк сказал, что это нам не понадобится. Если Мейкервилл – город-призрак, то это, скорее всего, правда.

– И как этот человек по имени Арден связан с Мэлвином?

– Люстиг возглавляет отдел, занимающийся расследованием деятельности опасных интернет-групп. За «Авессаломом» они следят, и, должно быть, Арден как-то связан с этим.

– Так мы имеем дело с отшельником? С выживальщиком? С кем?

– Понятия не имею, – отвечаю я. – Но мы должны быть чертовски осторожны.

– Да, кстати, об этом… Прежде чем мы направимся прямо в тот городишко, нужно попытаться узнать что-нибудь об этом Ардене Миллере и попробовать найти какую-нибудь карту этого места. Утром мы можем завернуть в местную библиотеку. Я пошарю оттуда в Интернете, а ты пороешься в книгах. Как тебе такой план?

– Разумно. – К этому моменту мы уже доедаем бургеры – приканчиваем их с быстротой, свидетельствующей о том, что нам не хочется распробовать их вкус. Я выбрасываю обертки в мусор и, раз уж все равно поднялся, пристально осматриваю дверь. Она запирается на хлипкую цепочку, которую явно уже несколько раз рвали, а дверь и рама, судя по виду, не выдержат даже сильный ветер, не то что хороший пинок.

– А что у нас с санузлом? – спрашиваю я. – В плане безопасности, естественно.

Зое Дженни

– Там есть окно, но оно маленькое, забрано решеткой, и пожарного выхода нет.

Зов морской раковины

– Значит, не будем учинять пожар. – Я подтаскиваю к двери стул с обивкой цвета детской неожиданности и подпираю им дверную ручку. Вряд ли это особо поможет, но это лучше, чем ничего.

I

– Во сколько ты собираешься встать утром? – спрашивает меня Гвен. Голос ее звучит немного напряженно. Нервы. Это вполне обычный вопрос, но ощущение такое, что он задан супругу или любовнику, и мы оба чувствуем этот тайный смысл, буквально висящий в воздухе. Я отхожу к своей кровати, снимаю с пояса джинсов кобуру и кладу на прикроватный столик. Наплечная кобура Гвен уже висит на спинке кровати, словно некая зловещая деталь снаряжения для БДСМ-игр.

Элиза еще не знала, куда они едут: через заднее стекло машины она видела, как их дом становился все меньше и меньше. В последнее время вещи в их квартире начали покидать привычные места. Мама резко выдвигала ящики, открывала шкафы и укладывала их содержимое в коробки. С каждым днем комнаты пустели, и Элизе казалось, что ее голос зазвучал в них громче.

«Наверное, лучше не думать в этом направлении», – говорю я себе и, наклонившись, начинаю расшнуровывать ботинки.

Соседские дети, с которыми Элиза иногда играла, выбежали из подъезда на улицу. Элиза застучала по стеклу и стала махать их спинам, которые становились все меньше.

– Семь часов – достаточно рано, – отвечаю я. – Или в какое там время нападают волколаки?

По переулку они выехали из своего района, свернули на широкую улицу и, двигаясь в тени высотных домов, влились в периодически замирающий поток утреннего транспорта. В витринах магазинов Элиза видела отражение их маленького желтого автомобиля и других машин, ехавших за ним, и ей казалось, будто все они были лишь звеньями одной длинной цепи, которая на перекрестках разрывалась, и тогда машины веером разлетались в стороны.



– Мне кажется, мы скорее на территории зомби, – отзывается Гвен. Она сидит, скрестив ноги, поверх покрывала, но потом поднимается, откидывает одеяло и, удостоверившись в отсутствии клопов, заползает в постель. – Ну ладно, спокойной ночи.

Бабушка Августа жила всего в нескольких километрах от города, в доме, служившем когда-то амбаром. Старый амбар стоял в окружении гор и лесов, неподалеку от маленькой деревушки, из которой города было не видно и не слышно.

Звучит это неловко. И ощущается так же.

Уже издали Элиза увидела на опушке леса дома, тесно прижавшиеся друг к другу; они то появлялись, то исчезали за холмами и поворотами, будто прятались от ее взгляда. Шоссе, по которому редко ездили, пересекало деревню, разделяя ее посередине. По обеим сторонам шоссе выстроились крестьянские дома. Когда машина въехала в деревню, Элиза заметила, что один мужчина, положив локти на подоконник, громко переговаривался с женщиной в доме напротив, поливавшей цветы на окне. Шум мотора с силой разорвал надвое фразы, перелетавшие от одного окна к другому; мужчина и женщина замолчали и посмотрели вслед желтому автомобилю, который на углу возле продуктового магазина свернул на круто спускавшуюся улочку.

Мой второй ботинок падает на пол. Я задвигаю оба ботинка под столик, где смогу без труда дотянуться до них в случае чего, потом откидываюсь на подушку. Матрас комковатый и продавленный – вполне в тон моему подавленному настроению.

Амбар стоял на возвышенности недалеко от деревни. Со всех сторон его огибал увитый зеленью навес. Элиза увидела бабушку, которая стояла под навесом с дымящейся пенковой трубкой во рту, будто ожидая их приезда.

– Доброй ночи, Гвен. – Это тоже звучит нелепо.

Элиза поднялась по крутой лесенке и упала бабушке в объятия. Бабушка прижала Элизу к груди, пахнувшей овсом и дымом. Элиза еще долго могла бы простоять вот так, прильнув к ней, но мама уже вошла в дом и нетерпеливо звала их из гостиной.

В течение нескольких долгих секунд в комнате царит тишина. В глубине моей груди зарождается смех, такой же глупый и неудержимый, как взболтанная бутылка шампанского, и в конце концов я, не в силах подавить его, начинаю смеяться.

Бабушка отвела Элизу на кухню, достала из шкафа пачку печенья и велела ей ждать. Элиза стояла на кухне, жевала печенье и через маленькое дверное окошко смотрела в сад. Она вспомнила, как однажды они с бабушкой ходили между цветочных грядок и говорили о цветах, как об общих друзьях. Бабушка называла имя цветка, а Элиза говорила, подходит оно этому растению или нет. Большинство названий не подходило, и она давала им новые имена: «Гиацинты будут „огненными столбами\", – говорила она, или: – Мак будет „солнечным зонтиком гнома\"». Сегодня же головки цветов низко склонились к земле, будто солнце сломало им шеи.

Гвен тоже смеется. Это славный, очищающий смех, и после него в этой унылой комнате словно бы становится светлее.

Бабушка Августа была теплой дымящейся горой. Воздух в ее каморке всегда был тяжелым от сизого дыма, который шел из пенковой трубки и, плавая по комнате, запутывался в складках просторных бабушкиных юбок. Она всегда носила несколько юбок, одну поверх другой. В своих бесчисленных юбках, будто в дымовом облаке, она шествовала по амбару, и Элизе приходило в голову, что бабушка и сама когда-нибудь превратится в дым. В дым, который поднимается к потолку и растворяется в воздухе. Бабушка никогда не проветривала, и всякий раз, когда мама хотела открыть маленькое окошко у стола, на котором лежали книжки, кофейные чашки, большая морская раковина и табакерка, бабушка вынимала изо рта трубку и испуганно кричала: «Стой, не открывай окно!» Она боялась, что в открытое окно влетит ветер, подхватит дым вместе с ее душой и навечно унесет их с собой. Мама в таких случаях недоуменно пожимала плечами и, сердясь и качая головой, опускалась на стул. Когда бабушка с мамой, сидя за столом, разговаривали, Элиза выходила в сад. Летом она собирала упавшие на землю сливы. Она разламывала подгнившие плоды и наблюдала за тем, как муравьи прокладывают себе дорожки в фиолетовой мякоти. Элиза знала, что, взяв в руку такую сливу, она касается чего-то испорченного, разложившегося, но не могла бросить ее на землю и как завороженная смотрела на кишащую внутри сливы живность. Но обычно мама и бабушка сразу же начинали ссориться; мама резким голосом звала Элизу, заталкивала ее в автомобиль и уезжала. Через окно машины Элиза видела бабушку, стоявшую под навесом, и, пока мама не сворачивала, они махали и подавали друг другу знаки.

– Извини, – выдавливаю я наконец. – Просто это выглядит так вежливо… Черт побери, мы ведь взрослые, верно? Почему это так…

* * *

– Хороший вопрос, – отзывается она, повернувшись на бок, чтобы видеть меня. Мне больше не смешно. – Так почему?

– Ты знаешь почему, – говорю я ей.

