– Сделал бы ты это мне, – горячо заговорил Шумский, – я бы тебе сейчас ровнехонько тысячу рублей в подарок отсчитал. А любить бы стал, вот как! Как бы родного! Да знаю, не сделаешь этого, потому что у тебя все одни слова, а привязанности ко мне ни на грош нет.
– Да ну? Говори… Что такое? – вступился Квашнин.
– Грех так рассуждать! – воскликнул Шваньский. – Говорю: прикажите и все для вас сделаю.
– Без исключения?
– Без исключения! Без всякого! На край света пойду! Ну просто вот скажу: на смерть пойду!
– Зачем на смерть? Жив останешься. Так говорить? А? Петя? Говорить ему, что ли? Об чем мы с тобой вчера решили, чтобы Ивана Андреевича мне просить.
– Вестимо: говори, – произнес Квашнин, недоумевая и не понимая подмигиванья Шумского.
– Убей ты фон Энзе, – выговорил Шумский, совершенно серьезно обращаясь к Шваньскому и даже сдвинув брови для пущего эффекта.
– Как тоись!?.. – оторопел этот.
– Как хочешь! Ножом, обухом, но из пистолета, я думаю, будет много ловчее и проще.
– Шутите только, Михаил Андреевич…
– Что же?
– Я полагал, вы не ради шутки, а вы знай себе балуетесь.
– Нет, Иван Андреевич, – вступился Квашнин серьезно. – Мы об этом вчера рассуждали.
– А! Вот что? «Балуетесь!» То-то, голубчик! – воскликнул Шумский укоризненно. – Все вы так завсегда. Ты вот на смерть собирался, а теперь и под суд боишься идти; а знаешь ведь, что и граф тебя в обиду не даст. Знаешь, что после такого дела более или менее невредим останешься, а не хочешь одолжить.
– Помилуйте, Михаил Андреевич! – с чувством выговорил Шваньский, поверив комедии. – Как же можно человека на этакое дело посылать?.. Что другое, я готов. А этакое?.. Помилуйте! Да я и не сумею.
– Нечего и уметь. Взял да и убил.
– Как можно-с. Это самое то-ис мудреное из всего. Да при том и грех великий.
– Ну так и не говори, что меня обожаешь!
– Бог с вами. Я думал, вы что подходящее желаете мне препоручить.
– Ну и убирайся. Нечего и толковать. Иуда ты!
Шваньский вышел, совершенно не зная в шутку или всерьез принимать весь разговор.
Друзья, оставшись одни, рассмеялись.
– Да. Шутки шутками, – вымолвил Шумский вдруг изменившимся голосом и вздыхая, – а я рад бы найти или нанять эдакого Шваньского для убийства. Я, Петя, начинаю побаиваться. Душа в пятках.
– Что-о?! – изумился Квашнин, не веря ушам.
– Да, Петя, трусить начал! Тебе, другу, глаз на глаз говорю. Прежде не трусил, а теперь трушу. Сдается мне теперь, что я буду убит. А все от того, что канитель эта тянется. Я был совсем готов сегодня молодцом идти, а тут опять отсрочка. Чую теперь, что я буду драться не с тем же духом и спасую. Нет во мне того азарта, что прежде был. Даже еще вчера не то было… Верил…
И Шумский стал вдруг сумрачен и даже печален. Разговор не ладился, и Квашнин собрался домой, обещая заехать на другой день.
XXIV
На следующее утро с девяти часов Шумский был на Литейной и сидел в приемной графа, где набралось уже человек десять военных и штатских. Вскоре после его приезда в ту же горницу явился барон Нейдшильд в придворной форме.
Шумский, волнуясь и не зная, что произойдет, тихо подошел к барону и почтительно поклонился ему.
Барон смутился, покраснел, засеменил ногами на одном месте, как бы не зная что делать, но затем поклонился тоже.
– Вы меня напрасно считаете своим врагом, барон, – заговорил Шумский.
– Я? Нет… – пролепетал Нейдшильд. – Почему же… Я… – начал было он и запнулся.
– Мне кажется, – заговорил Шумский, – что мы могли бы встретиться иначе. Прошлое, все, что прежде осмелился сделать Андреев, вы простили. Затем вы приняли предложение Шумского. Затем вы взяли свое слово назад. Причины, побудившие вас к этому, я вполне понимаю с вашей точки зрения, но признаюсь вам я не понимаю, почему вы не считаете возможным отдать руку вашей дочери приемному сыну графа Аракчеева.
Едва только Шумский договорил эти слова, как Нейдшильд с кротким выражением на лице протянул ему руку. Шумский поспешил пожать ее.
– Правда, правда, – проговорил чуть слышно Нейдшильд. – Все это… Да… Оставимте… Увидим… Еще ничего не кончено… Я потерял голову… Не знаю, что делать?.. Увидим…
Шумский совершенно пораженный словами барона, радостный и сияющий, решался уже прямо спросить, считает ли барон улана своим нареченным зятем, но в ату минуту дежурный офицер приблизился к Нейдшильду и попросил его в кабинет графа.
Нейдшильд с своей стороны собирался узнать у Шумского, зачем его вызвал военный министр и тоже не успел. Он думал, что дело идет об исполнении его просьбы насчет одного офицера, сына его приятеля.
Когда барон вошел в кабинет Аракчеева, граф поднялся, сделал шаг вперед и протянул руку. Барон низко поклонился. Аракчеев даже головой не двинул и молча показал на стул перед собой.
– Вы, вероятно, догадываетесь, г. барон, зачем я вас попросил пожаловать? – произнес Аракчеев каким-то вялым, сонным голосом.
– Предполагаю, ваше сиятельство, что вы желаете любезно устроить судьбу молодого офицера, о котором я вас просил письменно.
Аракчеев сдвинул брови, поглядел на барона и выговорил:
– Не знаю, о чем вы говорите. Дело идет о молодом офицере действительно, но не об назначении на какую-либо должность. Я желал беседовать с вами о моем сыне.
Нейдшильд выпрямился, широко раскрыл глаза, хотел что-то сказать, но запнулся и ждал.
– Сын мой, как вам, вероятно, известно прельщен вашей дочерью, баронессой и просил меня явиться сватом. Вот я и исполняю его поручение, предлагаю вашей девице-дочери руку и сердце флигель-адъютанта Шумского.
– Я думал, граф, что вы меня вызвали по служебному делу или вследствие моей просьбы о сыне моего приятеля.
– Нет, барон. Я вас вызвал ради объяснения вам того обстоятельства, что сын мой Шумский влюблен в баронессу, вашу дочь, и что я ничего не имею против этого брака. Есть только один вопрос щекотливый: вероисповедание вашей дочери. Но об этом мы подумаем. Мы можем выискать умного пастыря, который вразумит ее и она сама пожелает переменить ложную религию на истинную.
Аракчеев замолчал, ожидая ответа и глядя в пол, но молчание не нарушалось и он, наконец, поднял глаза на барона.
Нейдшильд удивил его. Барон сидел, вытаращив глаза, как человек совершенно пораженный. И, действительно, он был поражен.
Ему случилось не более трех или четырех раз в жизни перемолвиться несколькими словами с графом Аракчеевым и всегда о пустяках. В первый раз теперь приходилось ему вести серьезную беседу с временщиком. Много и часто слыхал барон, что такое Аракчеев, ко все-таки он не предполагал того, что увидел теперь.
– Что же. Вы молчите? – выговорил граф.
– Не нахожу слов отвечать, – заговорил Нейдшильд совершенно другим голосом, слегка дрогнувшим. – Почти не верю собственным своим ушам. Даже ничего не понимаю. Позвольте ответить вопросом. Вы в качестве отца г. Шумского взяли на себя должность свата, не так ли?
– Ну да.
– И вы желаете иметь честь назвать мою дочь своей невесткой?
– Да… но… однако… – начал было Аракчеев, но барон прервал его.
– На ваше предложение граф я отвечаю кратко: очень благодарен и отказываю.
– Что-о?.. – протянул Аракчеев.
– Я не желаю и не могу выдать дочь за побочного сына или приемыша, чей бы он ни был! Даже самую форму сватовства я признаю невозможной, оскорбительной. Я не знаю, право, не знаю…
— Через этот лаз нам внутрь не забраться, — устало констатировал Кремье, — это исключено.
И барон вдруг замолчал. Голос его дрожал настолько, что он не мог говорить.
Аракчеев с изумлением глядел на него, но в его глазах и на лице уже проскальзывал гнев.
— И что будем делать? — спросил Гильвинек, отряхивая от пыли свой синий костюм под плащом.
– Древний аристократический род баронов Нейдшильдов, – начал было барон, но граф прервал его резко.
– Чухонской аристократии не признаю…
— Ждать, — ответил Кремье.
– Это, граф, глупое слова Вам известно, что поляки русских зовут москалями, а мы финляндцы точно также имеем в языке прозвище для русских, которое я не решусь вам передать, хотя тут и нет дам. Все-таки согласитесь, граф, что у чухонцев заметнее более благовоспитанности и знания приличий, чем у русских. Я бы никогда не решился сделать или сказать то, что мне приходится иногда видеть и слышать от очень высокопоставленных русских. И в этих случаях я всегда стараюсь как можно скорей спасаться бегством.
При этих словах барон поднялся и наклонился легким движением головы.
— Это вы уже недавно говорили, — заметила Вероника.
– Вот вы из каких! – рассмеялся Аракчеев. – Скажу вам, господин барон, пословицу: «Была бы честь предложена, а от убытку Бог избавил!» Всякая девица, которую я выберу сыну, будет счастлива и…
– Отвечу вам, граф, финляндской пословицей, говорящей приблизительно так: «Тепло в хлеву от мороза укрыться, да измараешься!»
И тут снизу, из глубины дыры, к ним донесся протяжный вопль, многократно усиленный эхом колодца, как будто его исторгала сама скала; впрочем, это был не столько вопль, сколько нескончаемо долгий, высокий звук, жалобный, завораживающий и воинственный: они слышали голос Прекрасной Сестры.
– Ну-с, нам с вами больше объясняться не о чем, – выговорил Аракчеев глухим голосом, не поднимаясь с места и развертывая перед собой толстую тетрадь. – Я вас не задерживаю.
Барон вспыхнул, хотел выйти молча, но не удержался и выговорил:
— Спускаемся обратно, — приказал Кремье.
– Я буду только покорнейше просить вас, граф, более меня никогда не беспокоить для каких бы то ни было объяснений. Во всяком случае я не приду.
Аракчеев стукнул согнутым пальцем по тетради и, не поднимая головы, вымолвил нетерпеливо:
– Уходите!
Нейдшильд двинулся и вышел в дверь, почти ничего не видя. Разноцветные пятна и какие-то красные зигзаги прыгали вокруг него, заслоняя собой и лица, и предметы.
На пороге второй горницы кто-то остановил его каким-то вопросом, но барон отстранился и прошел мимо. И только выйдя на улицу, он вспомнил или догадался, что фигура подошедшая к нему, был Шумский.
30
Барон сел в карету и когда она двинулась, он развел руками и выговорил на своем языке вслух:
– Невероятно!.. Не верится! Кажется, что все это во сне случилось!.. Невероятно! Да ведь это просто… Просто дворник!
И всю дорогу к себе домой Нейдшильд изредка произносил вслух:
Фред не угрожал Жоржу своим оружием. Оно тяжело лежало в его руке, не принося практической пользы, но служа простым знаком или напоминанием о том, на чьей стороне сила, — если кого-то вдруг заинтересует этот вопрос.
– Дворник! И не мужик, не крестьянин русский, а именно столичный дворник!