Элиза услышала сзади взвинченный голос мамы. Ну вот, опять началось. Элиза по-прежнему стояла на кухне и смотрела в сад, но тут она обернулась и через полуоткрытую дверь гостиной увидела маму. Этим утром мама не села к столу и даже не попыталась открыть окно. Посередине каморки она поставила чемодан Элизы, а сама встала за ним, как за стеной. Мама что-то втолковывала бабушке, которая молча сидела в кресле и курила трубку. Казалось, что произносившиеся мамой слова изменяли выражение ее лица: с каждым словом, которое она обрушивала на бабушку, мамино лицо становилось всё более жестким и решительным. Затем мама, развернувшись на каблуках, вышла. Элиза смотрела на маленькие круглые следы от каблуков, оставшиеся на ковре. Когда бабушка вошла в кухню, Элиза услышала, как хлопнула дверца машины. Она молча стояла перед кухонным окном с надкусанным печеньем в руке. Августа подошла к ней сзади и обняла; ее руки, как ремешок, сомкнулись на животе Элизы.

– Я хочу услышать, как ты скажешь это вслух – всего один раз.



На первом этаже амбара стояли две придвинутые друг к другу кровати. Уже десять лет как бабушка спала одна, рядом пустовала кровать ее умершего мужа. Со дня его смерти она каждую неделю меняла на ней постельное белье. Теперь в этой кровати спала Элиза. Первое время после переезда Элиза часто не могла заснуть. Она вслушивалась в шум реки, протекавшей близко от дома; к этому шуму примешивалось тяжелое, хриплое дыхание Августы и потрескивание деревянных балок наверху. Когда шел дождь, шум реки усиливался и заглушал тихие звуки дома. Тогда Элиза представляла себе, что река вливается к ним в комнату через окна, ей виделось, что они с бабушкой в темноте плывут на кроватях, как на маленьких лодках. Утром она, свернувшаяся клубком, просыпалась в кровати, будто на дне ямы. Иногда перед сном ей позволялось положить голову на бабушкин живот. Живот у бабушки был мягкий, и голове Элизы вольготно лежалось на нем. Она плотно прижимала ухо к животу и слышала очень странные звуки: внутри булькало и шипело. Должно быть, думала Элиза, в бабушкином животе есть что-то, похожее на фейерверк. Она закрывала глаза и видела водопады, полыхающий лес или сигнальные ракеты. «Бабушка, ты взрываешься», – сказала она однажды, когда концерт в животе был особенно громким, и бабушка так расхохоталась, что голова Элизы запрыгала на животе, как мячик.

– Потому что между нами стоят мертвые, – произношу я, и в один миг все веселье испаряется. Правда настолько ужасающа, что нависает над нами, подобно призраку, и по моему телу пробегает дрожь, кожа покрывается мурашками. – Начиная с моей сестры.

Из беседки можно было смотреть вниз – в долину и на реку, которая, извиваясь, исчезала в лесу. На противоположной стороне был выгон для скота, круто поднимавшийся на плоскогорье. Там прямо посередине стояло одно-единственное дерево. К западу от равнины, за густой еловой чащей высились Семь Жеребцов – мощный горный массив из семи скал, стоявших друг за другом с сильным наклоном в одну сторону. Элизе они напоминали семь серых гладких голов без лиц. Когда лучи заходящего солнца дотрагивались до горного массива и освещали алым светом скалы, на них вдруг появлялись тени и выступали цветные контуры. В каждой скале свет вырезал голову лошади, и тогда горы превращались в скачущий галопом табун. В ясные вечера казалось, будто лошади приближаются к амбару и мчатся в сторону долины. «Они опять бегут», – говорила Августа. Как только за Семью Жеребцами садилось солнце, все краски блекли, тени исчезали, и скалы снова погружались в свою серую, гладкую окаменелость. Их силуэт виднелся лишь недолго, вскоре и он тонул во мраке.

Гвен, не дрогнув, встречает эту призрачную правду лицом к лицу.



– И все те девушки, которых я должна была суметь спасти. Даже сводный брат Мэлвина… ты знаешь, что он покончил с собой? Он не мог больше выдержать отчуждения, которым оказался окружен в своем маленьком городе, и преследования со стороны всех этих диванных интернет-воинов. – Она сглатывает, и я жалею о том, что вообще поднял эту тему. – В своем последнем посте в соцсетях он заявил, что это была моя вина, что если б я была хорошей женой, Мэлвин никогда бы…

Днем Элиза помогала бабушке в огороде, расположенном перед амбаром. Августа выращивала помидоры, горох и салат, ее руки зарывались в землю, будто сами были ее частью. Элиза полола сорняки, выискивала в салатных грядках слизней и опрыскивала их пивом. С удивлением и отвращением она наблюдала за тем, как под действием пива коричневые слизни таяли, растворялись на глазах, будто состояли лишь из лужицы, которая оставалась после них. Перед тем как вылить на слизней пиво, Элиза наклонялась к земле и внимательно смотрела, с каким трудом они взбирались на листы салата. Каждой жертве, перед тем как ее убить, она давала имя: «Джимми, нельзя быть таким глупым, – говорила она, или: – Мне очень жаль, Франк, но на этом твой путь закончился». Потом она поднималась и выливала пиво ровной струей прямо на слизня. Когда бутылка опустошалась, Элиза присаживалась на камень и окидывала усталым взглядом свой труд.

Но больше всего ей нравилось собирать семечки подсолнухов. Если за день ей удавалось набрать целую миску семечек, она преподносила ее бабушке как подарок.

– Это полная хрень, – прерываю я ее. Мой голос звучит сердито, вопреки моим намерениям. – Ты в этом совершенно не виновата. Винить тебя глупо. – Умолкаю на секунду, потом на другую, потому что стою на грани признания в том, в чем не намерен был признаваться. Потом переступаю эту грань. – Я выслеживал брата Мэлвина. Так же как выслеживал тебя. Я знал, где он живет. Я знал, где живете вы все.

– А почему подсолнухи зовутся подсолнухами? – спросила однажды Элиза.

Гвен застывает, и я вижу, что она колеблется. На самом деле она не хочет задавать этот вопрос, но, как всегда, не станет поворачивать назад.

– Потому что их головки такие же желтые, как и солнце.

– Но ведь солнце не растет на стебле из земли, – возразила Элиза, и бабушка так засмеялась, что показались ее покоричневевшие от табака зубы.

– Ты посылал ему «письма ненависти», Сэм?

– Солнце – это огонь, негаснущий огонь, – объяснила она, – а подсолнухи – это маленькие солнца, упавшие с неба на землю. За время своего долгого путешествия они остыли, и, чтобы добыть тепло, их руки-корни тянутся поглубже в землю.

Я смотрю на потек на потолке – ржавого цвета и неправильной формы, напоминающей очертания Австралии. Мои колебания тянутся очень долго, прежде чем я собираюсь с духом, чтобы сказать:

* * *

– Да, посылал. И тебе тоже. В то время это казалось правильным и легким. Своего рода правосудием. Но эти письма просто уничтожали тебя в замедленном темпе, по одному письму за раз. И я сожалею об этом. Боже, Гвен, я ужасно сожалею.

Раз в неделю бабушка собирала рюкзак и будила Элизу раньше обычного. Когда они выходили из дома, утренний воздух был еще прохладным. Элиза неслась вниз по склону, бежала по высокой, мокрой от росы траве, щекотавшей ее голые ноги. Внизу у деревянного моста через реку она ждала Августу, которая медленно спускалась по дороге в своих развевавшихся юбках. Перейдя реку, они сворачивали с дороги, поднимались по крутой тропинке к плоскогорью, и, оборачиваясь, видели, что с каждым разом амбар становился все меньше. По пути Элиза срывала клевер и высасывала из него крошечную сверкающую капельку. Бабушка жевала стебель щавеля. Иногда им попадались пугливые животные – лань или косуля, которые на несколько секунд застывали, в паническом ужасе широко раскрыв глаза, а затем, метнувшись в сторону, со всех ног уносились прочь. Поднявшись на самый гребень. Элиза с бабушкой отдыхали под старым кленом – единственным деревом на всем плоскогорье. Это место возле расколотого молнией дерева было у Августы самым любимым. Много лет назад молния прожгла в стволе дерева дупло, которое почти полностью выгорело изнутри. Элиза залезала в черное обуглившееся отверстие как в пещеру. В дупле пахло мокрой древесиной, целые армии муравьев выползали из-под коры и разбегались по стволу. Рядом с деревом они строили муравейник из золы, коры и сгустков смолы. Бабушка садилась в узкой тени на корень дерева и набивала свою трубку. Отсюда река, протекавшая внизу в долине, казалась всего лишь тонкой серо-зеленой лентой, а стоявший на возвышенности вдали от деревни амбар – одиноким чужаком.

На последних словах в моем голосе прорезается болезненная хрипотца, и я знаю, что Гвен слышит это. И понимает, что эта боль так же искренна, как смех, с которого начался этот разговор.



Краем глаза я вижу, как Гвен встает с постели. Она садится на край моей кровати и берет меня за руку. В голливудском фильме в этот момент заиграла бы музыка, мы поцеловались бы, и между нами вспыхнула бы неожиданная страсть – а дальше пошла бы эротическая нарезка: обнаженные тела, озаренные мягким золотистым светом, снятые под странными углами.