А граф в то же время объяснял стоящему перед ним Шумскому, взволнованному и взбешенному:
Вначале они не обменялись ни единым словом. Фред слегка улыбался, но без особой приязни, только во взгляде его горел веселый хитроватый огонек. Трое бритоголовых мужчин у него за спиной явно готовились к схватке. В коридоре послышался шум; в комнату вбежал четвертый жрец.
– Он дурак и невежа. Прямая чухна! Плюнь ты на его дочь. Мало ли красавиц в Питере. Туда же, гордец, мнит о себе! А что он такое? Красные штаны на голодном пузе! Вот он что, твоя чухна!
— Они психуют, — нервно объявил он, — нужно, чтобы кто-то к ним вышел.
XXV
Шумский вернулся от графа Аракчеева домой в самом странном расположении духа. Он понимал ясно, что граф своим вмешательством в дело и сватовством окончательно испортил все.
— Пускай девчонка уговорит их подождать, — приказал Фред. — Что ей стоит покричать еще немного.
Встреча с бароном убедила его в справедливости всего, что узнал он от Пашуты. Очевидно, что Ева любит его и повлияла на отца. Иначе барон не обошелся бы с ним настолько мягко.
Стало быть, дело ладилось. А после объяснения Аракчеева с Нейдшильдом финляндец вышел с негодующим видом, почти с искаженным лицом.
— Да она и кричит, — ответил бритый, — кричит как оглашенная, делает все что может. Но это уже не действует. Их больше не удается сдерживать.
Какого рода объяснение произошло между ними Шумский знать не мог, но, зная графа, догадывался. Очевидно, что Аракчеев обошелся с гордым аристократом высокомерно, грубо и бестактно.
В первые минуты, в особенности после угрозы Аракчеева, что он найдет для воспитанника другую невесту, Шумский был взбешен и с трудом сдерживал себя. Он поспешил выйти из кабинета графа, боясь, что у него вырвутся просто ругательства. Слова: дуболом, ефрейтор, идол просились уже на язык.
Фред повернулся к Гиббсу.
Вернувшись к себе, сбросив мундир и принявшись за трубку, Шумский постепенно успокоился, но по обыкновению почувствовал вдруг какое-то крайнее физическое утомление, как если бы прошел верст сорок пешком.
Всякое сильное движение души, всякий бурный порыв в Шумском всегда имел последствием такое ощущение расслабленности. Но на этот раз оно сказалось еще сильнее. Кроме того, явилось какое-то новое ощущение потерянности. Он часто проводил рукой по голове и выговаривал вслух:
— Тогда вы идите туда, толкните небольшую речь, заговорите им зубы.
– Сдается, что… головы нет на плечах… Разваливалась сколько раз да склеивалась… А теперь, кажется, совсем развалилась… Да и есть от чего разум потерять!
— Но это не было предусмотрено, — возразил англичанин. — И что я должен им рассказывать, как вы себе это представляете?
И Шумский начал ясно ощущать в себе два совершенно разнородных чувства. Одно, бушевавшее сейчас и теперь отчасти стихнувшее, было чувство злобы на Аракчеева и жажда мести. Он вышел от графа с твердой решимостью немедленно отомстить ему как бы то ни было и что бы от этого не произошло.
Но затем здесь, дома порыв злобы стих. Вместе с тем ясно ощущалось и другое чувство, смутно сказывавшееся за последние два дня: боязнь поединка. Да, боязнь или трусость! Гнетущее чувство трепетного ожидания, того рокового, чего он прежде всячески добивался, нетерпеливо желал и не боялся.
— Откуда я знаю, — рявкнул Фред, — придумайте что-нибудь. Ага, вот что: раздайте им овощи, они всегда до смерти рады, когда им раздают овощи. Это входит в программу представления. Вообще-то, я всегда оставляю это на самый конец, но, черт с ними, один раз не в счет.
Давно ли он на все лады добивался драться с фон Энзе так или иначе, глубоко убежденный, что он выйдет невредимым. А затем, когда улан, наконец, согласился вдобавок на такой поединок, где главную роль должна была играть слепая судьба, случайность, фортуна, где все зависело от счастливой звезды, в которую Шумский верил, а не от хладнокровия или искусства соперника, он начал бояться поединка и даже более того: просто трусил и трусил.
— Да я понятия не имею, как это делается, — пролепетал рыжий.
Постепенно и незаметно в нем явилась и окрепла полная уверенность, что он будет убит. И тени чего-либо подобного не было прежде! Теперь же, очутившись у себя после посещения графа, Шумский через час сидел уже совсем, как потерянный.
Все происшедшее и происходящее показалось ему каким-то бредом, какой-то трагикомической нелепицей.
— Ох, и надоели же вы мне, Фергюсон! — закричал Фред. — Даже на такую малость и то неспособны. Хотите, чтобы дело пошло, приложите хоть минимум усилий. Спросите, наконец, у массажиста или просто следите за ним и делайте то же самое, вот и все. Да идите же наконец!
Он добивается руки любимой женщины, просит графа помочь. Тот помогает по-своему и все одним махом разрушает. У него самого является жажда мести, а вместе с тем он уверен, что через день или два он будет на том свете.
Из-за чего же хлопотать? Отказаться от поединка невозможно. Без Евы жить нельзя. Надо убить фон Энзе или быть убитым. И вот он будет убит… А отомстить графу надо успеть непременно. Нельзя умереть не отомстивши. А на месть остается день или два. Отложить поединок нельзя. Через неделю, во всяком случае, он будет уже где-нибудь на кладбище под землей. Зачем же месть? На что?.. Нужно…
Англичанин выпрямился, глубоко вздохнул и выпятил челюсть, пытаясь принять решительный вид.
И Шумский вдруг порывисто поднялся с места и воскликнул:
— Ладно, побеседую с ними, — сказал он срывающимся голосом. — Я иду.
– Фу-ты, канитель какая! Разбил бы я собственную голову об стену!