В тот день, когда настало ненастье, небо заволокли тучи, похожие на белые покрывала, сквозь которые проглядывала синева. Теплый ветер прикоснулся к Элизе, словно погладил рукой ее длинные темные волосы. Слыша за собой смех Августы, она перебегала от цветка к цветку, наклонялась над ними и вдыхала их аромат, пока не начинала кружиться голова. Только они дошли до плоскогорья, как внезапно начался дождь – капли величиной с орех. Элиза бросилась к клену, он протягивал ей последнюю еще живую ветку, как руку помощи. Слабые листья, точно дрожащие пальцы, трепетали на ветру. Казалось, что гром надвигался одновременно со всех сторон, и его раскаты звучали так, как будто в воздухе раскалывалось что-то твердое. Элиза укрылась в дупле дерева, бабушка, чтобы защититься от дождя, подняла над головой рюкзак. Напуганная быстротой и силой грозы, Элиза сжалась в комок и, положив голову на колени, смотрела, как тяжелые капли прибивают к земле цветы и травы. Только что Элиза сама была там, с ними, теперь же она оказалась запертой в дупле клена. «Дождь убивает», – сказала Элиза бабушке, сидевшей рядом в своих промокших юбках, и поскольку дождь все не прекращался и от Семи Жеребцов в сторону долины потянулись густые клубы тумана, точно медленно раскатывающийся ковер, они решили больше не ждать и вернуться к амбару.

Но мы не в фильме, и нам больно, и вместо этого я просто рассказываю ей полушепотом о той ненависти, которую когда-то испытывал. Рассказываю о том, как был одержим жаждой кровной мести. Это не романтично. Это отвратительно. Но, отзвучав, этот рассказ, точно так же как и смех несколькими минутами ранее, оставляет в воздухе странное ощущение чистоты.



Гвен сжимает мою руку и говорит:

На следующий день Августа с кашлем лежала в постели, а Элиза носилась по дому и готовила чай. Бабушка написала ей список продуктов; это был первый раз, когда Элиза пошла в деревню одна. Дождь еще не прекратился, потоки воды стекали вниз по дороге; Элиза шла в резиновых сапогах посередине улицы, слушала хлюпанье воды под ногами и чувствовала, как от влажности тяжелеет ее одежда.

– Все это время ты ненавидел его. Не меня. По крайней мере, сейчас у нас обоих есть правильная цель.

В деревне был один-единственный магазин с деревянными полками до потолка, битком набитыми продуктами. В узком проходе между полками, выставив в стороны локти, толпились люди. За прилавком стояла толстая продавщица. Сколько раз Элиза ни приходила сюда, продавщица никогда не молчала. Она всегда была увлечена разговором, в котором, в конечном счете, участвовали все люди, находившиеся в магазине. Одни покупатели уходили, другие приходили, и разговор таким образом длился до закрытия магазина. Продавщица поддерживала разговор как огонь, который не должен угаснуть. Она размахивала маленькими красноватыми ручками и крутила головой, из-за чего ее очки все время съезжали на кончик носа; Элиза ждала, что они вот-вот упадут на пол. Оказавшись в магазине, Элиза сразу же протиснулась к прилавку и протянула продавщице список продуктов.

В том, что она сейчас сделала, заключается милосердие – такое редко встретишь. Это прощение, жалость и понимание, и я, не думая, подношу ее руку к губам и нежно целую ее пальцы. Я мог бы по памяти нарисовать ее – до последней черточки. Абрис ее ладони выжжен на моей руке с почти осязаемой четкостью.

– Это та девочка, которая вот уже несколько недель живет в долине, в амбаре у старухи? – спросил кто-то, и все взгляды вдруг обратились к Элизе. Те, кто стоял за полками, протолкались вперед и, вытянув шеи, с любопытством смотрели на девочку.

Потом я отпускаю ее руку. Я ничего не говорю. Не могу.

– Бедняжка, – возмущенно сказала одна женщина, – ее надо отвезти в детский дом, ведь старуха-то из ума выжила.

Остальные вторили ей, усердно кивая.

Гвен выжидает несколько секунд, но я не шевелюсь, и она возвращается в свою кровать. Я слышу, как шуршит одеяло. Гвен выключает свет, и в комнате становится темно.

Черт возьми, я дурак.

– Вечно бродит туда-сюда со своей трубкой, и еще неизвестно, чем она целыми днями занимается.

– Размышляет, очевидно, – снова раздался из-за полки первый голос.

Я сплю плохо. Мне раз за разом снится человек, прыгающий с крыши шестиэтажного здания в деловом центре Топики. Я читал в газетах об этом самоубийстве. Брат Мэлвина пришел на работу, одетый в новенький костюм, поднялся на крышу, снял галстук и ботинки. Потом аккуратно положил их рядом со своими часами, бумажником и письмом, в котором он извинялся перед своим начальником за весь этот беспорядок… а потом шагнул с крыши. Это было два года назад, безоблачным июньским днем.

Затем на какой-то момент все стихло. Это замечание сорвалось, словно лавина, которая все быстрее и быстрее, неумолимо катится с горы. Постепенно выражение лиц у всех изменилось, рты растянулись, и вдруг в магазине грянул лающий, долго не прекращавшийся смех. Смех сотрясал тело продавщицы, она вцепилась руками в прилавок, как будто ее выталкивали оттуда. Всякий раз, когда люди хотели отдышаться и смех, казалось, вот-вот уляжется, повторялся чей-то крик: «Она размышляет!» – и все снова взрывались хохотом, похлопывали себя по ногам и корчились, будто от боли. В этом издевательском смехе было столько злобы, что Элиза еще долго слышала его и потом, когда уже прибежала обратно к амбару и плотно закрыла за собой дверь.

Но когда во сне я вижу лицо падающего с высоты человека, то понимаю, что это не брат Мэлвина. Это я.



Две недели Августа не могла подняться. На небольшой деревянной тумбочке миски и чашки оставляли следы, которые бессчетное количество раз наслаивались друг на друга: жидкость проливалась, когда бабушка дрожащей рукой ставила посуду обратно на тумбочку. Болезнь изнурила ее тело, и когда бабушка встала с постели, юбки висели на ней как спущенные паруса. С тех пор рюкзак больше не доставали из шкафа. Теперь Августа любила сидеть в кресле, которое Элиза каждое утро выносила на веранду, и смотреть на Семь Жеребцов. Она ждала вечера, того момента, когда в багряном свете заходящего солнца скалы снова превратятся в табун скачущих лошадей. Иногда скалы озарялись таким ярко-алым светом, что казалось, будто Жеребцы скачут, словно взбесившиеся; Элиза замечала тогда, что бабушка, ничего не говоря, слегка улыбалась. В такие минуты Элиза ходила по дому на цыпочках, боясь, что даже малейший шум может потревожить бабушку.

* * *

Дни были жаркими, движения бабушки стали еще более медленными, и Элизе одной приходилось выполнять всю работу в саду. В то время как бабушкины прогулки вокруг дома становились короче, Элиза с каждым днем удлиняла маршруты своих походов. Она ходила к реке, собирала камушки, насекомых, цветы. Одна ходила к дальнему клену, и, когда поднималась на плоскогорье, старый клен протягивал ей навстречу ветку, будто руку. Прислонившись к стволу клена и чувствуя спиной грубую кору, Элиза смотрела в полевой бинокль на долину. Она искала глазами амбар и видела бабушку, крошечную фигурку, которая сидела в своем кресле на веранде с пенковой трубкой во рту. Один раз она подняла руку, и Элиза подумала, что бабушка ей машет. Элизу веселило, что при помощи бинокля она могла увеличить бабушку или уменьшить. Она наклоняла бинокль – амбар с бабушкой и всей округой накренялся. Бинокль стал продолжением ее зрения, и ей представлялось, что теперь можно вертеть в разные стороны целой округой. Когда она быстро мотала головой, вся местность за стеклами бинокля расплывалась: амбар, Семь Жеребцов, деревья таяли, будто состояли из бесчисленных мельчайших цветных частичек, которые смешивались друг с другом.

* * *

Вечером бабушка брала со стола большую витую раковину тритона и вставала наверху, под навесом. Обхватив раковину обеими руками, она дула в ее кончик, отшлифованный как мундштук, словно в трубу. Низкий пронзительный звук разносился по всей долине и поднимался к клену на плоскогорье. Для Элизы это было сигналом к возвращению домой. Давным-давно эту раковину привез из плавания по южным морям дедушка, и Августа рассказывала, что островитяне использовали ее для того, чтобы подавать друг другу сигналы на большом расстоянии. Элизе нравилось брать в руки белую раковину. Она дивилась ее шершавой поверхности, спиралеобразным бороздкам и в то же время совершенно гладким перламутровым стенкам внутри, которые в зависимости от падавшего света переливались розовым и голубым. Элиза прикладывала раковину к уху и слышала, как шумит кровь. Но шум этот, казалось, исходил не из нее, словно не принадлежал ей, он был очень далеко, в будущем, и пробуждал в ней желание прийти туда, в будущее.