И с этими словами он взмахнул длинным чубуком и ударил им изо всей силы по столу. Трубка разлетелась вдребезги, чубук расщепило, превративши в какой-то кнут о двух концах. Но при этом небольшой осколок глиняной трубки, отлетев от сильного удара об стол, ударил его в лоб немного выше брови.
И он вышел в сопровождении бритоголового. Фред обернулся к Жоржу, снова улыбнулся, подмигнул и возвел глаза к потолку, словно беззлобно сетовал на слугу или на хозяина:
Шумский от этого щелчка, не причинившего ему никакой боли, побледнел, замер и понурился. В один миг, и Бог весть почему, ему почудилось в этой мелочи что-то особенное – намек, примета, предчувствие.
«Вот в это самое намеченное осколком место около брови попадет пуля фон Энзе».
— Всё здесь на мне, абсолютно всё. Любую мелочь им нужно разжевать и в рот положить.
Подобного рода случаи бывали. Многие рассказывают, что люди, убитые на поединке, заранее предчувствовали не только свою смерть, но как бы чуяли то место, куда они будут ранены.
Еще недавно был в Петербурге поединок между двумя офицерами, и один из них в продолжение двух суток со смехом повторял фразу: «И вот увидите, хватит он меня прямо в лоб!» И говоривший угадал верно! Пуля в лоб положила его на месте.
Он знаком велел троим телохранителям выйти в коридор, прикрыл за ними дверь и подошел к высокому, массивному шкафу, стоявшему в глубине комнаты; боковое отделение шкафа сверху донизу состояло из ящиков. Сунув револьвер в один из них, он вынул из другого бутылку бурбона Barclay и пару бокалов, а из третьего — крошечный черно-серый японский транзистор с большой ярко-красной кнопкой сверху. Наполнив бокалы и поставив их на пол, он уселся на табурет, спиной к стене, указал Жоржу подбородком на один из бокалов, а сам принялся настраивать приемничек, из которого полилась фортепианная музыка, а именно «Sweet and Lovely» в исполнении трио Уинтона Келли
[48]. Потом вытянул антенну, отрегулировал громкость, поставил транзистор рядом с собой и поднял бокал в безмолвном тосте, обращенном к Жоржу, который взбалтывал желтый напиток на донышке своего бокала. Они выпили.
Шумский прошелся несколько раз по своей привычке из угла в угол, поглядел на расщепленный чубук, брошенный на полу, и пожал плечами, глядя на эту ребяческую выходку. Затем он снова сел и снова принялся размышлять о том, каким образом сошлись в нем теперь два разнородных чувства и что ему делать?
Через несколько минут он выговорил вслух:
— Слушай, — сказал наконец Жорж, — так дальше не может продолжаться. Что это за история?
– Убит буду непременно! Стало быть, всему конец! А отомстить этому дуболому необходимо… Но как могу я отомстить ему в какие-нибудь сорок восемь часов? Дуэль отложена до отъезда его в Грузино, а выедет он не нынче, завтра… Отложить поединок по моему предложению – срам, позор!..
Вероятно, Шумский просидел бы весь день в борьбе не с самим собой и своими мыслями, а как бы в борьбе с полной нелепицей своих мыслей и ощущений, но на его счастие раздался звонок и явился Квашнин.
— Ну вот, я вижу, ты мне не доверяешь, — огорченно констатировал Фред. — Не волнуйся, до сих пор ты делал все как надо и прекрасно сыграл свою роль. Даже твое сегодняшнее бегство оказалось очень кстати, ты отвлек их внимание в самый ключевой момент.
– Слава Богу! – выговорил Шумский сумрачно. – Садись, рассказывай что-нибудь… У меня ум за разум заходит…
Квашнин стал расспрашивать друга о том, что случилось, но Шумский только махнул рукой и прибавил:
— О чем ты говоришь, какая роль? — нервно спросил Жорж.
– Нечего рассказывать… Чепуха!.. Черт знает что… Сам не знаю… Про одно не стоит говорить, а про другое – стыдно. Рассказывай ты что-нибудь… Что в городе врут? Ведь тут всегда врут, авось, и за нынешний день есть какое новое вранье.
Квашнин, видя, что друга надо рассеять, стал рассказывать всевозможные городские слухи. Но Шумский, сначала прислушивавшийся, вскоре перестал слушать. Он задумался и перебирал мысленно все то же.
— Та, которую ты должен был исполнить в моих интересах. Тебе вовсе не обязательно знать, в чем она состоит, — наоборот, даже лучше, что ты ничего не понимаешь. Вот и не пытайся понять, просто делай, что я скажу, и все будет о’кей. Поверь мне, эта история тебе только на руку, скоро сам увидишь (и он осушил свой бокал). Ну а как вообще твои дела? Мы ведь давненько не виделись. Правда, ты не очень изменился.
«Умереть надо!.. Отомстить надо!.. Как отомстить? Когда? Отложить поединок нельзя! Отложить мщение тоже нельзя! А как отомстить? Ведь не идти же сейчас к временщику в дом и дать ему при всех пощечину. Да и как ее дать? За что? За то, что на его счет воспитывался, жил и живешь. Платье, чай, табак – все на его счет…»
— Ты тоже. Разве что волосы немного…
– Какая же ты, гадина! – вдруг воскликнул Шумский, глядя на приятеля.
– Что? – изумился добродушный Квашнин и вытаращил глаза.
— Что такое? Что с моими волосами? — вскипел Фред.
Шумский молчал.
Он было вскочил, но тут же опять уселся, подлил бурбона в бокалы и слегка приглушил звук фортепиано, на котором играл уже не Уинтон Келли, а Ронел Брайт.
– Господь с тобой, Михаил Андреевич! С тобой, ей Богу, и дружбу водить мудрено. Сорвется вдруг у тебя не весть что грубое, да и не заслуженное. Чем же я гадина? Что я сейчас сказал?
Шумский потянулся к офицеру, схватил его за обе руки и крепко сжал их.