4

Элиза думала, что внутри каждой вещи обитает что-то живое. Камешки, комья земли и даже воздух представлялись ей существами, которые были связаны друг с другом; она часто думала об этом, лежа на скале у реки или на поляне, опустив голову в траву.

Гвен

Когда смеркалось, зов морской раковины был мостиком из ее одиночества, он снова возвращал ее к бабушке в амбар. Поначалу Элиза была рада слышать этот сигнал, но потом он чаще прерывал ее прогулки, – низкий, всё заглушающий звук накрывал всю долину как сеть, которую закидывала бабушка, чтобы поймать ее. Элизе казалось, что с каждым днем зов становился все громче и настойчивее, как будто бабушка знала, что Элиза бежала от него.



Мы проводим целый день в публичной библиотеке, обшаривая полки и Интернет – и платя грабительские цены за распечатку материалов, – и в итоге получаем папку, примечательную своим малым объемом, однако это вся информация о Мейкервилле и Арден Миллер, которую нам удается найти. Мы засекаем четырнадцать человек по имени Арден Миллер, но лишь двое из них проживают в Теннесси, и один из них живет в доме престарелых – вряд ли это тот, кто нам нужен. Остается только один, точнее, одна Арден Миллер – высокая, рыжеволосая, тридцати четырех лет от роду, примечательная тем, что в таком возрасте у нее нет ни единой учетки в соцсетях. Мы нашли несколько фотографий, на которых она отмечена, но их совсем мало, к тому же на всех Арден Миллер вышла нечетко. На самом лучшем из этих снимков она носит шляпу с широкими обвисшими полями и огромные солнцезащитные очки, к тому же наполовину отвернулась от объектива, придерживая свою шляпу, чтобы не унесло порывом ветра.

По утрам, как светало, от дома к дому ездил маленький желтый автобус, который отвозил детей округи в школу. Теперь он делал остановку перед амбаром; в автобусе всегда были крики и битва за места у окна. Чем больше детей садилось в автобус, тем сильнее он раскачивался, проезжая по тихим улицам, и водитель напрасно призывал к порядку. Когда автобус наконец подъезжал к зданию школы, на сиденьях была всеобщая свалка. Девочка, которая сидела с Элизой за одной партой, на второй день учебы положила поперек парты линейку. «Это граница, – сказала она. – Никогда не переходи через нее. Все знают, что твоя бабушка рехнулась». Затем она отвернулась и больше на Элизу не смотрела.

Элиза наблюдала за тем, как между учениками завязывается дружба. Кто к какой компании принадлежит, определилось в первые же недели; ученик, оставшийся один, обычно оставался в одиночестве навсегда. Одиночки не выходили на переменах вместе с другими во двор, они бродили по коридорам и ждали звонка на урок, чтобы снова вернуться в класс. Сыновья дворника развлекались тем, что заходили на переменах в здание школы, ловили первого попавшегося, оттаскивали его к кустам во дворе и спокойненько избивали. Потом им пришло в голову требовать у своих жертв деньги в качестве платы за то, чтобы их на месяц оставили в покое. В первый день каждого месяца братья, как ловцы, становились справа и слева от входа в школу и требовательно вытягивали руку перед теми, кто должен был им заплатить. Их отец каждое утро на первом этаже школы раздавал пакеты с молоком. На нем был синий рабочий комбинезон, как у механиков в гаражах или на бензоколонках. Каждый ученик, подходивший за молоком, опускал голову под взглядом его маленьких сверлящих глазок, брал пакет и как можно скорее отходил. Никто не сомневался в верности слухов о том, что однажды дворник откусил одному ученику мочку уха.

Я понятия не имею, зачем мы ищем ее или почему, черт побери, она живет в такой глуши, в городке, заброшенном вот уже сорок лет. Или, если уж на то пошло, почему Майк Люстиг хочет, чтобы мы искали ее, если не считать того, что она каким-то образом связана с делом моего бывшего мужа.

Элиза избегала братцев. Она боялась смотреть людям в глаза и на переменах обычно запиралась в туалете. Она никогда ни с кем не разговаривала, и, находясь на территории школы, представляла себе, что стала прозрачной, бестелесной, как воздух.

Мы снова проводим ночь все в том же «адском мотеле», и я благодарю Господа за то, что напряжение между нами ослабло. Теперь все кажется яснее. Проще. И когда засыпаю, я впервые за долгое время чувствую себя в безопасности. Это уже немалое достижение, потому что «Френч инн» по-прежнему выглядит так, словно за годы своего существования он был безмолвным свидетелем сотен ужасных преступлений.

* * *

Зима пришла рано, почти без перехода после долгого лета, температура воздуха неожиданно резко упала. Земля остыла, повалил снег; схоронив под собой крыши домов, он улегся над всеми звуками, и в деревне стало совсем тихо. Элиза лопатой убирала снег перед амбаром, а бабушка, укутавшись в одеяла, сидела возле печки у окна и смотрела на Семь Жеребцов. Лишь изредка она поднималась, чтобы соскрести со стекла ледяной узор, мешавший ей. Вечерами она пела песни, которые, должно быть, пели в далеком прошлом. Элиза быстро разучила их и подпевала бабушке; вскоре поздней ночью из амбара можно было услышать низкий голос Августы и высокий – Элизы.

На следующий день мы отправляемся в Мейкервилл. Едем по таким глухим местам, что можно было бы без труда поверить, будто на всей земле не осталось никого, кроме нас, – если б не вездесущие самолеты, бороздящие небо над нашими головами и оставляющие инверсионные следы в атмосфере. Дорога несколько раз поворачивает, становясь все более узкой и ухабистой; она ведет вверх, в холмы, труднопреодолимые как для пеших туристов, так и для внедорожников.

Из-за высоких сугробов школьный автобус перестал приезжать, и занятия на несколько дней отменили. Элиза лежала на полу и рисовала морскую раковину, умолкнувшую на долгие месяцы. Элиза больше не пыталась расчищать от снега дорожку перед амбаром. Однажды утром она напрасно простояла на холоде: ей так и не удалось воткнуть лопату в затвердевший снег.

«Зима никого не хочет видеть», – сказала бабушка, когда Элиза разочарованно вернулась в амбар. По ночам Элиза слышала приглушенный шум реки, этот шум был так далеко, будто из-за снега на дворе все расстояния увеличивались, а в доме всё только уменьшалось. Бабушка ложилась спать в юбках, а Элиза лежала под одеялом не шевелясь, чтобы согреться.

Я сделала приблизительный расчет километража и сейчас предупреждаю Сэма о том, что мы близко к цели. Сворачиваем к обочине и оставляем машину на небольшой прогалине за деревьями, так что ее почти не видно с дороги. Потом направляемся по пешеходной тропе туда, где некогда находился Мейкервилл. Если верить хроникам, это место никогда не было особо процветающим; когда перестала действовать железнодорожная ветка, немногие предприятия, открытые здесь, разорились, и большинство обитателей переехали куда-нибудь или же умерли, цепляясь за свои разрушающиеся дома. В 1970-х годах закрылась почтовая контора, совмещенная с универсальным магазином, и магазин антиквариата, который, скорее всего, был оставлен с дверьми нараспашку и с вывеской «БЕРИТЕ, ЧТО ХОТИТЕ» в витрине. Мы нашли вырезку с выражениями печали по умершему своей смертью городку – заметка была написана в том самодовольном тоне, которым обитатели больших городов повествуют о скорбях сельских жителей. А после… ничего.



Мы сомневаемся, что нам удастся обнаружить что-либо значительное, и когда выходим из леса, чтобы взглянуть с холма на маленькую долину, где располагался город, то в свете полуденного солнца он выглядит как декорация к фильму. Четырехэтажные здания на главной улице все еще стоят – в основном потому, что некогда были построены из кирпича; но большинство других домов, возведенных из дерева, находятся на разных стадиях разрушения – потемневшие от непогоды, подгнившие, покосившиеся или же рухнувшие окончательно. Катастрофа в замедленной съемке. Некоторое время мы наблюдаем, припав к земле, однако не замечаем никакого движения – лишь птицы порхают туда-сюда, да пару раз между домами проскальзывают тощие бродячие коты. Дверь, висящая на одной петле, зловеще скрипит на ветру.

В один из первых солнечных дней учительница, случайно задержавшись после уроков, увидела, что за школой сыновья дворника на велосипедах давят колесами новорожденных котят и со смехом победителей швыряют их в кусты. Братьев призвали к ответу, и дворник на две недели запретил им выходить из дома. Об этом узнала вся школа, и те ученики, у кого братцы уже давно отнимали деньги, втихомолку радовались этому наказанию. Через две недели братцы повысили сумму охранной пошлины, как они это называли, и дополнительно потребовали, чтобы за них делали домашние задания.

Солнце стояло в зените, когда Элиза вышла из школы и решила, что не поедет домой вместе со всеми на автобусе. Она сняла сандалии и пошла по лугу вдоль дороги. Земля под ее босыми ногами еще выдыхала зимнюю прохладу. Первые желтые и фиолетовые крокусы выбивались из мокрой травы. Земля обмякла от талого снега, и Элиза вспоминала о том, какой твердой и пыльной была земля в конце прошлого лета. В деревне на улицах не было ни души: все сидели по домам и обедали, из полуоткрытых окон слышались голоса и позвякивание посуды. Когда на углу возле продуктового магазина Элиза свернула на улочку, ведущую к амбару, ей встретился почтальон. Элиза удивилась: почта к этому времени обычно давно бывала разнесена. Почтальон покачивался как пьяный, кожаная почтовая сумка при каждом шаге била его по колену; увидев Элизу, он выпрямился и направился прямо к ней. Элиза попыталась увильнуть от него, но он преградил дорогу, и ей пришлось остановиться. Почтальон смотрел попеременно то на ее голые ноги, то на сандалии, которые она держала в руке, будто что-то мешало ему посмотреть ей в лицо.

– Обуйся, – сказал он, – и быстро иди домой.

«Скорая помощь», стоявшая у амбара, сияла на солнце своей белизной. Санитар спросил у Элизы, здесь ли она живет. Он наклонился к ней, положил ей руки на плечи и медленно, спокойным голосом сказал, что бабушка хотела спуститься с лестницы и, скорее всего, наступила на подол юбки. Она разбилась. Почтальон нашел ее мертвой у лестницы. На нижней ступеньке лежала расколотая пенковая трубка – сотни белых осколков.

– Если Арден Миллер здесь, – говорю я, – она должна быть в одном из кирпичных зданий. Верно?

II

– Верно, – соглашается Сэм и встает. – Давай договоримся прямо сейчас: мы не будем стрелять, пока не выстрелят в нас. Хорошо?

Дом Розенбергов находился на окраине города, на заметной издалека возвышенности, которую называли Золотым холмом. На вершине холма стояла церковь. Иногда по воскресеньям из церкви выходили молодожены, под дождем из риса и цветов они спускались по старым каменным ступенькам, а затем все участники этого события в колонне гудящих машин, украшенных белыми атласными лентами, съезжали с холма. Летом внизу, в городе, на жителей обрушивалась жара, отчего они как будто становились меньше, словно солнце ставило их на колени; в вагонах подземки приходилось срывать стоп-кран, потому что от духоты слабые люди падали в обморок, а наверху, на холме, всегда дул легкий ветерок и каштаны отбрасывали прохладную тень. Вечерами здесь пахло жареным мясом, за зарослями олеандра и кустами роз, отделявшими дома друг от друга, до рассвета был слышен веселый смех.

– Может быть, сделаем исключение для ножей? И для дубинок?

* * *

– Ладно, – Сэм кивает. – Но смертельных ран не наносить. Нам нужно расспросить Арден, а не приволочь ее тушку в качестве трофея.

Чета Розенбергов переехала в дом на Золотом холме сразу после свадьбы. Богатые родители господина Розенберга умерли рано, оставив наследство, которое позволило ему получить разностороннее образование. Когда во время летних каникул остальные студенты, чтобы подработать, устраивались официантами в кафе или раскладывали товары по полкам супермаркетов, господин Розенберг созерцал из окна самолета медленно проплывавший внизу ландшафт и приземлялся в аэропортах больших городов. Его образ жизни, несколько нарочитая расслабленность лица и неспешность походки вызывали у сокурсников восхищение, смешанное с завистью. Однако регулярно проходившие в его апартаментах вечеринки были главным событием их внеучебной жизни, и каждый приглашенный чувствовал свою принадлежность к избранному обществу. В такие вечера лифт в доме Розенберга не переставая ездил то вверх, то вниз; гости группками направлялись к его квартире, а там, подмигивая и заговорщически подталкивая друг друга в бок, рассматривали дорогую, поражающую воображение обстановку, которую составляли предметы мебели из хромированной стали и антиквариат. Гости облокачивались на балконные перила, покачивая в руках бокалы на высоких ножках, смотрели поверх крыш вдаль и, захмелев, проливали шампанское с двенадцатого этажа на прохожих. Майк Розенберг незаметно ходил среди гостей, прислушиваясь к их голосам, которые на несколько часов заполняли обычно тихие комнаты. Ему казалось, что эти голоса еще долгое время отзываются эхом в квартире, и у него возникало приятное чувство, будто он находится в обществе людей, просто ставших невидимыми. Потом после вечеринок у него стали пропадать вещи: бутылка коньяка, фарфоровая пепельница, однажды кто-то даже прихватил с собой пару его лучших туфель из дорогой кожи, стоявшую в шкафу. Разочаровавшись, он перестал приглашать гостей и посвятил себя исключительно путешествиям и учебе. Он больше никого не принимал у себя дома. Поскольку он не переносил тишины, то, работая вечерами над книгой о развитии речи у детей, он включал на полную громкость телевизор в гостиной и радио на кухне. Он поставил письменный стол в таком месте, где звук был громче всего, так что со всех сторон его окружал хаос чужих голосов.

Это ставит нас в очень невыгодные условия. Но он знает это.



У Марии были светлые волосы ниже плеч, острые коленки и громкий раскатистый смех. Ее смех не имел ничего общего с тем невротическим хихиканьем, бульканьем и внезапным прысканьем, которое он обычно слышал в столовой и коридорах университета. В четвертый раз пригласив Марию в ресторан, Розенберг опустил в ее бокал жемчужину. Они поженились в один из сентябрьских дней, когда солнце еще давало тепло, а деревья только начали сбрасывать листву. В этот же год Розенберг защитился, его книга была высоко оценена специалистами и получила несколько премий.

Когда мы спускаемся по холму, я замечаю отблеск стекла под какими-то косо наваленными рекламными щитами и дергаю Сэма за рукав, привлекая его внимание. Мы подходим ближе, чтобы рассмотреть. Это машина. И не какой-то реликт, оставшийся здесь со времен, когда городок был населен; это средней величины автомобиль, похоже, топливосберегающий, не старше пяти лет. Мне повезло, что я его заметила. Кто-то приложил усилия для того, чтобы спрятать его; судя по блеску, который я заметила, машина отнюдь не брошена здесь. Скорее всего, ее припарковали совсем недавно.

Первый этаж дома Розенберг оборудовал под логопедический кабинет и принимал пациентов в тихой комнате с окнами в сад. Количество пациентов с каждым днем возрастало, и если вдруг между двумя приемами у него находилось свободных полчаса, он выходил из кабинета и, подражая больным с дефектами речи, заикаясь, мямлил имя жены. Получалось так нелепо, что всякий раз Мария заливалась звонким смехом, и господин Розенберг шел на этот веселый смех и любил Марию там, где ее заставал.

Мы подбираемся к машине, держась как можно более скрытно. Я осторожно касаюсь ладонью капота – холодный. Стараюсь действовать так, чтобы не сработала сигнализация… и это наводит меня на мысль. Я переглядываюсь с Сэмом – мы опять думаем совершенно синхронно.



В выходные дни господин и госпожа Розенберг ходили в гости к соседям – врачам или антикварам – и в первые же месяцы перезнакомились со всеми соседями на холме, любителями выпить и провести время в приятном обществе. Больше всего Марию восхищали жены преуспевающих мужчин, которые владели собственными бутиками или небольшими частными галереями. Казалось, у этих женщин было что-то, принадлежавшее только им и не касавшееся их мужей. В сравнении с ними Мария считала себя простоватой и скучной. Когда супруги возвращались после вечеринок домой, Розенберг держался за Марию, потому что плохо переносил алкоголь и быстро пьянел. Поначалу Мария еще посмеивалась над мужем, когда, хочешь не хочешь, она помогала ему подняться по лестнице в спальню. Потом она помогала ему уже молча. В такие ночи Мария лежала без сна рядом со своим крепко спящим мужем.

– Сделай это, – командует он.



В детстве Марии нравилось доставать из шкафа мамины платья и наряжаться. Когда приходили гости, она надевала мамины туфли на высоких каблуках и, спотыкаясь, разгуливала в них по квартире на забаву гостям. Она обматывалась тканями, которые превращались в палатки и пещеры. Мария помнила, как одним воскресным утром после какого-то праздника она зашла в гостиную: родители еще спали, и мамино вечернее платье лежало на полу, словно мертвая сброшенная кожа. Мария надела это платье, и ее окутал запах духов и маминой соленой кожи; она гордо ходила по квартире, волоча за собой шлейф тонкой материи и воображая, что превратилась в свою маму.