— Теперь я знаю, где лежат денежки, — я все-таки их нашел. Но это известно только мне одному, даже Гиббс не в курсе. Хочешь, покажу тебе?
– Не тебя, Петя!.. Что ты! Я и не знаю, про что ты говорил. Я себе крикнул… Я – гадина! Мысли у меня такие были, я себе и отвечал. А ты вот скажи… Ты сейчас говорил что-то на счет крашенья домов, казарм что ли… Я что-то плохо понял. Что такое?
Он снова встал и потащил Жоржа к окну.
– Да это давно говорят, – отозвался Квашнин. – Только сегодня окончательно, сказывают, указ подписан.
И Квашнин передал подробно, что в Петербурге много толков и много смеху о том, что по приказанию военного министра состоится распоряжение об окраске по всей империи в три колера всяких казенных столбов, заборов, будок, мостов и даже присутственных мест.
— Видишь ту скалу? Вон ту, справа, повыше? Они там, запрятаны в глубине колодца. Всё лежит там, абсолютно всё, а это значит много, очень много. Стоит лишь спуститься в эту дыру — и бери сколько душе угодно, даже ты можешь взять, если захочешь… Эй, что это за шум?
– Через полгода вся матушка Россия явится вымазанная в три колера: белый, красный и черный, – объяснил Квашнин, улыбаясь. – Полагаю, что всего любопытнее будут разные правления, суды и палаты, когда предстанут в арлекинском платье!
– Да правда ли это? – воскликнул Шумский.
А это стрелял инспектор Гильвинек.
– Наверное. Решено окончательно. Будки да гауптвахты уже давно, еще со времен Екатерины Алексеевны подкрашивались. А теперь и здания все выкрасят, но уже в три колера.
– Что же говорят в столице?
По указке Вероники они с Кремье и с Бенедетти в арьергарде отыскали комнату с большой медной кроватью, а оттуда уже вдвоем вышли в коридор, приведший их к «ризнице». Там на них моментально набросилась троица бритоголовых, они размахивали дубинками, офицеры схватились за свое боевое оружие, и Гильвинек выпустил пулю, которая долго металась в рикошетах между стенами коридора, прежде чем упасть на пол в изнеможении, полностью сплющенной от ударов о камень. Затем противники симметрично отошли с боевых позиций в разные стороны и, укрывшись за поворотами коридора, стали думать, что делать дальше.
– Да смеются. Глупо больно. Прямо сказывают, что твой родитель… – Квашнин: запнулся и поправился. – Твой граф… просто глупствует… Эдакого и дурак бы не надумал.
– И много теперь толку об этом? – спросил Шумский странным голосом.
Фред неторопливо выудил из ящика шкафа свой Taurus. «Сиди здесь, не трогайся с места», — приказал он почти машинально. Жорж пожал плечами и успел осушить свой бокал, пока Фред шагал к двери и приоткрывал ее. Напротив двери, в углу, затаились трое его сообщников, которые встретили своего предводителя жестами, выражавшими беспомощность и панику. Чуть дальше, слева, из «мертвого» пространства торчал краешек черного шерстяного пальто, а рядом, в проеме стены, маячила пола зеленого, совсем новенького плаща.
– Еще бы! Куда ни приди. В полках, в офицерских собраниях, на балах, в трактирах, на улице – везде только и смеху, что про трехколерную матушку-Россию.
Шумский опустил голову, глубоко задумался, потом вдруг поднялся с места и стал быстро одеваться.
– Ты что..? Куда..? – удивился Квашнин не столько движению приятеля, сколько лихорадочной быстроте, с которой тот начал одеваться.
Фред не колеблясь пальнул в сторону зеленой полы и продырявил ее; Гильвинек яростно буркнул: «Чёрт возьми!», слишком резко отступил к стене, и его шатнуло; Гильвинек выбросил вперед ногу, пытаясь сохранить равновесие, и тут Фред пальнул Гильвинеку в ногу и тоже продырявил ее; Гильвинек опять воскликнул: «Чёрт возьми!», но уже с выражением досады, без видимой ярости, как будто его всего лишь толкнули на тротуаре; он не сразу ощутил боль, однако начал падать, и тогда Фред решил еще разок пальнуть в него, но тут черное пальто начало стрелять во Фреда, и он стремглав кинулся обратно в «ризницу». А бритоголовые так и остались стоять, прильнув к стене, с разинутыми ртами.
– Нужно! – отозвался Шумский. – Хочешь, подожди меня здесь. Через час вернусь. Не можешь – заезжай завтра.
– Нет, я поеду… Мне надо! – ответил Квашнин, несколько озадаченный видом друга.
Через минуту оба вышли на улицу. Шумский был молчалив и как бы поглощен какой-то мыслью. Когда они простились и уже расходились в разные стороны, Шумский быстро обернулся и окликнул Квашнина:
Кремье выпустил в сторону неприятеля еще пару-тройку пуль, наугад, затем покинул укрытие и начал медленно отступать к своему напарнику, который теперь сидел на полу, держась за ногу, кривился от боли и плаксиво твердил: «Чёрт возьми, чёрт возьми!» Подобравшись к Гильвинеку, он схватил его за отвороты плаща, выволок из опасной зоны, и они исчезли за первым поворотом из поля зрения бритоголовых, которые, впрочем, теперь воззрились на Гиббса: тот появился на другом конце коридора в растерзанной одежде, с всклокоченными волосами и перекошенным от ужаса лицом. Ворвавшись в «ризницу», Гиббс налетел на Фреда, который притаился за дверью.
– Петя! Забыл… Помни одно: коли этот дуболом и уедет в Грузино сегодня, то все-таки завтра я драться не стану. Отложится до послезавтра. Спросят, так и скажи Бессонову или Мартенсу. Мне нужен один день для разных распоряжений, потому что…
Шумский запнулся и прибавил несколько упавшим голосом:
— Они хотят меня линчевать! — взвыл он. — Говорил же я вам, что у меня ничего не выйдет.
– Потому что я знаю, что мне несдобровать!
Квашнин хотел что-то отвечать, противоречить, сказать что-либо успокоительное, но ему не удалось этого. Слова с языка не шли. Он слишком сам был убежден в том, что сказал теперь Шумский. Он протянул руку другу и поскорей отвернулся от него, потому что почувствовал, что на глаза его навертываются слезы.
— А в чем дело? — безмятежно спросил Фред. — Что еще стряслось?
Но Шумский понял и рукопожатие и молчание друга. Двинувшись от него, он подумал:
«Да, и у Пети тоже на сердце! И он чует за меня! Ну что ж, Михаил Андреевич, утешайся тем, что через сто лет вот это все или все, кто бы ни был, все будут на разных кладбищах!»
— Настоящий бунт! — выдохнул англичанин. — Кажется, я что-то сказал не так, и это их очень шокировало.
И оглянувшись на Большую Морскую, где шло и ехало много народу, Шумский поднял руку, ткнул в толпу и воскликнул вслух:
– Да все! И старые, и молодые, и умные, и глупые… Но затем он тотчас же улыбнулся и выговорил:
— А она?
– Вон как! Уж на улице стал разговаривать сам с собой! Еще немножко и совсем свихнешься!
XXVI
— Не знаю, я почти сразу же убрался оттуда. Они готовы были меня растерзать, вы понимаете или нет?
Взяв извозчика и велев гнать, Шумский через двадцать минут очутился у знакомого содержателя наемных экипажей. Хозяин-мещанин, высокий и плотный мужик с окладистой русой бородой, костромич родом, был его любимцем.
Жорж вскочил на ноги.
Шумский, сам того не подозревая, любил в каретнике его чрезвычайное спокойствие во всем, чрезвычайную уверенность, какую-то положительность. Казалось, что для костромича все на свете ясно, все давно решено, понято, усвоено и даже отчасти подчинено. Казалось, что если этому здоровяку-мужику предложить на разрешение самый мудреный всероссийский вопрос, предупредив, что вопрос неразрешим, то костромич непременно ухмыльнется, погладит громадной лапищей по большой бороде и, едва заметно тряхнув головой, скажет:
– Как можно-с? Дело простое. Это, стало быть, выходит, вот как надо!
— Сиди! — сказал Фред, — тебе лучше остаться здесь. Я вижу, ты собрался к ним, но для тебя это опасно. Тут все дело в жертвоприношении — оно не состоялось, и это их вывело из себя.
И сейчас же вопрос будет решен и решен удовлетворительно.
Костромич относился к Шумскому совершенно иначе, чем все те, с которыми молодой флигель-адъютант имел дело в Петербурге. Каретник обращался с ним так же, как и со всеми: почтительно и гордо вместе.
— Господи, боже мой! — сердито воскликнул Жорж, — но ведь это твоя мерзкая затея — насчет жертвоприношения, разве нет?
Но гордость эта почему-то казалась Шумскому в мужике совершенно законной. Она была ему к лицу. Его нельзя было даже представить себе иначе, как спокойно гордым.
Шумский нашел хозяина извозчичьего двора среди его дел и деятельности. Он увидел его рослую фигуру среди большого двора, где стояло пропасть экипажей: карет, колясок, пролеток, лошадей запряженных и отпряженных. Вокруг него толпились и сновали кучера-извозчики.
— Что ж… бывают и у меня свои заморочки, — признал Фред. — Но зачем же так грубо?
Шумский подошел к хозяину сзади, незамеченный им, и ударил его рукой по плечу. Костромич обернулся, не удивился, так как он никогда в жизни не удивлялся ничему и, приподняв шапку, выговорил холодно:
Дверь снова открылась, и вошла Женни Вельтман. Видимо, она тоже бежала, но от нее исходило сияние, Жорж был ослеплен. С приходом Женни в комнате воцарилось благоговейное молчание, если не считать того, что теперь по радио играл Барри Харрис. Подойдя к шкафу, она открыла его, сбросила за дверцей покрывало Прекрасной Сестры и вынула из ящика собственные вещи; мужчины услышали шуршащие звуки одевания.
– Вашему здоровью!
Наконец она вышла к ним; на сей раз ее наряд нельзя было назвать особо женственным: куртка «пилот» из темно-коричневой кожи жеребенка, вареные джинсы «501», серый кашемировый пуловер и черные замшевые туфли с острыми носами. Но Жорж взирал на нее с прежним, робким и глуповатым восторгом. Тем временем Гиббс, на какой-то миг утративший самообладание, пришел в себя и начал энергично действовать.
– Здравствуй, Иван Яковлевич, – сумрачно выговорил Шумский. – Я к тебе в гости! Дельце есть важное и спешное.
— Уходим! — воскликнул он, бурно жестикулируя. — Этот спектакль слишком затянулся. Найдите деньги, и пошли отсюда.
– Что прикажете? Готовы завсегда служить.
Фред осторожно обследовал взглядом коридор, впустил в комнату бритоголовых и раздал им револьверы, извлеченные из четвертого ящика.
– Ведь меня к себе…
— Терпение! — сказал он.
– В дом, стало быть?
– Вестимо, к себе в дом. Тут на дворе рассуждать об этом деле негоже… Веди меня к себе гостем, – несколько самодовольно выговорил Шумский.
– Милости просим! – покойно отозвался Иван Яковлевич и при этом как бы нисколько не удивился, что флигель-адъютант и сын графа Аракчеева окажется вдруг гостем в его доме.
31
Через несколько минут Шумский сидел в довольно просторной и чистой комнате, где был диван и кресла красного дерева, а посредине стол и на нем два бронзовых подсвечника. Во всей комнате, кроме этой мебели и двух подсвечников, не было ни одного хозяйственного предмета. Горница, очевидно, играла роль гостиной.