Я с силой дергаю за ручку дверцы – заперто, – и тишину разрывает прерывистый вой, болезненно отдающийся в ушах. Мы с Сэмом прячемся в тени и ждем. Вскоре из открытых дверей одного из кирпичных зданий выбегает тощая рыжеволосая женщина, отбрасывает в сторону щиты и сердито смотрит на машину. Мигающие фары и поворотники заливают ее лицо то ярко-белым, то золотистым светом, она нашаривает в кармане куртки ключи и выключает сигнализацию.

В бессонные ночи такие воспоминания крутились в голове Марии, как постоянно повторяющийся фильм, и чем чаще она об этом думала, тем тверже становились ее намерения. Однажды утром за завтраком она открыла мужу, что хочет разрабатывать модели одежды и к весне собирается создать собственную небольшую коллекцию. Господин Розенберг удивленно взглянул на Марию, ободряюще хлопнул ее по плечу и распорядился на той же неделе оборудовать под мастерскую пустовавший чердак.



В наступившей тишине я спрашиваю:

Мария сидела за стеклянным столом, перед ней лежала выкройка. Мария чувствовала пустоту большого помещения за спиной. Она поднялась, прошлась по чердаку – под ногами поскрипывал деревянный пол. Свет косо падал через чердачное окно, взгляд Марии остановился на маленьком ярком прямоугольнике света на полу. За два дня она не сделала ни одного штриха. Она выдвинула стол на середину, но, окруженная пустотой комнаты, сразу же почувствовала себя как будто в центре внимания. Мария снова передвинула стол к стене и представила, что она прикована к стулу и больше никогда с него не поднимется. Карандаш скользнул по бумаге, сначала – неуверенно и криво. Спустя несколько часов вокруг стула полукругом лежали десятки шариков из скомканной бумаги. Если эскиз удавался и она раскладывала на полу отдельные части кроя, это было равносильно маленькой победе. Прежде чем сложить их в единое целое, она смотрела на раскроенный материал, лежавший на полу, как тень от чьего-то тела. Потом Мария садилась за швейную машинку и представляла себе того, кто оденется в эти ткани и вдохнет запах, оставленный прикосновениями ее рук и быстрой иголкой швейной машинки, со стуком сшивавшей ткань.

– Арден Миллер?

На столе и на полу лежали ножницы, иголки и лоскуты ткани. Присутствие этих предметов делало помещение вокруг Марии чуть меньше. Теперь она двигалась увереннее и спокойнее, и, раскатывая на полу рулоны ткани, представляла себе, будто это ковер, предназначенный лишь для нее.

Она едва не падает и начинает быстро пятиться назад, но Сэм преграждает ей путь, и она отскакивает от него к машине, едва не карабкаясь на капот. Я вижу на ее лице страх.



– Оставьте меня в покое! – кричит Миллер, потом бросается ко мне, надеясь оттолкнуть меня и сбежать.

Господин Розенберг то и дело с явным любопытством и тайной насмешкой спрашивал, как продвигается ее работа. На вечеринках на Золотом холме стали поговаривать, что Мария Розенберг работает над коллекцией модной одежды. Вслед за слухами появились соседки – они приходили к Марии с собственными выкройками и делали ей заказы на пошив одежды. Как правило, соседки оставались на часок и, держа в руках бокалы с разноцветными коктейлями, сидели с Марией в гостиной. Перед входной дверью сталкивались пациенты господина Розенберга и клиентки Марии Розенберг. Господин Розенберг со все усиливавшимся недоверием следил за внезапной активной деятельностью в своем доме. Один раз при друзьях он упомянул о работе Марии, и это прозвучало так, будто он великодушно прощает ей слабость, которую не принимает всерьез. Друзья одобрительно улыбнулись в ответ, как будто он продемонстрировал им свою сильную сторону. Марии, сидевшей рядом, в этот момент вспомнилась пустая комната, которая целыми днями была у нее за спиной, и ее разозлило, что муж с таким пренебрежением говорил о том, о чем вообще не имел понятия. Ее удивило, что друзья, в свою очередь, так легко приняли на веру его слова, нисколько в них не усомнившись.

Я спокойно достаю пистолет и навожу на нее, и она останавливается так резко, что в воздух летят сухие листья и гравий с дорожки. Руки женщины вздергиваются вверх, как будто к ним привязаны ниточки.



На третьем году брака Мария забеременела. Господину Розенбергу нравилось, что беспокойное тело Марии тяжелело и становилось все более неповоротливым. Родился мальчик, и Марию захватило чувство умиления беззащитным крошечным существом. Она безудержно кормила его и заботилась о нем, всю свою энергию она направила на ребенка, который поглощал ее любовь и никогда не насыщался.

– Не убивайте меня, – просит она и начинает судорожно рыдать от ужаса. – О боже, не убивайте меня, прошу вас, я могу заплатить, я отдам вам все деньги, я все сделаю…

В выходные они теперь оставались дома. Господин Розенберг стал меньше пить, зато больше есть. Он съедал и порции Марии, которая занималась лишь интенсивным кормлением ребенка и забывала поесть сама. Когда ребенку исполнилось два года, она похудела на восемь килограммов и жаловалась на истощение и хроническую усталость. Чтобы немного разгрузить жену, господин Розенберг решил нанять няню. Юлия, тридцатисемилетняя женщина с темными густыми волосами, поселилась в комнате на первом этаже, рядом с кухней. Юлия была профессионалкой. У нее были шустрые маленькие глазки, и ее нежность к ребенку отмерялась строго определенными дозами, будто ровно нарезанными кусками. Мария не без разочарования смотрела на сына, который, оказавшись в чужих руках, казался тихим и довольным. Господин Розенберг уговаривал ее немного отдохнуть, прогуляться или хотя бы съездить в город. Но Мария, как беспокойное животное, бродила по дому, издали наблюдая за тем, как няня выполняет свою работу.

– Спокойно, – говорю я ей. Звучит как приказ; я понимаю, что это контрпродуктивно, поэтому сбавляю тон. – Мисс Миллер, никто не собирается причинять вам вред. Дышите глубже. Успокойтесь. Меня зовут Гвен. Это Сэм. Понимаете? Успокойтесь.



Зимой в воскресенье после обеда они уютно устроились в гостиной за бокалом вина. Был ранний вечер, и сын довольно посапывал на коленях у Юлии. Юлия, как всегда, проявляя внимание, осведомилась о работе господина Розенберга. Он охотно поведал о том, что сейчас как раз пишет свою вторую книгу – фундаментальный научный труд о развитии речи у детей, и хотя Юлия не понимала ни слова из того, о чем рассказывал господин Розенберг, она с интересом слушала и время от времени кивала головой. Мария сидела напротив, понемногу отпивала из бокала красное вино и молча смотрела на троицу перед ней. За окном падал снег. Марии хотелось что-нибудь сказать, что-нибудь колкое и неприятное, но она молчала и только смотрела в окно, в котором отражались те трое напротив. Сама она сидела далеко от них и была как будто вырезана из общей картины. Заметив это. Мария кивнула окну и людям в нем, отражение которых, слегка искаженное стеклом, производило странное впечатление. Мария резко встала и, не попрощавшись, убежала от мужа, сына и Юлии на чердак. Там она в первый раз за последние два года снова проработала до раннего утра.

На третьем повторе до нее наконец доходит; она втягивает воздух ртом и кивает. Арден Миллер не очень похожа на свои фотографии. Волосы у нее по-прежнему рыжие, но обрезаны коротко и неровно, и сейчас она носит очки с толстыми линзами, увеличивающими ее голубые глаза. Она по всем стандартам симпатичная женщина, но есть в ней нечто…



В молчаливом согласии Юлия взяла на себя заботы о ребенке, домашнюю работу и роль хозяйки дома, в то время как Мария оставалась на чердаке и спускалась вниз только для еды и сна. Уже через год ее коллекция с успехом была представлена на показах мод. Накопив достаточно собственных денег, Мария сняла в городе ателье на пятнадцатом этаже стеклянного торгового центра, наняла секретаршу, двух портних и ассистента.

Мне требуется пара минут, чтобы заметить это. Арден Миллер родилась отнюдь не женщиной, но смена пола была проведена почти безупречно. Она двигается совершенно правильно, с нужным распределением веса. Если и подвергалась пластической хирургии, то операции не оставили шрамов или иных заметных следов. Она выглядит более женственно, чем я, и действует тоже.

Чердак на долгие годы опустел, в углах пауки плели паутину, стеклянный стол покрылся пылью. Мария стала получать приглашения от соседей, которых господин Розенберг не знал даже по имени, и так случилось, что супруги все чаще стали ходить в гости по отдельности. Иногда поздно вечером они случайно встречались перед домом, когда Мария выходила из такси, а господин Розенберг брел по аллее. Однажды она проехала в такси мимо него и в боковое зеркало увидела, как медленно и грузно он переставлял ноги. Господин Розенберг узнал ее, помахал и громко выкрикнул в темноту ее имя. Когда такси остановилось перед домом, Мария быстро вышла из машины и торопливо прошла в дом, словно не заметив мужа.

Сын расцветал в проворных руках Юлии, и чем старше он становился, тем больше восхищался матерью, которая изредка, как гостья, появлялась в доме в своих развевающихся одеждах. Ему стали противны теплые и вечно влажные руки няньки. Когда мама приходила домой, он бросался к ней, прижимался к ее телу, которое казалось ему драгоценностью, обрамленной в изящнейшие материи. Руками он обвивал ее ноги, и когда смотрел вверх, видел ее руку, далекое светлое облако, парившее над ним. Мурлыча как кошка, он прижимал голову к ее ладони, и мама гладила его по голове. Отец и Юлия стояли в гостиной и забавлялись этим сильным всплеском чувств у обычно тихого, замкнутого мальчика.

– Они послали вас? – спрашивает Миллер, переводя взгляд наполненных слезами глаз с меня на Сэма и обратно. – У меня их нет! Я клянусь, что у меня их нет. Пожалуйста, не причиняйте мне вреда, я вам все расскажу!

Лишь один раз Георг напугал Юлию. Она увидела, как он, сидя в ванной, пытался потопить резиновую утку. Он вдавливал утку в воду, но ее желтая голова неожиданно выныривала на поверхность в другом конце ванной и продолжала плыть по воде. Сначала это веселило Юлию. Но лицо Георга становилось все мрачнее: «Почему она не тонет?!» – в отчаянии закричал он, снова стараясь потопить утку. В конце концов он в бешенстве начал колотить по воде руками и так расплакался, что Юлии пришлось вытащить его из ванной. Его маленькое тельце дрожало от злости и разочарования; Георг еще долго плакал, и Юлия стала пичкать его сладостями, чтобы успокоить.

– Нет чего? – спрашивает Сэм, и она вздрагивает. Я жестом прошу его не настаивать, и он умолкает. Я прячу пистолет в кобуру.



Когда Георг пошел в школу и ему больше не требовалась няня, господин Розенберг предложил Юлии остаться у них: вести домашнее хозяйство и готовить. К тому времени Мария уже занималась исключительно своей карьерой, и господин Розенберг был рад, что еще один человек оживляет комнаты и наполняет их звуками. Принимая решение жениться на Марии, он исходил из того, что в будущем будет окружен целым хороводом играющих и шумящих детей. В последнее время Мария все чаще отсутствовала и звонила из отелей, чтобы, как она выражалась, осведомиться о благополучии своего сына. После свадьбы Мария пожелала, чтобы на окнах спальни висели белые занавески, длинные, до самого пола. Когда господин Розенберг в одиночестве лежал в постели, окна в спальне были открыты настежь, и ветер задувал занавески в комнату, как флаги. Он думал о том, что во время шторма их бы, наверное, разорвало в клочья.

– Знаете что, Арден, давайте просто где-нибудь присядем. Есть здесь место, где вам будет более удобно?

Посреди ночи он вставал и, борясь с тишиной, принимался печатать на своей старой грохочущей пишущей машинке.



Она всхлипывает и промокает глаза с тщанием человека, который знает, как не размазать тушь. Потом говорит:

Пятнадцатилетний сын избегал отца. Когда господин Розенберг искал глазами взгляд Георга, ему казалось, будто он скользит по ледяной поверхности.

– В доме. Я хочу сказать, там почти ничего нет. Я приехала сюда, чтобы работать.

Однажды, вернувшись домой, он расслышал шаги Георга на верхнем этаже; они сразу же стихли и снова раздались на лестнице, только когда господин Розенберг закрыл за собой дверь кабинета.

Если Мария не приходила домой к ужину, Георг брал тарелку и запирался в своей комнате. Господин Розенберг сидел за обеденным столом вдвоем с Юлией, которая терпеливо расспрашивала его о работе и пациентах, то и дело кивая. Однажды перед сном господин Розенберг, охваченный желанием выговориться, оказался перед закрытой дверью сына. Но ему не пришло в голову ничего конкретного, о чем бы он мог с ним поговорить. Из-за двери доносилась быстрая монотонная музыка. Несколько секунд господин Розенберг отчаянно пытался подобрать слова, найти вопрос, который он мог бы задать, но, почувствовав, что время для этого или уже прошло, или еще не настало, удержался и не постучал в дверь.

– Хорошо, – соглашаюсь я, – пойдемте в дом.

* * *

* * *

В летние месяцы Золотой холм словно вымирал. Большинство соседей уезжали на море, где у них были собственные дома. Розенберга остались летом на холме: Мария работала над эскизами, господин Розенберг писал книгу. Каждое утро Георг ездил на велосипеде по дорожкам в тени каштанов. Он поглядывал по сторонам, будто искал что-то: «Это не Золотой холм, это какой-то холм с привидениями», – подумал он и, улыбаясь этой мысли, посмотрел наверх, на окна, на которых были спущены жалюзи, не дававшие взгляду проникнуть внутрь.

Работы Арден оказываются просто потрясающими. Я мало разбираюсь в искусстве, но даже я могу сказать, что при помощи красок она создает на холсте нечто феноменальное – увековечивает распад, разрушение и красоту. Она берет Мейкервилл и из мрачного превращает его в поразительный. К стенам прислонены на просушку шесть картин. Арден работает в помещении бывшей почты-магазина, где, как ни странно, еще уцелели стекла в витрине. Витрина выходит на восток, так что утром через нее проникает солнечный свет. Сейчас в помещении горят лампы, к тому же Арден где-то раздобыла вполне чистый диван. Мне кажется, она иногда остается здесь на ночь; на диване лежит скатанный спальный мешок, а в углу – достаточно новое туристическое снаряжение. Арден принесла сюда еще и старый стол с откидывающейся крышкой – явно утащенный из антикварного магазина, – который темнеет у дальней северной стены. На столе стоит ноутбук. Здесь нет вай-фая, так что она, вероятно, пользуется для выхода в Интернет сменным сотовым телефоном и анонимайзером. Я тоже так делаю.

Перед церковью он остановился, сел на каменные ступеньки и достал из нагрудного кармана фотографию, истрепанную от постоянного рассматривания. Старая фотография его мамы. Этот снимок отец сделал во время свадебного путешествия: Мария Розенберг на ступеньках загородного дома между колоннами портика. Она опирается правой рукой о колонну и, подставив лицо солнцу, смотрит вдаль. Сын представлял себе, что она смотрела на пшеничное поле. На Марии было свободное белое платье с короткими рукавами и соломенная шляпа, отбрасывавшая тень на глаза. Голову она держала высоко, и на шее можно было разглядеть решительно выступавшие мышцы. Георг знал каждую тень, каждую складку на ее платье. В тот день, когда ее сфотографировали, должно быть, дул сильный ветер, потому что платье плотно облегало ее тело; под тканью вырисовывались грудь и бедра. Сын думал о теплом ветре и о том, как он прижимался к ее телу. Потом он рефлекторно перевел взгляд к темному пятну в нижнем углу фотографии. Там была тень отца, стоявшего напротив и державшего фотоаппарат. Это был досадный изъян, и сын уже много раз думал о том, как бы отретушировать фотографию и удалить раздражавшее пятно. Все чаще он представлял себя вместо отца рядом с матерью в свадебном путешествии. Он представлял себе, как бы он взял ее за руку и побежал с ней по пшеничному полю. Посреди поля, сняв с нее соломенную шляпу и подбросив вверх, как в игре, он поцеловал бы ее.



Арден уже чувствует себя лучше; вид ее картин, ее берлоги явно придает ей спокойствия и силы. Она подводит нас к дивану, мы с ней присаживаемся, а Сэм остается стоять, рассматривая картины. Арден все время посматривает на него, но обращается она ко мне.

Георг сидел на ступеньках церкви с фотографией в руке и плакал. Ему не давала покоя одна мысль: он не мог понять, как эта женщина на снимке, только и мечтавшая о том, чтобы быть с ним, бежать с ним по пшеничному полю, через секунду после вспышки фотоаппарата ушла с тенью, которая была его отцом. Наверняка отец не побежал бы с ней по полю, скорее всего он даже не заметил его, а просто, сделав снимок, быстро убрал фотоаппарат в футляр, сел на ближайший автобус и уехал.

– Что вам нужно? – встревоженно спрашивает она. – Это они вас послали?