Бок и Риперт явились на место действия позже остальных. Они перерыли весь дом, комнату за комнатой, обнаружили своего шефа спящим на кровати с медными спинками, решили его не будить. Вероника, охранявшая сон Бенедетти, указала им, где найти офицеров полиции, которых они и обнаружили в коридоре: один стонал, другой хлопотал над ним. Затем они все вместе подвели итог сложившейся ситуации.
«Вон как у них пошло, – подумал про себя Шумский. – Мужик, а тоже гостиную завел!»
И ему вдруг представились те фигуры, которые тут бывают, те гости, которые сиживают здесь по вечерам и о чем они говорят.
— Нужно сейчас же идти туда, — решил Кремье.
И ему стало смешно. Но затем по свойству своего мозга, по привычке противоречить себе, Шумский тотчас же прибавил мысленно:
«А чем они хуже, когда соберутся, великосветских барынь, генералов и тузов? Эти завсегда, поди, о деле толкуют, а те соберутся, только врут да клевещут. Этот же народ, что здесь по вечерам собирается, не знавши, побожусь, что не клевещет ни на кого. Некогда».
— Не спешите, — остановил его Риперт, — дайте нам передохнуть. Мы и так вас еле нашли. А может, мне остаться тут и присмотреть за ним? — предложил он, указав на раненого бретонца.
– Ну, слушай, Иван Яковлевич, – начал Шумский, – дело у меня до тебя важнейшее. Есть у тебя рыдван какой в отделке, такой, чтобы кузов был новый с иголочки, как есть, в сыром виде, без всякой краски и политуры.
— Нас и так слишком мало, — скривившись, ответил Кремье.
– Никак нету-с.
— Он прав, Кристиан, — признал Бок.
– А достать можешь?
Мужчины проверили наличие оружия, перезарядили его и отправились на «передовую» — первыми Бок и Кремье, за ними, не очень поспешно, Риперт.
– Да зачем вам? Я не ради любопытствия… А вы поясните, что вам нужно, а я уже сам мыслями пораскину.
Они не сразу решились открыть дверь «ризницы», но за ней никого не оказалось. Потом они услышали какой-то гул; он рос и рос, и внезапно в дальнем конце коридора возникли адепты Луча. Они шли вперед грозным маршем, занимая все пространство коридора и скандируя хором догматы своей веры; их белые одеяния громко шелестели. Трое мужчин тотчас отступили обратно в каморку, и с этого момента события начали разворачиваться с пугающей быстротой.
Шумский стал подробно объяснять, что ему нужно и не позднее, как завтра утром.
– Вот так-то и говорили бы. Изволите видеть. Ход каретный, стало быть, четыре колеса, лесоры, дышло – это есть у нас. А кузов белый деревянный найдем и нынче же приладим на ход. Стекла в дверках не приладишь скоро, да вы говорите не надо. Тем лучше. Покрасить успеть можно, если сказываете, что только для виду. Вестимо, за ночь краске не высохнуть. Пачкать будет… Да вы сказываете – то не беда. Вам всего-то ее на один ведь разочек, карету-то эту… Ну, вот, стало быть, все сварганить и можно.
Бок и Кремье угрожали толпе револьверами, и это произвело должный эффект, однако нападавшие галдели все громче и громче. Риперт присоединился к товарищам по борьбе с некоторым опозданием, испортившим произведенное впечатление, как фальшивая нота отдельного исполнителя в общем оркестре: последовала короткая нерешительная пауза, и один из бритоголовых воспользовался ею, чтобы пальнуть в коллегу Бока. Прогремел выстрел, все вздрогнули, а когда пришли в себя, увидели, что у Риперта больше нет носа: от него осталось кровавое месиво, похожее на багрового паука, раскинувшего ноги во все стороны. Риперт издал дикий вопль, перекрывший весь остальной шум, и эта общая какофония стала до того невыносимой, что Фред, несомненно, желая положить ей конец, инстинктивно тоже выстрелил в Риперта, как убивают надоедливого комара; миг спустя Риперт уже не кричал.
– К завтрему? И беспременно. Слово даешь.
– Завтра около полудня будет готова и к вам доставлена. Ведь это, я полагаю, вам ради соблазнения нужно! Колено отмочить офицерское? Соблазн в народ пустить!
Воцарилась тишина; смолкли даже сектанты в коридоре, явно испуганные этой перестрелкой. Безмятежный голос по радио объявил: «Вы прослушали выступление Кенни Дрю, а теперь для вас играет Фредди Редд». Но не тут-то было: лучисты встрепенулись и снова начали выкрикивать свои лозунги, барабаня в запертую дверь и безжалостно заглушая вступительные аккорды «Jim Dunn’s Dilemma».
– Вестимо, Иван Яковлевич.
– Что же, об заклад, что ли, бились: кто кого перепотешит, кто больше насрамит?
И тут Бок увидел, что Риперт мертв. Он не поверил своим глазам. Бок работал в паре с Рипертом целых семь лет и знал, что Риперт то и дело нарывается на пулю, но чтобы вот так вот взять и умереть — нет, такое просто невозможно. «А впрочем… рано или поздно этим должно было кончиться», — подумал он, хотя в тот момент им руководил вовсе не фатализм, а жгучий порыв к мести. Он бросил возмущенный взгляд на Кремье, который тут же разгадал намерение Бока и открыл рот, чтобы крикнуть ему «Не надо!», но тот уже стрелял из своего мемориального револьвера вслепую, не видя, кто и что находится перед ним на линии огня.
– Нет, не об заклад, а нужно так. Только ты ко мне карету не доставляй. Повезут по улице, народ увидит… Нехорошо будет.
– Да ведь вы тоже в ней поедете?