Жара обжигала. Георг видел ящериц, которые шмыгали по ступенькам церкви и бесшумно исчезали в трещинах. Он вытер футболкой мокрое от пота и слез лицо, сунул фотографию в нагрудный карман рубашки и сел на велосипед. В доме было тихо. Юлия ходила по магазинам, отец был в своем кабинете. Сегодня Георг слонялся по комнатам будто чужак, представляя себе, что он – инопланетянин, случайно приземлившийся в этом доме. Он с удивлением рассматривал все вокруг, несколько раз, так ничего и не взяв, открыл холодильник, включил и выключил воду. Когда он открыл дверь на чердак, его обдало теплым затхлым запахом заброшенного помещения. Он никогда особенно не интересовался работой матери и сегодня в первый раз вошел в комнату под крышей. Лучи солнца слабо проникали через грязное чердачное окошко, образуя на полу едва различимый прямоугольник света. На стеклянном столе собралась пыль. Вот где проводила время мама, когда Юлия катала его в коляске по холму. Он попытался представить, как она работала тут, но не мог связать ни ту женщину, которую он знал, ни ту, на снимке, с этим запущенным чердаком. В глубокой задумчивости Георг остановился перед пыльным стеклянным столом, пальцем выводя на нем свое имя.

– Нас никто не посылал, – отвечаю я. Это не совсем правда, но достаточно близко. – Мы просто подумали, что вы, вероятно, сможете помочь нам, Арден.



Она чуть выпрямляет спину, и от меня не ускользает настороженный блеск в ее глазах.

Георг услышал, как внизу хлопнула входная дверь. Затем, будто откуда-то издалека, нахлынули голоса родителей. Должно быть, мама неожиданно пришла домой. Он подошел к лестнице и наклонился над перилами так далеко, чтобы можно было увидеть гостиную. Родители сидели друг против друга. Георг спустился еще на пару ступенек, чтобы разобрать, о чем они говорили. Он злорадствовал про себя: родители считали, что остались наедине и не догадывались, что он, сверху, на ступеньке лестницы, наблюдает за ними. Мама сидела в кресле выпрямившись, ее волосы были строго зачесаны назад. Георг видел прямую белую линию пробора. Отец сидел на краю дивана, сильно подавшись вперед, словно хотел уменьшить расстояние между ними. Вдруг он вскочил, подбежал к ней, наклонился и что-то зашептал ей на ухо. «Нет», – сказала она, убирая с плеча его руку. Он присел на ручку кресла и с улыбкой взял ее руку, будто не услышал отказа. Потом он вцепился в нее, как упрямый ребенок в игрушку, которую ему никогда не заполучить. Она не шелохнулась и только повторила: «Нет». Любезно, почти с сожалением, с каким отказываются от десерта после обильного обеда. Господин Розенберг осторожно поцеловал ее в пробор, а затем, резко изменившись в лице, будто он только сейчас понял, что ее вежливость унизительна, отбросил ее руку и принялся ходить взад-вперед. «Тогда возьмем ребенка из детского дома. Это мое последнее слово!» – крикнул он и спешно ретировался в свой кабинет, словно страшась ее ответа.

– Помочь с чем?

III

– С «Авессаломом». – Я отчетливо выговариваю это слово и вижу, как ее охватывает острая паника. Она сидит совершенно неподвижно, словно боясь сломаться. Я продолжаю, действуя вслепую, наудачу: – Они охотятся и за мной тоже. И за ним. Нам нужно узнать, как остановить их.

После смерти Августы Элиза перестала говорить, и если открывала рот, то, заикаясь, произносила лишь невнятные фразы. В приюте ее показывали разным врачам. К тринадцати годам она уже прошла множество обследований и консультаций, но ее состояние не улучшилось. В школе Элиза сдавала экзамены исключительно в письменной форме. Элиза всегда ходила скрестив на груди руки, словно держала саму себя. Под глазами у нее залегли тени, и иногда она производила впечатление очень рано состарившегося, уставшего от жизни человека.

В спальне, где кроме нее было еще тридцать детей, она молилась перед сном о том, чтобы на следующее утро не проснуться. Когда она спустя пару часов открывала глаза и оказывалась на том же самом месте, она в отчаянии качала головой и тихо ругалась в подушку. Распорядок дня в приюте был четко расписан: уже утром Элиза знала, что предстоит делать днем и вечером. Дружбу обитатели приюта заводили между собой с большой опаской, один выслеживал другого – ведь никто не знал, кого заберут следующим.

Арден резко выдыхает и складывает руки на груди. Жест защиты – но не против меня.



В первый день каждого месяца в приют приходили супружеские пары выбрать себе ребенка. Если кого-то из детей забирали, сообщение об этом, как пожар в лесу, стремительно охватывало весь приют. Прощались по-дружески, изображая искреннюю радость, но в душе дети, оставшиеся в приюте, не желали счастливчику ничего хорошего. Как только счастливчик уезжал, остальные рисовали себе картины его будущей жизни, полной катастроф и несчастных случаев, и, как проклятия, посылали их предателю вслед.

– Я по большей части стараюсь держаться вне поля зрения, – отвечает она. – Так что они не могут меня найти. Вам тоже нужно так сделать.



– Я пытаюсь, – говорю я ей, потом пробую разыграть другую карту: – Когда вы покинули эту группу?

Из-за расстройства речи у Элизы было мало шансов, что однажды ее тоже возьмут. Казалось, каждый ребенок четко знал, к какой категории он относится. Таких категорий было всего две. Дети, не обладавшие особыми способностями или имевшие какой-либо изъян, равнодушно наблюдали за теми, кто нервно ожидал приближения дня нового посещения. Заветным утром они мылись с особой тщательностью, толкаясь перед зеркалом в душевой комнате. Элиза принадлежала к группе равнодушных, и когда этот день наступал и случалось, что какая-нибудь супружеская пара обращалась к ней с вопросом, она только молча мотала головой. Поначалу Элиза еще старалась подобрать какой-нибудь ответ; предложения, которые она хотела произнести, складывались в ее голове. Но как только она открывала рот, предложения рассыпались, распадаясь на отдельные слова, а слова дробились на звуки; в панике, задыхаясь, она повторяла одни и те же звуки, забыв само предложение, и снова умолкала. Собеседник смотрел на нее с сочувствием, а остальные ученики стояли потупившись, как при виде калеки.

На этот раз она даже почти не колеблется. Я чувствую, что ей отчаянно хочется рассказать эту историю ради простого человеческого контакта. Дружеского тепла, пусть даже мимолетного.

Раз в неделю все собирались в актовом зале и пели хором. За тремя окнами, сужавшимися кверху, открывался вид вдаль; иногда Элиза видела облака и пролетавшие по небу стаи птиц. Только когда она пела, ей без труда удавалось складывать слова в предложения; она устремляла свой голос к окнам и представляла себе, как облачко или крыло птицы подхватывает его и уносит далеко отсюда. Дети пели на сцене в актовом зале, они повышали голоса, отправляя их, как своих посланников, за стены приюта в надежде, что однажды у них тоже будут приемные родители и свое место в мире. Элиза ясно видела, как детские голоса сливаются в единое море звуков, на поверхности которого плавают слова песен, покачиваясь на волнах вверх-вниз, – будто пение, раздававшееся в приюте, лилось из одного рта. Пение было слышно в каждом классе, оно выплескивалось наружу, и прохожие иногда останавливались, прислушивались, и, склонив голову набок, смотрели вверх, на окна актового зала.



– Примерно год назад, – отвечает Арден. – Понимаете, я никогда не состояла во внутреннем круге. Сначала это была просто игра. Троллинг педофилов. Травля людей, которые заслуживали это. Или… по нашему мнению, заслуживали. К тому же нам платили за то, что мы это делали.

Стоял холодный солнечный день, когда Розенберга забрали Элизу. Элиза помнила, что в приюте дети часто говорили о Золотом холме. Уже само название будоражило. Название сулило исполнение обещаний, заветный подарок, который они боязливо обхаживали, которым любовались, одновременно понимая, что никогда не откроют его сами, потому что он предназначен не им.

На этот раз уже я выпрямляюсь. Никогда не рассматривала подобный вариант.

Элиза сидела на заднем сиденье большой машины, за окнами проплывали цветущие каштаны. Они остановились в конце аллеи перед белым домом, по форме напоминавшим куб. Господин Розенберг совершенно естественно положил руку на плечо Элизы и повел ее в дом. Комната Георга казалась опустевшей. «Он недавно уехал на целый год за границу, – объяснил господин Розенберг и добавил: – изучать иностранный язык». Мария отстраненно улыбнулась Элизе, думая, очевидно, о чем-то своем, и сказала: «Добро пожаловать в наш дом». Элизе понравилось, как госпожа Розенберг двигалась: легко, будто оказалась здесь случайно. Они поднялись на верхний этаж; на чердаке стояла новая мебель, стены пахли свежей краской. Вскоре подоспела Юлия с кипой свежего белья в руках. Ее шаги звучали уверенно и основательно; увидев экономку. Элиза подумала, что дом скорее принадлежит ей, чем Розенбергам.

– Платили? Кто?

Арден смеется. Этот смех звучит как шорох листьев в сухом мертвом лесу.