Все дружно, в едином порыве, бросились на пол, как пловцы в бассейн, словно это палил не Бок, а стартовый судья в белой бейсболке, что так ясно отражается в хлорированной воде. Фред откатился к полуоткрытому шкафу, лег на живот и нацелил свой Target Master на Кремье и Бока — первый из них пытался успокоить второго, размахивая своим автоматическим пистолетом, но вовсе не думая из него стрелять. Полицейский увидел, что Фред метит в него, и выстрелил на опережение, но промазал; Фред извернулся, как змея, и по-пластунски отполз к дверце шкафа. В ту же минуту дверь «ризницы» рухнула под напором фанатиков, которые ворвались в комнату, сметая все на своем пути, но буквально окаменели при виде Фреда без маски, в непристойной позе.
– Да я-то – это иное дело. Я от того-то и не хочу, чтобы ее в Питере раньше видели. А сам я выеду на Невский в самый развал, когда много народу будет. Утром я заеду освидетельствовать главным образом буквы, про которые я тебе сказывал… Чтобы буквы-то были побольше да повиднее. А затем я вторично приеду около полудня и с твоего двора и выеду в ней на Невский.
– Скажи на милость! – закачал головой Иван Яковлевич. – Ведь эта затея, знаете-ка, даже пожалуй, и удивительная.
— Это он! — возмущенно вскрикнул один из них.
И Иван Яковлевич задумался о том, что вот и ему пришлось вдруг удивиться. Но тотчас же что-то подсказало ему:
«Что же тут удивительного! Так, стало быть, потребно… Насрамить! Тоже ведь и скучно им без дела-то…»
— Это не он! — возразил другой.
– И так верно будет, Иван Яковлевич? Коли ты не справишь мне это дело, ты меня зарежешь без ножа! – продолжал Шумский.
На самом деле их слова означали одно и то же. «Самозванец! — возопили они, — посланник Тьмы!» Это выражение явно было наполнено для них особым смыслом. «Даскалопулос, сердце Луча! — истерически закудахтала женщина из толпы. — Где он? Где ты?»
– У нас, Михаил Андреевич, одно слово. Кабы нельзя было, не взялся бы! Когда же я вас обманывал? Завтра в полдень милости просим, садитесь, только помните, краска мараться будет. Этого уж мы не можем. Будь летнее время, солнышко, и то бы за ночь не просохло, а как же в эдакое ненастье?..
Шумский вернулся домой сравнительно довольный и веселый, но к вечеру раздумье снова одолело его. Не имея возможности отвязаться от гнетущих мыслей и чувствуя снова утомление, он спозаранку лег спать. Но среди ночи в его спальне раздался крик настолько сильный, что долетел до горницы Шваньского.
Фред воспользовался изумлением лучистов, чтобы еще одним конвульсивным движением прыгнуть в шкаф, который он резко захлопнул за собой. Снова наступила короткая пауза, в течение которой все успели расслышать звяканье внутренней защелки шкафа и приглушенные звуки игры Сонни Кларка из транзистора, который, по примеру всех собравшихся, тоже упал плашмя в ключевой момент паники. Несколько секунд все слушали музыку. Но не все ее, видимо, оценили по достоинству, ибо переполох тут же разразился с новой силой.
Иван Андреевич тотчас вскочил горошком с кровати и прибежал в спальню патрона, не стесняясь своим ночным костюмом.
Шумский тоже в одной сорочке сидел на кровати и ерошил волосы на голове. Несмотря на тусклый свет лампадки, Шваньский заметил, что его патрон бледен и смущен.
Забыв о Боке и Кремье, не глядя на безжизненное тело Риперта, не обращая внимания даже на Прекрасную Сестру и носителя восьмого имени, адепты Луча ринулись к шкафу и начали его взламывать. Ошалевший от горя Бок продолжал машинально щелкать курком своего давно разряженного револьвера. Кремье для начала нейтрализовал бритоголовых и лишь потом привел в чувство Бока; в ту минуту, когда оба они пытались урезонить лучистов, в комнату вбежал запыхавшийся осведомитель Бриффо.
– Что с вами, Михаил Андреевич? – взволнованно выговорил Шваньский, приближаясь к кровати.
– Воды дай… – отозвался Шумский сдавленным голосом.
— Где Шапиро? — спросил он.
Лепорелло быстро сбегал в буфет и принес стакан воды. Шумский залпом опорожнил его, отдал и вздохнул свободнее.
— Роже, давайте не будем меняться ролями, — строго ответил Кремье.
– Из офицеров за отличие в битвах житейских в бабы произведен, – вымолвил он. – И точно наяву! Фу, мерзость какая! Лезет же такая пакость во сне! Который час?
– Должно быть четвертый?
Бриффо увидел людей, сгрудившихся вокруг шкафа. Бриффо было известно, что в задней стенке шкафа есть потайная дверца, ведущая наружу, о чем не знал никто из присутствующих. Кремье подошел к Гиббсу; тем временем Бок старался вытолкать из комнаты лучистов.
– Пора бы ему перестать гулять-то, – отозвался Шумский. – Ведь он только в полночь гуляет… Ин нет, что я! Он и до петухов бродит. Петухи-то, Иван Андреевич, еще не пели?
– Никак нет-с, – запинаясь, выговорил Шваньский.
— Господин Гиббс, — сказал Кремье, — я хотел бы задать вам два-три вопроса по поводу некоторых непонятных мне вещей.
– Стало быть, он еще ходит?
– Кто же это? Ох, что вы это! Тьфу! Прости, Господи!..
И Иван Андреевич перекрестился.
Англичанин понурился. За окном уже темнело. Лампочка, свисавшая на проводе с потолка, слегка раскачивалась, заставляя плясать тени людей, которые все еще стояли под ней, не произнося ни слова, как будто они и впрямь слушали грустную песню, исполняемую в эту минуту Лу Леви. Вероятно, радиопередача посвящалась последователям Бада Пауэлла. «И состав совсем неплохой, — подумал Жорж, — хотя зря они забыли про Уолтера Дэвиса».
– Вестимо, черт… Домовой! Сейчас вот на мне верхом сидел.
– Что вы, Михаил Андреевич!?